Глава III
Рейд
Ладно, готов признать, что бывают нормальные лифты.
Допотопные, прозрачные, которые ползают по внешним стенам старых башен — вот в этих я готов немного поторчать взаперти, хоть и кажется, что им требуется целая вечность, чтобы спуститься с верхних ярусов вниз.
Этот — большой, человек тридцать в нем уместится свободно, и сейчас он заполнен лишь на треть. Снаружи он выглядит как стеклянная полусфера, одна из десятков, лепящихся к фасаду громадного небоскреба, словно высеченного изо льда.
Кроме меня, в кабине еще девять человек. Первым взгляд клеится к двухметровому громиле, хмурому, прикусившему губу. Глаза у него красные и слезятся, да и нос еще течет: кажется, что он плачет. Рядом с ним — делового вида толстячок, сосредоточенно чешущий свой затылок. Кажется, бизнесмен направляется в свою контору. Губастый улыбчивый тип с короткой стрижкой, рослый и какой-то нелепый, о чем-то шушукается с веснушчатым лохматым парнем в цветастой рубашке. Громила смотрит на них неодобрительно.
Худой мужичонка с усталым нервным лицом дремлет стоя, хотя хихикают прямо у него над ухом. Над ним нависает длинный человек с хрящеватым носом, печальными темными глазами и внушительными ушами, упрятанными под копну тщательно вымытых волос. Несмотря на странную внешность, от него исходит ощущение совершенной безмятежности: может, в сени его ушей мужичонка и прикорнул.
Но мое внимание приковано к другому пассажиру — обритому наголо щуплому юнцу. Почти подросток, до того молодо выглядит, и по виду явная шпана. В приличном боксе на него бы подозрительно пялились; а тут за ними наблюдает только один пассажир — коренастый, обритый наголо и усатый. Если бы мне пришлось угадывать, кто он, я бы сказал — полицейский.
Последний — настоящий романтический герой: пропорционален, как Витрувианский человек, благороден лицом, как Давид; курчав, да еще и мечтателен. Вот кто, думаю, произвел бы фурор в купальнях.
Я прижимаюсь лбом к стеклу.
Погружаюсь в этой стеклянной банке все ниже; теперь мы где-то посередине. Теперь вверх башни уходят в бесконечную перспективу, смыкаясь вершинами, настолько же, насколько и вниз, срастаясь корнями. Горят мириады огней. И не видно городу этому ни конца, ни края.
Европа. Грандиозный гигаполис, подмявший под себя половину континента, попирающий землю и подпирающий небеса.
Когда-то люди попытались соорудить башню, которая достала бы до облаков; за гордыню бог покарал их раздором, заставив говорить на разных наречиях. Великое здание, которое они возводили, разрушилось. Бог самодовольно ухмыльнулся и закурил.
Люди отступились от неба — но ненадолго. Бог и глазом моргнуть не успел, как его сначала уплотнили, а потом выселили. Теперь вся Европа застроена вавилонскими башнями; и нынче дело не в гордыне. Просто жить негде.
А вкус к соревнованиям с богом давно утрачен.
Время, когда он был единственным, прошло, теперь он — просто один из ста двадцати миллиардов, и это если он прописан в Европе. Есть же еще Панамери-ка, Индокитай, Япония со своими колониями, латиносы, да Африка, наконец, — всего под триллион народу. Нам тесно, нам негде размещать заводы и агрофабрики, офисы и арены, купальни и имитаторы природных зон. Нас стало слишком много, и мы попросили его подвинуться, только и всего. Нам небо нужней.
Европа похожа на фантастический ливневый лес: башни словно стволы деревьев, многие больше километра в обхвате и по несколько километров в высоту, транспортные рукава и переходы перекинуты между ними, как лианы. Башни вздымаются над долиной Рейна и над долинами Луары, они выросли в Португалии и в Чехии. То, что прежде было Барселоной, Марселем, Гамбургом, Краковом, Миланом, — сейчас единая страна, единый город, мир в себе. Сбылась вековая мечта, и Европа по-настоящему едина — всю ее можно проскочить через транспортные рукава и туннели, подвешенные на стоэтажной высоте.
Местами этот великий лес озарен огнями, местами может показаться суровым и сумеречным: не все здания имеют окна, трубы коммуникаций зачастую вынесены наружу и оплетают стволы башен, как вьюнки-паразиты. Но везде сокровенное — внутри. Вырастая на месте старой Европы, новая поглощала ее: средневековые храмы, древние римские дворцы, мощенокованые парижские улочки, стеклянный купол берлинского Бундестага — все оказалось забрано внутрь возводимых гигантов, стало частью интерьеров нижних ярусов; кое-что пришлось снести — чтобы вбить опоры и поставить стены, но нового мира без перепланировки не построить.
А теперь над крышами домов старого города Праги, над башенками Рыбацкого замка в Будапеште и над мадридским королевским дворцом есть еще сотни крыш — одна над другой; сады и трущобы, купальни и громадные предприятия, спальные боксы и штаб-квартиры корпораций, и стадионы, и бойни, и виллы. Эйфелева башня, Тауэр, Кельнский собор — пылятся под искусственными облаками в подвалах новых башен, новых дворцов и новых соборов, по-настоящему великих и по-настоящему вечных.
