15 ноября 2000 г.
Дорогой Франклин,
Ты знаешь, я стараюсь быть вежливой. Поэтому, когда мои коллеги – да, веришь ты или нет, но я работаю в туристическом агентстве в Найаке, и благодарна за это, – так вот, каждый раз, как они начинают с пеной у рта ругаться из – за непропорционально большого количества голосов, поданных за Пата Бьюконнена в Палм-Бич, я так терпеливо жду, когда они закончат, что стала высоко ценимым предметом обстановки: я – единственная в офисе, кто не мешает им закончить предложение. Когда в этой стране вдруг разразились карнавальные словесные баталии, меня не пригласили на праздник. Мне все равно, кто президент.
Однако я очень живо вижу эту последнюю неделю в объективе моего личного «если бы». Я голосовала бы за Гора, ты – за Буша. Мы бы жарко спорили перед выборами, но это – это – ах, это было бы чудесно. Громко стучали бы по столу кулаки, хлопали бы двери, я бы декламировала цитаты из «Нью-Йорк таймс», ты бы яростно подчеркивал выводы аналитических статей в «Уолл-стрит джорнэл». И мы неизменно подавляли бы улыбки. Как я скучаю по тем шутливым перепалкам.
Наверное, в начале прошлого письма я была не совсем искренней, когда намекала, что в конце дня рассказывала все. Наоборот, одна из причин, заставляющих меня писать тебе, состоит в том, что моя голова разбухает от мелочей, о которых я никогда тебе не рассказывала.
Не подумай только, что я наслаждалась своими тайнами. Они затягивали меня, теснили, и давным-давно я больше всего хотела излить тебе душу. Но, Франклин, ты не хотел слышать. Я уверена, что не хочешь и сейчас. И вероятно, в то время я должна была приложить больше усилий, чтобы заставить тебя прислушаться, но слишком рано мы оказались по разные стороны я даже не знаю чего. Для многих ссорящихся пар то, что их разделяет, кажется абстрактной границей – историей или зыбким недовольством, страстной борьбой с самой жизнью, чем-то эфемерным. Вероятно, в периоды примирения таких пар нереальность пограничной линии способствует ее растворению. Я с завистью представляю, как они это замечают: «Смотри, в комнате ничего нет, один воздух; мы можем дотянуться друг до друга». Однако в нашем случае то, что разделяло нас, было слишком осязаемым, а если его и не было в комнате, оно могло войти в любой момент по собственному желанию.
Наш сын. Не сборник коротких историй, а одна длинная. И хотя естественным было бы желание начать сначала, я ему не поддамся. Я должна еще больше углубиться в прошлое. Столько историй предрешено еще до своего начала.
Что на нас нашло? Мы были так счастливы! Так почему мы собрали все, что имели, и поставили на карту в вопиюще азартной игре рождения ребенка? Конечно, ты считаешь богохульством саму постановку вопроса. Бесплодные пары имеют право на притворное презрение к недоступному, но неправильно завести ребенка и тратить время на ту параллельную жизнь, в которой его нет. Однако пороки Пандоры влекут меня взломать запретный ящик. У меня есть воображение, я люблю рисковать. И я заранее знала: я просто из тех женщин, кто обладает способностью, пусть даже призрачной, сострадать и считать существование другого человека неотменяемым фактом. Кевин придерживался другого мнения, не так ли?
Прости, но не жди, что я смогу уклониться от этого разговора. Пусть я не знаю, как назвать тот четверг. Злодейское преступление звучит как цитата из газеты, инцидент до неприличия принижает серьезность случившегося, а день, когда наш собственный сын совершил массовое убийство, слишком длинно, не правда ли? Однако мне придется его как-то называть. Я каждое утро просыпаюсь и каждый вечер ложусь спать с тем, что сделал Кевин. Это мой жалкий заменитель мужа.
