Рига, 21 сентября 1979 года, пятница.
Сергей Щербаков
Придя в свой номер, я окинул взглядом аккуратно уложенную постель. Нет, спать нельзя. Иначе я очнусь в девятом часу вечера, разбитый и все такой же злой, и буду маяться бессонницей до полночи, чтобы проснуться утром непригодным ни к какой осмысленной деятельности. Поэтому я отправился в ресторан – поесть. Иногда все же приходится это делать. Но даже плотный, в немецком стиле обед отнял у меня не так много времени, а до ночи оставалось еще непозволительно долго.
И вечер тянулся невыносимо медленно. Я то и дело поглядывал на часы, пытаясь прикинуть, а движется ли стрелка или вечная пружина, как водится у сложных механизмов, отказала, и теперь мой хронометр так и будет всегда показывать семнадцать сорок.
Когда часы смилостивились и показали без пяти минут шесть, я понял, что дальше терпеть невозможно. Читать не хотелось, хмарь за окном наводила тоску, а если я попытаюсь разогнать сплин чаепитием, то разорю управление и лопну сам, прежде чем добьюсь результата. В конце концов я подошел к элефону и поинтересовался, что может мне предложить на сегодняшний вечер светская жизнь губернского города.
Киносеансы я отмел сразу – поклонником серебряного экрана мне не быть. Для разного рода приемов, куда я мог бы затесаться по тому или иному поводу, недоставало подходящей одежды или хотя бы времени взять ее напрокат – поздно спохватился. К тому же сомнительное удовольствие болтаться в толпе незнакомых людей в смутной надежде нарваться на дуэль тоже не привлекало. Оставались концерты. И тут мне нежданно повезло.
Уже через полчаса, запыхавшийся, но безмерно довольный собой, я стоял у дверей Большой аулы Лифляндского университета, сжимая в кармане заветный билет и удивляясь отсутствию давки у кассы. Даже в моем родном Симбирске на такой концерт собралось бы втрое больше народу, чем мог бы вместить зал, и давали бы его не в ауле, хоть и большой (которой у нас за отсутствием университета и нет), а в зале филармонии. Впрочем, Симбирск – город большой, не чета Риге, хотя и куда более провинциальный. Сборный симфонический оркестр Рижского университета представлял 25-й опус Джона Лорда, его знаменитый «Concerto Apocaliptico».
Я не знаю человека, который мог бы устоять против чар этой вещи. Думаю, «Апокалиптическому концерту» суждено пережить века и остаться в памяти поколений рядом с Первым фортепьянным концертом Чайковского, Вторым фортепьянным Рахманинова, хором из Девятой симфонии Бетховена и «Маленькой ночной серенадой» – в ряду тех шедевров музыки, не зная которых, человек не может называть себя образованным. И потому полупустой зал стал для меня неприятным сюрпризом. Большинство посетителей концерта составляли, как я понял, пожилые преподаватели – поклонники классической музыки и студиозусы, пришедшие из солидарности с товарищами. Почтеннейшей публики, завсегдатаев концертных залов и опер, я не наблюдал, и только дюжина завзятых меломанов, распознаваемых безошибочно по нездоровому блеску в глазах, несколько нарушала гармонию черных костюмов и зеленых фуражек с черно-белым кантом – очевидно, цвета университетского знамени.
Зал был небольшой, на мой пристрастный взгляд, даже тесный для симфонического концерта, зато обильно украшенный какой-то немыслимой и безвкусной золоченой лепниной. Когда стало понятно, что больше никто не придет – то есть через пять минут после третьего звонка, – свет начал гаснуть.
На мгновение в зале наступила полная тишина, тот миг, когда воздух замирает и твердеет, ожидая рождения музыки. И в эту тишину упала первая нота. Смычки коснулись струн, и по затаившему дыхание залу разнеслись позывные Рока. Скрипкам ответили трубы, грозное пение тромбонов, перекличка Четырех Всадников. Постепенно весь оркестр присоединялся к этому повторяющемуся сигналу, и вот уже простучали копыта барабанной дробью – знак, что близится основная тема.