Потому что только таких домов заслуживает новый человек. Человек, сумевший взломать собственное тело, исправить смертный приговор, прописанный ему в ДНК бородатым натуралистом. Смогший перепрограммировать себя. Превратиться из чужой скоропортящейся игрушки — в существо, не подверженное тлену, всегда юное; наконец независимое; совершенное.
Человек, переставший быть созданием и ставший создателем.
Миллионы лет люди страстно мечтали об одном — победить смерть, избавиться от ее гнета, перестать жить в вечном страхе, стать свободными! Только разогнувшись, только взяв в руки палку, мы уже думали, как бы обмануть смерть. Всю нашу историю, и еще до того — еще когда история была топким бессознательным безвременьем, мы стремились только к этому. Люди жрали сердца и печень своих врагов, искали мифические источники у черта на куличках, глотали толченые носорожьи рога и толченые драгоценные камни, совокуплялись с юными девственницами, платили состояния шарлатанам-алхимикам, жрали только углеводы или только протеины в соответствии с рекомендациями геронтологов, занимались бегом, платили состояния шарлатанам-хирургам, чтобы те подтянули нам кожу и разгладили морщины… Все, лишь бы оставаться вечно молодыми — или хотя бы казаться такими.
Мы больше не homo sapiens. Мы — homo ultimus.
Не желающие быть чьей-то поделкой. Не собирающиеся дожидаться рассмотрения своего дела в застопорившейся бюрократической машине эволюции. Наконец взявшие собственную судьбу в свои руки.
Мы — венец собственного творения.
И вот наш чертог — новая Европа.
Земля счастья и справедливости, где каждый рождается бессмертным, где право на бессмертие столь же священно и неотъемлемо, как право на жизнь.
Земля людей, которые впервые за человеческую историю свободны от страха, которые не обязаны жить каждый день, как последний. Людей, которые могут, не стесненные гнилостными процессами своего тела-мешка, мыслить не категориями дней и лет, а масштабами, достойными Вселенной. Которые могут бесконечно совершенствоваться в науках и умениях, совершенствовать мир — и самих себя.
Нет больше смысла соревноваться с богом, потому что мы давно сравнялись с ним. Раньше вечен был только он, теперь — любой. Мы и на небеса-то забрались, потому что каждый из нас теперь бог, потому что теперь-то они наши по праву.
Его даже не свергали — он сам бежал, сбрив бороду и переодевшись в женское платье, и сейчас бродит где-то среди нас, живет в кубе два на два на два и хряпает антидепрессанты на завтрак.
Лифт сполз ярусов на двадцать вниз; сквозь туман и дым видно основания башен. Уже недолго осталось.
— Я тебе вот что скажу. Ты живешь в самое лучшее из всех времен, которые только были на этой планете. Не было более счастливого времени, понятно? — произносит усатый, и я возвращаюсь в кабину.
Говорит он вроде как со шпаной, с этим бритым подростком, но остальные пассажиры лифта тоже оборачиваются к нему, внимают; лица у всех серьезные.
— Но только счастье это не у всех, вот что. Это тут, в Европе, у нас так. А в России — сам в новостях видел небось, что творится. Или с Индией как получилось. Недаром у нас все границы вечно беженцами обсижены, как вошью. Все к нам потому лезут, что у нас здесь халява, ясно? Другого такого места нету. Не в Америку же в самом деле им ехать, так? Бабла на жизнь не хватит.
Пацан хмурится — но кивает, соглашаясь.
Я приглядываюсь к нему. Он не нравится мне. Тупое злобное лицо. Что он тут делает? Ему тут не место.
— Вот ты тут родился. Тебе бессмертие по праву положено. Повезло. А что, думаешь, так все и будет? Собираешься бесконечно жить, а? Ничего тебе не гарантировано, вот что я скажу. Ноль. Потому что на халяву падких много. А все хорошее заканчивается. Воды в обрез, так? Мочу свою фильтруем и пьем! Места в обрез! Хорошо, когда у человека восемь кубометров есть! Жратвы… Ты слушаешь меня?
— Да слушаю, слушаю… — бурчит обритая шпана.
— Жратвы! Энергии! Все на пределе! На пределе! Тут каждый должен сознательность проявлять! Сто двадцать миллиардов шестьсот два миллиона четыреста восемьдесят одна тысяча. Столько Европа тянет. Больше — не сможет. Мы в опасности. Демагоги брешут: тысяча туда, тысяча сюда… А я тебе скажу: стакан полон, вот что. Еще капля — и через край хлынет. И капут всему.
Киваю: так все и есть.
— И не будет тебе твоего бессмертия. Ясно? А все из-за этих. Если есть у Европы враги — это они. Мрази. Хочешь как зверь жить — делай выбор, все по закону, так? Нет же. Они выкрутиться хотят. Тебя обмануть. Чтобы их отродье выдышало наш воздух, нашу воду всю высосало! И что, спустить им все с рук?!
