XVI
Свет. Снова и снова свет. Белой пеной он прилетел с горизонта, где глубокая синева моря сливалась с легкой голубизной неба; он прилетал – сама бездыханность и вместе с тем глубокое дыхание; вспышка, слитая воедино с отражением… Нехитрое, первозданное счастье – быть таким светлым, так мерцать, так невесомо парить…
Как он сияет над ее головой, подумал Равик. Точно бесцветный нимб! Точно даль без перспективы. Как он обтекает ее плечи! Молоко земли Ханаанской, шелк, сотканный из лучей! В этом свете никто не наг. Кожа ловит его и отбрасывает, как утес морскую волну. Световая пена, прозрачный вихрь, тончайшее платье из светлого тумана…
– Сколько мы уже здесь живем? – спросила Жоан.
– Восемь дней.
– Они словно восемь лет, тебе не кажется?
– Нет, сказал Равик. – Словно восемь часов. Восемь часов и три тысячи лет. На том месте, где ты стоишь, три тысячи лет назад точно так же стояла молодая этрусская женщина… А из Африки точно так же дул ветер и гнал перед собой свет через море.
Жоан примостилась около него на скале.
– Когда мы вернемся в Париж?
– Это выяснится сегодня вечером в казино.
– Мы выиграли?
– Недостаточно.
– Ты играешь так, будто играл всю жизнь. Может быть, так оно и есть? Я ведь ничего о тебе не знаю. Почему крупье рассыпался перед тобой в любезностях? Словно ты военный магнат.
– Он принял меня за какого-то военного магната.
– Неправда. Ты тоже узнал его.
– Из вежливости сделал вид, что узнал.
– Когда ты был здесь в последний раз?
– Не знаю. Много лет назад. Ты уже загорела! Тебе это идет.
– Значит, мне надо всегда здесь жить.
– А ты хотела бы?
– Всегда здесь жить? Нет. Но я хотела бы всегда жить так, как живу сейчас. – Она откинула волосы назад. – Тебе это, конечно, кажется очень легкомысленным, правда?
– Нет, почему же?
Она с улыбкой повернулась к нему.
– Я знаю, любимый, это легкомысленно, но, Боже мой, в нашей проклятой жизни было так мало легкомыслия! Война, голод – всего было вдоволь. А перевороты, а инфляция… Но уверенности, беззаботности, покоя и свободного времени у нас не было никогда. А теперь ты говоришь, что снова надвигается война. Нашим родителям и вправду жилось легче, чем нам с тобой, Равик.
– Да, легче.
– Господи, ведь у нас только одна жизнь, она коротка, она быстротечна… – Жоан прижала ладони к горячему камню. – Наверно, я пустая женщина, Равик. Живу в историческую эпоху, а меня это нисколько не трогает. Я хочу счастья, хочу, чтобы жизнь не была такой трудной и мучительной. Больше ничего.
– А кто этого не хочет, Жоан?
– Ты тоже хочешь?
– Конечно.
Какая синь, подумал Равик, почти бесцветная синь на горизонте, где небо погружается в воду! И эта буря света, охватившая все море, и небосклон, и эти глаза. Они никогда не были такими синими в Париже…
– Как бы мне хотелось всегда так жить. Вместе с тобой.
– Мы так и живем – во всяком случае, сейчас.
– Да, сейчас… а через несколько дней – снова Париж, ночной клуб, где вечно одно и то же, опостылевшая жизнь в грязном отеле…
– Ты преувеличиваешь. Твой отель не так уж грязен. Вот мой действительно грязноват, если не считать номера, в котором я живу.
Она уперлась руками в скалу. Ветер играл ее волосами.
– Морозов все твердит, что ты замечательный врач. Жаль, что тебе приходится жить нелегально. Как хирург ты мог бы зарабатывать кучу денег. Профессор Дюран…
– Откуда ты его знаешь?
– Он бывает в «Шехерезаде». Наш обер-кельнер Рене говорит, что меньше чем за десять тысяч Дюран и пальцем не шевельнет.
– Рене, видимо, в курсе дела.
– А иной раз он делает и по две, и по три операции в день. У него шикарный дом, «паккард»…
Удивительно, подумал Равик. Она мелет страшную чушь, какую на протяжении веков до нее мололи все женщины. Но лицо ее от этого ничуть не меняется. Пожалуй, оно становится еще прекраснее. Амазонка с глазами цвета морской волны, наделенная инстинктом наседки и проповедующая банкирские идеалы. Но разве она не права? Разве красота может быть неправой? Разве вся правда мира не на ее стороне?