Первой скрипкой был, видимо, студент, бледный юноша с сальными пейсами и клочьями перхоти на старательно отчищенном, но все равно неновом – видимо, одолженном взаймы – фраке. На второй минуте главной темы я был готов простить ему и пейсы, и перхоть. На пятой я окончательно уверился, что парень зарывает талант в землю. Ему бы следовало учиться в консерватории, играть в Императорской опере или давать сольные концерты по всему миру. «Апокалиптический» трудно исполнить плохо – такова уж особенность гениальных произведений, – но ничуть не легче сыграть так, чтобы каждая грань заиграла отдельно, рассыпая мелодические искры. Скрипачу это удалось.
А вот ударные меня разочаровали. Двадцать пятый опус Лорда – одно из немногих произведений, в которых можно услышать соло барабанщика, и исполнять его надо с чувством, с напором, с радостью, если можно так выразиться, вкладывая душу, а не отстукивая по хронометру. И все же, закрыв глаза, я видел коней, и дробный перестук копыт прокатывался по залу – вот-вот проломят стену всадники на белом коне, и рыжем, и вороном, и последний – на коне вслед, и ад следует за ним… и вот-вот раздастся голос: «Иди и смотри!»
Вторая часть концерта, как это бывает, мне не запомнилась – в ней не было, как в первой, все пронизывающей темы, только переливы сложного многоголосия, напоминающие одновременно кельтские мелодии и церковный распев. Слушатели как бы получали передышку в ожидании финала.
«Тай-ди-тай, тай-ди-та-ТАМ!» – вновь пропела труба, и – вот же штуки вытворяет память! – мне припомнились позывные нашей роты. Только рация наша потише пищала. Но в эту минуту я с недостижимой прежде ясностью понял, откуда черпал вдохновение для своего опуса Джон Лорд. Как вольнодумец Бетховен сохранил для потомков революционное буйство прошлого века – поднимитесь, миллионы! – так Лорд (не хочу сравнивать его с великими, но приходится) выразил в музыке уродливую красоту современной войны. В ровном, гулком ритме барабана мне слышался голос миномета, и при каждом ударе я вздрагивал, ожидая взрыва и летящих над головой осколков. А перед глазами вставал, как живой, полыхающий лес, подожженный ракетным залпом с винтокрыла, и над заливом Кука плыли клубы темного дыма…
В миг перед финалом, когда весь оркестр включился самозабвенно в апокалиптическую скачку, я вдруг ощутил себя на месте одного из всадников. Только за моей спиной стоял не ад. За моей спиной стояло что-то такое, что я обязан был защитить. Что-то очень важное. И если ради этого я должен разрушать… Что ж, пусть будет так. Всякий сад надо прореживать.
Музыка смолкла, и наваждение рассеялось. Чего только не примерещится. Конь бледный в голубом мундире… М-да. Хотя не так я и не прав. Сколько людей за время службы я отправил в ссылку, на уран, на тот свет? С полсотни, если присчитать и членов семей… Хотя обычно интересующие меня субъекты не связывают себя семейными узами. И не считая тех, кого я убил во время Аляскинской кампании, – но это был противник, это не в счет. Так что добро пожаловать в клуб верховой езды…
Медленно разгорелся свет. Слушатели потянулись к выходу. Я подождал немного, чтобы не толкаться в потоке оживленно обсуждающих достоинства и недостатки исполнения студентов, потом тоже поднялся с просиженного кресла и вышел в проход.
На выходе из зала я приостановился, пропуская вперед милую компанию: немолодой отец семейства, чей благообразный вид потомственного интеллигента несколько портила перебитая в давние, надо полагать, времена переносица, пухленькая его супруга, ростом доходившая мужу едва до плеча, и болтающийся между ними мальчонка лет семи, напевающий себе под нос привязчивую тему «пам-па-паам, пам-пам-па-паам». Я машинально отступил, ощутил под каблуком некое препятствие и услышал за спиной возмущенное «Ой!».