— Хер им, — смурно бухтит подросток.
— Ты просто помни об этом, ясно? Они преступники. Паразиты. Они должны заплатить! Мы все правильно делаем. Мир, друг, просто устроен: черное или белое. Мы или они. Ясно?!
— Да ясно, ясно…
— Вот так! Ноль этим гнидам пощады!
Усатый строго оглядывает пацаненка, потом скидывает с плеча ранец, достает из него белую маску. Оглядывает ее, словно видит впервые и не понимает, откуда она взялась у него в рюкзаке. Потом натягивает ее на себя.
На вид композитный материал, из которого она сделана, неотличим от мрамора.
Лицо на маске раньше принадлежало древнему изваянию Аполлона. Я знаю — видел саму статую в музее. Глаза у нее пустые, без зрачков — закатились или бельмами затянуло. Лицо холодное, бесстрастное, парализованное. Бесполое. Слишком правильные черты. Лепили его или с самого бога, или с красивого мертвеца. У людей — живых — таких лиц не бывает.
Пацаненок лезет в свой мешок, вытаскивает из него точно такую же маску, надевает ее и замирает: скрученная пружина.
Потом и пухлый бизнесмен выуживает откуда-то свою маску — копию тех, что нашлись у парнишки и у усатого. Суетливо выхватывает откуда-то Аполлоново лицо худой мужичок, неспешно пристегивает к себе мраморную личину ушастый. За ним следуют громила и Витрувианский человек; лохматый парень скидывает свою разноцветную гавайку и облачается в черный комбинезон — как у остальных, превращается в бога света, юности и красоты, а за ним и губастый балагур. Теперь обезличены и обмундированы все девятеро.
— Уснул? — поворачивается ко мне тот, что был усатым.
Я достаю свою маску — последним.
Приехали.
Стена, из которой мы выходим, превращена в панно — на всю ее огроменную площадь нанесено граффити. Наивное, яркое, слащавое: улыбающиеся смуглые богатыри с квадратными подбородками и мыльными пузырями на головах, арийские самки в серебряных комбинезонах, смеющиеся дети с умными взрослыми глазами, легкие прозрачные небоскребы, а над ними — перетекающее в синий космос безоблачное небо, в которое стартуют десятки белых кораблей-«Альбатросов», изготавливаясь, видимо, прыгнуть через межзвездное пространство к другим мирам, покорить их и навести туда мосты с битком набитой счастливыми человечками Земли.
Между небом и космосом — многометровыми буквами название этой румяной утопии: «БУДУЩЕЕ».
Черт знает, когда это все намалевали. Давно, наверное, — раз еще рисовали, а не пустили на стену проекцию или не поставили экран. Раз тратили еще краску на изображение детей. Наверное, очень давно, раз еще верили в освоение космоса. Зато точно ясно, что с тех самых пор, как эту идиллию тут начертали, не чистили ее ни разу — так что теперь граффити покрыто коричневатым слоем копоти и жира, словно картины средневековых мастеров. Небо посмурнело. Люди, заламинированные в жир, выглядят нездорово: скалятся желтыми зубами, таращат желтые белки глаз, и радость их кажется натужной, словно в концлагерь приехал фотограф из газеты и всем велел улыбаться.
Занятно. Модели, которые позировали художнику столетия назад, наверное, ничуть не изменились с тех пор. А их изображения потускнели, закоптились, растрескались. Портретам время не идет на пользу, это еще вечный юноша Уайльд подметил. А нам на время плевать. Мы временем не болеем.
Выход из лифтовой кабины устроен там, где на стене нарисован последний не взмывший еще в космическую синеву корабль, и обыгран он в меру фантазии автора: двери лифта — люк межгалактического челнока.
Так получается, что вылезаем мы в устаревшем БУДУЩЕМ из корабля, который так и не полетел к дальним звездам. И правильно, кстати, сделал. Не хера там ловить.
А перед нами — настоящее.
Бокс, в который мы попали, метров пятьдесят в высоту и чуть ли не по полкилометра в длину и ширину; точней не сказать, потому что насквозь его проглядеть трудно. От пола до потолка громоздятся скрученные из композитных каркасов конструкции, похожие на склад какого-то мегамаркета, на его бесконечные стеллажи и антресоли. И этот скелет, состоящий из столбов и полок, превратился в целый коралловый риф, населенный самой причудливой живностью.
Каждая полка — полтора метра, не разогнуться, одни огорожены хлипкими заборчиками, другие обустроены тонкими разноцветными стенками из всяческого хлама, третьи — голые. И по этим полкам, которых тут миллион, разложен миллион человеческих жизней. Каждая клетушка — чья-то халупа, лавка, ночлежка или харчевня. В воздухе висит пряный туман: пар человеческого дыхания пополам с дымом готовящейся еды, пот пополам со специями, запах мочи пополам с экзотическими ароматизаторами.
Каркасы стоят плотно, от одного можно с разбегу перепрыгнуть к другому. Прыгать не страшно даже на высоте каких-нибудь тридцатых карликовых ярусов: между каркасами повсюду проброшены висячие мостики, налажены канатные дорожки, протянуты какие-то веревки с сушащимся бельем — даже если оступиться, в полете непременно за что-нибудь зацепишься.
