Книга: Последнее объятие Мамы. Чему нас учат эмоции животных
Назад: 1. ПОСЛЕДНЕЕ ОБЪЯТИЕ МАМЫ. Прощание с королевой колонии
Дальше: 3. НА ЯЗЫКЕ ТЕЛА. Эмпатия и сочувствие
2

Отражение души

Смех и улыбка

Щекотать детеныша шимпанзе — это примерно как щекотать ребенка. Чувствительные к щекотке места у обезьян те же, что и у нас — подмышки, бока, живот. Шимпанзенок широко раскрывает рот, не задирая верхнюю губу, и шумно пыхтит — «ух-ух-ух» — в знакомом нам ритме человеческого смеха. Сходство настолько потрясающее, что щекочущему тоже трудно не расхохотаться.

Ведет себя детеныш шимпанзе при этом так же противоречиво, как человеческий ребенок. Отталкивает вашу руку, защищая щекотные места, извивается, уворачивается, но стоит вам прекратить, и он требует еще, с готовностью подставляя животик. Теперь можно даже не щекотать, достаточно просто протянуть к нему палец, и детеныш все равно зальется радостным смехом.

Смехом? Стоп, минуточку! Истинный ученый должен избегать любого антропоморфизма, не зря коллеги-ретрограды часто требуют, чтобы мы сменили терминологию. Почему не назвать обезьянью реакцию как-нибудь нейтрально — скажем, вокализированным пыхтением? От осторожничающих коллег я слышал, например, о «смехоподобном» поведении. Тогда уж точно никакой путаницы между людьми и животными не возникнет.

Термин «антропоморфизм», означающий «человекообразие», восходит к греческому философу Ксенофану, который в V в. до н.э. возмущался уподоблением богов людям в поэмах Гомера. Высмеивая этот подход, он говорил: «Будь у лошадей руки, чтобы рисовать, они бы изображали своих богов лошадьми». Сейчас антропоморфизм трактуется шире. Как правило, за него ругают, когда хотят пресечь приписывание человеческих черт другим видам животных. У животных нет никакого «секса», есть половое поведение. У них не бывает «друзей», существуют только предпочитаемые партнеры по группе. А учитывая, как носится наш вид с идеей своей интеллектуальной исключительности, неудивительно, что в когнитивистике эти изъятия или замены терминов насаждаются еще активнее. Сводя любые действия животных к инстинктам и простому научению, мы удерживаем на пьедестале человеческие познавательные способности. Высказавший иную точку зрения превращается в мишень для насмешек.

Чтобы разобраться, откуда идет это неприятие, нужно вспомнить другого древнего грека — Аристотеля. Великий философ расставил всех живых существ на вертикальной scala naturae («лестнице природы»), на верхнюю ступень которой, ближайшую к богам, помещался человек, ниже располагались млекопитающие, а у самого подножия — птицы, рыбы, насекомые и моллюски. Сравнивать разные ступени этой обширной лестницы было излюбленным занятием натуралистов, однако единственное, чему нас эти сравнения научили, — мерить другие виды по человеческим стандартам.

Но велика ли вероятность, что все несметное богатство и разнообразие природы скроено по одному лекалу? Не логичнее ли каждому животному иметь свою психическую жизнь, свои особенности разума и эмоций, адаптированные к его собственному сознанию и его собственной истории развития? Как может психическая жизнь рыбы и птицы быть одинаковой? Или возьмем, например, хищника и жертву. У хищника явно совсем иной эмоциональный арсенал, чем у тех видов, которые вынуждены озираться на каждом шагу. Хищники излучают хладнокровную уверенность (за исключением тех случаев, когда они встречают достойного соперника), а жертвы испытывают пятьдесят оттенков страха. Они живут в постоянном напряжении, вздрагивают от каждого шороха, каждого запаха, каждой тени. Вот почему конь может умчаться в панике, а собака — нет. Наши предки лазили по деревьям и собирали плоды (поэтому у нас фронтальное расположение глаз, цветное зрение и хватательная рука), но благодаря нашим размерам и особым умениям мы держимся с уверенностью клыкастых и когтистых. Возможно, именно поэтому мы так хорошо ладим с нашими домашними пушистыми хищниками.

В колледже у меня была черно-белая кошка Плекси. Где-то раз в месяц я отвозил ее на велосипеде — в сумке, из которой наружу торчала только голова, — в гости к ее лучшему другу, коротколапому песику, с которым она привыкла играть еще котенком. Они носились вверх-вниз по лестницам в большом студенческом доме и наскакивали друг на друга из-за каждого угла, заражая всех своим буйным весельем. Так они могли куролесить часами, пока, наконец, не плюхались на пол в изнеможении. Собаки и кошки часто находят общий язык, потому что им одинаково нравится преследовать и хватать движущийся объект. Кроме того, они млекопитающие, и это сближает их не только между собой, но и с нами. Мы распознаём их эмоции, они распознают наши. Именно из-за этой эмпатической связи нам из домашних питомцев милее всего кошки (около 600 млн по всему миру) и собаки (500 млн), а не игуаны, допустим, и рыбки. Однако эта же связь побуждает нас проецировать на животных собственные чувства и ощущения, зачастую бездумно.

Мы можем сказать, что собака «гордится» полученной на выставке медалью, а кошка, промахнувшаяся в прыжке, озирается «в растерянности». Мы ездим в пляжные отели поплавать с дельфинами, ни на секунду не сомневаясь, что им это нравится так же, как и нам. Сколько людей готовы поверить, будто покойную гориллу Коко из Калифорнии, владевшую языком жестов, беспокоила проблема глобального потепления или что у шимпанзе есть своя религия. Когда я слышу подобные речи, мышцы-корругаторы сводят мои брови к переносице, и я требую доказательств. Безосновательное очеловечивание никакой пользы не несет. Да, у дельфинов улыбчивый вид, но это всего лишь особенности строения челюсти, и об истинных ощущениях такая «улыбка» ничего не говорит. А пес, возможно, любит носить наградную медаль, потому что с ней ему обеспечено внимание и всякие вкусности.

Зато когда опытные полевые исследователи, изо дня в день наблюдающие за обезьянами в тропическом лесу, рассказывают мне о том, как шимпанзе заботятся о раненой товарке, приносят ей пищу и замедляют темп при переходах, я не против порассуждать об эмпатии. И, узнавая от тех же исследователей, что взрослые самцы-орангутаны возвещают с макушек деревьев, в каком направлении они наутро намерены двигаться, я допущу наличие у них способности к планированию. Когда предположения опираются на данные контролируемых экспериментов, домыслами их уже не назовешь. Но даже в этих случаях обвинения в антропоморфизме сыплются градом.

Неприятие антропоморфизма проистекает из нашей уверенности в собственной исключительности — стремления поставить человека особняком и отрицать в нем животные черты. Это стремление по-прежнему распространено в гуманитарных науках и во многих общественных, которые развиваются за счет представления о том, что наличием разума человек обязан лишь самому себе. Однако мне лично отрицание сходства между человеком и другими животными кажется большей проблемой, чем признание. Отказ признавать это сходство я называю антропоотрицанием. И оно ощутимо мешает нам объективно оценивать самих себя как вид. Основные структуры нашего мозга точно такие же, как у других млекопитающих: никаких новых отделов у нас нет, и используем мы все те же старые проверенные нейротрансмиттеры. Если бы устройство мозга у разных видов не было настолько однотипным, мы не надеялись бы найти лекарство от человеческих фобий, изучая миндалевидное тело у крыс. По данным нейровизуального исследования, у собак, специально ради этого выдрессированных лежать неподвижно в аппарате МРТ, предвкушение награды вызывает активность в хвостатом ядре — той же области мозга, которая «вспыхивает» у бизнесмена, предвкушающего дополнительные дивиденды. Мы вскрываем «черный ящик» психических процессов, внутрь которого не могли проникнуть ученые предыдущего поколения, и обнаруживаем там общую для всех видов основу. Современная нейробиология начисто исключает прежнее резкое разграничение человека и животных.

Это не значит, что планирование у орангутанов находится на том же уровне, что у моих студентов, готовящихся к объявленной мной контрольной, однако фундаментальная преемственность между этими процессами существует. Еще бóльшая преемственность прослеживается в эмоциональных особенностях. Поскольку эмоции мы считываем зачастую интуитивно, преемственность эту трудно объяснить, опираясь лишь на фактические данные и гипотезы. Зато здесь нам помогает тесное общение с животными — как общаются изо дня в день со своими питомцами их хозяева. Отсюда моя простая и ненаучная рекомендация любому ученому, сомневающемуся насчет глубины эмоций у животных: пусть заведет собаку.