Рефлекс подвел меня. Подобно собаке Павлова, натренированной пускать слюну при каждом звонке, я на всякий резкий звук реагирую весьма бурно. Вот и в тот момент я не стал раздумывать, а резко развернулся, принимая боевую стойку дзит-кун, – хорошо еще, что бить с развороту не стал, иначе непременно сломал бы ребро стоящей за мною девушке.
А так она отделалась лишь легким испугом да отдавленной ногой.
– Простите, сударыня, – пробормотал я, чувствуя, что краснею.
Девушка разглядывала меня без гнева, но с тем особенным любопытством, на которое способны только женщины и ученые. Последние так разглядывают пакостных гадов большой научной ценности в формалине, а первые – малознакомых мужчин.
– Ну что вы, сударь, – проговорила она с легкой насмешкой. – Это мне следует извиниться, что напугала.
«А она красива», – подумалось мне не к месту. Хотя красива – не то слово. Миловидна – так будет вернее. Красота подразумевает нечто симметричное, мраморно-холодное. Девушка – на глаз я дал бы ей чуть более двадцати – была восхитительно живой, и все мелкие недостатки, на которые не преминул бы обратить внимание пурист, таяли в сиянии золотисто-карих глаз. Поначалу я и вовсе не видел на ее лице иных черт, кроме этих огромных глаз, пристально, как с иконы, всматривающихся в меня.
– Отнюдь, сударыня, – ответил я и замялся – что бы такого еще сказать, чтобы продлить разговор, чтобы это эфирное создание не упорхнуло, колыхнув облаком русых волос. – После того как я увидел в губернском городе полупустой концертный зал, меня вряд ли что-то может напугать.
Как говорится, не было бы счастья. Негаданно я зацепил в душе нежданной собеседницы чувствительную струнку.
– И не говорите, – поддержала она меня. – Уже из оркестра жалуются, что в пустой зал музыка не идет. Вы приезжий?
– Да, – не стал отпираться я, пропуская девушку вперед. Мы двинулись по холодному, продутому сквозняком коридору.
– Так я и думала. Я уже помню наизусть всех в Риге, кто хоть иногда посещает концерты в ауле. И знаете что? Их до ужаса мало.
– Насчет ужаса – это верно подмечено, – согласился я – Кстати, прошу извинения. Я не представился. Титулярный советник Сергей Щербаков.
– Мне вы показались военным, – заметила девушка.
Если она и испытывала разочарование по этому поводу, то умело скрывала.
– Бывшим, – уточнил я. – Перешел на чиновную службу после Аляски.
– Ранены были? – встревоженно поинтересовалась девушка.
– Нет. – Я покачал головой. – Имел трения с командованием. Вот и пришлось заняться неблагодарным делом.
– Каким же? – Глаза девушки, начавшие было пригасать, вновь вспыхнули веселым огнем.
– Я, знаете ли, филер, – ответил я. Вот этим мне удалось ее развеселить.
– А с виду и не скажешь, – заметила девушка, отсмеявшись.
– Ну, я же не агент наружного наблюдения, – уточнил я. – Просто представитель УПБ по особым поручениям. Вот приехал к вам в Ригу разобраться с одним делом. Кстати же, как вас позволите называть?
– Эльза, – ответила девушка после чуть заметной паузы, сопровождавшейся все тем же оценивающим взглядом.
– Простите, а по отчеству?
– Карловна, – Эльза улыбнулась. – Припишите уж в досье и фамилию – Бауманн. А что же вы, Сергей… как вас по батюшке?
– Александрович, – ответил я. – Запишите в досье.
И мы оба рассмеялись.