Итак, я напрягла свою память, пытаясь восстановить те несколько месяцев 1982 года, когда мы официально «решали». Мы еще жили в моей похожей на пещеру чердачной квартире в Трибеке, где нас окружали игривые гомосексуалисты, свободные художники и бездетные, обеспеченные пары, ежедневно ужинающие в «Текс-Мекс» и до трех часов ночи веселящиеся в клубе «Лаймлайт». Дети в этом районе находились на одном положении с пятнистыми совами и другими исчезающими видами, поэтому неудивительно, что наши намерения звучали высокопарно и абстрактно. Мы даже установили себе крайний срок – август, когда мне должно было исполниться тридцать семь лет, – поскольку не хотели, чтобы ребенок жил в доме наших шестидесятых.
Наши шестидесятые! В те дни возраст был таким же непостижимо теоретическим, как и ребенок. Все же я рассчитываю отплыть в ту давнюю заграницу с не большими церемониями, чем сесть в городской автобус. Прыжок во времени я совершила в 1999 году, хотя заметила старение не в зеркале, а в отношении окружающих. Когда, например, в прошлом январе я обновляла водительские права, чиновница за стойкой не удивилась моим пятидесяти четырем годам, а, как ты помнишь, я была в этом отношении довольно избалованной, привыкнув к постоянным уверениям, что выгляжу по меньшей мере на десять лет моложе. Все это восхищение прекратилось внезапно. У меня даже был один неловкий разговор вскоре после четверга: на Манхэттене дежурный метро обратил мое внимание на то, что после шестидесяти пяти полагаются пенсионные скидки.
Мы пришли к соглашению: решение стать родителями будет «единственным и самым важным нашим совместным решением» . Однако именно благодаря исключительной важности этого решения оно казалось нереальным и оставалось на уровне фантазии. Каждый раз, когда один из нас поднимал вопрос об отцовстве и материнстве, я чувствовала себя маленькой одинокой девочкой.
Я действительно помню последовательность разговоров того периода, балансировавших с вроде бы случайной регулярностью между доводами за и против. Самым оптимистичным, безусловно, был разговор после воскресного ленча у Брайана и Луизы на Риверсайд-Драйв. Они больше не устраивали ужинов, поскольку это всегда выливалось в родительский апартеид: один супруг играл во взрослого с оливками каламатас и каберне, а второй отлавливал, купал и укладывал спать двух неугомонных маленьких дочек. Я же всегда предпочитала общаться с друзьями по ночам – так мне казалось распутнее, хотя распутство больше не ассоциировалась у меня с тем остепенившимся сценаристом кабельного телеканала «Хоум-бокс-офис», готовящим себе спагетти и поливающим тщедушную петрушку на подоконнике.
Когда мы спускались в лифте, я выразила свое изумление:
– А ведь он был таким кокаинистом.
– Похоже, ты сожалеешь, – заметил ты.
– О, я уверена, он сейчас гораздо счастливее.
Я не была уверена. В те дни я все еще считала здравомыслие подозрительным. Действительно, когда-то мы здорово веселились, и я испытывала непостижимое чувство утраты. А в тот день я восхищалась массивными дубовыми столом и стульями, купленными за бесценок на домашней распродаже на севере штата, пока ты с поразившим меня терпением покорно проводил полную инвентаризацию кукол «Детишки Капустная грядка», принадлежавших младшей дочке. Мы искренне расхваливали неординарный салат, ибо в ранние восьмидесятые козий сыр и вяленые томаты не успели выйти из моды.
Еще несколько лет назад мы договорились, что вы с Брайаном не будете спорить из-за Рональда Рейгана, – для тебя он был добродушным предметом поклонения с обаятельной улыбкой и финансовым гением, восстановившим национальную гордость; Брайан считал его почти идиотом, который обанкротит страну снижением налогов на богачей. Пока девочки с недетской громкостью крутили одну и ту же песню «Эбони энд Айвори» и подпевали невпопад, мы придерживались нейтральных тем, и я с трудом подавляла раздражение. Ты сокрушался, что «Никс» не попали в плей-офф, а Брайан талантливо изображал спортивного фаната. И все мы были разочарованы скорым завершением последнего сезона «Все в семье», но согласились, что шоу выдохлось. Единственный спор в тот вечер закрутился вокруг аналогичной судьбы сериала «Чертова служба в госпитале МЭШ». Прекрасно зная, что Брайан боготворит Алана Альда, ты обозвал его ханжой.
