Книга: Триумфальная арка
Назад: XIII
Дальше: XV

XIV

Андре Дюран был искренне возмущен.
– С вами больше невозможно работать, – заявил он.
Равик пожал плечами. Вебер сказал ему, что Дюран получит за операцию десять тысяч франков. Если не договориться заранее о гонораре, Дюран даст ему двести франков – и дело с концом. Именно так было в последний раз.
– За полчаса до операции! Доктор Равик, такого я от вас никак не ожидал.
– Я тоже.
– Вы знаете, что всегда можете положиться на мое великодушие. Не понимаю, почему вдруг вы стали таким меркантильным. Крайне неприятно говорить о деньгах в минуту, когда пациент вверил нам свою жизнь…
– Что ж тут неприятного?
Дюран пристально посмотрел на Равика. Его морщинистое лицо с седой эспаньолкой дышало достоинством и негодованием. Он поправил золотые очки.
– А на сколько вы рассчитываете? – нехотя спросил он.
– На две тысячи франков.
– Что! – У Дюрана был такой вид, будто его расстреляли, а он все еще не в силах поверить этому. – Просто смешно! – отрезал он.
– Ну что же, – сказал Равик. – Вам нетрудно найти мне замену. Например, Бино. Он отличный хирург.
Равик потянулся за своим пальто. Дюран ошеломленно наблюдал за ним. На его преисполненном достоинства лице отражалась напряженная работа мысли.
– Постойте! – сказал он, когда Равик взял шляпу. – Не можете же вы просто так бросить меня! Почему вы мне это не сказали вчера?
– Вчера вы были за городом, я не мог вас увидеть.
– Две тысячи франков! Да знаете ли вы, что я и заикнуться не смею о такой сумме! Пациент – мой друг. Я могу посчитать ему только собственные издержки.
Внешностью Андре Дюран походил на Господа Бога из детских книжек. В свои семьдесят лет он был неплохим диагностом, но довольно посредственным хирургом. Нынешней блестящей практикой Дюран был обязан главным образом своему прежнему ассистенту Бино, которому лишь два года назад удалось стать независимым. С тех пор Дюран приглашал Равика для проведения сложных операций. Равик работал виртуозно, он умел делать настолько тонкие разрезы, что оставались лишь едва различимые рубцы. Дюран отлично разбирался в бордоских винах, его охотно приглашали на светские приемы, где он и знакомился с большинством своих будущих пациентов.
– Если бы я только знал… – пробормотал он. Он знал это всегда. Вот почему перед каждой трудной операцией он неизменно выезжал на день или на два в свою загородную виллу. Не хотелось заранее договариваться о гонораре. Потом все про – исходило очень просто: можно было посулить что-то на следующий раз… В следующий раз повторялось то же самое. Но сегодня, к удивлению Дюрана, Равик явился не к самому началу операции, а за полчаса до нее, застигнув своего шефа врасплох – пациент еще не был усыплен. Таким образом, времени было достаточно и Дюран не мог скомкать разговор.
В дверь просунулась голова сестры.
– Можно приступить к наркозу, господин профессор?
Дюран посмотрел на нее и тут же бросил на Равика взгляд, полный мольбы и призыва к человечности. Равик ответил ему не менее человеколюбивым, но твердым взглядом.
– Ваше мнение, доктор Равик? – спросил Дюран.
– Вам решать, профессор.
– Сестра, погодите минутку. Нам еще не вполне ясен ход операции.
Сестра исчезла. Дюран обернулся к Равику.
– Что же дальше? – спросил Дюран с упреком.
Равик сунул руки в карманы.
– Отложите операцию до завтра… или на час. Вызовите Бино.
В течение двадцати лет Бино делал за Дюрана почти все операции, но ничего не добился для себя, ибо Дюран систематически лишал его малейшей возможности обзавестись собственной практикой, неизменно заявлял, что он – всего-навсего толковый подручный. Бино ненавидел Дюрана. и потребовал бы за операцию не менее пяти тысяч. Равик это знал. Знал это и Дюран.
– Доктор Равик, – сказал Дюран. – Не следует мельчить нашу профессию спорами на финансовые темы.
– Согласен с вами.
– Почему же вы не предоставите мне решить вопрос о гонораре? Ведь до сих пор вы были всегда довольны.
