Глава I. Душа-христианка
В области всех высших движений человеческого духа мы встречаемся с одним ярким явлением — прирожденной способностью известных людей к какой-нибудь особой деятельности духа. Что, казалось бы, сложнее, отвлеченнее, недоступнее для ребенка, чем мир звуков, гармонии — музыка? Между тем встречаются дети, которые еще в безсознательные годы как-то невольно тянутся к звукам, точно отыскивают в мире таящуюся в нем гармонию.
Разве слышна она в мире? Разве природа сама по себе дает слышать людям те изумительные сочетания звуков, какие великие музыканты улавливают откуда-то внутренним таинственным слухом своим и облекают в ту красоту, которая потом веками трогает, утешает, восхищает людей?
Кто научил, кто объяснил в заброшенной глуши пусть и богатой помещичьей усадьбы некому неповоротливому ребенку Глинке — будущему создателю русской национальной музыки, — что есть извечные сочетания звуков, которые погружают душу в какое-то счастливое созерцание, дают ей то прилив бодрости, веселья, то навевают сладкую грусть, то дают радостное предчувствие, то вызывают картины далекого и милого прошлого?
Ребенок и говорить еще не умеет. Но он уже чувствует какое-то волшебство звуков. Звон металлической посуды привлекает его внимание, завораживает, как пленяет внимание другого, обыкновенного, ребенка вид блестящей вещи, каких-нибудь золотых часов, которые он схватит на чьей-нибудь груди и не желает выпустить из рук.
В окно ворвется песня крестьянок, возвращающихся в село из лугов, с покоса, — и маленький дичок весь насторожился. Он живо ловит новые для него — и в то же время словно знакомые ему звуки. Он слов еще не знает, а звуки понимает, и они говорят ему. А позже он сам заговорит такими звуками, которые примет, полюбит, поймет вся его родная страна, потому что в этих звуках выражена народная душа.
Мне пришлось слышать замечательного маленького скрипача, венгра Франца Вечея. Этот восьми- или девятилетний мальчик в первые годы нашего века восхищал весь музыкальный Петербург и Москву. В жизни своей в то время он был общительным, живым, шумливым ребенком. Он с радостью играл с детьми своих лет и моложе. Когда на одном концерте одно лицо исключительно высокого положения подарило ему превосходную замысловатую игрушку — паровоз с вагонами, ходивший по рельсам, — родители боялись, что вторая часть концерта пропадет, — так мальчик был увлечен новой игрушкой.
С ним обходились настолько по-детски, что его приносили на концерт на руках, из гостиницы, находившейся против той залы Дворянского собрания, где он играл. Зима была холодная; его обертывали в большую мужскую шубу и переносили на руках через улицу.
Одним словом, это был настоящий ребенок, не испытавший в жизни ничего ни тяжелого, ни сложного, что могло бы сильно подтолкнуть его душевное развитие, дать внутреннему миру его ту зрелость, какую дает напряженное страдание даже детям. И вот, однако, когда этот ребенок брал свою скрипку и начинал играть, вы слышали игру взрослого человека. В игре его изумительна была не одна техника. Замечательно было то выражение, какое он придавал звукам, лившимся из-под смычка.
Под этой детской рукой струны то плакали горькими слезами о чем-то нужном для жизни, кровном и милом, безвозвратно ушедшем; то дышали гордым торжеством, упоением покоя; то слышался тихий шепот затаенной, робкой, ушедшей в себя любви; то рвались крики страсти; то одинокая душа грезила золотыми смелыми грезами, то грустила над изменчивостью и непрочностью жизни и счастья.
Перед вами стоял ребенок со скрипкой в слабых руках. И в этих детских руках, еле ее державших, скрипка пела о всем разнообразии человеческого горя и радости, о всей шири людского бытия, вскрывала все тайники бездонной и неохватной души человеческой. Откуда бралось все это у беззаботного веселого ребенка, который за какой-нибудь час перед тем шумно резвился с такими же, как он, детьми — они отличались от него только тем, что на них не легла эта особая печать…
Это была душа музыканта, помимо всякого земного опыта несшая миру в звуках разом все то, о чем звуки вообще могут рассказать и рассказывают человечеству. И как и почему эта душа вместила в себе богатство звуков и широко открывала это богатство миру — не изъяснить и не понять.
Согласиться ли со светлым видением, которое Лермонтов в юности своей низвел на землю: думать, что душа, несомая в мире ангелом, прельстилась гармонией его песни и на земле старалась уловить, а потом и сама создать ту же гармонию? Но в нем дышало что-то помимо него, выше его самого и ему недоступное, и через него открывалось людям.