Однако ваши споры были пугающе добродушными. Слабостью Брайана был Израиль, и меня подмывало как бы между прочим упомянуть «иудейских нацистов» и взорвать его любезный фасад. Правда, вместо этого я спросила Брайана о теме его нового сценария, но так и не получила вразумительного ответа, поскольку старшая девочка залепила жвачкой белокурые волосы своей Барби. Брайан положил конец рассуждениям о растворителях, решительно отхватив пострадавший локон ножом, что немного огорчило Луизу, – единственный шумный эпизод, а в целом никто не выпил лишнего, никто не обиделся. У них был милый дом, вкусная еда, милые дочки – милые, милые, милые.
Я сама себя разочаровала, сочтя наш идеально приятный ленч с идеально приятными людьми несовершенным. Почему я предпочла бы драку? Разве обе девочки не очаровательны? Так имело ли значение то, что они беспрерывно прерывали беседу, и за весь день я так и не смогла закончить ни одной мысли? Разве я не была замужем за человеком, которого любила? Так почему какой-то порочный бесенок, сидевший во мне, хотел, чтобы Брайан сунул руку под мою юбку, когда я помогала ему принести с кухни вазочки с мороженым «Хааген-даз»? Вспоминая прошлое, я с полным правом могла бы лягнуть себя. Всего через несколько лет я заплатила бы любые деньги за простую семейную вечеринку, во время которой самым худшим проступком детей была бы жвачка в волосах.
Однако в вестибюле ты громогласно объявил:
– Это было бесподобно. Они оба потрясающие. Надо поскорее пригласить их к нам, если, конечно, они найдут приходящую няню.
Я придержала язык. Ты не стал бы выслушивать мои мелочные придирки. Не был ли ленч скучноват, не показалась ли тебе вся эта игра «Папочка лучше знает» придурковатой и пресноватой (наконец я могу признаться, что мы с Брайаном переспали на одной вечеринке еще до нашего с тобой знакомства), а ведь Брайан когда-то был заводилой в любой компании. Вполне вероятно, ты чувствовал то же, что и я, и эта, по всей видимости, удачная встреча показалась тебе такой же унылой и пресной, но вместо предпочтения другой очевидной модели – мы же не собирались бежать за граммом кокаина – ты проигнорировал реальность. Они – хорошие люди и хорошо нас приняли, следовательно, мы отлично провели время. Другой вывод был бы пугающим, вызывающим призрак не упоминаемого в приличном обществе порочного пристрастия, без коего мы не могли прожить, но смириться с которым тоже не могли, и менее всего могли вести себя в буквальном соответствии со сложившимися стереотипами.
Ты рассматривал искупление как закон желания. Ты презирал людей (таких, как я) за упрямую, смутную неудовлетворенность, поскольку считал, что неспособность принимать простую радость жизни говорит о слабости характера. Ты всегда ненавидел разборчивых в еде, ипохондриков и снобов, презирающих «Язык нежности» только из-за популярности этого фильма. Хорошая еда, милый дом, милые люди – чего еще я могла желать? Кроме того, хорошая жизнь не стучится в дверь. Радость – это работа. Итак, раз ты достаточно потрудился, чтобы поверить, будто мы – в теории – хорошо провели время с Брайаном и Луизой, значит, мы действительно хорошо провели время. Единственным намеком на то, что на самом деле встреча тебя утомила, был твой преувеличенный энтузиазм.
Выходя через вращающиеся двери на Риверсайд-Драйв, я не сомневалась, что мое смутное беспокойство скоро пройдет, хотя те же мысли вернутся, чтобы преследовать меня. Однако я не предвидела, что твое навязчивое желание запихнуть бурный уродливый опыт в опрятную коробку, как прибитую к берегу корягу – в дорогой чемодан, и искреннее смешение понятий есть и должно быть, твоя врожденная склонность ошибочно принимать то, что ты имеешь, за то, чего ты отчаянно хочешь, приведут к таким разрушительным последствиям.
Я предложила пройтись до дома пешком. По роду своей работы в путеводителе «На одном крыле», я всюду ходила пешком, и импульсивность была моей второй натурой.
– До Трибеки миль шесть или семь! – возразил ты.