Уже через полчаса я знал, что судьба прибалтийской немки Эльзы, как и ее семьи, не отличалась оригинальностью. Ее мать родилась в Силезии, да не где-нибудь, а близ границы, как раз на тех землях, что большую часть войны находились в руках Второй Антанты. Семье повезло лишь в одном – они успели бежать в Россию прежде, чем до их краев дотянулось всемогущее гестапо. Все, кто выжил на занятой нашими войсками земле – то есть не был повешен за диверсии и саботаж, – в послевоенной Германии считались ipso facto предателями. У нас, конечно, немцев в те годы тоже не больно жаловали – помнится, был такой недоброй памяти тайный указ о тотальной проверке благонадежности всех немцев и иных «враждебных инородцев» (сочинят же Пушкины департаментские!), – но все лучше, чем умирать с голоду, надрывая спину на народных стройках. Семье матери Эльзы повезло – они нашли дом и работу в Риге не без помощи местных соотечественников.
Отец же ее был исконным лифляндием, в котором довольно причудливым образом смешивались латышская, русская и, вероятно, еще много других кровей. Сын земского врача, он пошел по отцовским стопам, но, закончив учебу, остался в городе. Тут он и встретил будущую супругу.
На этом месте Эльза запнулась.
– Что-то я разболталась, все о себе да о себе, а как же вы, Сергей Александрович?
Я потер бороду, пытаясь выиграть время.
– Да что мне о себе рассказывать? – попытался отшутиться я. – Скучный я человек.
– А вы попробуйте, – подбодрила меня девушка.
– Родом я из Симбирска, – начал я и был вознагражден удивленным взором. – Да-да, с Поволжья. Потомственный дворянин из мещанской семьи.
– Это как? – не поняла Эльза.
– А вот так, Елизавета Карловна. В нашей семье так повелось, что почти все мужчины – военные либо чиновники. И почти каждый дослуживался до девятого ранга. Поэтому каждый в отдельности имеет личное дворянство, а вся семья как была мещанская, так и осталась. Хотя есть у меня в предках столбовые дворяне, но это не та родня, о которой принято вспоминать в приличном обществе.
Не знаю, что побудило меня продолжить рассказ. Быть может, я просто очень давно не мог ни перед кем выговориться.
– Может, помните – в конце прошлого века была мода революции устраивать?
– Помню. – Эльза улыбнулась, и глаза ее вдруг вспыхнули ясной улыбкой.
– Помните, как несколько студентов его высочество Александра Второго взорвали?
– Конечно. – Девушка вздрогнула.
– Так вот, один из них был мой двоюродный дедушка. Младший брат его, кстати, тоже потом подался в борцы с самодержавием. В семнадцатом, сразу после немецкой революции, бежал в Германию, да там через два года и умер. А вот сестра их и есть моя бабушка Мария Ильинична.
– Ох, – Эльза сочувственно покивала. – И как вас только в управление взяли?
– Не моими стараниями, – ответил я. – Но эта не та история, которую мне хотелось бы вам поведать.
– Почему же?
– Может показаться, что я жалуюсь, – объяснил я. – А я не жалуюсь. Ни на что и никогда. Во всяком случае, всерьез.
– А почему? – снова спросила Эльза.
– Бесполезно, – коротко ответил я, оглядываясь.
С начала нашей беседы я не сводил взгляда с Эльзы, не обращая ни малейшего внимания на то, куда мы движемся. Теперь у меня появилось не столько время, сколько желание отвести взгляд. Мы стояли в парке, на склоне живописной Бастионной горки. Фонари таяли во мгле, и вечерний парк, будто выписанный бледной акварелью света по аспидно-черному фону, оставлял ощущение странной, жутковатой сказки, в которую мы ненароком забрели.
– Эльза… – слова давались мне со странным трудом. – Мы увидимся еще?
– Разумеется, – ответила девушка чуть приглушенным голосом.
Мы стояли рядом, глядя вниз, в просвеченную фонарями мглу. Я нашел кончиками пальцев ее руку.
– Эльза… – Мне хотелось сказать: «Вы прекрасны», но губы почему-то проговорили: – Я посажу вас на таксо. Думаю, ваша родня уже волнуется…
Придя в гостиницу, я долго не мог заснуть. Я стоял у окна, глядел, как гаснут в Верманском парке фонари, и на душе у меня было почему-то легко-легко. Так легко, как не было ни разу с того дня, как с моих плеч сорвали капитанские погоны.