В великолепном рассказе (в одной исторической хронике Островского) Козьма Минин восклицает: «Сегодня мной владеет Бог!..» И как часто эти слова можно приложить ко многим случаям жизни, когда человек чувствует себя действительно в чьей-то чудной власти, когда им действительно владеет Бог…
Владеет Бог и музыкантом, который уже с колыбели слышит недосказанные другим людям мелодии — те самые мелодии, которые он потом принесет в мир и которые будут напоминать людям об их вечной отчизне и поддерживать в них святую тоску по Небу.
Владеет Бог и будущим художником — тем бледным деревенским мальчиком, который чертит куском угля на белой стене с изумительной верностью поражающие его вещи, прежде чем научится держать в руке кисть и творить те полотна, на которые потом веками будут дивиться люди.
И если мы уверены, что Бог владеет душой человеческой в этих ее проявлениях, как же с еще большей несомненностью не думать, что тем более владеет Бог душой человеческой со стороны ее религиозных постижений…
Душа инстинктивно чувствует Бога, часто тоскует по Нему и всегда готова повернуться к Нему, как подсолнечник поворачивает свой крупный цветок к солнцу. Это неопровержимая истина, которая чрезвычайно облегчает религиозную пропаганду. Именно этой истиной — неутолимой религиозной жаждой души — объясняется то, как человек, только что гнавший религию или издевавшийся над ней, вдруг становится ее защитником и навсегда преклоняет перед ней колени.
Жажда религиозной истины может томить и такую душу, которая, казалось бы, или совершенно не склонна к религии, или стоит в своих стремлениях на совершенно ложном пути. Вспомним великого учителя вселенной, в столь пламенной, столь убедительной, столь покоряющей проповеди пронесшего по тогдашнему миру весть о Христе и Его заветах, — первоверховного Павла… Он гнал Христа — гнал Его не так, как гнали и презирали бы Его гонители всякой религии, — только потому что она есть религия; он гнал Христа потому, что Христос казался Ему врагом религии, которую он тогда исповедовал и которой служил…
И вот по пути в Дамаск слышит он зов: «Савл, Савл, зачем ты гонишь Меня!»
Быть может, образ Богочеловека, о Котором он, столь близко принимавший к сердцу религиозные вопросы, не мог не слышать, втайне уже покорил Савла и он уже боролся внутри себя с этой начавшейся для него чудной и необъяснимой властью. И тогда этот зов стал для него поражением в нем ветхого человека и рождением в нем христианина. Так с пути религиозного, но ложного стал Савл на путь религии истинной.
А вот другой пример рождения веры в человеке, который, казалось, был совершенно лишен каких бы то ни было религиозных переживаний. В царствование императора Александра Николаевича был представлен к церковным делам князь Александр Николаевич Голицын. С детства он был близко известен государю, будучи его сверстником и товарищем. Но по всему строю его жизни никак нельзя было в нем предположить убежденного защитника веры. Назначению его к церковным делам удивлялись.
Как-то пришлось ему где-то отстаивать церковные интересы, и кто-то ему заметил:
— Странно слышать эти речи от вас, равнодушного к учению Церкви.
— Нет, — воскликнул тогда князь, — я верю всему, как учит Церковь!
И точно в ту минуту сошла на него вера и больше не покидала его.
До какой степени душа — христианка по самому существу своему доказывает еще следующий случай, в свое время занесенный в повременную печать.
Дочь известного русского эмигранта и писателя Герцена, жившего в Лондоне, была воспитана совершенно вне Церкви и не имела понятия о православном богослужении.
Ей было уже лет четырнадцать, когда проездом через Париж ей случилось зайти в русскую православную церковь. Она входила в православную церковь в первый раз в жизни. И то, что она там увидела, почувствовала, — ее потрясло.
Очевидно, душа ее была особенно восприимчива к впечатлениям религиозным. А тут вся полнота этих впечатлений, к которым другие дети православных семей привыкали исподволь, нахлынула на нее разом. И то, что она тут пережила, было так значительно, так сложно, так сильно, что организм ее не выдержал такого напора мыслей и чувств, — она зарыдала и упала в истерике.
Знаменитое поэтическое создание немецкого всемирного гения Гете Миньона прекрасно передает смутные мечты ребенка, похищенного во младенчестве цыганами, о далекой прекрасной отчизне.