Антропоморфизм вовсе не так вреден, как может показаться. По отношению к человекообразным обезьянам он, по сути, логичен и диктуется самой эволюционной теорией, согласно которой они относятся к «антропоидам», что означает «подобные человеку». Этим термином мы обязаны Карлу Линнею, шведскому биологу XVII в., который строил свою классификацию на анатомии, но с таким же успехом мог положить в основу и поведение. Самый экономный и непритязательный подход: если два родственных вида в схожих обстоятельствах ведут себя одинаково, значит, мотивация у них тоже наверняка одинаковая. Если нам ничто не мешает так рассуждать, сравнивая лошадей и зебр или волков и собак, почему для человека и человекообразных обезьян правила должны быть иными?

К счастью, времена меняются. Естественные науки навсегда размыли прочерченную в западной культуре и религии границу между человеком и животными. Сегодня мы часто идем от противного: предполагаем преемственность и перекладываем бремя доказательств на тех, кто отстаивает существование разрыва. Пусть они нас в этом и убеждают. Любому, кто возьмется доказывать, будто детеныш обезьяны, захлебываясь во время щекотки хриплым смехом, чувствует нечто принципиально иное, нежели хохочущий от щекотки человеческий ребенок, придется здорово попотеть.

Все написано на лице

Много лет назад мы с Яном ван Хоффом побывали в Нидерландах на семинаре Пола Экмана и его последователей. Американского психолога принимали у нас с почестями — тогда он еще не достиг грядущих вершин славы, но его исследования человеческой мимики уже вызвали резонанс. Экман разработал систему кодирования лицевых движений (FACS/СКЛиД) — комплексный инструмент для классификации выражений лица человека в соответствии с отслеживаемыми сокращениями всех лицевых мышц, вплоть до самых мелких. В нашей мимике участвует и крошечная мышца у внутреннего края глазницы, латинское название которой означает «сморщивающая бровь», и крупные мышцы щек, которые тянут вверх уголки губ, когда мы улыбаемся. Экман мог лично продемонстрировать практически любую комбинацию — мимической мускулатурой он управлял виртуозно. Он без труда проделывал едва уловимые движения, и симметричные, и асимметричные, передавая тончайшие эмоциональные переходы. Вот он сердится, а вот скрывает недовольство за широкой улыбкой, а теперь одновременно польщен и обеспокоен. Он мог выдать целую гамму сложнейших эмоций по заказу — только называйте. По его лицу было четко видно, что едва заметная складка между бровей — это одна эмоция, а наморщенный нос — совершенно другая. Однако нас восхищала не только эта мимическая эквилибристика, но и редкий в то время для психолога эволюционный подход.

Я говорю «эквилибристика», потому что работал Экман, несомненно, главным образом с движением и формой. Нам, людям, ничего не стоит состроить сердитую мину, когда на самом деле мы ничуть не сердимся. Мы способны — в разумных пределах — управлять своей мимикой. Я очень долго считал, что другие приматы такой способности лишены, пока не начал изучать бонобо в зоопарке Сан-Диего. Там я оказался в ситуации, которая теперь, по прошествии времени, выглядит довольно забавной.

Я взялся документировать весь поведенческий репертуар бонобо — все звуковые сигналы, мимику, жесты, позы, — чего прежде никто не делал. Но после каждого сеанса наблюдений за группой молодняка в просторном зеленом вольере мой список выражений лица удлинялся и удлинялся, уходя куда-то в бесконечность. Выражения встречались одно причудливее другого и никак не совпадали с подмеченными ранее. Через какое-то время до меня дошло, что самые необычные выражения всегда возникают в ситуациях несоциального характера и за ними не следует никаких поступков вроде спаривания или агрессии, выдающих скрытые за мимикой эмоции. Вот сидит юный бонобо, уставившись в пространство, а потом вдруг устраивает целую пантомиму: щеки втянуты, верхняя губа выпячена, челюсти работают в ускоренном темпе. Иногда подключается рука — например, чтобы оттянуть губу вбок или, обвив голову сзади, сунуть палец в рот «с противоположной» стороны.

Я догадался, что бонобо просто забавляются, корча гримасы, которые совершенно ничего не значат, однако эти ужимки говорили о великолепном владении мимической мускулатурой. В таком случае что мешает животному, способному корчить физиономии ради забавы, состроить нужную мину ради манипуляции? На этот вопрос еще предстоит ответить, но пока обезьяний молодняк ясно дал мне понять, насколько нелепа одержимость науки классификациями. А я, осознав, в чем смысл этого лицедейства, уже не мог отделаться от ощущения, что бонобо иногда мне подмигивают.

Нам с Яном импонировал подход Экмана с его упором на внешние проявления. Мы изучаем поведение животных с биологической точки зрения, основное внимание уделяя сигналам, их выражению и их воздействию на окружающих. Собственно, ни о чем другом нам очень долго просто не позволяли говорить! Яну поступила настоятельная персональная рекомендация (ни много ни мало от нобелевского лауреата, зоолога Нико Тинбергена) в исследовании мимических выражений у приматов не касаться внутренних состояний. Зачем упоминать эмоции, если можно спокойно без этого обойтись? У Тинбергена смеющееся или «игровое» выражение лица у шимпанзе описывается как «расслабленное с открытым ртом», а ухмылка или улыбка зовется «оскалом без вокализации». Экман в рамках своей классификации делал то же самое, но при этом никогда и нигде не отрицал, что анализирует именно эмоции. Он не стеснялся отсылок к внутренним состояниям, да и в принципе считал, что в мимике нельзя разобраться, не учитывая стоящие за ней эмоции. Эмоции редко удерживаются внутри, утверждал Экман, ведь «один из главных отличительных признаков эмоции заключается в том, что ее, как правило, не получается утаить: нам видны и слышны ее проявления».

Ну, разумеется, Экман мог без опаски ссылаться на эмоции, подумаете вы, он-то занимался нашим собственным биологическим видом. Но, к сожалению, в науке иногда вспыхивают совершенно загадочные баталии, которые по прошествии времени вызывают у нас лишь недоумение, если вообще вспоминаются. Именно так вышло с изучением человеческой мимики, которая либо считалась чем-то банальным и не стоящим внимания, либо впечатляла такой непохожестью у разных народов, что ее предпочитали относить к культурным особенностям. Попытки увязать мимику с биологией, как у Экмана, были заранее обречены на провал. Однако все изменилось, когда Экман пообщался с самым ярым оппозиционером — антропологом, утверждавшим, что человеческие эмоции и их проявления бесконечно пластичны. Не сомневаясь, что у антрополога имеется обширная картотека с полевыми заметками и тонны кино- и фотоматериалов, запечатлевших язык человеческого тела, Экман попросил разрешения взглянуть на архивы. К его величайшему изумлению, оказалось, что никаких архивов нет. Антрополог уверял, что все данные у него в голове. И куда это годится? Верифицируемые данные — фундамент науки. Выходит, замок культурной обусловленности выстроен на песке?

Экман провел серию контролируемых экспериментов, в которых представителям двадцати с лишним народов демонстрировались изображения лиц, выражающих те или иные эмоции. Все испытуемые были почти единогласны в интерпретации предъявленной мимики, практически без разночтений опознавая гнев, страх, радость и так далее. Получалось, что смех — он везде и всюду смех. Но Экману не давало покоя альтернативное объяснение: что если люди просто насмотрелись популярных голливудских фильмов и телесериалов? Что если единодушие — это просто влияние массовой культуры? Тогда он отправился в один из самых уединенных уголков планеты и провел свое исследование в племени Папуа — Новой Гвинеи, не знающем письменности. Там не только о Джоне Уэйне и Мэрилин Монро слыхом не слыхивали, там вообще не подозревали о существовании телевидения и журналов. Тем не менее испытуемые правильно опознали эмоции на большинстве предъявленных Экманом изображений и, в свою очередь, не явили никаких необычных, незнакомых нам выражений на сотне тысяч футов кинопленки, запечатлевшей их повседневную жизнь. Данные, полученные Экманом, говорили в пользу универсальности эмоций настолько убедительно, что навсегда изменили наше представление и о самих эмоциях, и об их выражении. Сегодня мы считаем их обусловленными природой человека, а не культурой.