На пенистом гребне волны Равик увидел моторную лодку. Он не двинулся с места.
– Вон едут твои друзья, – сказал он.
– Где? – спросила Жоан, хотя давно уже заметила лодку. – И почему мои? Скорее твои. С тобой они раньше познакомились.
– На десять минут.
– Во всяком случае раньше.
Равик рассмеялся.
– Пусть будет по-твоему, Жоан.
– А я к ним не пойду. Ни за что. Не пойду, и все.
– Конечно, не пойдешь.
Равик вытянулся и закрыл глаза. Солнечное тепло сразу же охватило все тело, словно его накрыли легким золотистым покрывалом. Он знал, что последует дальше.
– Мы не слишком учтивы, – сказала Жоан, немного помолчав.
– Влюбленные никогда не отличаются учтивостью.
– Ведь они приехали специально за нами. Если ты не хочешь ехать с ними, то, по крайней мере, спустись вниз и скажи, что мы остаемся.
– Хорошо. – Равик слегка приоткрыл глаза. – Сделаем проще. Пойди к ним и объясни, что мне надо работать. А сама поезжай. Так же, как вчера.
– Работать? Но это же просто смешно. Кто здесь работает? Почему бы тебе не поехать с нами? Ты им очень понравился. Вчера они были страшно огорчены, что ты остался на берегу.
– О Господи! – Теперь Равик совсем открыл глаза. – Почему все женщины любят эти идиотские разговоры? Тебе хочется покататься, у меня нет моторной лодки, жизнь коротка, нам осталось пробыть здесь несколько дней, так неужели я должен разыгрывать великодушие и заставлять тебя делать то, что ты все равно сделаешь?.. И все только для того, чтобы твоя совесть была спокойна?..
– Меня незачем заставлять. Сама знаю, как поступить.
Она взглянула на него. Глаза ее, как всегда, были яркими и лучистыми, и лишь губы скривились в легкой гримасе, настолько неуловимой, что Равик усомнился: уж не ошибся ли он? Но он знал, что не ошибся.
Волны с шумом бились о скалы у мостков причала. Взметнулся каскад брызг, и ветер принес облачко сверкающей водяной пыли. Равик почувствовал, как по телу пробежал мгновенный озноб.
– Вот она, твоя волна, – сказала Жоан. – Из той самой сказки, которую ты мне рассказал в Париже.
– Ты запомнила ее?
– Еще бы. Но ты не утес. Ты – бетонная глыба. Жоан сошла вниз, к лодочной пристани, и все необъятное небо опустилось на ее красивые плечи. Казалось, Жоан уносит небо с собой… По-своему она права. Она сядет в белую лодку, ее волосы будут развеваться на ветру, а я… Я идиот, что не поехал с ней, подумал Равик. Но подобная роль пока еще не по мне. Во мне еще сидит эта дурацкая гордость давно прошедших эпох, это донкихотство… И все-таки? Что же тогда остается? Смоковницы, цветущие в лунной ночи, Сенека и Сократ, виолончельный концерт Шумана, способность предвидеть утрату…
Снизу донесся голос Жоан. Потом глухо зарокотал мотор. Равик приподнялся на локтях. Вероятно, она сидит на корме. Где-то в море остров, на нем монастырь. Временами оттуда доносится петушиный крик… Как просвечивает солнце сквозь веки! Какое оно красное! Нежные луга детства, поросшие маками, нетерпеливая кровь, полная ожидания. Извечная колыбельная моря. Колокола Винеты. Сказочное счастье – лежать и ни о чем не думать… Он быстро заснул.
После обеда Равик вывел из гаража «тальбо», который Морозов взял для него напрокат в Париже. На нем он и приехал сюда с Жоан.
Машина мчалась вдоль побережья. День стоял ясный, ослепительно яркий. Равик проехал в Ниццу и Монте-Карло, а затем в Вилль-Франш. Он любил эту старую небольшую гавань и немного посидел за столиком перед одним из бистро на набережной. Потом побродил по парку возле казино Монте-Карло и по кладбищу самоубийц, расположенному в горах, высоко над морем. Отыскав одну из могил, он долго стоял перед ней, чему-то улыбаясь, затем узкими улочками старой Ниццы, через площади, украшенные монументами, проехал в новый город; потом вернулся в Канн, а из Канна направился вдоль побережья, туда, где красные скалы и где рыбацкие поселки носят библейские названия.