– Ты взял бы такси, чтобы попрыгать через веревочку семь тысяч пятьсот раз перед матчем «Никсов», но боишься, что энергичная прогулка тебя переутомит.
– Да, черт возьми. Все в свое время.
Если не считать ограничение физической активности и аккуратность, с которой ты складывал свои рубашки, твой образ жизни был достоин восхищения. Однако в более серьезных ситуациях, ранклин, я была менее очарована. Со временем аккуратность легко соскальзывает в ортодоксальность.
Итак, я пригрозила, что пойду домой пешком в одиночестве, и добилась цели. Через три дня я улетала в Швецию, и ты с жадностью цеплялся за мое общество. Мы весело спустились по тропинке в Риверсайд-парк, где цвели гинкго, а на травянистом склоне помешанный на похудании народ занимался тай чи.
Стремясь как можно скорее уйти подальше от собственных друзей, я споткнулась.
– Ты пьяница, – сказал ты.
– Два бокала!
Ты причмокнул.
– В середине дня.
– Лучше бы выпила три, – резко сказала я.
Ты рационализировал любое удовольствие, кроме телевидения, а я надеялась на легкость, как в дни наших первых свиданий, когда ты появлялся у моей двери с двумя бутылками пино нуар, упаковкой пива «Сент-Поли герл» и распутным, плотоядным взглядом, не обещавшим уйти раньше утра.
– Дети Брайана, – официально начала я. – Они вызвали у тебя желание завести своего?
– М-м-может быть. Они очаровательны. И потом, я не из тех, кто запихивает зверюшек в мешок, когда они просят крекер, мистера Банникинза и пять миллионов глотков воды.
Я поняла. Эти наши разговоры требовали смелости, а твоя вступительная реплика ни к чему не обязывала. Один из нас всегда вживался в роль родителя, уходящего первым с вечеринки, а я припоминала все, что мы говорили о потомстве в прошлый раз, в общем, ребенок – существо громогласное, грязное, непослушное и неблагодарное. На этот раз я выбрала более дерзкую роль:
– По крайней мере, если я забеременею, что-то случится.
– Естественно, – холодно произнес ты. – У тебя будет ребенок.
Я потянула тебя по тропинке вниз к парапету.
– Перевернуть страницу – отличная идея.
– Не понимаю.
– Я хочу сказать, что мы счастливы. А по-твоему?
– Конечно, – осторожно согласился ты. – Я так думаю.
Ты не считал, что наше счастье нуждается в тщательном исследовании. Счастье легко спугнуть, как капризную птицу. Она улетит, как только один из нас выкрикнет: «Взгляни на этого прекрасного лебедя!»
– Ну, может, мы слишком счастливы.
– Да, я как раз об этом и хотел поговорить с тобой. Хочется, чтобы ты сделала меня немного несчастнее.
– Прекрати. Я говорю о любви, как в сказках: «И жили они долго и счастливо, и умерли в один день».
– Сделай одолжение: говори со мной проще.
О, ты точно знал, что я имела в виду. Счастье не скучно. Просто это не очень интересная история. И когда мы стареем, одним из наших главных развлечений становится пересказ – не только себе, но и другим – нашей собственной истории. Я должна была понять; я улетала из своей истории каждый день, и это превращало меня в преданное заблудившееся животное. Соответственно, я отличаюсь от себя в юности только одним: теперь я считаю тех, кому нечего или почти нечего рассказать себе, страшно счастливыми.
Сияло ласковое апрельское солнце. Мы замедлили шаг у теннисных кортов полюбоваться мячом, от мощного удара вылетевшим в дыру в зеленой сетке.
– Все кажется таким упорядоченным, – пожаловалась я. – «На одном крыле» сбавляет темп, и поэтому единственное, что может случиться со мной в профессиональном смысле, – это банкротство компании. Я всегда умела зарабатывать деньги, но по сути своей я старьевщица, Франклин, и я не знаю, что с ними делать. Деньги надоедают мне и начинают менять мой образ жизни на совершенно мне не подходящий. У многих людей нет ребенка, потому что они не могут себе его позволить. Для меня было бы облегчением найти объект денежных трат.
– А я не объект?
– Ты хочешь слишком мало.
– Как насчет новой прыгалки?
– Десять баксов.