И все же нельзя забывать, насколько результаты этих исследований зависят от языка. Мы сравниваем не только выражения лиц и их оценку, но и сами обозначения эмоций. Поскольку эмоциональный словарь в каждом языке свой, все по-прежнему упирается в перевод. Единственный выход — наблюдать, как эти обозначения используются в жизни. И если мимика действительно формируется под влиянием окружения, то рожденные слепоглухими либо не должны выражать эмоции мимикой вовсе, либо выражения лица у них должны быть своеобразными, ни на что не похожими, ведь лиц окружающих они не видят. Однако в исследованиях такие дети улыбаются, смеются и плачут точно так же и точно в таких же обстоятельствах, как любой нормальный ребенок. И, поскольку в их ситуации имитационное научение невозможно, стоит ли сомневаться, что выражение эмоций с помощью мимики — это биологическая составляющая нашего вида?

Тут мы возвращаемся к позиции, изложенной Чарльзом Дарвином в его труде «О выражении эмоций у человека и животных» (The Expression of the Emotions in Man and Animals, 1872). Дарвин подчеркивал, что мимические выражения — это часть эмоционального репертуара нашего вида, указывал на их сходство с мимикой человекообразных и других обезьян, позволяющее предположить идентичность эмоций у всех приматов. Это был фундаментальный труд, признанный сегодня всеми исследователями в данной области. В то же время это единственная из всех крупных дарвиновских работ, которая, получив поначалу заслуженную славу, была вскоре забыта, и почти целый век к ней никто не обращался. Почему? Потому что ретрограды от науки сочли манеру изложения Дарвина чересчур вольной и антропоморфической. Их смущало, что кошка, которая трется о ноги хозяина, находится «в ласковом настроении», шимпанзе оттопыривают губы «в угрюмом настроении или когда разочарованы», а «коровы смешно закидывают хвосты, когда скачут от удовольствия». Что за нелепость? А уж предполагать, будто наши благородные переживания мы выражаем теми же самыми движениями лицевых мышц, что и «низшие» животные, — это уже откровенное оскорбление.

Однако сходство не было абсолютным, Дарвин замечал и исключения. Краснеть и хмуриться, как он думал, способен только человек. Насчет первого он был абсолютно прав. Я не знаю других приматов, у которых наблюдалось бы резкое покраснение кожи лица. Эта способность остается эволюционной загадкой — особенно для циников, сводящих весь смысл социального взаимодействия к эгоистичной эксплуатации окружающих. Будь это так, не выгоднее ли было бы нам обойтись без неконтролируемого прилива крови к щекам и шее, сигналящего, словно маяк в ночи, об изменении нашего психического состояния? Если краска смущения или стыда служит залогом честности, необходимо задуматься, почему эволюция снабдила столь бросающимся в глаза сигналом только наш вид и больше никакой. Или, как выразился Марк Твен: «Человек — единственное животное, способное краснеть. Впрочем, только ему и приходится».

А вот по поводу умения хмуриться Дарвин был прав лишь отчасти. Он цитирует авторитетного современника, который видел в этой способности присущее исключительно человеку проявление интеллектуального превосходства, поскольку соответствующая мышца «сдвигает брови энергичным усилием, которое безотчетно, но непреодолимо выражает проходящую в уме мысль». Однако на самом деле никакого повода раздуваться от гордости наличие крохотной мышцы-корругатора нам не дает. Теперь мы знаем, что она имеется и у других видов. Задавшись целью исследовать ее действие у прочих животных, Дарвин несколько раз наведался в зоопарк Лондонского зоологического общества — о встрече с самкой орангутана Дженни он повествует в письме к сестре:

Видел я там и орангутана во всем великолепии: служитель показал ей яблоко, но не отдал, и тогда она, повалившись на спину, принялась выть и молотить ногами, как капризный ребенок. Потом насупилась. Выдержав две-три такие истерики, служитель сказал: «Дженни, если прекратишь реветь и будешь вести себя прилично, дам тебе яблоко». Дженни явно поняла каждое слово, и хотя, точно как ребенку, совладать с собой и перестать канючить стоило ей неимоверного труда, она все же справилась. Получив яблоко, она прыгнула в кресло и с самым что ни на есть довольным видом стала жевать.

Поскольку Дарвин полагал, что обезьяна, как и человек, будет хмуриться, сосредоточившись на каком-то деле, которое никак не ладится, он пытался заставить Дженни и других обезьян наморщить лоб, давая им почти невыполнимые задания. Однако, сражаясь с задачей, лоб они хмурить и не думали. С тех пор ученые считали умение хмуриться сугубо человеческим, в действительности же человекообразные обезьяны морщить лоб способны — как выяснил сам Дарвин, щекоча шимпанзе нос соломинкой. Тогда она «сморщила лицо, и между бровями появлялись легкие вертикальные складки». У шимпанзе и орангутанов выступающие надбровные дуги нависают над глазами козырьком, поэтому хмурить брови им затруднительно, а окружающим затруднительно это движение различить. А вот бонобо с их более плоскими, более открытыми лицами сдвигают брови легко, причем точно в таких же ситуациях, как мы. Например, предостерегая противника, бонобо сужают глаза и сверлят его взглядом, сводя брови к переносице. Получается совершенно такое же выражение, как у рассерженного человека.

Я отчетливо помню, как меня самого испепелили подобным взглядом в колонии шимпанзе. Сделала это Бори — одна из моих пожилых любимиц, у которой на полевой станции Йеркса уже имелись не только дочери, но и внуки. Как-то раз, когда и без того жаркая Джорджия превратилась в настоящее пекло, я взял шланг и устроил для шимпанзе фонтан. Разумеется, питьевой воды у них и так всегда вдоволь, но плескаться под струей из шланга им нравится намного больше — они обожают ее, как городские дети обожают газонные поливалки. Десяток обезьян толкались под струей, ловя распахнутым ртом прохладную влагу. И тут вдруг взвизгнул кто-то из малышей — на него случайно брызнуло. Остальные не отреагировали, зато Бори сразу подбежала и уставилась на меня сердито, предупреждая, чтобы поаккуратнее размахивал шлангом. Вблизи этот пристальный напряженный взгляд читался абсолютно недвусмысленно.

Лучший способ разобраться в эмоциях животных — наблюдать за их спонтанным поведением как в дикой природе, так и в неволе. Исследователи поведения животных документируют примеры использования того или иного мимического выражения сотнями, даже тысячами. Именно так мы выясняем, что обезьяны смеются во время игры, а жуя любимое лакомство, издают особые ухающие звуки, приглашая остальных присоединиться к пиршеству. Мы смотрим, что предшествовало появлению выражения и как отреагировали на него остальные. Что произошло после подачи данного сигнала? Вспыхнула драка, прекратилась потасовка, наметился путь к примирению? У нас собраны обширные каталоги (они называются «этограммы») сигналов, типичных для каждого вида — не только для приматов, но и для лошадей, слонов, ворон, львов, кур, гиен и так далее. Одна из первых этограмм была составлена для волков и включала все движения хвоста, положение ушей, вздыбливание шерсти, вокализацию, оскалы и так далее. Этограммы бывают довольно пространными, указывающими на богатый эмоциональный репертуар. Сейчас мы располагаем, кроме прочих, этограммами мышей и крыс.

Очень долго считалось, что грызуны лишены эмоциональной мимики, однако тщательные исследования показали, что, испытывая боль или мучения, грызун сужает глаза, раздувает щеки и прижимает уши к голове. Другие грызуны распознают это выражение с легкостью — как видно из экспериментов, в ходе которых они предпочитали усаживаться рядом с фотографией, запечатлевшей расслабленную крысиную мордочку, а не искаженную болью. Мимика крысы способна сообщить и о приятных ощущениях. Когда швейцарские ученые разработали программу положительного воздействия, обеспечивающую лабораторным крысам ежедневное поглаживание и игры, в спокойные моменты после каждого такого сеанса исследователи наблюдали за выражением крысиных мордочек. Крысы, получившие положительное воздействие, заметно выделялись на общем фоне — более розовыми и менее напряженными ушами. Эти исследования покончили с устоявшимся мнением о статичности мимики у грызунов (отраженным в шуточных рисунках, где разные эмоции иллюстрировало одно и то же непроницаемое выражение).

