Глава XI
Эллен-Беатрис
— «Картель» есть?
— Из текил у нас «Золотой идол» и «Франсиско де Орелльяна», — поджимает губы официант.
Бутылка каждой — как мое месячное жалование.
— «Идол». Дабл-шот, — киваю я.
— А вам, мадемуазель? Сегодня у нас, как видите, колониальная тема, и я рекомендовал бы попробовать южноафриканские красные вина.
Горячий ветер сечет белыми песчинками лицо — пахнет пряностями, небо закрашено ало-желтым, поводят ветвями черные на оранжевом фоне раскидистые деревья, и спешит окунуться в надвигающуюся тьму стадо рогатых антилоп — не зная, что спешить некуда. Парусиновый навес, натянутый над нашими головами, надувается и хлопает на турбовентиляторном ветру, укрывая нас от проекционного солнца.
«Кафе Терра», тысяча двухсотый ярус, башня «Млечный путь». Наверное, самый дорогой ресторан из всех, в которых мне доводилось бывать. Но ведь и случай торжественный.
— Мне просто воду. Из-под крана, — говорит Эллен.
— Разумеется, — сгибается официант и пропадает.
Эллен в темных очках-авиаторах, медовые волосы поставлены коком на лбу и собраны в хвост на затылке. На ней куртка с поднятым воротником, штаны с карманами и нарочито грубые шнурованные ботинки. Кажется, она знала, какая в «Кафе Терра» сегодня тема.
— Эти животные… — Обратившись ко мне своим идеальным профилем, она смотрит вправо, в саванну. — Их ведь на самом деле давно нет. Ни одного из них.
В полусотне метров от нас останавливается семейство жирафов. Родители объедают ветки акации, детеныш трется мягкими рожками о задние ноги матери.
— Саванны этой тоже нет. — Я вежливо поддерживаю разговор. — Или раскопана, или застроена.
— А мы с вами смотрим прямую трансляцию из прошлого… — Она запускает как юлу латунный маленький портсигар.
— Вообще это запись, сделанная панорамными камерами, — на всякий случай уточняю я.
— Вы не поэт.
— Я точно не поэт, — улыбаюсь ей я.
— Не знаю, видели ли вы когда-нибудь жуков в янтаре? — Эллен открывает портсигар, извлекает одну из своих черных сигарет. — Букашки попадали в свежую смолу в доисторические времена, а потом смола твердела и… У меня когда-то было такое янтарное полушарие, а в нем — бабочка со слипшимися крыльями. Когда-то в детстве.
— Скажете, что саванна вокруг — как огромный кусок янтаря, в котором застряли на долгую вечность все эти несчастные твари? — киваю я на маленького жирафа, который резвится, задирает отца, бодается с его ногами; тот даже не слышит, что происходит внизу.
— Нет. — Она затягивается. — Они ведь как бы снаружи этого полушария. Внутри — мы.
Официант приносит мне мой дабл, ей — стакан с водой из-под крана. Эллен бросает в него щипчиками куски льда, наблюдает за тем, как они плавятся.
— А вы боитесь старости? — Я проглатываю половину «Идола».
Она тянет воду через соломинку, смотрит на меня невидимыми глазами из-за своих девчоночьих клубных очков.
— Нет.
— Сколько вам лет? — спрашиваю я. Она жмет плечами.
— Сколько вам лет, Эллен?
— Двадцать. Нам ведь всем двадцать, разве нет?
— Не всем, — говорю я.
— Вы за этим меня хотели увидеть? — Она раздраженно отставляет стакан в сторону, поднимается.
— Нет. — Я сжимаю кулаки. — Не за этим. Это по поводу вашего мужа.
Перед тем как войти к Эриху Шрейеру, я рассасываю таблетку успокоительного.
А пока она не подействовала, унимаю тремор мантрой собственного сочинения. Слабак. Слабак. Слабак. Ничтожество. Ничтожество. Ничтожество. Жалкий безвольный идиот, говорю я себе.
Вытягиваю перед собой руки, медленно выдыхаю. Кажется, они не дрожат. Тогда только я вызываю лифт.
Обычный небоскреб, уровнем выше — производство вживляемых чипов, уровнем ниже — представительство корпорации, торгующей водорослями и планктонной пастой. Вокруг офиса Шрейера — тьма других офисов: адвокаты, бухгалтеры, налоговые консультанты, черт знает что. На его двери написано просто: «Э. Шрейер». Возможно, продавец пищевых добавок, возможно, нотариус.
Сперва приемная: некрасивая секретарша и композитные хризантемы. Дальше дверь — как бы в сортир. За ней — пятеро сотрудников безопасности и буфер-сканер. Пока система проверяет меня на взрывчатку, оружие, радиоактивные вещества и соли тяжелых металлов, я торчу в тесной герметичной клетке. Сканер всасывает воздух, тикает рентген, стены давят меня. Жду, жду, молчу, потею, потею.