Такая же Миньона — душа всякого из нас. Даже далекая от Бога душа томится по Богу и жаждет Его; жаждет, потому что, нося в себе масштабы безконечности, только на Безконечном может успокоиться…
Даже самая острота ненависти ко Христу иных людей показывает их веру. Вот теперь французское правительство борется со Христом, как боролся с Ним некогда Иулиан Богоотступник. В этой борьбе есть какое-то безумие и бешенство злобы. Желают изъять имя Христа из уст граждан, охранить слух детей от звуков этого имени, воспитать детей вне всякого религиозного воздействия. Армия шпионов следит за служащими людьми, не порывающими с Церковью, и офицер, который посещает храм и приступает к таинствам, попадает на дурной счет, и служебное движение его замедляется.
Не то же ли было тогда, когда Иулиан Отступник посылал в изгнание христиан, всячески издевался над христианами, завалил храм Гроба Господня и другие святыни Иерусалима, чтобы истребить на земле все следы Христовой жизни на земле… Но против одного следа пришествия Христова был он безсилен — против следа, оставленного Христом в сердцах человеческих.
И если могло показаться по действиям Иулиана, что он не признает Христа, то только человеку близорукому.
И та власть, которую имел над Иулианом преследуемый им Христос, выразилась в предсмертном его восклицании, которое является одним из самых торжественных исповеданий, вылетавших когда-либо из уст людей, гибнущих за Христа, и которое было теперь тем более знаменательно, что являлось последним признанием человека, посвятившего всю свою жизнь ненависти ко Христу: «Ты победил, Галилеянин!»
Христа Иулиан считал страшным призраком, который надо отогнать от человечества… Теперь же Христос вставал перед ним во всей своей реальности, во всей несомненности Своей вечной власти и Своей непреходящей победы и над ним, над Иулианом.
Ожесточенная борьба кончилась торжественным признанием побежденного…
Мог ли с мертвым так страстно бороться Иулиан!.. Жизненность власти Христа над миром, это чудотворное слово, через ничтожных рыбаков проникавшее в глубь семей, к недоступным тайникам семейных очагов, в ряды непоколебимого римского войска, к скамьям сенаторов, к гордым сановникам и в самые дворцы цезарей и склонившее наконец к ногам Христа равноапостольного Константина, постоянно жгли и мучили Иулиана.
Христа не признавать нельзя. Можно с Ним бороться или Ему покориться. Но чувствует Его всякая душа.
И сколько среди нас, в нашей обыденщине, таких Иулианов, которые кричат о своем неверии и своим неспокойным отношением ко Христу только доказывают, какую власть имеет над их душой отрицаемый ими Христос.
Если я считал Магомета ложным пророком, я говорю о нем спокойно, потому что для меня Магомет — величина несуществующая, не имеющая для меня ровно никакого значения. Я могу его поклонников, учеников его ложного учения, жалеть. Но могу ли относиться к самому Магомету с проклятием или с ненавистью — к заблуждающимся его ученикам? Я просто прохожу мимо них, как мимо людей, совершенно мне чуждых по духу.
Но посмотрите на другого невера. С каким жаром станет он говорить вам против Христа и христианства, каким горит он чувством злобы и ненависти…
Мечта, обман?.. Но отчего же эта самая мечта, если это только одна мечта, так его тревожит…
Нет! Его ненависть — только оборотная сторона той любви, которую возбуждает к Себе Христос в других людях… Это только любовь мучительная и мучающая, вместо той, чтобы давать счастье и покой.
Замечали ли вы в земных отношениях проявление глубокой ненависти некоторых лиц к тем людям, к которым их тянет, но которые не идут на сближение с ними?
Бывает также, что человек чем-нибудь страстно восхищается, но видит, как предмет его восхищения от него далек и для него недоступен, и из-за этой недоступности начинает его ненавидеть.
Так же приблизительно бывает у некоторого разряда людей относительно Бога…
Божество стоит перед ними несомненной реальностью. А они, ослепленные этой несомненностью, чувствуя Его, но не постигая Его, а по своему складу стремящиеся все себе объяснить и все, так сказать, ощупать руками, раздражаются и, неспособные признать и преклониться — неспособные по крайней мере наедине с собой, не на людях, — в то же время неспособные отрицать, страдая от этой двойственности, начинают ненавидеть источник своего страдания.
Душе нашей необходимы известные экстазы. Душе нашей необходимо найти что-нибудь безконечно высокое, совершенное, верховное, чтобы перед этим преклониться. И мудр и счастлив тот, кто в этой жажде находит Божество, и Ему отдает весь жар нерастраченных восторгов, все удивление и всю любовь свежей непорочной души.