– Ну, – уступил ты, – по меньшей мере ребенок ответит на главный вопрос.
Я тоже умела проявлять упрямство.
– Какой главный вопрос?
– Знаешь, – сказал ты снисходительно, с манерной медлительностью конферансье, – старая э – э -экзистенциальная дилемма.
Я не стала уточнять почему, но твой главный вопрос меня не тронул. Я предпочла перевернуть страницу по-своему.
– Я всегда могла бы удрать в новую страну…
– А таковые еще остались? Ты перебираешь страны, как большинство людей перебирает носки.
– Россия, – заметила я. – Но я не собираюсь разорять «Аэрофлот» своей страховкой. В последнее время… мне все кажется почти одинаковым. Во всех странах разная еда, но это все равно еда. Ты понимаешь, о чем я?
– Как ты это называешь? Точно! Чушь собачья!
Видишь ли, у тебя тогда была привычка притворяться, будто ты понятия не имеешь, о чем я говорю, если я заводила речь о чем-то сложном или утонченном. Позже эта стратегия игры в дурачка, начавшаяся как ласковое поддразнивание, деформировалась в более мрачную неспособность ухватить смысл моих слов, и не потому, что они были трудны для понимания, а потому, что слишком ясны, а тебе так не нравилось.
Тогда позволь мне пояснить: во всех странах разный климат, но в них все равно есть какой-то климат, какая-то архитектура, склонность рыгать за обеденным столом, где-то допустимая, а где-то грубое нарушение этикета. В результате я стала меньше уделять внимания, например, вопросу, следует ли в Марокко оставлять босоножки у порога, чем константе: в любой стране существуют обычаи, касающиеся обуви. Путешествия вроде бы требуют множества хлопот: проверка багажа, акклиматизация – остается лишь придерживаться привычного спектра погода- обувь, и сам спектр уже кажется некоей константой, безжалостно приземляющей меня в одно и то же место. Тем не менее, хоть я иногда поругивала глобализацию – теперь я могла купить твои любимые темно-коричневые спортивные ботинки из «Банановой республики» в Бангкоке, – мир в моей голове, мои мысли, мои чувства, мои слова – все это действительно стало однообразным. Единственным настоящим путешествием для меня стало бы путешествие в другую жизнь, а не в другой аэропорт.
Тогда в парке я коротко выразила свою мысль:
– Материнство – чужая страна.
В те редкие моменты, когда мне казалось, что я действительно хочу это сделать, ты начинал нервничать.
– Ты вполне довольна своими успехами, но я не испытываю оргазма самореализации от поисков территорий для рекламных клиентов с Мэдисон-авеню.
Я остановилась, оперлась спиной о теплые деревянные перила, ограждающие Гудзон, и повернулась к тебе лицом:
– Хорошо. Тогда что должно случиться? С тобой, с профессией? Чего мы ждем и на что надеемся?
Ты покачал головой, внимательно всмотрелся в мое лицо. Казалось, ты понял, что я не пытаюсь оспорить твои достижения или важность твоей работы. Дело было в чем-то другом.
– Я мог бы проводить разведку для художественных фильмов.
– Но ведь ты всегда говорил, что это та же самая работа: ты находишь полотно, а рисует на нем кто-то другой. И за рекламу лучше платят.
– Когда женат на миссис Денежный Мешок, это не имеет значения.
– Для тебя имеет.
Твоя терпимость к тому, что я зарабатываю намного больше тебя, имела свои пределы.
– Я подумывал заняться чем-нибудь другим.
– И чем же? Решил открыть собственный ресторан?
Ты улыбнулся:
– Это не окупится.
– Вот именно. Ты слишком практичен. Может, ты и займешься чем-то другим, но это будет в той же сфере. И я говорю о топографии. Эмоциональной топографии. Мы живем в Голландии. А мне иногда очень хочется в Непал.
Поскольку большинство нью-йоркцев одержимо карьерой, ты мог обидеться, что я не считаю тебя честолюбивым. Однако – надо отдать тебе должное – ты всегда трезво оценивал себя и не обиделся. У тебя были амбиции – для своей жизни; ты просыпался по утрам, чтобы жить, а не ради каких-то достижений. Как большинство людей, не почувствовавших в раннем возрасте какого-либо особого призвания, ты отвел работе место рядом. Любое занятие заполнило бы твой день, но не твою душу. Мне это в тебе нравилось. Мне это очень нравилось.