Равик забыл о Жоан. Забыл о самом себе… Он весь отдался яркому дню – трезвучию солнца, моря и земли, преобразившему все побережье в цветущий край, в то время как где-то высоко горные тропы еще лежали под снегом. Над Францией сгустились тучи, над Европой бушевала буря, но эта узкая полоска земли, казалось, была в стороне от всего. О ней словно позабыли, здесь еще бился свой, особый пульс жизни. Если по ту сторону гор вся страна уже тонула в сером сумраке, подернулась дымкой грядущей беды, недобрых предчувствий, нависшей опасности, то здесь сверкало веселое солнце и вся накипь умирающего мира стекалась сюда, под его живительные лучи.
Мотыльки и мошкара слетелись на последний огонек и пляшут… Суетливый танец комаров, глупый, как легкая музыка баров и кафе. Крохотный мирок, отживший свое, как бабочки в октябре, чьи легкие крылышки уже прихватило морозом. Все это еще танцует, болтает, флиртует, любит, изменяет, фиглярствует, пока не налетит великий шквал и не зазвенит коса смерти…
Равик свернул в Сен-Рафаэль. Маленький четырехугольник гавани кишел парусниками и моторными лодками. Кафе на набережной выставили пестрые зонты. За столиками сидели загорелые женщины. До чего все это знакомо, подумал Равик. Изменчивый, нежный лик жизни – соблазны веселья, беспечность, игра… До чего же все это знакомо, хотя давно уже ушло в прошлое. Когда-то и я так жил, порхал мотыльком и думал, что в этом жизнь… Машина в крутом вираже вынеслась на шоссе и помчалась прямо в пылающий закат…
В отеле ему сообщили, что звонила Жоан и просила не ждать ее к ужину. Равик спустился в ресторан «Иден Рок». Там было почти пусто: по ве – черам вся публика отправлялась в Жюан-ле-Пен или в Канн. Он выбрал столик на террасе, построенной на скале и напоминавшей корабельную палубу. Внизу под ним пенился прибой. С горизонта, объятого пламенем заката, набегали волны: темно-красные и зеленовато-синие вдали, ближе к берегу они приобретали более светлый, золотисто-красный или оранжевый оттенок. Волны все накатывались и накатывались, принимая на свои гибкие спины опускающиеся сумерки и расплескивая их разноцветной пеной на прибрежные скалы.
Равик долго сидел на террасе. Он ощущал какой-то внутренний холод и глубокое одиночество. Трезво и бесстрастно размышлял он о будущем. Оттяжка возможна, он это знал – мало ли существует уловок и шахматных ходов. Но он знал также, что никогда не воспользуется ими. Все зашло слишком далеко. Уловки хороши для мелких интрижек. Здесь же оставалось лишь одно – выстоять, выстоять до конца, не поддаваясь самообману и не прибегая к уловкам.
Равик поднял на свет бокал С прозрачным легким вином Прованса. Прохладный вечер, терраса, потонувшая в грохоте морского прибоя, небо в улыбке закатного солнца, полное колокольного перезвона далеких звезд… А во мне, подумал он, горит прожектор, его холодный луч выхватывает из мрака будущего немые месяцы, скользит по ним и снова шарит во тьме, и я уже знаю все и хотя еще не чувствую боли, но твердо знаю – боль придет, и жизнь моя вновь прозрачна – как этот бокал, полный чужого вина, которое не долго останется в нем – иначе оно перестоит, превратится в уксус, уксус перебродившей страсти.
Все неминуемо оборвется. В ее жизни, такой чужой, многое еще только начинается. Разве ее удержишь? Невинно и ни с чем не считаясь, словно растение к свету, тянется она к соблазнам, к пестрому многообразию более легкой жизни. Ей хочется будущего, а я могу предложить лишь крохи жалкого настоящего. Правда, еще ничего не про – изошло. Но это не важно. Все всегда предрешено заранее, а люди не сознают этого и момент драматической развязки принимают за решающий час, хотя он уже давно беззвучно пробил.
Равик допил бокал. Теперь у вина был совсем другой вкус. Он снова наполнил бокал и выпил. Вино было опять прежним – пенистым и светлым.