Облепленные мириадами жилых ракушек, каркасы кишат людьми. Пестрая толпа до отказа набилась на первый уровень, «наземный» — хотя от настоящей земли до него метров триста, и заполонила все остальные. Кипят, не выкипая, человеческими лицами галереи, кто-то носится по держащимся на честном слове мостикам — кажется, что люди барахтаются прямо в воздухе. По забранным в решетчатые шахты лестницам от пола к далекому потолку безостановочно прокачивается вязкая людская масса. Еще десять тысяч маленьких приставных лесенок сбегают с этажа на этаж в тех местах, где кому-то заблагорассудится их сейчас прислонить. И снуют вверх-вниз шаткие платформочки сомнительных подъемников, доставляющие рисковых пассажиров и их странные грузы именно в ту точку этой адовой кутерьмы, которая им непременно зачем-то сдалась.
И притом вся конструкция какая-то… не прозрачная, а дырявая — так что виднеется сквозь нее, сквозь решетки, стенки, переходы, балкончики, развешенное для сушки белье — нарисованный во весь потолок космос со звездами и аляповатыми сатурнами-плутонами-юпитерами, потому что потолок — продолжение того громадного граффити, из которого мы вышли, и гордые астронавты с пузырями на головах своими мудрыми и добрыми очами (разве что желтоватыми) с настенного панно созерцают творящуюся перед ними вакханалию — явно в ступоре и явно подумывая, не лучше ли им все же будет свалить в космос.
Привет, люди БУДУЩЕГО. Добро пожаловать в фавелы.
Стоит невыносимый гвалт. Миллион человек говорят разом — каждый на своем языке: напевают вслух приклеившуюся к языку попсу, стонут, кричат, хохочут, шепчут, клянутся, плачут.
Я чувствую себя так, будто меня запихнули в микроволновку.
Кажется, что через это столпотворение мне не пробиться даже в одиночку, даже моим фирменным способом. А уж вдесятером, не растерявшись по дороге…
— Клин, — говорит мне из-под Аполлоновой маски наш звеньевой, Эл — тот усатый, что наставлял пацана.
Я даже не слышу его голоса; читаю по губам.
— Клин! — ору я.
Гигант с текущим носом — Даниэль — становится первым. За ним — Эл и пухлый, похожий на бизнесмена Антон, в третьем ряду Бенедикт — излучатель спокойствия, и шпаненок, имени которого я даже не собираюсь запоминать, и щуплый нервный Алекс. В замыкающей линии — губастый Бернар, лохматый Виктор, Йозеф-витрувианец и я.
— Маршем, — наверное, произносит звеньевой.
— Маршем! — повторяю я, надрывая глотку.
Мне хочется распихивать толпу локтями, гнать этих бездельников прочь, давить их, но сдавливаю я самого себя — в стальном зажиме, смотрю на Эла, на Даниэля, заражаю себя их хладнокровием. Я — часть звена. Вокруг меня — мои боевые товарищи. Мы с ними — один механизм, один организм. Если бы только тут был Базиль… Если бы только вместо этого малолетнего упыря тут был Базиль. Но Базиль сам во всем виноват. Сам. Сам!
Я больше никуда не рвусь. Я марширую.
Наше построение танком ползет вперед.
Сначала нам трудно: в этом ведьмином вареве нас замечают не сразу. Но сначала одни чужие глаза спотыкаются о черные вырезы на наших масках, потом еще кто-то прикипает взглядом к мраморным гладким лбам и мраморным застывшим кудрям, к склеенным губам и к идеально прямым носам, вырубленным из камня.
Разлетается по толпе шепот: «Бессмертные… Бессмертные…» И она останавливается.
Когда вода остыла до нуля градусов, она может еще и не замерзнуть. Но если в нее положить кусочек льда, процесс запускается тут же, и вокруг, сковывая поверхность, начинает распространяться ледяной панцирь.
Так и вокруг нас расползается холод, примораживая бомжей, торгашей, работяг, пиратов, дилеров чего угодно, воров; всех этих неудачников. Они сперва перестают мельтешить, застывают, а потом поджимаются, пятятся от нас во все стороны, спрессовываются как-то, хотя казалось, что плотней уже стоять нельзя.
А мы движемся все быстрей, рассекая толпу надвое — за нами остается след, порез, который еще долго не срастается, словно люди боятся ступать там, где только что ступали мы. «Бессмертные…» — шуршит у нас за спиной.
В их шепоте — подобострастие и страх, но и ненависть, и презрение. И черт с ними.
Замирают разговоры в крохотных грязных харчевнях на первых этажах, где везучие посетители сидят друг у друга на головах, а остальные гроздьями свисают с балконов, чудом удерживаясь на весу и прихлебывая безымянную органику из обшарпанных лотков. Обрастают выпученными креветочьими глазками раковины хибар и хибарок: все их обитатели вылезают, высыпают на галерейки и мосточки, чтобы увидеть нас воочию. Провожают нас испуганными взглядами, не могут оторваться: каждый должен знать, куда мы идем.