Мы снова пошли по тропинке, и я дернула тебя за руку.
– Наши родители скоро умрут. В конце концов все, кого мы знаем, начнут топить мирскую суету в вине. Мы состаримся и к какому-то моменту станем терять друзей больше, чем заводить. Конечно, мы еще сможем путешествовать, в итоге приспособившись к чемоданам на колесиках. Мы станем есть больше, и пить больше вина, и больше заниматься сексом. Но – и пойми меня правильно – я боюсь, что все это начнет нам потихоньку надоедать.
– Один из нас всегда может заработать рак поджелудочной железы, – успокоил меня ты.
– Да. Или врезаться на твоем пикапе в бетономешалку, а бетон затвердеет. Но я никак не могу придумать, что с нами действительно может случиться. Нет, мы, конечно, можем получить нежную открытку из Франции, но это не случай-случай – и это ужасно.
Ты поцеловал мои волосы.
– Слишком мрачно для такого великолепного дня.
Несколько шагов мы прошли, обнявшись, но не получалось идти в ногу, и я ухватилась пальцем за петлю твоего ремня.
– Ты знаешь этот эвфемизм – она в ожидании? Подходящее выражение. Рождение ребенка – если процесс идет нормально – достойно предвкушения. Это прекрасное и очень значительное событие. И с этого момента все, что случается с ребенком, случается и с тобой. Конечно, и плохое тоже, – поспешно добавила я. – Но и его первые шаги, первые свидания, первые сексуальные опыты. Дети взрослеют, женятся, сами рожают детей. До известной степени приходится все делать дважды. Даже если у нашего ребенка будут проблемы, – по-идиотски предположила я, – по крайней мере, это не будут наши старые проблемы…
Хватит. Пересказ того диалога разрывает мое сердце.
Оглядываясь назад, я думаю, что мои слова о расширении «истории» выражали желание получить еще один объект любви.
Мы никогда не говорили подобное прямо; мы были слишком застенчивы. И я боялась даже намекнуть, будто тебя мне недостаточно. На самом деле теперь, когда мы расстались, я жалею, что не преодолела собственную робость и не говорила тебе чаще, что моя любовь к тебе – самое удивительное, что случилось со мной в жизни. Не просто влюбленность – не хочу опускаться до банальности , – а состояние любви. Каждый день, что мы проводили порознь, я представляла твою широкую теплую грудь, холмы мышц, затвердевших от сотни ежедневных отжиманий, долину над ключицами, в которой я любила уютно примостить голову в те восхитительные утра, когда мне не надо было спешить на самолет. Иногда я слышала, как ты зовешь меня из-за угла: «Е-е-ВА!» – часто раздраженно, резко, требовательно, требуешь вернуться на место, потому что я – твоя, как собака, Франклин! Я была твоей и не возмущалась. И хотела, чтобы ты предъявлял права на меня: «Ееееее-ВАА!» – всегда с ударением на последнем слоге, и иногда вечерами я едва могла отвечать, потому что к горлу подступал комок. Я переставала резать яблоки для крамбла, потому что перед моими глазами разворачивался целый фильм, а кухня исчезала в зыбком тумане, и если бы я продолжала орудовать ножом, то обязательно порезалась бы. Ты всегда кричал на меня в таких случаях, мои порезы приводили тебя в ярость, и абсурдность твоего гнева манила меня порезаться снова.
Я никогда-никогда не принимала тебя как данность. Мы встретились слишком поздно; мне было почти тридцать три, и мое прошлое без тебя было слишком пустым и блеклым, чтобы не понять чуда дружеского общения. После долгих лет выживания на объедках личного, эмоционального стола ты испортил меня ежедневным банкетом заговорщических взглядов «Ах, какой идиот!» на вечеринках, неожиданных букетов без всякой причины, записок под магнитами на холодильнике, всегда подписанных «ХХХХ, Франклин». Ты пробуждал во мне алчность. Как любой наркоман, я хотела еще. И меня снедало любопытство. Мне было интересно, что чувствуешь, когда из-за того же угла пискливый голосок зовет: «Мам мм- МААА». Ты это начал. Так вам дарят единственного слоника из эбенового дерева, а вы вдруг понимаете, что было бы забавно собрать коллекцию.