– Никогда.
– Почему же вы молчали?
– А был ли смысл говорить с вами? К тому же раньше деньги меня не очень интересовали. А на сей раз интересуют. Они мне нужны.
Снова вошла сестра.
– Пациент волнуется, господин профессор.
Дюран и Равик обменялись долгим взглядом. Трудно вырвать деньги у француза, подумал Равик. Труднее, чем у еврея. Еврей видит сделку, а француз
– только деньги, с которыми надо расстаться.
– Еще минутку, сестра, – сказал Дюран. – Проверьте пульс, измерьте кровяное давление, температуру.
– Все уже сделано.
– Тогда приступайте к наркозу.
Сестра ушла.
– Так и быть, – сказал Дюран, решившись. – Я дам вам тысячу.
– Две тысячи, – поправил Равик.
Дюран в нерешительности теребил свою седую эспаньолку.
– Послушайте, Равик, – сказал он наконец проникновенным тоном. – Как эмигрант, которому запрещено практиковать…
– Я не вправе оперировать и у вас, – спокойно договорил Равик. Теперь он ждал традиционного заявления о том, что должен быть благодарным стране, приютившей его.
Однако Дюран воздержался от этого. Он видел, что время уходит, а он ничего не может добиться.
– Две тысячи… – произнес он с такой горечью, словно с этими словами из его рта вылетели две тысячефранковые кредитки. – Придется выложить из собственного кармана. А я-то думал, вы не забыли, что я для вас сделал.
Дюран ждал ответа. Удивительно, до чего кровопийцы любят морализировать, подумал Равик, Этот старый мошенник с ленточкой Почетного Легиона упрекает меня в шантаже, тогда как должен бы сам сгореть со стыда. И он еще считает, что прав.
– Итак, две тысячи, – выговорил наконец Дюран. – Две тысячи, – повторил он, словно это означало: «Всему конец! Прощайте, нежные куропатки, зеленая спаржа, добрый старый „Сэнт Эмилион“! Прощай, родина и Бог на небесах!» – Ну, а теперь-то мы можем начать?..

 

У пациента было круглое жирное брюшко и тоненькие руки и ноги. Равик случайно узнал, кого ему предстоит оперировать. То был некий Леваль, ведавший делами эмигрантов. Вебер рассказал об этом Равику как занятный анекдот. В «Энтернасьонале» имя Леваля было известно каждому беженцу.
Равик быстро сделал первый надрез. Кожа раскрылась, как страница книги. Он зафиксировал ее зажимами и стал рассматривать вылезший наружу желтоватый жир.
– В виде бесплатного приложения облегчим его на несколько фунтов. Потом он их, конечно, снова нажрет, – сказал он Дюрану.
Дюран ничего не ответил. Равик стал удалять жировой слой, чтобы подойти к мышцам. Вот он, повелитель беженцев, подумал он. Этот человек держит сотни человеческих судеб в своей тощей руке, теперь такой безжизненной и мертвенно-бледной… Это он распорядился выслать из Франции старого профессора Майера. У Майера не хватило сил на новое хождение по мукам, и за день до высылки он тихо повесился в шкафу в своем номере. Больше нигде не нашлось крюка. Он так отощал от недоедания, что крюк для одежды выдержал. Наутро горничная обнаружила в шкафу немного тряпья и в нем то, что осталось от Майера. Будь у этого жирного брюха хоть капля сострадания, профессор и сейчас был бы жив.
– Зажим, – сказал Равик. – Тампон.
Он продолжал оперировать. Ювелирная точность хирургического ножа. Профессиональное ощущение четкого разреза. Брюшная полость. Белые кольчатые черви внутренностей. Вот он лежит со вскрытым животом и со своими моральными принципами. О, разумеется, он по-человечески жалел Майера, но, помимо сострадания, у него было и так называемое чувство национального долга. Всегда найдется ширма, за которую можно спрятаться; у каждого начальника есть свой начальник; предписания, указания, распоряжения, приказы и, наконец, многоголовая гидра Мораль – Необходимость – Суровая действительность – Ответственность, или как ее там еще называют… Всегда найдется ширма, за которую можно спрятаться, чтобы обойти самые простые законы человечности.