Каждый хочет знать, за кем мы.
— Налево, — командует Эл, глядя на свой комм.
— Налево!
Поворачиваем к лесенке, которая втиснулась между кабинетом вертикального массажа и салоном виртуального секса. На нашем пути встает какой-то верзила со сплюснутым носом, но Даниэль отшвыривает его в сторону, тот падает на пол и больше не поднимается.
— Нам на пятнадцатый, — говорит Эл.
Шепот взлетает на пятнадцатый этаж куда быстрей, чем мы вскарабкиваемся по скрипучей лестнице, которая качается так, будто мы — обезьяны на лианах.
А там, наверху, уже занимается пожар паники. Ничего, пускай.
Забравшись, бежим цепью по узеньким подвесным балконам мимо мириад кабин, хижин, клетушек. Люди прыскают в стороны. Отпихиваем прочь зазевавшихся и остолбеневших от ужаса.
— Быстрей! — кричит Эл. — Быстрей!
Навстречу нам выскакивает растрепанная девушка. Бросается на нас, как-то глупо выставляя руки вперед. Ладони у нее перемазаны в чем-то желтом.
— Уходите! Уходите! Не надо! Не пущу!
— Отвали, дура! Что ты делаешь?! — орет на нее какой-то парень, дергает ее за платье, пытаясь от нас оттащить. — Что ты делаешь?! Ты только…
— Дорогу! — ревет Даниэль.
— Она нам нужна, — решает звеньевой. — Придержите ее!
Антон выхватывает шокер и тычет его девушке в живот; та падает как подкошенная и больше ничего не может сказать. Парень пялится на нее недоверчиво, потом вдруг толкает Антона обеими руками в плечи — так, что тот проламывает дистрофичную балконную оградку и летит в пропасть.
— Тут… Это где-то тут! — гаркает звеньевой.
Выбросив Антона, парень впадает в прострацию — тут же получает шокером в ухо и валится мешком. Я выглядываю с балкона: Антон приземлился парой этажей ниже на какой-то перекладине. Показывает мне большой палец.
Мы останавливаемся у микроскопической лапшичной: продавец помещается в своем заведении только сидя, где-то за ним ютится повар, вдоль прилавка, сделанного для карликов, — ряд табуреток с подпиленными ножками, в конце занавеска — сортир. Вся столовка — размером с киоск. Соседи все на виду. Прятаться негде. На стене у кассы висит голограмма: мужик в розовой резине, обтягивающей его рельефную мускулатуру. Глаза подведены, во рту — лиловая сигара. Сигара дымится и в зависимости от точки меняет угол наклона, недвусмысленно вздымаясь.
Меня сейчас стошнит.
У приземистого повара на коричневой лысине белым вытатуировано «Возьми меня». Продавец тоже нарядный: весь в помаде, язык проколот люминесцирующей штангой. Смотрит на Даниэля, медленно обводит подмигивающей сережкой накрашенные губы. Кажется, мы не по адресу.
— Можешь даже не снимать маску, — говорит он. — Люблю анонимность. И сапоги оставь… Они такие брутальные.
— Тут? — оборачивается к Элу Даниэль. — Странное место для сквота.
— Был сигнал, — хмурится звеньевой, уставившись в свой коммуникатор. — И эта баба…
И тут я вижу за приподнятой занавеской чьи-то круглые глаза, ловлю сдавленный писк, шепот… Отодвигаю Даниэля, который заслоняет весь проход, сгибаюсь в три погибели — лезу мимо заинтригованных педиков с их стынущей лапшой, добираюсь до сортира…
— Эй! — окликает меня продавец. — Эй-эй! Отдергиваю тряпку. Никого.
В кабинке можно уместиться только на корточках. Стенка за стульчаком вся расписана предложениями быстрого и анонимного секса, снабженными метрическими данными — наверняка приукрашенными. Слева какой-то умелец выцарапал анатомически достоверный член, окружив его, словно фамильный герб, лентами с начертанной на них совершенно невообразимой похабщиной. Там, где начинается слово «причмокивая», я вижу крохотный дактилоскопический сенсор. Изобретательно.
Делаю шаг назад и впечатываю бутсу в стенку. Она, как бумажная, прорывается — за ней люк со стремянкой, ведущей вниз.
— Сюда! — прыгаю первым.
Уже падая, слышу визг и знаю: нашел. Сигнал был верный. Не успели сбежать, не успели. Меня заливает адреналином. Вот она, охота. Теперь-то не спрячетесь, ублюдки.
Крошечная полутемная комнатка, на полу — какая-то пластичная мебель, ворох тряпок, скорченная фигура… Чувствую, как подступает тошнота. Прежде чем я успеваю толком все разглядеть, комната вспыхивает, я лечу кубарем, в глазах — огненные кольца, дыхание перебито. Тут же откатываюсь и вслепую бросаюсь на него, пальцами нащупываю шею, потом глаза — вдавливаю внутрь. Вопль.