Ева
P. S. (3.40 утра)
Я пыталась заснуть со снотворным, хотя прекрасно знаю, что ты не одобрил бы. Но без таблеток я не сомкнула бы глаз, и завтра в агентстве «Путешествия – это мы» от меня не было бы никакого толку. Только я хотела бы вернуть еще одно воспоминание из того времени.
Помнишь, как мы ели в нашем лофте крабов с мягким панцирем в компании Эйлин и Белмонта? Тот вечер был безудержным. Даже ты отбросил всякое благоразумие и, пошатываясь, отправился за малиновым бренди в два часа ночи. Нас никто не призывал восхищаться кукольными нарядами, мы не думали о том, что завтра в школу, мы объедались фруктами и шербетом и щедро подливали в бокалы прозрачный, головокружительный малиновый бренди и радостными воплями приветствовали истории друг друга в вечном подростковом соревновании бездетных пар среднего возраста.
Все мы рассказывали о наших родителях, скорее, боюсь, о их недостатках. Мы устроили в некоем роде неофициальное соревнование: чьи родители – самые чокнутые. Ты оказался в самом невыгодном положении; трудно пародировать главную черту твоих родителей – несгибаемый стоицизм Новой Англии. По контрасту, гениальность моей матери в изобретении предлогов для того, чтобы не покидать дом, была встречена взрывом бурного веселья, и мне даже удалось объяснить шутки, которыми мы обменивались с братом Джайлзом. Ключевая наша фраза была «Это очень удобно. Они доставляют на дом». В те дни (до того, как он стал неохотно подпускать ко мне своих детей) мне стоило только сказать Джайлзу: «Это очень удобно», и он начинал гоготать. Вскоре я говорила: «Это очень удобно» Эйлин и Белмонту, и они тоже покатывались со смеху.
Однако мы оба не могли тягаться с той межрасовой, богемной парочкой. Мать Эйлин была шизофреничкой, отец – профессиональным шулером. Мать Белмонта, бывшая проститутка, до сих пор одевалась как Бетт Дэвис в фильме «Что случилось с беби Джейн?», а отец, не очень известный барабанщик, когда- то играл с Диззи Гиллеспи. Они рассказывали свои истории очень гладко, и я чувствовала, что делают они это не впервые, но я запивала крабов таким количеством шардоне, что хохотала до слез. Я как-то подумала, не перевести ли разговор на чудовищное решение, которое мы с тобой собирались принять, но Эйлин и Белмонт были старше нас по меньшей мере лет на десять, и я не знала, бездетны ли они по собственному выбору, а потому они могли воспринять мои слова как жестокую бестактность.
Они ушли только около четырех часов утра. И можешь не сомневаться, в тот раз я действительно отлично провела время. Это был один из тех редких вечеров, которые стоят того, чтобы пробежаться по рыбному рынку и нарезать кучу фруктов, и даже отчистить кухню, засыпанную мукой и липкими очистками манго. Может, после той вечеринки я казалась немного усталой и заторможенной от слишком большого количества алкоголя, оставившего после себя только слабость в ногах и отчаянные попытки сосредоточиться и не уронить винные бокалы. Но не поэтому я почувствовала печаль.
– Так тихо, – заметил ты, составляя тарелки. – Устала?
Я доела крабовую клешню, одиноко томившуюся в кастрюле.
– Должно быть, мы четыре, нет, пять часов болтали о наших родителях.
– Ну и что? Если ты чувствуешь вину за то, что обливала грязью свою мать, наложи на себя епитимью до 2025 года. Это одно из твоих любимых занятий.
– Я знаю. И это меня беспокоит.
– Она ведь тебя не слышала. И никто не думал, что, считая ее забавной, ты ее не жалеешь. Или что ты ее не любишь… По- своему.
– Но когда она умрет, мы не сможем… я не смогу продолжать в том же духе. Я не смогу язвить, не чувствуя себя предательницей.