Вот он, желчный пузырь, больной, полу сгнивший. Таким его сделали сотни порций филе Россини, потрохов а-ля Кан, вальдшнепов под жирными соусами, сотни литров доброго бордо вкупе с дурным настроением. У старика Майера не было подобных забот. А что, если сделать разрез плохо, сделать его шире и глубже, чем следует?.. Появится ли через неделю новый, более душевный чиновник в пропахшем старыми папками и молью кабинете, где дрожащие от страха эмигранты ждут решения своей судьбы? Возможно, новый чиновник будет лучше, а может, и хуже. Этот жирный шестидесятилетний человек, который лежит без сознания на операционном столе под слепящим светом ламп, несомненно, считает себя гуманистом. Вероятно, Леваль ласковый отец, заботливый супруг… Но стоит ему переступить порог служебного кабинета – и он становится тираном, сыплющим фразами вроде: «Не можем же мы, на самом деле…» или «К чему мы придем, если…». Разве погибла бы Франция, если бы Майер продолжал ежедневно съедать свой скудный обед… если бы вдове Розенталь разрешили по-прежнему занимать каморку для прислуги в «Энтернасьонале» и ожидать своего замученного в застенках гестапо сына… если бы владелец белье – вого магазина Штальман, больной туберкулезом, не отсидел шесть месяцев в тюрьме за нелегальный переход границы и не умер накануне новой высылки?..
Но нет. Разрез был сделан хорошо. Не шире и не глубже, чем положено. Кетгут. Лигатура. Желчный пузырь. Равик показал его Дюрану. В ярком свете пузырь лоснился жиром. Он бросил его в ведро. Дальше. Почему во Франции шьют реверденом? Снять зажим! Тепленькое брюшко важного чиновника с годовым окладом в тридцать – сорок тысяч франков. Откуда у него десять тысяч на операцию? Где он достает остальное? Когда-то это брюшко играло в камушки. Шов ложится хорошо. Очень аккуратно… Две тысячи франков все еще написаны на лице Дюрана, хотя оно наполовину спрятано под маской. Эти деньги – в его глазах. В каждом зрачке – по тысяче. Любовь портит характер. Разве стал бы я иначе шантажировать этого рантье и подрывать его веру в божественность установленного миропорядка и законов эксплуатации? Завтра он с елейным видом подсядет к постели брюшка и услышит слова благодарности за свою работу… Осторожно, еще один зажим!.. Брюшко – это неделя жизни с Жоан в Антибе. Неделя света среди пепельного смерча эпохи. Кусочек голубого неба перед грозой… А теперь подкожный слой. Первосортный шов – все-таки две тысячи франков. Зашить бы ему и ножницы – на память о Майере. Белый свет ламп – как они шипят! Почему так путаются мысли? Вероятно, газеты. Радио. Бесконечная болтовня лжецов и трусов. Лавина дезориентирующих слов. Сбитые с толку мозги. Приемлют любое демагогическое дерьмо. Разучились жевать черствый хлеб познания. Беззубые мозги. Слабоумие. Так, и это готово. Осталось зашить кожу. Через неделю-другую он опять сможет высылать из Франции трясущихся от страха беженцев. А вдруг без желчного пузыря он станет добрее? Если только не умрет. Впрочем, такие умирают в восемьдесят лет, осыпанные почестями, про – никнутые чувством глубокого уважения к себе, окруженные гордыми внуками… Готово. Убрать его!
Равик снял перчатки и маску. Высокопоставленный чиновник выскользнул на бесшумных колесах из операционной. Равик поглядел ему вслед. Знал бы ты, Леваль, подумал он, что твой сверхлегальный желчный пузырь позволит мне, нелегальному беженцу, провести несколько в высшей степени нелегальных дней на Ривьере!
Он начал мыть руки. Рядом стоял Дюран. Он тоже неторопливо и методично мыл руки, руки старика с высоким кровяным давлением. Он тщательно тер пальцы и в такт медленно двигал челюстью, словно размалывал зерно. Когда прекращалось растирание, прекращалось и жевание. Стоило ему снова начать тереть – и жевание возобновлялось. На сей раз он мыл руки особенно медленно и долго. Видимо, хочет хоть на несколько минут оттянуть расставание с двумя тысячами франков, подумал Равик.