Успеваю нашарить свой шокер — перехватывая скользкую чужую кисть, которая тянется к нему же, — выдергиваю, тычу шокером в мягкое.
Ззз… Подольше держу. Подольше. Полежишь, гад.
Отваливаю обмякшее тело от себя, пинаю его устало.
Да куда же все наши запропастились?
Разметываю мешки-кресла, вымещаю на них то, что не стал вымещать на теле. Заставленный диваном в углу комнатушки — лаз.
— Вы где?!
Наверху — брань, возня. Похоже, нашим сейчас тоже жарко. Но мне обратного пути нет. Справятся сами. До меня доносится придушенный тонкий писк. Я чувствую, что еще вот-вот — и накрою гнездо.
В этом лазе может быть что угодно. Нарушители бывают вооружены всерьез. Но нельзя ждать. Тут каждая секунда на счету. Если они успеют эвакуировать сквот, весь рейд насмарку.
Приподнимаю с пола человека-куль, пропихиваю его в лаз впереди себя. Изнутри — вопль. Куль дергается — нехорошо так, конвульсивно. Затихает. Его втаскивают внутрь. Еще один вскрик — отчаянный.
— Максим!
Ага, поняли, что своего оприходовали.
Дышать все еще тяжело. Ребра колет. Проверяю шокер. Он тихо жужжит. Заряд на дозволенный максимум. Лаз тесный, как желудок питона. Надо проскочить через эту горловину! Проскочить, пока она не сжалась и не удавила меня…
Кувырок — вкатываюсь внутрь быстрей, чем они успевают понять, что я — просто человек.
Наугад раздаю тычки смазанным силуэтам, среди которых оказываюсь. Они падают, обретая четкие очертания. Тонкий захлебывающийся плач.
— Не надо!
— Стоять! Всем стоять, суки! — И наконец выплевываю наше, каленое: — Забудь о смерти!
И этими словами, словно настоящим огненным тавром, прижигаю, припечатываю, парализую их всех. Кто дрыгался — затихает. Кто ревел — скулит. Знают: теперь — все.
Включаю свет. Ну?!
Комната, раскрашенная в кричащие цвета — одна стена ярко-желтая, другая ярко-синяя; все изрисованы какими-то каракулями, словно их чертил имбецил с нарушенной координацией. Башни, люди держатся за руки, облака и солнце.
Из мебели — матрасы. Небогато. И места так мало, что нечем дышать. Как их столько сюда набилось?
На полу валяются две бабы и парень. Парень ткнулся носом в мою бутсу. Голову одной из женщин ореолом окружает зеленая зловонная лужа. Чувствую, как и у меня к горлу подступает едкий сок.
К стенам жмутся еще три девушки. У одной, голубоглазой и в коротком синем платье, на руках — мяучащий сверток. Вторая — раскосая крашеная блондинка — все еще зажимает рукой рот полуторагодовалой девочке с жиденькими черными волосенками под розовой шапочкой. Девочка что-то обиженно мычит из-под ладони и пытается выкрутиться, но не может — у матери руки заклинило, словно судорогой свело. От всего лица видны только глаза — такие же щелочки, как у мамаши. Последняя из задержанных, рыжая с тысячей маленьких косичек, прячет за собой белобрысого мальчишку лет трех. Мальчик наставил на меня придурковатого лысого пупса с оторванной ногой, держит его так, будто это оружие. Кукла, надо же… На блошином рынке они ее раскопали или у антикваров? Пупс пытается навести на меня жутковато-осмысленный взгляд и нудит:
— Давай играть в салки. Только мне нужна обратно моя нога! Иначе как я буду от тебя убегать? Верни мне мою ногу и давай играть! Будешь?
Остальные молчат. Тогда снова вступаю я:
— Проверка сигнала. Вы подозреваетесь в укрывательстве незаконнорожденных. Мы проведем тест ДНК. Если дети зарегистрированы, вам нечего бояться.
Говорю «мы», хотя я тут все еще один.
— Мама! Все в порядке, я его держу на мушке! — заявляет мальчишка, вылезая вперед.
Женщина начинает выть:
— Не надо… Не надо…
— Вам нечего бояться, — улыбаюсь я.
Я гляжу на них и знаю, что лгу. Они именно должны трястись от страха — потому что виновны. Тест только подтвердит то, что и так видно по их глазам.
Не боится из них всех только мальчик. Почему? Неужели его не пугали Бессмертными?
— Вы! — Я киваю на встрепанную синеглазую девушку в синем платье с младенцем на руках. — Сюда.
— Будем играть в салки? Только верни мне мою ногу… Иначе как я буду бегать? — кося на меня, канючит кукла.
Я загораживаю единственный выход; теперь отсюда некуда бежать — ни им, ни пупсу, ни мне; а ведь мне хочется выбраться из этого давящего ящика так же отчаянно!
Как загипнотизированная, девушка в синем платье послушно делает шаг вперед. В ее голубых глазах можно утопиться. Ребенок умолкает — может быть, засыпает.
— Руку.