Он расплатился и отправился в Канн, в казино.
Равик играл расчетливо, делая небольшие ставки. Внутренний холодок еще не прошел, и он знал, что будет выигрывать, пока этот холодок не исчезнет. Он поставил на последнюю дюжину, на квадрат двадцать семь, и еще на двадцать семь отдельно. За час он выиграл три тысячи франков, удвоил ставку на квадрат и поставил еще на четыре номера.
Он заметил, как в зал вошла Жоан. Она переоделась; видимо, вернулась в отель сразу же после его ухода. С ней были те двое мужчин, которые увезли ее на моторной лодке: бельгиец Леклерк и американец Наджент, – так они представились ему при знакомстве. Жоан была удивительно хороша. На ней было белое вечернее платье в крупных серых цветах. Он купил его накануне отъезда. Увидев платье, она, слегка вскрикнув, бросилась к Равику. «Откуда ты так хорошо разбираешься в вечерних туалетах? – спросила Жоан. – Оно гораздо лучше моего. – И, снова взглянув на подарок: – Да и дороже». Птица, подумал он. Еще сидит на моих ветвях, но уже расправила крылья для полета.
Крупье пододвинул Равику несколько фишек. Один из его четырех номеров выиграл. Он взял деньги и сохранил прежнюю ставку. Жоан направилась к столикам, где играли в баккара. Заметила ли она его? Несколько человек, не принимавших участия в игре, смотрели ей вслед. Как обычно, она шла, слегка подавшись вперед, точно преодолевая встречный ветер и словно бы не зная, куда. идет. Повернув голову, Жоан что-то сказала Надженту, и в то же мгновение Равику захотелось от – бросить фишки, оттолкнуть этот зеленый стол, вскочить, подхватить Жоан на руки, унести прочь отсюда, от этих людей, на какой-нибудь далекий остров, хотя бы на тот, что виднеется там, вдали, в Антибской бухте, – спрятать ее от всех, сберечь для себя.
Он опять сделал ставку. Вышла семерка. Острова ни от чего не спасают. Тревогу сердца ничем не унять. Скорее всего теряешь то, что держишь в руках, когда оставляешь сам – потери уже не ощущаешь. Шарик медленно катился. Двенадцать. Он поставил снова.
Подняв голову, Равик встретился взглядом с Жоан. Она стояла по другую сторону стола и смотрела на него. Он кивнул ей и улыбнулся. Жоан пристально наблюдала за ним. Он показал на рулетку и пожал плечами. Девятнадцать.
Он снова сделал ставку и поднял глаза. Жоан исчезла. С трудом усидев на месте, он взял сигарету из пачки, лежавшей на столе. Лакей поднес спичку. Это был лысый человек с брюшком, одетый в ливрею.
– Да, нынче времена не те, – сказал он.
– Безусловно не те, – ответил Равик.
Лакей был ему абсолютно незнаком.
– То ли дело в двадцать девятом году…
– Совершенно верно, совсем другое дело… Равик не помнил, был ли он действительно тогда в Канне, или лакею просто захотелось поговорить. Выпала четверка, он едва не проглядел ее и попытался вновь сосредоточиться на игре. Но из этого ничего не вышло.
Какая глупость! – подумал он. Прийти в казино с несколькими франками в кармане и играть только для того, чтобы пробыть в Антибе еще хотя бы несколько дней. А зачем, собственно? Зачем он вообще приехал сюда? Проклятое малодушие – только и всего. Любовь как болезнь – она медленно и незаметно подтачивает человека, а замечаешь это лишь тогда, когда уже хочешь избавиться от нее, но тут силы тебе изменяют. Морозов прав. Дай женщине пожить несколько дней такой жизнью, какую обычно ты ей предложить не можешь, и наверняка потеряешь ее. Она попытается обрести эту жизнь вновь, но уже с кем-нибудь другим, способным обеспечивать ее всегда. Скажу ей, что между нами все кончено, подумал он. В Париже я с ней расстанусь, пока не поздно.
Он раздумывал, стоит ли пересесть за другой стол и продолжать игру, но вдруг почувствовал, что больше не хочет играть. Никогда не следует мельчить то, что начал делать с размахом. Он огляделся. Жоан нигде не было видно. Он зашел в бар и выпил рюмку коньяку. Потом направился к стоянке машин – хотелось поездить часок-другой.