Обладатели самой выразительной мимики на нашей планете принадлежат к отряду копытных. В принципе, наличие богатой мимической палитры у лошадей, ослов и зебр вполне объяснимо, если вспомнить, что эти виды — высокосоциальные «визуалы», у которых ведущим органом чувств является зрение. Лошадиная СКЛиД (то есть версия экмановской системы кодирования, применяемая к лошадиной мимике) распознает у них не менее семнадцати отдельных мимических движений, складывающихся в бесчисленные комбинации. Лошади выражают удовольствие учащенным всхрапыванием; приветствуют друг друга, оттягивая уголки губ; задирают верхнюю губу, улавливая необычный запах (это движение называется «флемен»); в испуге расширяют глаза, обнажая белки, а об огромном разнообразии позиций ушей и говорить не приходится. Любому хозяину кошки или собаки известно, насколько действенный сигнальный механизм представляют собой их уши — глядя на них, начинаешь жалеть, что человеческие далеко не так подвижны.

Мимические способности и восприятие лиц (в том числе человеческих) исследовались и у собак. Как выяснилось, у них присутствует намеренная трансляция эмоций — о чем свидетельствует более выразительная мимика при наличии внимания со стороны человека, нежели при отсутствии, когда человек поворачивается к собаке спиной. В число типичных для собачьей морды выражений входит подтягивание внутренней части брови вверх, за счет чего глаза кажутся больше. Круглые лица с большими глазами нас умиляют (и эту нашу слабость нещадно эксплуатируют создатели мультфильмов). Подъем внутренней части брови придает собаке более грустный, более трогательный «щенячий» вид — его воздействие подтверждает даже статистика выбора питомцев. Содержатели приютов уже заметили, что собак, способных смотреть на посетителей таким взглядом, забирают чаще, чем неспособных. Что и говорить, лучший друг человека знает, на каких эмоциональных струнах играть.

Людям, как правило, интереснее всего та мимика, которая роднит нас с другими видами, и, разумеется, самые яркие примеры сходства нам дают приматы. Тут самое время обратиться к Яну как ведущему мировому специалисту в этой области. В 1970-е гг. он провел обстоятельные наблюдения, подмечая в мельчайших подробностях, не описанных никем прежде, как павианы часто-часто чмокают губами или как самцы свинохвостых макак, поджав губы, задирают подбородок, когда ухаживают за самкой. Однако основной темой исследования у Яна был смех — и его отличие от улыбки. Хотя оба эмоциональных выражения часто ставят на одну доску, считая улыбку слабым проявлением смеха, Ян показал, что они имеют разные корни.

Рот до ушей

Не выношу телесериалы и голливудские фильмы, в которых снимают обезьян — каждый раз, когда выряженный в человеческую одежду обезьяний актер скалит зубы в дурацкой ухмылке, меня передергивает. Зрители, наверное, покатываются со смеху, но я-то знаю, что самой обезьяне в такие моменты совсем нерадостно. Вынудить обезьяну показать зубы можно, по большому счету, только напугав ее — выражение, напоминающее нам ухмылку, возникает лишь как реакция на попытки доминирования и угрозу наказания. Где-то за кадром дрессировщик помахивает кожаным хлыстом или электропогонялкой для скота, четко и ясно давая обезьяне понять, что ее ждет за непослушание. Они же напуганы до полусмерти! Именно поэтому мы почти никогда не видим на экране взрослых обезьян — дрессировщику просто не удастся доминировать над силачами, которые к тому же гораздо пронырливее и изворотливее любого из крупных кошачьих. Только молодую обезьяну можно запугать так, чтобы она скалила зубы по команде.

С обнажением зубов до сих пор связано много вопросов — например, как оно превратилось у нашего вида в дружелюбную улыбку и откуда вообще взялось. Последний вопрос может показаться странным, однако в природе все развивается из предшествующих форм. Наша кисть руки — это модификация передней конечности наземных позвоночных, которая в свою очередь произошла от рыбьего грудного плавника. Наши легкие — это результат эволюции плавательного пузыря.

Поэтому интерес к происхождению коммуникационных сигналов вполне закономерен. Процесс их преобразования из предшествующих версий называется ритуализацией. Например, поднося к лицу руку с оттопыренным большим пальцем и мизинцем, мы изображаем инструментальное действие — прикладывание трубки стационарного телефона к уху. Этот жест трансформировался в сигнал «позвони мне». Ритуализация — это то же самое, только в более крупных, эволюционных масштабах. Неравномерный стук дятла, добывающего личинок из-под коры, превратился в ритмичную барабанную дробь на пустом бревне, служащую для обозначения границ территории. Негромкое причмокивание, которое издавали обезьяны, выискивая вшей и клещей друг у друга в шерсти, превратилось в дружеское приветствие — поднятые брови и хорошо слышное чмоканье, словно говорящее: «Я был бы рад тебя вычесать!»

Обнажение зубов в улыбке не нужно путать с оскалом, когда рот широко открыт, а глаза сверлят противника уничтожающим взглядом. Это свирепое выражение, как будто говорящее о намерении укусить, действует как угроза. При улыбке же, напротив, рот закрыт, а губы растягиваются, обнажая зубы и десны. Ряд сияющих белых зубов — заметный сигнал, видимый издалека, однако значение его прямо противоположно угрозе. Он ведет свое происхождение от защитного рефлекса. Например, мы автоматически оттягиваем губы от зубов, когда чистим цитрусовые, которые грозят брызнуть в лицо едким соком.

Уголки губ могут ползти вверх из-за страха и неуверенности. На съемках с американских горок почти у всех поголовно людей рот до ушей, однако это вовсе не восторженная улыбка, а гримаса испуга. То же самое происходит и у других приматов. Как-то раз мне довелось наблюдать за павианами на кенийской равнине во время засухи. Павианы тоннами поглощали стручки акации, поэтому следовать с подветренной стороны за сотней обезьян, наевшихся «музыкальных» бобов, — удовольствие было то еще. Они часто останавливались поглодать сочный кактус — вездесущее растение, которое в обычных обстоятельствах они из-за колючек обходят стороной. Прежде чем вонзить в кактус зубы, обезьяны растягивали губы как можно шире, чтобы не уколоться. Уловка была сугубо практической, но в результате возникала та же самая улыбка, что и при социальном взаимодействии, где она служит сигналом подчинения.

В группе макак-резусов, которую я изучал, могучей альфа-самке Оранж достаточно было просто пройтись по территории — все встречные самки спешили продемонстрировать широкий заискивающий оскал, особенно если она устремлялась к ним или удостаивала визитом их стайку. К Оранж могло быть одновременно обращено около десятка расплывшихся в ухмылке физиономий, при этом никто из самок не спешил убраться прочь с дороги, поскольку весь смысл этого сигнала в том, чтобы застыть на месте и являть собой воплощенное почтение. Они, по сути, говорили Оранж: «Я подчиняюсь, я ни за что не посмею тебе перечить». Положение Оранж было настолько прочным, что ей и без того почти не приходилось использовать силу, а своими заискивающими улыбками остальные самки устраняли последний из возможных поводов показать им, кто тут главный. У резусов это выражение работает исключительно в одну сторону: его демонстрирует только подчиненный доминирующему, и никогда наоборот. Это недвусмысленный иерархический маркер. И такие сигналы имеются у каждого вида. Люди демонстрируют подчинение поклонами и воинским приветствием, подхалимажем, смехом над шутками начальства, целованием перстня дона и так далее. Шимпанзе в присутствии высокоранговой особи опускаются пониже и издают особое похрюкивание. Но изначально свойственный всем приматам сигнал признания себя нижестоящим — это широкая ухмылка с оттянутыми назад уголками рта.

Однако за этим выражением кроется нечто большее, чем страх. Когда обезьяна просто пугается — например, увидев змею или хищника, — она замирает (чтобы не заметили) или со всех ног несется прочь. Так выглядит обычный страх. Никакие улыбки в подобную ситуацию просто не вписываются. Улыбка — это главным образом социальный сигнал, в котором страх смешан с жаждой одобрения. В нем есть что-то от бурных восторгов собаки, дождавшейся возвращения хозяина, — когда прижав уши и поджав хвост, она валится на спину с радостным визгом. Собака подставляет хозяину свои самые уязвимые места — живот и горло, веря, что он не воспользуется своим могуществом и не вцепится в них. Эту манеру подставлять брюхо никто не примет за испуг, поскольку собаки часто ведут себя точно так же, подступая к кому-то из сородичей. Это шаг навстречу, обозначение доброжелательного настроя. То же самое относится и к обезьяньей улыбке — она выражает стремление наладить отношения. Поэтому Оранж получала такие сигналы десятками, а змея не получит ни одного.