– Чего вы ждете? – спросил Дюран немного погодя.
– Чека.
– Я пришлю вам деньги, когда пациент мне заплатит. Это будет через несколько недель после его выписки из клиники.
Дюран взял полотенце и вытерся. Затем налил на ладонь одеколон «д'Орсэ» и растер руки.
– Надеюсь, настолько-то вы мне доверяете… Не так ли? – спросил он.
Жулик, подумал Равик. Хочет еще немного унизить меня.
– Вы же сказали, что пациент – ваш друг и оплатит только ваши издержки.
– Да… – неопределенно ответил Дюран.
– Что ж… Издержки будут невелики. Материал и оплата сестрам. Клиника принадлежит вам. Посчитайте сто франков за все. Можете их удержать. Отдадите потом.
– Доктор Равик, – заявил Дюран и выпрямился. – Издержки, к сожалению, оказались зна – чительно выше, чем я предполагал. Ваши две тысячи франков – это тоже издержки. Я должен посчитать их пациенту. – Он понюхал свои надушенные руки. – Так что…
Дюран улыбнулся. Желтые зубы резко контрастировали с белоснежной бородкой. Словно кто-то помочился в снег, подумал Равик. И все-таки он мне заплатит.
Вебер одолжит мне в счет гонорара. Но этот старый козел не дождется, чтобы я его снова просил. Этого удовольствия я ему не доставлю.
– Хорошо, – сказал он. – Если вам так трудно, пришлете мне деньги после.
– Вовсе не трудно. Хотя ваше требование было для меня совершенно неожиданным. И, кроме того, во всем должен быть порядок.
– Хорошо, сделаем так ради порядка, но это не меняет дела.
– Нет, меняет.
– Результат остается тот же, – сказал Равик. – А теперь извините меня. Хочется выпить водки. Прощайте.
– Прощайте, – оторопело ответил Дюран.

 

– Почему бы вам не поехать со мной, Равик? – улыбаясь спросила Кэт.
Стройная и высокая, она стояла перед ним, заложив руки в карманы пальто. Вся ее фигура дышала спокойствием и уверенностью.
– В Фьезоле, наверно, уже расцвели форситии. Стена садовой ограды вся в желтом пламени. Камин, книги, покой.
На улице прогрохотал грузовик. В маленькой приемной клиники задребезжали стекла в рамках – на стенах висели фотографии Шартрского собора.
– По ночам тишина… Все далеко-далеко… – сказала Кэт. – Разве плохо?
– Очень даже хорошо, но, боюсь, это не по мне.
– Почему?
– Покой хорош, когда ты сам спокоен. Только тогда.
– Разве я спокойна?
– По крайней мере, вы знаете, чего хотите. А это почти одно и то же.
– А вы разве не знаете, чего хотите?
– Я вообще ничего не хочу.
Кэт не спеша застегивала пальто.
– Так что же это у меня, Равик? Счастье или отчаяние?
Он нетерпеливо улыбнулся.
– Вероятно, и то и другое. Так бывает часто. Об этом не следует слишком много размышлять.
– Что же тогда следует?
– Радоваться.
Она с недоумением посмотрела на него.
– А можно радоваться одной?
– Нет. Для этого всегда нужен еще кто-то. Он помолчал. К чему я все это говорю? – подумал он. Вялая предотъездная болтовня. Обычная неловкость перед расставанием. Постные проповеди.
– Я говорю не о том маленьком счастье, о котором вы как-то упоминали, – сказал он. – Такое расцветает везде, как фиалки вокруг сгоревшего дома. Дело в другом: кто ничего не ждет, никогда не будет разочарован. Вот хорошее правило жизни. Тогда все, что придет потом, покажется вам приятной неожиданностью.
– Это неверно, – возразила Кэт. – Так кажется, лишь когда ты болен. А встанешь, начнешь ходить – и думаешь совсем по-другому. Хочется большего.
Ее лицо было освещено косым лучом света, падавшим из окна. Глаза оставались в тени, и только рот одиноким цветком расцветал на фоне бледных щек.
– Есть у вас врач во Флоренции? – спросил Равик.
– Нет. А разве мне нужен врач?