Неловко удерживая сопящего младенца, она выпрастывает ладонь и протягивает мне ее — как-то стеснительно, будто надеясь на что-то. Я хватаю ее как в рукопожатии. Чуть заламываю запястье, обнажая пульс. Достаю сканер, прижимаю. Тихий мелодичный сигнал. Тон «Колокольчик». Сам выбирал его в каталоге звуков. Обычно разряжает обстановку.
— Регистрация беременности?
Девушка, словно спохватившись, пытается отдернуть руку. Будто я поймал какого-то зверька — теплого и юркого; он доверился мне по глупости, а я вцепился в него и сейчас скручу ему шею, он бьется, чувствуя, что пропал, но вырваться из моей хватки уже не может.
— Элизабет Дюри Восемьдесят Три А. Беременность не регистрировалась, — сверившись с базой, констатирует сканер.
— Ребенок ваш? — Я смотрю на девушку, не выпуская ее руки.
— Нет… Да, мой… Он… Это она… Это девочка… — та путается, запинается.
— Дайте ее сюда.
— Что?
— Мне нужно ее запястье.
— Я не дам!
Я подтягиваю ее к себе, разворачиваю сверток. Внутри — похожий на голую сморщенную обезьянку красный человечек. Действительно, девочка. Вся обляпанная желтым. Месяц, не больше. Недолго же ей удалось от нас прятаться.
— Нет! Нет!
Платье Элизабет Дюри намокает — груди расползаются темными пятнами. Молоко пошло. Действительно, настоящее животное. Отпускаю ее. Берусь за обезьянью лапку и прижимаю к ней сканер.
Динь-дилинь! Колокольчик. Некоторые из наших присваивают завершению сканирования ДНК тон «Гильотина». Шутники.
— Проверить регистрацию ребенка.
— Я хочу играть в салки! — капризно требует безногая кукла.
— Ребенок не зарегистрирован, — сообщает сканер.
— Мама, давай уйдем отсюда? Пойдем гулять!
— Тише… Тише, сынок…
— Установить родство с предыдущим образцом.
— Прямая родственная связь родитель — ребенок.
— Он мне не нравится!
— Спасибо за сотрудничество, — киваю я девушке в синем платье. — Теперь вы, — оборачиваюсь к рыжей.
Она пятится от меня, мотая головой и подвывая. Тогда я хватаю за руку ее пацаненка.
— Отпусти меня! Отпусти быстро!
— Давай играть в салки? — встревает пупс.
И тут эта маленькая дрянь вдруг изворачивается и вцепляется мне зубами в палец!
— Отстань от нас! — кричит мне мальчишка. — Уходи!
До крови, надо же. Отнимаю у него куклу, с размаху швыряю ее на пол. Голова отлетает.
— Мне больно. Не надо так со мной, — расстроенно говорит голова голосом очень старого человека; что-то с динамиком.
— Нет! Зачем ты?! — кричит мальчишка и тянется грязными ногтями к моему лицу, надеясь расцарапать его.
Я поднимаю его за шиворот и встряхиваю в воздухе.
— Не смей! Не смей! — вопит рыжая. — Не смей его трогать, мразь! Удерживая извивающегося мальчишку в воздухе, я отпихиваю ее ладонью.
— Наз-зад! Колокольчик.
— Проверить регистрацию ребенка!
— Ребенок не зарегистрирован.
— Отдай! Отдай моего сына, паскуда!
— Я предупреждаю… Буду вынужден… Стоять!
— Отдай мне моего сына, ублюдок! Тварь! Безродная тварь!
— Что ты сказала?!
— Безродная мразь!
— Повтори!
— Безродная… Зззззз. Зз.
Кажется, мышцы и кости в ней вдруг заменили на воду, и она бурдюком обваливается на пол. Динь-дилинь!
— Извините… А мы… Мы можем идти? — Голубоглазая девушка в синем платье как будто просыпается.
— Нет. Установить родство с предыдущим образцом.
— Но вы же сказали…
— Я сказал — нет! Установить! Родство!
— Что ты сделал с моей мамой?!
— Не подходи ко мне, маленький ублюдок!
— Мама! Мамочка!
— Установлена прямая связь ребенок — родитель.
— Мне больно. Я просто хотел играть в салки.
— Но почему? Я не понимаю — почему? — Голубоглазая в платье.
— Вы должны дождаться прибытия командира нашего звена.
— Зачем? Почему? — Она совсем растеряна. Трогает свою грудь, разглядывает ладонь. — Извините… У меня молоко, кажется… Так неловко. Мне бы переодеться… Я вся…
— Вы нарушили Закон о Выборе. Согласно четвертому пункту Закона, вы являетесь безответственным родителем, ваш ребенок считается незаконнорожденным.
— Но ведь она совсем маленькая… Я хотела… Я просто не успела!
— Не двигайтесь. Мы должны дождаться прибытия командира моего звена. Только он уполномочен сделать вам инъекцию согласно законодательству.
— Инъекцию? Укол? Вы хотите сделать мне укол? Заразить меня старостью?!
— Ваша вина установлена. Прекрати реветь! Ты мужик или кто?! Ваша вина установлена!