А есть люди, отворачивающиеся от Бога из гордости и становящиеся добровольными рабами других людей.
Я раз слышал спор двух молодых людей, одинаково талантливых и искренних и с сочувствием относившихся друг к другу.
Один был человек свободный, потому что был верующий, и в вере находил полное удовлетворение всем душевным запросам. Другой был неверующий и гордился своим неверием. С этой мнимой своей высоты он строго судил другого.
— Удивляюсь, — говорил он, — такому характеру, как ваш, который нуждается в том, чтобы создать себе какого-нибудь идола и бултыхаться перед ним на колени… Прямо унизительное состояние!.. Не могу спокойно думать о таком раболепстве.
— А я думаю, — отвечал другой, — что тот, кто дорожит именем «раб Божий», тот самый свободный в мире человек… Он в полноте чувств подчинил себя великому Божеству и в Нем нашел свободу от тех земных мелочей и земных уз, в которых бьется человек, вами называемый свободным, а попросту раболепствующий перед миром, когда мнил освободиться от Божества.
И это было правдой… Тот, кто называл себя свободным, потому что не служил Богу, был на самом деле совершенно заверченный миром и опутанный разными узами человек.
— Поймите нелепость вашего отрицания Бога, — говорил другой, — неужели разумный человек может утверждать, что мир произошел и поддерживается в своей стройности без единой объединяющей творческой и промыслительной мысли? И ваше отрицание Бога так же безсмысленно и странно, как если бы вы стали отрицать ваших родителей. Вы от них произошли. Ведь вы можете говорить все что угодно. Но ваш отец — есть ваш отец, и ваша мать — есть ваша мать…
А Бог!.. Говоря против Него, вы вдыхаете в себя Его воздух; звуком вашего голоса и всяким вашим движением вы осуществляете жизнь, которую вложил в вас Он… Для отрицания Бога вы напрягаете ту мысль, которую пробудил в вас Он… Одним словом, отрицая Бога, вы совершенно подобны тому человеку, который, ныряя в волнах моря, кричал бы, что он не знает, что такое море, что он этого моря никогда не видел и не чувствовал…
Ведь мы купаемся в море того, что Богом задумано, создано и нам вручено; вокруг нас непрерываемая цепь Божьих благодеяний; и мы вдруг пускаемся отрицать!.. Но откуда тогда это ожесточение и злоба?..
В этом ожесточении слышна тогда мучающая этих людей борьба против самих себя.
Они внутренним чувством, тем прозорливым внутренним взором, которым мы воспринимаем все самое важное в жизни, — этим чувством они ясно чувствуют Бога, и это же чувство говорит им о том, чем человек Богу обязан, и как неблагородно ничем Богу за все не воздавать.
А гордость ума и ошибочно понимаемая свобода мешает им склониться перед Христом, припасть к Его кресту… Они отрицают угрюмо, подзадоривая самих себя, и в то же время опасливо на себя оглядываясь.
Да, в душе нашей есть что-то влекущее нас к Богу какою-то безсознательной силой.
Как подсолнечник так уж создан, что поворачивает к солнцу свою шапку, так и душа наша поворачивается к Богу, — и иногда в те именно дни, когда мы этого всего менее ожидаем.
И тогда вдруг становится ей понятным то, что было дотоль непонятным. И слезы умиления сменяют собою ожесточенную сухость.
Христос, Христос, к Тебе влекутся сердца, которые бы хотели Тебя ненавидеть. И на Тебя оглядываются те, которые бы хотели Тебя забыть.
Среди общих перемен, общей гибели и крушения, один неподвижно стоит Твой образ. И над ним горит двумя звездами, непостижимо слитыми в одну, Твоя незаходимая слава Божества и мученичества.
К жалящему тернию Твоего венца жадно тянутся люди, распаленные страшной и священной грезой пить с Тобой Твою муку.
И, преследуемый, осмеянный, вновь и вновь заушаемый и отрицаемый, один, один Ты владеешь веками — не как мечта, созданная человечеством, а как единая действительность, воплотившая свою мечту творчества и жертвы.
Мудрецы жаждали детской в Тебя веры, цари оставляли престолы, чтобы обнимать Твои сочащиеся кровью ноги и замирать в верности Тебе, смотря на безмолвие Твоей крестной муки.
И так стоишь Ты, веруемый, и теми, кто Тебя отрицает, чаемый, и теми, кто от Тебя отвернулся, — вечный, непоколебимый, неустранимый.