Запустив мотор, Равик заметил приближавшуюся Жоан.
– Ты хотел уехать без меня? – спросила она.
– Я хотел покататься часок в горах и вернуться.
– Ты лжешь! Ты решил больше не возвращаться! Ты хотел оставить меня здесь с этими идиотами!
– Жоан, – возразил Равик. – Ты еще скажешь, что проводишь время с этими идиотами по моей вине.
– Да, по твоей! Я только со злости поехала с ними. Почему тебя не было в отеле, когда я вернулась?
– Ты же обещала своим идиотам поужинать с ними.
Смутившись, она не сразу нашлась что ответить.
– Я это сделала только потому, что, вернувшись, не застала тебя.
– Хорошо. Не будем больше говорить об этом. Тебе было весело.
– Нет.
Взволнованная, гневная, задыхающаяся, она стояла перед ним во мраке мягкой синей ночи; лунный свет играл в ее волосах, а вишнево-красные. губы на бледном, смелом лице казались почти черными. Стоял февраль 1939 года. В Париже придет не – отвратимое – медленно, исподволь, со всей мелкой ложью, унижениями и дрязгами; ему хотелось расстаться с ней прежде, чем все это начнется… но пока они еще здесь… осталось так немного дней.
– Куда ты намерен ехать? – спросила она.
– Никуда. Просто хотел немного покататься.
– И я с тобой.
– А как на это посмотрят твои идиоты?
– Я уже простилась с ними. Сказала, что ты меня ждешь.
– Тоже неплохо, – проговорил Равик. – Ты сообразительный ребенок. Погоди, я подниму верх.
– Не надо. Я в теплом пальто. И давай поедем помедленнее. Мимо всех этих кафе, где сидят люди, у которых только одна забота – быть счастливыми и не искать никаких доводов в свое оправдание.
Она скользнула на сиденье рядом с Равиком и поцеловала его.
– Я первый раз на Ривьере, Равик, – сказала она. – Пойми меня. Впервые мы по-настоящему вместе, и ночи больше не холодные, и я счастлива.
Он вырулил из густого потока машин, миновал отель «Карлтон» и направился в сторону Жюан-ле-Пен.
– Впервые, – повторила она. – Да, впервые, Равик. И я заранее знаю, что ты мог бы мне сказать, и все это будет не то.
Она придвинулась ближе и положила голову ему на плечо.
– Забудь о том, что было сегодня! И никогда больше не вспоминай! Знаешь, ты чудесно водишь машину. Ты просто великолепно проехал сейчас по городу. Эти идиоты говорят то же самое. Вчера они видели тебя за рулем… С тобой жутко… У тебя нет прошлого. Я о тебе ничего не знаю. О жизни этих идиотов мне известно в сто раз больше, чем о твоей. Как ты думаешь, тут где-нибудь можно найти рюмку кальвадоса? Я так переволновалась сегодня, мне хочется кальвадоса. С тобой очень трудно жить.
Машина мчалась по шоссе, как низко летящая птица.
– Не слишком быстро? – спросил Равик.
– Нет. Поезжай быстрее. Так, чтобы ветер пронизывал меня, словно листву дерева. Как свистит в ушах ночь! Любовь изрешетила меня насквозь, мне кажется, я могу заглянуть внутрь себя. Я так люблю тебя, и сердце мое разметалось, как женщина под взглядом мужчины на пшеничном поле. Мое сердце так бы и распласталось сейчас по земле, по лугу. Так бы и распласталось, так бы и полетело. Оно сошло с ума. Оно любит тебя, когда ты ведешь машину. Давай больше не вернемся в Париж. Украдем чемодан с бриллиантами, ограбим банк, уведем машину и забудем о Париже.
Равик остановился перед небольшим баром. Шум мотора смолк, и сразу же издалека донеслось мягкое, глубокое дыхание моря.
– Пойдем, – сказал он. – Здесь, конечно, найдется кальвадос. Ты много сегодня выпила?
– Слишком много. И все по твоей милости. Да и болтовня этих идиотов вдруг стала невыносимой.
– Почему же ты не пришла ко мне?
– Я пришла к тебе.
– Да, пришла, когда решила, что я ухожу от тебя. Ты что-нибудь ела?
– Немного. Теперь я голодна… А ты выиграл?
– Да.