Мне довелось подружиться с молодой самкой-резусом по имени Карри — из той же стаи, что и Оранж, обитавшей на обширной открытой территории. Я фотографировал резусов через сетчатую ограду, и, поскольку простаивал у сетки целыми днями, обезьяны скоро ко мне привыкли. Поначалу они, конечно, пытались напугать меня и выхватить фотоаппарат из рук, но в конце концов перестали обращать внимание, чем сильно упростили жизнь мне как фотографу. Карри же по-прежнему выискивала меня у сетки и, приближаясь, часто обнажала зубы в знак подчинения. Она любила сидеть рядом, иногда просовывая свою маленькую лапку сквозь сетку, чтобы подержаться за мой палец. С макаками приходится осторожничать, они часто кусаются, но Карри можно было доверять. Не исключено, что за счет общения со мной низкоранговая самка упрочивала свои позиции. На каждый мой взгляд она отвечала мне, обнажая зубы, но делала это потому, что зрительный контакт у резусов воспринимается как угроза. Карри подмазывалась ко мне, полностью оправдывая свое имя.

Человекообразные обезьяны продвинулись дальше: их усмешка, хоть и остается нервной реакцией, несет в себе больше положительного. У них это выражение лица и то, как они его используют, больше похоже на наше. Бонобо иногда обнажают зубы в ситуации приятного и абсолютно невраждебного взаимодействия — например, во время спаривания. У одного немецкого исследователя попадался термин Orgasmusgesicht («лицо при оргазме») — выражение, возникающее у самок, когда они смотрят во время совокупления в глаза партнеру (бонобо часто спариваются лицом к лицу). То же самое выражение может использоваться для того, чтобы кого-то утихомирить или привлечь на свою сторону, причем у человекообразных обезьян оно бывает направлено не только от нижестоящего к вышестоящему. Доминирующие особи тоже могут обнажить зубы, успокаивая других. Например, когда детеныш пытается стащить еду у самки, та, убирая лакомые куски подальше, сверкает широкой улыбкой до ушей, призванной предотвратить истерику. Кроме прочего, дружелюбная улыбка помогает уладить дело миром, если игра начинает перерастать в потасовку. Улыбаясь, человекообразные обезьяны редко поднимают уголки губ, но в этих случаях улыбка становится совершенно человеческой.

Поскольку улыбка у человекообразных обезьян выдает беспокойство, она может оказаться очень некстати. Самцы шимпанзе — постоянно выясняющие, кто круче, — не любят демонстрировать тревогу в присутствии соперника. Это признак слабости. Когда один из самцов, ухая и вздыбив шерсть, поднимает с земли булыжник, другому становится не по себе, потому что дело пахнет поединком. У второго появляется нервная усмешка. И в таких случаях мне не раз приходилось видеть, как усмехающийся самец резко разворачивается, пряча эту усмешку от соперника. Еще я видел, как они прикрывают ее рукой или даже усиленно пытаются стереть с лица. Один самец, прежде чем повернуться обратно к сопернику, сжимал губы пальцами. Из этого, на мой взгляд, следует, что шимпанзе осознают, как воспринимаются их невербальные сигналы. А еще — что над конечностями они властны больше, чем над мимикой. То же самое относится и к нам. Хотя мы способны произвольно изобразить нужное выражение лица, изменить непроизвольно возникающее нам трудно. Например, принять радостный вид, если мы сердимся, или рассердиться, если на самом деле нам смешно (такое бывает у родителей по отношению к детям), почти невозможно.

Человеческая улыбка происходит от нервной усмешки, наблюдаемой нами у остальных приматов. Мы включаем ее, чтобы погасить намечающийся конфликт — это опасение не покидает нас даже в самой дружественной обстановке. Приходя в гости, то есть вторгаясь на территорию хозяина, мы приносим цветы или бутылку вина; в знак приветствия мы машем раскрытой ладонью, воспроизводя жест, когда-то служивший, как считается, для демонстрации безоружности. Но главным способом разрядить обстановку по-прежнему остается улыбка. Отвечая улыбкой на улыбку, мы умножаем общую радость, или, как пел Луи Армстронг: «Когда ты улыбаешься, весь мир улыбается вместе с тобой».

Иногда дети, которых отчитывают или ругают, стоят и усмехаются в ответ, и это воспринимается как издевка. Однако на самом деле это просто нервный сигнал, обозначающий отсутствие враждебности. Именно поэтому женщины улыбаются чаще мужчин, а за мужской улыбкой часто скрывается потребность в дружеских отношениях. В одном исследовании прицельно изучали улыбку как отражение уязвимой, заведомо проигрышной позиции на материале фотографий, сделанных перед поединками Абсолютного бойцовского чемпионата. На снимках бойцы-соперники смотрят друг на друга с вызовом. Как показал анализ обширного массива подобных фотографий, обычно в последующем бою проигрывал тот, кто на снимке улыбался сильнее. Исследователи пришли к выводу, что улыбка говорит об отсутствии физического превосходства и что у того из соперников, кто улыбается сильнее, выше потребность в том, чтобы уладить дело миром.

Я очень сильно сомневаюсь, что улыбка у нашего вида — это именно «радостное» выражение, как часто утверждается в литературе, посвященной человеческим эмоциям. Ее истоки гораздо многообразнее и не сводятся к одной лишь демонстрации хорошего настроения. В зависимости от обстоятельств улыбка может означать нервозность, стремление угодить, необходимость успокоить собеседника, благосклонность и расположение, подчинение, веселье, сочувствие и так далее. Все ли эти ощущения подпадают под общий ярлык «радость»? Такие ярлыки бесконечно упрощают эмоциональные проявления — как смайлики, каждый из которых обладает одним-единственным приписанным ему значением. Обилие смеющихся или сердитых смайликов в наших текстовых сообщениях позволяет предположить, что языковые средства сами по себе не так выразительны, как нам внушают. Нам приходится добавлять невербальные сигналы, чтобы шаг к примирению не приняли за попытку насолить, а шутку — за издевку. Однако и смайлики, и слова все равно не заменят язык тела: направление взгляда, ширина зрачков, выражение лица, тон голоса, поза, жесты гораздо эффективнее передают широкую гамму смыслов.

Несмотря на это, мы упорно примитивизируем систему невербальных сигналов, когда пытаемся налепить на неподвижные изображения мимики и жестов ярлыки с названиями «базовых» эмоций, таких как грусть, радость, страх, гнев, удивление, отвращение. И неважно, что большинство эмоциональных состояний — это сплав из множества разных чувств. В детстве я как-то раз залез на крышу нашего дома, чтобы потренироваться на тот случай, когда понадобится помочь святому Николаю — бородачу в епископском облачении, который кладет подарки в дымоход. Разумеется, без помощника ему не обойтись. Но оказалось, что на крышу гораздо легче забраться, чем спуститься, и сам я слезть не смог. Когда меня в этом незавидном положении обнаружили, отец устроил мне взбучку. Его реакция выглядела как гнев — угрожающие жесты, повышенный голос, багровое лицо, — но гнев этот был порожден страхом, и к нему примешивалась надежда раз и навсегда отучить меня от подобных дурацких выходок. Надежда оправдалась. Как видим, каждое проявление эмоций нужно оценивать в широком контексте. Однобокая характеристика редко отражает суть. Называя тогдашнее состояние моего отца гневом, мы передаем его неточно, поскольку в характеристику необходимо включить и беспокойство, и любовь.

Та же тяга к упрощению видна и в описаниях эмоций животных — пожалуй, даже еще более сильная, поскольку мы убеждены, что их эмоции никак не могут быть сложнее наших. Так, в «Оксфордском справочнике по поведению животных» (The Oxford Companion to Animal Behavior) 1987 г. утверждалось, что изучать эмоции животных абсолютно бессмысленно, поскольку ничего нового они нам не скажут, а кроме того, «животные обладают лишь ограниченным набором основных эмоций». Учитывая отсутствие науки об эмоциях у животных как таковой, интересно, как автор в принципе пришел к такому выводу. Напоминает до сих пор тиражируемое в литературе утверждение, будто мимическая мускулатура у человека насчитывает сотни мышц — гораздо больше, чем у любого другого вида. Согласно концепции scala naturae, чем ближе к человеку животное располагается на эволюционной лестнице, тем богаче должна быть его эмоциональная палитра и, следовательно, многообразнее мимические мышцы.