– Тогда осуждай бедную женщину, пока можешь.
– Но нормально ли в таком возрасте говорить часами о наших родителях?
– А в чем проблема? Ты так смеялась, что вполне могла описаться.
– Когда они ушли, я представила себе, как мы вчетвером, восьмидесятилетние, обсыпанные старческими пятнами, рассказываем все те же истории. Может, с некоторым оттенком сожаления, поскольку родители уже умерли, но все равно продолжаем болтать о странностях мамочки и папочки. Жалкое зрелище, не правда ли?
– Ты бы предпочла страдать из-за Сальвадора.
– Не это…
– …Или поболтать после ужина о культурных различиях: бельгийцы грубы, тайцы не одобряют публичных объятий, а немцы одержимы дерьмом.
В твоих насмешках звучало все больше горечи. Мои Добытые ценой больших усилий антропологические мелочи явно служили напоминанием о том, что я отправляюсь за приключениями за границу, пока ты рыщешь по закоулкам Нью-Джерси в поисках полуразрушенного гаража для рекламы “Блэк энд Декер”. Я могла бы резко ответить, что сожалею, если мои рассказы о путешествиях тебе скучны, но ты просто шутил, было поздно и мне не хотелось ругаться.
– Не глупи, – сказала я. – Я такая же, как все: я люблю поговорить о других людях. Не о народах. О людях, которых я знаю, о близких мне людях… о людях, которые сводят меня с ума. Только я чувствую себя так, будто использую свою семью. Моего отца убили до моего рождения; брат и мама – жалкие остатки семьи. Если честно, Франклин, может, нам стоит завести ребенка хотя бы для того, чтобы говорить о чем-то другом.
Ты с лязгом бросил в раковину кастрюлю из-под шпината.
– А вот это – легкомыслие.
– Вовсе нет. Мы говорим о наших мыслях, о том, что касается нашей жизни. Я не уверена, хочу ли провести свою жизнь оглядываясь на поколение, чью родословную лично я помогаю прервать. Франклин, в отсутствии детей есть что-то нигилистическое. Как будто мы не верим в человечество в целом. Ведь если все последуют нашему примеру, человеческий род исчезнет через сотню лет.
– Ну да! – усмехнулся ты. – Никто не рожает детей ради сохранения рода человеческого.
– Может быть, не сознательно. Однако только с шестидесятых мы смогли решать это, не удалившись в женский монастырь. А после таких вечеров я вижу возвышенную справедливость в существовании взрослых детей, часами болтающих с друзьями обо мне.
Как же мы защищаем себя! Ибо подобная перспектива явно меня привлекала. «Какая мамочка красивая! А какая мамочка смелая! Господи, она одна летала во все те жуткие страны! Эти мимолетные видения моих детей, поздним вечером размышляющих обо мне, были пронизаны обожанием, явно отсутствующим в моей безжалостной критике собственной матери. Попробуем иначе: «Как мама претенциозна! Какой у нее длинный нос! А эти ее путеводители та-а-а-а-кие скучные! Хуже того, убийственная точность сыновней или дочерней придирчивости облегчается доступностью, доверием, добровольными откровениями, а потому содержит двойное предательство.
Однако даже в ретроспективе это желание «говорить о чем-то другом» кажется вовсе не легкомысленным. Действительно, может, вначале меня влекли к беременности эти мелкие, воображаемые соблазны, похожие на предварительный просмотр кинофильма: я открываю парадную дверь мальчику, в которого моя дочь (признаю, я всегда представляла дочь) впервые влюбилась, я пытаюсь избавить его от неловкости добродушными шутками, а когда он уходит, критикую его бесконечно, игриво, безжалостно. Мое желание до утра обсуждать с Эйлин и Белмонтом молодежь, у которой впереди вся жизнь, которая создает новые истории и требует нового отношения, и узор этих историй не выцветает от пересказов, было вполне реальным, а не легкомысленным.
О, я никогда не думала, что скажу, обретя желанный предмет разговора. И меньше всего я могла предвидеть тонкую иронию в духе О’Генри: в погоне за новой, всепоглощающей темой для разговора я потеряю единственного мужчину, с которым больше всего хотела разговаривать.