– Тогда поедем в роскошный ресторан, закажем черной икры и шампанского, будем такими, как наши родители до всех этих войн – беспечными, сентиментальными, незапуганными, непринужденными, с дурным вкусом, слезами, луной, олеандром, скрипками, любовью и морем! Мне хочется думать, что у нас дети, и парк, и дом, а у тебя – паспорт и будущее, что ради тебя я отказалась от блестящей карьеры, что через двадцать лет мы все еще любим и ревнуем друг друга, и я для тебя по-прежнему красива и не могу уснуть, если ночью тебя нет дома, и…
По ее лицу катились слезы, но она улыбалась.
– Все одно к одному, любимый… И все это – признаки дурного вкуса.
– Едем, – сказал он. – Едем в горы, в «Шато Мадрид». Там хор русских цыган, там будет все, чего ты хочешь.
Был утренний час. Далеко внизу лежало спокойное серое море. Небо было безоблачным и бесцветным. На горизонте светлела узкая серебристая полоса. Было так тихо, что Равик слышал дыхание Жоан. Они ушли из ресторана последними. Цыгане, усевшись в старенький «форд», уже укатили по извилистому шоссе. Кельнеры уехали на «ситроэнах». Повар отправился за провизией в стареньком шестиместном «делаэ» выпуска 1929 года.
– Вот и день наступил, – сказал Равик. – А где-то на другом конце земли еще ночь. Когда-нибудь появятся самолеты, на которых можно будет догонять ее. Они полетят со скоростью вращения Земли. И если ты будешь меня любить в четыре часа утра, мы сделаем так, чтобы всегда было четыре часа; вместе со временем мы полетим вокруг Земли, и оно остановится для нас.
Жоан прижалась к нему.
– Я и сказать не могу, до чего это было бы хорошо! Так хорошо… Просто сердце разрывается. Смейся, смейся надо мной…
– Это действительно хорошо, Жоан.
Она посмотрела на него.
– Где же он, такой самолет? Пока его построят, мы состаримся, любимый. Я бы не хотела дожить до старости. А ты?
– А я бы хотел.
– Неужели?
– До самой глубокой старости.
– А зачем?
– Хочу увидеть, что станется с нашей планетой.
– Мне не хочется стариться.
– Ты и не будешь стариться. Жизнь не оставит на твоем лице никаких следов, она лишь слегка коснется его, и оно станет еще красивее. Человек становится старым лишь тогда, когда уже ничего не чувствует.
– Нет, когда уже не любит.
Равик молчал. Оставить, подумал он. Оставить тебя! И как это могло взбрести мне в голову несколько часов назад, в Канне?
Жоан положила руку ему на плечо.
– Вот и конец празднику, – сказала она. – Мы возвратимся домой и проведем ночь вместе. Как чудесно! Как чудесно жить цельной, а не ущербной жизнью. Я переполнена тобой и совершенно спокойна, во мне больше не осталось места ни для чего. Вернемся же домой, в наше взятое напрокат «домой», в белый отель, похожий на домик в саду.
Машина скользила вниз по виткам шоссе. Утренние сумерки постепенно рассеивались. Земля пахла росой. Равик выключил фары. Когда они выехали на Корниш, им встретились тележки с цветами и овощами, направляющиеся в Ниццу. Затем они обогнали кавалерийский отряд. Сквозь гудение мотора слышался нестройный топот конских копыт. Неестественно звонкое цоканье подков по щебенке шоссе. Темные лица всадников в бурнусах.
Равик взглянул на Жоан. Она ответила ему улыбкой. Бледное, утомленное, еще более тонкое, чем обычно лицо. В своей нежной усталости оно казалось ему прекраснее, чем когда-либо, этим волшебным сумрачно-тихим утром, уже полностью поглотившим вчерашний день, но еще не обозначенным никаким определенным часом. Чудесное утро безмятежно парило над землей, не ведая времени, страхов и сомнений…
Впереди показалась и стала медленно надвигаться на них размашистая дуга
Антибской бухты. Становилось все светлей. Как бы заслоняя собою голубеющий день, в бухте маячили серые силуэты четырех военных кораблей: крейсер и три эсминца. Видимо, они пришли ночью. Низкие, угрожающие, безмолвные, стояли они на фоне отступающего перед ними неба. Равик посмотрел на Жоан. Она уснула, положив голову ему на плечо.