Однако утверждения эти совершенно безосновательны. Когда группа антропологов и исследователей поведения наконец проверила этот постулат, препарировав лица двух мертвых шимпанзе, число мимических мышц у обезьян оказалось точно таким же, как у человека, а различий нашлось на удивление мало. В действительности именно этого и следовало ожидать, поскольку к точно такому же выводу пришел еще Николас Тульп, голландский анатом, увековеченный на картине Рембрандта «Урок анатомии доктора Тульпа». В 1641 г. Тульп, впервые в истории препарировав труп человекообразной обезьяны, обнаружил, что строение мускулатуры, органов и прочего у нее почти не отличается от человеческого. Оба вида были похожи как две капли воды.

Несмотря на все это сходство, человеческая улыбка отличается от обезьяньего эквивалента: мы обычно поднимаем уголки губ, а саму улыбку наполняем еще большим дружелюбием и симпатией. Но это относится только к настоящей, искренней улыбке. Очень часто улыбка бывает дежурной, неестественной, абсолютно ничего не выражающей. Улыбка стюардессы, улыбка на камеру (скажите «сы-ы-ыр!») — это дань публике, так положено. И только так называемая улыбка Дюшена выражает искреннюю радость и положительные чувства. В XIX в. французский невролог Дюшен де Булонь исследовал мимические выражения, пропуская электрический ток через лицевые мышцы человека, не чувствующего боль. Так он воспроизводил и затем фотографировал самые разные выражения лица, но улыбка все время получалась нерадостной. Она выглядела фальшивой. В одну из попыток Дюшен рассказал все тому же испытуемому шутку — и улыбка вышла гораздо лучше, поскольку теперь он улыбался не только губами, но и немного сощурил глаза. Дюшен прозорливо заключил, что произвольная, «деланная» улыбка ограничивается губами, а мимические мышцы вокруг глаз не затрагивает. Без сокращения этих мышц улыбка не будет полноценной, излучающей неподдельную радость.

Так оно все и есть. Бывают улыбки нарочитые, не более чем условный знак для всего остального мира, — в интернете их полным-полно на фотографиях политиков или звезд и на миллионах селфи. А бывают другие, порождаемые определенным внутренним состоянием и отражающие искреннюю радость, наслаждение, симпатию. Такую улыбку подделать гораздо труднее.

Казалось бы, всем ясно, что в основном на лице у нас отражаются подлинные чувства, но даже эта простая мысль когда-то была спорной. Ученые горячо протестовали против используемого Дарвином термина «выражение», считая его слишком откровенным, подразумевающим, что лицо выдает наши потаенные переживания. И хотя психология буквально значит «наука о душе» (psyche по-гречески — «душа», «дух»), многие психологи не любили отсылок к скрытым процессам и объявляли душу неприкосновенной. Они предпочитали наблюдать за тем, что на поверхности, а мимику рассматривали как разноцветные флажки, с помощью которых мы даем знать окружающим о ближайших намерениях.

Дарвин выиграл и эту битву, поскольку, будь наши выражения лица просто сигнальными флагами, мы спокойно решали бы сами, какие вывесить, а какие убрать. Любое, нужное нам выражение изображалось бы с такой же легкостью, как поддельная улыбка. Однако в действительности над лицевыми мышцами мы властны гораздо меньше, чем над остальным телом. Как и шимпанзе, мы вынуждены иногда прикрывать улыбку рукой (книгой, газетой), поскольку заставить ее исчезнуть мы не в силах. А еще мы сплошь и рядом улыбаемся, плачем, кривимся от отвращения, даже когда видеть нас некому — например, разговаривая по телефону или читая книгу. С точки зрения коммуникации это совершенно бессмысленно. Во время телефонного разговора лицо у нас должно оставаться абсолютно бесстрастным.

Если, конечно, мы не эволюционировали, чтобы непроизвольно транслировать свое внутреннее состояние окружающим. В этом случае внешнее проявление эмоций и их передача — это единый процесс. Мимика подчиняется нам не полностью, поскольку не полностью подчиняются эмоции, но при этом окружающие получают возможность прочитать наши чувства. Скорее всего, ради укрепления связи между тем, что происходит внутри, и тем, что проявляется снаружи, наша мимика и развивалась.

Это было смешно!

Как-то раз я побывал на лекции одного философа, у которого вызывали недоумение невербальные составляющие человеческой коммуникации. Он отдавал преимущество вербальным средствам — письменной и устной речи, но, разумеется, никуда не мог деться от вездесущих жестов и мимики. Зачем нам вся эта мишура, спрашивал он, и главное, почему она такая аффектированная? Почему, например, смеясь над шуткой, мы должны, частично теряя контроль над собой, издавать какое-то невнятное громогласное «ха-ха-ха!», слышное на всю округу? Почему нельзя просто сказать спокойно: «Это было смешно!» — и хватит?

Я представил себе, как эстрадный комик на выступлении в каком-нибудь маленьком клубе выдает величайшую шутку всех времен и народов, но публика вместо того, чтобы сползать на пол от хохота, сидит смирно и бормочет под нос: «Да, смешно!» Для комика, привыкшего к тому, что возвышенное человеческое чувство юмора имеет далеко не возвышенные животные проявления, такая реакция была бы плевком в душу. Смех — это отличная иллюстрация ключевой роли физиологических процессов во всем нашем существовании, включая и психическую его сторону. Смех объединяет сознание и тело, сплавляет их в одно целое. Мы можем воспринимать этот сплав как потерю контроля над собой, поскольку предпочитаем, чтобы всем заправляло сознание. Как выразился театральный критик Джон Лар: «Наблюдать самозабвенный хохот зала — это все равно что присутствовать при грандиозном и неистовом таинстве. Лица искажены, слезы льются ручьем, тела содрогаются, но не в мучительных конвульсиях, а в пароксизмах восторга».

Мы смеемся до умопомрачения. Мы обмякаем и валимся друг на друга, мы багровеем и рыдаем так, что уже не разберешь, смех это или плач. Мы в буквальном смысле писаемся от смеха. Нахохотавшись от души, мы чувствуем себя обессиленными. Отчасти это происходит потому, что, закатываясь смехом, мы выдыхаем (издавая звук) чаще, чем вдыхаем (потребляем кислород), и в итоге нам не хватает воздуха. Смех принадлежит к числу величайших благ человеческой жизни, он обладает известной пользой для здоровья — снижает стресс, стимулирует работу сердца и легких, способствует выбросу эндорфинов в кровь. Тем не менее хочется надеяться, что инопланетянам, решившим вступить с нами в контакт, не попадется на глаза сборище катающихся со смеху, иначе они даже мысли не допустят, что нашли разумную жизнь.

Поводом для смеха не всегда выступает юмор. Изучая незаметно для них самих поведение обычных людей в торговых центрах или где-нибудь на улицах — то есть в привычной повседневной обстановке, — психологи обнаружили, что в большинстве случаев смех вызывают самые банальные фразы, в которых ничего остроумного нет. Проверьте сами. Попробуйте понаблюдать, когда именно возникают взрывы смеха в спонтанной общей беседе, и зачастую никаких особенных предпосылок для них не найдете — ни шутки, ни каламбура, ни случайной реплики. Это просто смех, вкрапленный в ткань разговора и обычно подхватываемый собеседниками. Юмор для смеха не главное, главное — социальное взаимодействие. Это громогласное, напоминающее отрывистый лай проявление эмоций говорит о том, что симпатии взаимны и все благополучно. Дружный смех транслирует окружающим сплоченность и единение — примерно так же, как вой волчьей стаи.

Громкость человеческого смеха не устает поражать и меня — человекообразные обезьяны смеются гораздо тише, а всех прочих и вовсе почти не слышно. Подозреваю, что она обратно пропорциональна угрозе истребления хищниками. Если бы другие юные приматы смеялись так же заливисто и пронзительно, как наши дети на школьном или детсадовском дворе, хищники могли обнаружить их в два счета и легко застигнуть врасплох. Человек может позволить себе шуметь, хотя, конечно, хихикать и усмехаться мы тоже умеем.