– Может понадобиться. Мало ли что бывает. Я буду чувствовать себя спокойнее, зная, что у вас есть врач.
– Я ведь совсем поправилась. А если что случится – вернусь в Париж.
– Конечно. Это всего лишь предосторожность. Во Флоренции есть хороший врач – профессор Фиола. Запомните? Фиола.
– Забуду. Да это и не важно, Равик.
– Я ему напишу. Он позаботится о вас.
– Но зачем же? Я совсем здорова.
– Профессиональная осторожность, Кэт. Только и всего. Я напишу ему, он вам позвонит.
– Как хотите. – Она взяла сумку. – Прощайте, Равик. Я ухожу. Может быть, из Флоренции поеду прямо в Канн, а оттуда – в Нью-Йорк на «Конте ди Савойя». Если вам случится попасть в Америку, разыщите там сельский дом и в нем женщину с мужем, детьми, лошадьми и собаками. Кэт Хэгстрем, которую вы знали, я оставлю здесь. Ее могилка в «Шехерезаде». Будете там – помяните меня, выпейте рюмочку…
– Хорошо. Водки?
– Да, водки.
Она с нерешительным видом стояла в полутемной комнате. Свет падал теперь на одну из фотографий Шартрского собора. Главный алтарь и распятие.
– Странно, – сказала она. – Мне бы радоваться… А я не радуюсь…
– Так бывает всегда при расставании, Кэт. Даже когда расстаешься с отчаянием.
Она стояла перед ним, полная трепетной жизни, решившаяся на что-то и чуть печальная.
– Самое правильное при расставании – уйти, – сказал Равик. – Пойдемте, я провожу вас.
– Пойдемте.
Воздух на улице был теплым и влажным. Небо раскаленным железом нависло над крышами.
– Сейчас я вам найду такси, Кэт.
– Не надо. Мне хочется пройтись до угла. Там и сяду. Я будто впервые в жизни вышла на улицу.
– Ну и как?
– Воздух меня пьянит, как вино.
– Не взять ли все же такси?
– Нет. Я пройдусь пешком. – Она посмотрела на мокрую улицу и рассмеялась. – В каком-то уголке сознания все еще живет страх. Так и должно быть?
– Да, так и должно быть.
– Прощайте, Равик.
– Прощайте, Кэт.
Она постояла еще секунду, словно хотела что-то сказать. Потом, стройная и гибкая, осторожно спустилась по ступенькам и пошла по улице навстречу фиолетовому вечеру и своей гибели. Она не оглянулась.

 

Равик вернулся в клинику. Проходя мимо комнаты, где раньше лежала Кэт, он услышал музыку. Удивившись, он остановился. Он знал, что нового пациента там еще не было.
Равик осторожно приоткрыл дверь и увидел сестру, стоявшую на коленях перед радиолой. Она вздрогнула и вскочила на ноги. Радиола играла старую пластинку «Le dernier valse".
Девушка оправила платье.
– Эту радиолу мне подарила мисс Хэгстрем, – сказала она. – Американская. Здесь такой не купишь. Хоть весь Париж обыщи. Единственная на весь город. Проигрывает пять пластинок подряд. Меняет их автоматически. – Она сияла от гордости. – Стоит самое меньшее три тысячи франков. А пластинок сколько! Пятьдесят шесть штук. В ней и приемник есть. Вот счастье-то привалило!
Счастье, подумал Равик. Опять счастье. Здесь оно в виде радиолы. Он стоял и слушал. Точно голубь, вспорхнула над оркестром скрипка, жалобная и сентиментальная. Слезливая дешевка, порой хватающая за душу сильнее, чем все ноктюрны Шопена. Равик огляделся. Постельное белье снято с кровати, матрас поставлен дыбом, простыни брошены на пол у двери. Вечер с иронической усмешкой заглядывает в распахнутые окна. Едва слышный запах духов и заключительные аккорды салонного вальса – вот все, что осталось от Кэт Хэгстрем.
– Сразу всего не унести, – озабоченно сказала сестра. – Слишком тяжело. Сперва захвачу радиолу, а потом пластинки. Чудесная штука. С ней впору открыть собственное кафе.
– Неплохая мысль, – сказал Равик. – Будьте осторожны, не разбейте пластинки.
Назад: XIII
Дальше: XV