— Но я… Но… Но ведь…
И тут крашеная азиатка, все это время стоявшая смирно, будто из нее батареи вытащили, проделывает финт, которого я от нее не ждал: с короткого разбега вламывается плечом в одну из стен — и выносит ее напрочь, и вылетает вместе с ней в дымную бездну. Ее дочь ничего не понимает — как и я. Ковыляет на своих ножонках к отверзшейся пропасти, бормочет:
— Мама? Мама?
Я широко улыбаюсь.
Девочка опускается на четвереньки, потом на пузо, норовя слезть в никуда спиной вперед, как будто слезает на пол с дивана. Еле успеваю подхватить ее. Она плачет.
— Отпустите нас…
— Мне больно. Я просто хотел…
— Заткнись!
Прижимая выкручивающуюся девчонку к себе, пинаю оторванную кукольную башку как мяч — и она исчезает из кадра. Пацан смотрит на меня так, будто я — сам сатана. Ничего, это он еще не знает, что его ждет дальше.
— Он ведь еще не пришел, ваш начальник? Отпустите нас! Пожалуйста, я вас очень прошу! Мы не скажем, мы никому не скажем, честное слово.
— Вы! Нарушили! Закон! О Выборе! Вы!
— Мама? — спрашивает у меня мелкая; розовая шапчонка наползла ей на глаза.
— Я умоляю вас… Ну что я могу…
— Завели! Нелегального! Ребенка! А! Это!
— Все, что угодно… Хотите, я…
— Значит! Что! Вам! Будет! Сделана! Расчетная! Инъекция!
— Смотрите…
— А! Ваш! Ребенок! Будет! Изъят!
— Но я ведь просто не успела! Я хотела, но не успела!
— Меня это не касается!
— Умоляю! Ради нее… Ради девочки… Хотя бы ради нее! Посмотрите на нее!
— Слушай, ты! Мне плевать на тебя и на твою мартышку, ясно?! Ты нарушила Закон! Больше я ничего не знаю и знать не хочу! Не могла перетерпеть — жрала бы пилюли! Чего тебе не хватало?! Чего?! Зачем тебе ребенок?! Молодая! Навсегда! Здоровая! Навсегда! Работай! Выбирайся из этого дерьма! Живи нормальной жизнью! Весь мир перед тобой! Все мужики твои! Зачем тебе эта обезьяна?!
— Не говорите так, не говорите так!
— А не хочешь жить как человек — живи как скотина! А скотина стареет! Скотина дохнет!
— Прошу вас!
— Мам-мма?!
— Нечего просить! Нечего! Из-за таких, как ты, Европе конец! Ты не понимаешь?! Ты не забыла зарегистрироваться. Ты не собиралась это делать. Думала, мы тебя не найдем. Думала, забьешься в этот клоповник и сможешь тут всю жизнь сидеть?! Ничего, нашли! Рано или поздно мы всех найдем. Всех вас. Всех!
Она уже ничего не говорит, только рыдает беззвучно.
Я гляжу на нее и чувствую, как судорога медленно отпускает мое лицо.
— Что будет с моей девочкой? С моим ребеночком… — Она спрашивает не у меня, а сама у себя.
— О! Улов!
Голос Эла. Оборачиваюсь.
В лазе виднеется лицо Аполлона. Отряхиваясь, звеньевой выбирается в комнату, за ним ползет еще кто-то, кажется, Бернар.
— А у нас такая заварушка случилась! Еле выбрались. Что тут у тебя?
— Вот… Трое детей, двое точно нелегалы… Взрослые. Эти нарушители… А этих пока не успел… Сопротивлялись. Надо еще проверить. Да, еще одна спрыгнула.
Эл осторожно подходит к выбитой стене, заглядывает в бездну.
— Трупов не видно. Жива — значит, найдем. Вызову-ка я сюда спецкоманду, пускай заберут сопляков. А взрослых пробьем еще разок по базе, ультразвуком пузо пройдем для верности — потом каждому по укольчику, и привет. Подержишь их, чтобы не рыпались? Бернар, пригляди за мелюзгой!
Я киваю. Хочу одного — наконец убраться из этой халупы, чтобы перестать упираться головой в потолок, а плечами — в стены. Но я киваю.
Эл задирает распростертой на полу рыжей с косичками платье, приставляет ультразвук: на картинке — какая-то амеба. О, эта еще и беременна. Значит, и папаше их кранты. В розыск — и в оборот.
Передаю девчонку («Мама? Мама?») Бернару, он хватает за шиворот окрысившегося пацана, зажимает ладонью рот узкоглазой. Он прав — какой смысл с ними церемониться?
Теперь уколы. Мои руки мелко дрожат, и, чтобы подавить эту дрожь, я вцепляюсь в кисти девушки в намокшем платье изо всех сил, до синяков. Но она, кажется, даже не чувствует этого.
— Вы ведь начальник, да? — Синющие глаза просительно заглядывают Элу в его зенки-пустышки, пока тот приставляет ей к запястью инъектор и спускает курок. — Скажите, вы же ничего не сделаете с моей девочкой? Скажите…
Наш звеньевой только хмыкает.