На праздновании своего 80-летия Ян продемонстрировал великолепный образец человеческого смеха: выдал громкое утробное «ха-ха-ха», завершенное для пущей убедительности глубоким вдохом. Собравшиеся откликнулись общим хохотом — не только потому, что им была предъявлена визитная карточка нашего биологического вида, но и потому, что смех невероятно заразителен. В ходе экспериментов смеющееся выражение лиц, выводимых на компьютерный экран, люди копируют машинально, да и в телевизионных комедиях хохот за кадром вставляют именно для этого — чтобы вызвать аналогичную реакцию у зрителей.

Такая же имитация, как показывает анализ видеозаписей поведения, свойственна человекообразным обезьянам. Когда один орангутан-подросток подступает к другому со смеющимся лицом, второй мгновенно эту усмешку зеркально копирует, поэтому обычно, играя, смеются оба участника, а не один. Заразительность подобных сигналов наблюдается даже у птиц. Новозеландские попугаи кеа моментально настраиваются на игру, услышав из скрытого динамика запись щебета, который у них служит «игровым». Под воздействием этих звуков, слегка напоминающих смех, попугаи сразу принимаются заигрывать друг с другом, кидаются к своим игрушкам, выделывают кульбиты в воздухе. Нет ничего более заразительного, чем смех и озорство.

Своим повторяющимся рисунком смех у приматов обязан частому ритмичному дыханию, от которого он происходит. У высших обезьян смех начинается с шумного пыхтения, которое по мере усиления взаимодействия становится все громче и звонче. Само по себе, в отрыве от игр, шумное учащенное дыхание выражает облегчение, радость, стремление к контакту — например, самка шимпанзе шумно пыхтит, прежде чем поцеловать лучшую подругу. Точно так же учащенно дышала Мама, прежде чем ухватить меня за руку, чтобы потом вычесывать, фыркая и причмокивая. Работая с обезьянами, привыкаешь осторожничать и внимательно следить за их сигналами. Все эти негромкие звуки, говорящие о доброжелательном настрое, настолько значимы, что, не услышав их, я бы побоялся подставлять Маме руку.

Российский ученый Надежда Ладыгина-Котс, которая столетие назад сравнивала эмоциональное развитие жившего у нее дома молодого шимпанзе Йони и своего собственного маленького сына, приводит примеры радостных моментов, вызывавших шумное пыхтение. Как-то раз Йони, увидев, что Котс собралась уходить, жалобно заскулил, но, когда она передумала и осталась, кинулся к ней, учащенно дыша. Если Йони подозревал, что за проделку ему сильно влетит, а его лишь мягко журили, он благодарно пыхтел. Вот такое учащенное дыхание, выражающее радость и хорошее настроение, и стало основой смеха, который сообщает то же самое, но гораздо громче.

Игра у животных бывает довольно грубой — участники борются, пускают в ход зубы, прыгают друг на друге, валяют и таскают один другого по земле. Без внятного и четкого сигнала о намерениях игровое поведение могут принять за драку. Игровые сигналы сообщают остальным, что беспокоиться не о чем, это просто шуточная возня. Например, у собак сигналом, позволяющим отличить игру от схватки, служит «поклон» (передней половиной корпуса пес припадает к земле, зад торчит вверх). Но, если в пылу борьбы одна собака прикусит другую по-настоящему, игра тотчас прекратится. Обидчик должен будет отвесить новый поклон — в качестве извинения, чтобы укус был забыт и игра возобновилась.

Смех служит той же цели — уточнению контекста происходящего. Один самец шимпанзе прижимает другого к земле и прикусывает за шею, не давая вырваться, но, так как все происходит под непрерывный хриплый смех, опасаться им нечего. Оба знают, что это лишь забава. Поскольку игровые сигналы позволяют интерпретировать чужое поведение, они называются метакоммуникацией, то есть коммуникацией по поводу коммуникации. Если я подойду к коллеге и со смехом хлопну его по плечу, он воспримет это совсем не так, как если бы я хлопнул его молча или с бесстрастным лицом. Мой смех — это метасигнал об ударе по плечу. Смех придает словам или действиям нужную окраску, смягчает потенциально обидные замечания, поэтому мы применяем его как сигнал даже там, где ничего комичного нет.

Смех сигнализирует о том, что происходящее — это игра, не только непосредственным участникам, но и остальному миру. Видя смеющиеся лица или слыша смех, окружающие понимают, что все это безобидно. Шимпанзе достаточно умны, чтобы использовать смех подобным образом. Когда-то мы проанализировали сотни дружеских потасовок у молодняка, отслеживая, в какие моменты появляется смех. Особенно нас интересовали участники с ощутимой разницей в возрасте, поскольку, если старший заиграется, младшему может прийтись несладко. В таких случаях вмешивается его мать, иногда отвешивая старшему затрещину. Виноват всегда будет старший! Как мы выяснили, во время игр с малышами подростки гораздо больше смеются, когда с них не спускает глаз мамаша младшего, чем когда они остаются без присмотра. Смех преподносит эту возню в нужном свете, он как бы сообщает бдительной матери: «Видишь, нам весело!»

Если все дружно смеются над чем-то вам непонятным, вы можете почувствовать себя изгоем. Смех часто объединяет «своих» за счет «чужих». Это настолько действенный способ травли и издевок, что исследователи готовы искать истоки смеха во враждебности. В таких гипотезах юмор рассматривается как орудие остракизма, направленное на аутсайдеров либо представителей иного этноса, в нем видят злой умысел. Английский философ XVI в. Томас Гоббс, в частности, считал смех выражением превосходства, не представляя, зачем еще нужен юмор, кроме как для подтрунивания над другими. Можно представить себе, какой несчастной была его жизнь.

Смех гораздо более характерен для отношений дружеских — между приятелями, влюбленными, супругами, родителями и детьми и так далее. На чем бы держался брак, если бы не цементирующий его юмор? Я рос в большой семье и часто с нежностью вспоминаю, как мы хохотали за обеденным столом — до изнеможения, когда казалось, что все, сейчас умру. Приходилось выползать из комнаты, чтобы отдышаться и успокоиться. Самый первый смех человеческий младенец издает в заботливых материнских руках. То же самое происходит и у других приматов. Самка гориллы щекочет огромным пальцем животик детеныша нескольких дней от роду, вызывая у него первый в жизни смех. У нашего собственного вида мать и младенец постоянно взаимодействуют друг с другом, ловя мельчайшие изменения в голосе и мимике, и все это щедро сдобрено улыбками и смехом. Вот они — его подлинные истоки, и никакой злобы в них нет.

Неотъемлемой составляющей смеха остается физическая стимуляция, явно имеющая долгую эволюционную историю, потому что щекотка вызывает подобные смеху звуки даже у крыс. Покойный американский нейробиолог эстонского происхождения Яак Панксепп больше кого бы то ни было работал над тем, чтобы эмоции животных можно было обсуждать всерьез. Поначалу над Панксеппом потешались за саму идею смеха у крыс. Этих грызунов до сих пор презирают и недооценивают, но, поскольку я и сам держал ручных крыс, у меня лично нет ни малейших сомнений в том, что это сложные создания, способные и на эмоциональную привязанность, и на игру. Панксепп заметил, что крысам нравится, когда их щекочут пальцем, — настолько нравится, что они сами ищут продолжения. Стоит отвести руку, они потянутся за ней, надеясь на возобновление стимуляции и издавая при этом попискивания частотой 50 кГц, для человека находящиеся за пределами слышимости.

Один пожелавший остаться неизвестным любитель крыс проделал подобный эксперимент дома:

Я решил поэкспериментировать с ручной крысой моего сына, молодым самцом по кличке Пинки. За неделю Пинки приучился играть со мной и теперь даже издает время от времени высокий тонкий писк, который я слышу. Едва я вхожу в комнату, он принимается грызть прутья клетки и прыгает по ней, как кенгуру, пока я его не пощекочу. Он обхватывает мою руку, покусывает, лижет, переворачивается на спину, подставляя брюхо для щекотки (там ему больше всего нравится), и брыкается задними лапами, когда я затеваю с ним борьбу.

Панксепп пришел к выводу, что для крыс щекотка — это удовольствие (поэтому они гоняются за щекочущей рукой, если ее отвести), которое требует правильного настроения. Если животное нервничает, напугано кошачьим запахом или ярким светом, никакого смеха не будет, сколько ни щекочи. Кроме того, их энтузиазм зависит от предыдущего опыта и степени знакомства с процессом, поскольку крысы гораздо охотнее (издавая высокочастотные попискивания) приближаются к руке, которая их щекотала, чем к той, которая лишь гладила. Крысы совершают едва заметные подскоки, называемые «прыжками радости», типичные для всех млекопитающих во время игры — для коз, собак, кошек, лошадей, приматов и так далее. Вспомним тех же скачущих от удовольствия коров у Дарвина. Хотя игровые сигналы у животных довольно разнообразны, резвые подскоки присутствуют всегда и у всех. Кошка, пританцовывая и выгнув спину, устремляется к вам, собака кружится на месте и заскакивает на запретный диван, всем видом показывая, что она не прочь устроить игру в догонялки. Эти радостные подскоки настолько типичны, что их легко распознают даже представители другого вида. В неволе детеныш носорога может играть с собакой, собака с выдрой, жеребенок с козой, а в дикой природе наблюдались случаи, когда молодые шимпанзе затевали шуточную возню с павианами, а волки и вороны дразнили друг друга. У игры свой собственный универсальный язык.

Кроме прочего, мы используем смех для того, чтобы разрядить неловкую или напряженную обстановку. У других видов такое встречается реже, но все-таки встречается. Мне лично доводилось видеть, как самцы шимпанзе гасят разгорающийся конфликт. Три взрослых самца, вздыбив шерсть по всему телу, только что провели устрашающую демонстрацию, при которой обстановка всегда накаляется до взрывоопасных пределов, поскольку соперники испытывают нервы друг друга на прочность. Они перемахивают, раскачиваясь, с ветки на ветку, ворочают тяжелые камни, швыряют все, что под руку подвернется, молотят по гулким и звонким поверхностям. Но на этот раз, когда все трое уже удалялись с ристалища, один взял и потянул другого за ногу. Тот, удержав равновесие, попытался ее высвободить — и все это со смехом. Третий не остался в стороне, и вскоре все трое взрослых самцов галопом скакали по лужайке, тыкали друг друга в бок и хрипло смеялись. Страсти улеглись, как и стоявшая дыбом шерсть.

Аристотель считал, что именно смех отличает человека от зверей, и многие психологи до сих пор сомневаются в способности животных смеяться от радости или над чем-то забавным. Однако хорошо известно, что обезьяны любят фарсовые комедии — возможно, именно из-за обилия «физического» юмора. Когда симпатичный им человек, идя навстречу, вдруг поскальзывается или падает, они сначала замирают в тревоге, но, если все обошлось, смеются с явным облегчением, точно так же, как мы в подобных обстоятельствах. Я уже рассказывал, как рассмеялась Мама, догадавшись, что под маской пантеры скрывался человек. Такую же реакцию можно наблюдать и у бонобо. Давным-давно территорию бонобо в зоопарке Сан-Диего отделял от публики глубокий сухой ров. С внутренней стороны в него свешивалась пластиковая цепь, чтобы обезьяны могли спускаться и вылезать обратно, когда захотят. Но временами, когда в ров по ней спускался альфа-самец Вернон, подросток Калинд тут же вытягивал цепь наверх. Глядя сверху на оказавшегося в ловушке Вернона, Калинд смеялся, широко открыв рот, и шлепал ладонью по бортику рва. Он подшучивал над вожаком. Тогда единственная присутствующая при этом взрослая самка обычно кидалась на выручку и свешивала цепь обратно в ров, а потом стояла на страже, пока Вернон выбирался.

Еще один пример смеха над чем-то забавным сняли на видео японские полевые исследователи в Западной Африке. Девятилетний дикий шимпанзе радостно колол орехи с помощью распространенного приема с «молотом и наковальней». Он клал твердые, неразгрызаемые орехи по одному на плоскую поверхность большого камня и бил их зажатым в руке булыжником, пока не треснут. В лесу найти подходящие камни для такого дела не так-то просто. Мать самца, окинув взглядом найденные им идеальные молот с наковальней, двинулась к сыну и принялась вычесывать. На это обычно полагается ответить аналогичной любезностью, поэтому, закончив, мать застыла в ожидании, а сыну, чтобы приступить к вычесыванию, пришлось отложить камни. Мгновение спустя они уже были в руках матери. Судя по всему, сам подход к сыну и экспресс-сеанс груминга ей нужен был только как отвлекающий маневр. На видео видно и слышно, как, хватая камни, она тихо посмеивается, довольная, что уловка сработала.

Это, разумеется, частные случаи, но и они позволяют предположить, что смех у человекообразных обезьян может быть не только игровым сигналом. Иногда он приобретает более широкое значение (служа для выражения веселья, налаживания связей, разрядки обстановки), что знакомо нам по контактам нашего собственного биологического вида.

Смешанные чувства

Проследив эволюцию смеха и улыбки, мы можем убедиться, насколько прав был Ян, предполагая у них разное происхождение. Они зародились на противоположных участках эмоционального спектра. Улыбка восходит к выражению страха и подчинения, превратившемуся затем в сигнал отсутствия враждебности и только потом в демонстрацию симпатии. Смех появился как индикатор игрового поведения, возникающий во время веселой возни и щекотки, который впоследствии стал сигналом благополучия и налаживания отношений, и даже радости и веселья. У нашего вида эти выражения эмоций постепенно сближались и, поскольку у нас часто происходит смешение эмоций, в конце концов они слились воедино. Мы запросто переходим от улыбки к смеху и наоборот либо демонстрируем смешанные варианты.

Смешанные выражения эмоций типичны для гоминид — маленького семейства в составе отряда приматов, в которое входит человек и человекообразные обезьяны. Если у большинства остальных животных, в том числе и из группы приматов, в ходу разрозненные звуковые сигналы и мимические выражения, то гоминиды выделяются коммуникативными полутонами. Мартышка может сделать угрожающее лицо или игровое, может обнажить зубы в усмешке, но сочетать или смешивать эти выражения она не способна. Ее коммуникативные сигналы фиксированы, стереотипны и разительно отличаются друг от друга — то есть это, условно, либо синий, либо красный цвет, но не фиолетовый. В этом низшие обезьяны сильно ограничены по сравнению с человекообразными, которым ничего не стоит в любом порядке чередовать надутые губы, хныканье и оскал, сопровождаемый повизгиванием. Выражение их лиц постоянно меняется, передавая широкую гамму эмоциональных тенденций, пусть даже и противоречивых. Точно так же ребенок может заплакать, потом засмеяться сквозь слезы, потом еще немного повсхлипывать.

Используя классификацию из двадцати пяти выражений мимики, мы проанализировали в буквальном смысле тысячи их демонстраций в центре Йеркса, наблюдая за повседневной жизнью шимпанзе на открытой территории. Мы обнаружили огромное число смешанных выражений и переходов. Например, молодой самец, пытаясь наладить контакт с альфой, опасливо садится поодаль и ждет приглашающего знака. Он демонстрирует дружелюбие — протягивает альфе руку, учащенно пыхтя, но при этом, как положено подчиненному, не забывает похрюкивать, выражая почтение. Или, допустим, самке очень хочется сочного арбуза, от которого ее раз за разом отпихивает товарка, и она никак не может решить, то ли продолжать клянчить, то ли громко возмутиться, нарываясь на драку. Она то дует губы и поскуливает, выпрашивая арбуз, то подтявкивает и негромко взвизгивает, выдавая растущее недовольство. Социальное взаимодействие изобилует подобной борьбой эмоций, которая целиком и полностью отражается на лицах — как человеческих, так и обезьяньих. Это отражение вовсе не застывший моментальный снимок, в нем видны все полутона и переходы. Эмоциональные состояния почти никогда не бывают обособленными, и именно поэтому вызывает столько нареканий стремление рассовать мимику по ящичкам с надписями «злость», «печаль» и прочими обозначениями базовых эмоций. Ни с нами, ни с нашими собратьями-гоминидами это примитивное распределение не срабатывает.

Назад: 1. ПОСЛЕДНЕЕ ОБЪЯТИЕ МАМЫ. Прощание с королевой колонии
Дальше: 3. НА ЯЗЫКЕ ТЕЛА. Эмпатия и сочувствие