Наконец загорается зеленый свет, барьер поднимается, я могу идти дальше. Шрейер ждет меня.
На весь огромный кабинет мебели — стол и два стула. Самые простые, в любой забегаловке они смотрелись бы на своем месте. Но это не скромность, это изысканная расточительность. Использовать лишь два из ста квадратных метров, а прочее обставить бесценной пустотой — это ли не шик?
Из четырех стен две — стеклянные, и вид из них открывается на великолепный «Пантеон», башню, целиком принадлежащую Партии Бессмертия: неохватная беломраморная колонна, возносящаяся на две тысячи метров и увенчанная репликой Парфенона. Там проходят ежегодные съезды, там находятся штабы всех партийных бонз, туда приезжают на поклон политики любых мастей со всего континента. Но Шрейер по какой-то причине предпочитает любоваться на «Пантеон» со стороны.
На остальных двух стенах — проекции новостей, репортажей, графики. По центральному экрану шествует набриолиненный красавец брюнет с подстриженными усами и телегеничными морщинками на лбу.
Застываю на пороге. Стараюсь унять сердце.
Но если сенатор и следит за мной, если и знает, что у меня на уме, вида он не подает. Как ни в чем не бывало машет рукой на стул: «Садись!» — его больше интересуют новости.
«…начинается в следующую субботу. Теодор Мендес намеревается встретиться с лидерами единой Европы и выступить с речью в парламенте. Визит президента Панамерики посвящен прежде всего проблемам перенаселения и борьбы с нелегальной иммиграцией в государствах глобального Запада. Мендес, поп-либертарианец по убеждениям, известен своим критическим отношением к Закону о Выборе…»
— Янки будут учить нас жизни! — фыркает Шрейер. — «Критическим отношением»! Либеральный фашист, вот он кто. Только что пропихнул через Конгресс акт об ужесточении квотирования. Начальные ставки на аукционах увеличатся на двадцать процентов!
«Напомним, что принятая в Панамерике система наделения бессмертием — так называемые золотые квоты — в корне отличается от европейской. Начиная с две тысячи трехсот пятидесятого года всеобщая вакцинация населения от старения была прекращена. Число вакцинированных было твердо зафиксировано на отметке в сто один миллиард восемьсот шестьдесят миллионов триста тысяч сто сорок восемь человек. Каждый год в результате насильственных смертей, несчастных случаев и самоубийств освобождается некоторое количество квот на вакцинацию — и эти квоты, по очевидным причинам называемые золотыми, продаются на специальных государственных аукционах».
Я смотрю не на экраны, не на диктора, разжевывающего и без того известные детали панамериканской системы поп-контроля. Я настороженно наблюдаю за Шрейером.
— И угадайте-ка, кому эти квоты достаются? — Он щелкает пальцами. — Всем Панамом управляют двадцать тысяч семей. И они-то могут плодиться сколько угодно. Зачем, по-твоему, задирать входной барьер на участие в аукционах? Чтобы бедняки даже носа туда не совали, не портили воздух богатеям. Потому что выиграть-то у них шансов, разумеется, в любом случае — никаких. Чем, скажи мне, они лучше русских, которых распекают во всех медиа каждый божий день?
Оболочка Эриха Шрейера та же, что и прежде, — загар тона обложечных селебрити, подсознательно внушающий доверие тембр диктора новостей, безупречный светлый костюм, во внутренних карманах которого лежит весь мир. Но через пластмассовый глянец сегодня проглядывается что-то… Он ведет себя со мной свободней, и я начинаю подозревать, не человек ли Шрейер на самом деле. Будто, убив для него Аннели, я стал ему родным… Или сообщником. Он ведь думает, что я ее убил?
— Этой системе сто лет, — произношу я осторожно. — Ничего нового.
— А зачем, ты думаешь, чертов пижон к нам едет?
«Визит Теда Мендеса предваряет его долгожданное выступление в Лиге Наций, где он собирается вынести на голосование проект Декларации о Праве на жизнь, запрещающей превентивные меры контроля за численностью населения…» — объясняет мне за Шрейера репортер.
— Слышал? — Сенатор хлопает ладонью по столу. — Сами торгуют бессмертием только по платиновым картам, а нас судят за то, что мы дали всем равные права. Аукционы… Да каждый такой аукцион — как полевой трибунал. Троих пощадят, а еще сотню — в расход. И это называется человеколюбием. Государство умывает руки и знай считает барыши, а граждане пускай сами грызутся за вакцину. А главное — американская мечта в действии. На бессмертие может накопить каждый, если будет достаточно упорен и талантлив!
На экранах появляется приглашенный аналитик, который напоминает, с каким небольшим перевесом избрали республиканца Мендеса, как просели его рейтинги с тех пор, как мало осталось до следующих выборов и как он пытается поправить положение крестовым походом на Европу: его соперники-демократы не устают агитировать за социальное равенство по европейской модели.
Я смотрю, как аналитик шевелит губами, слежу краем глаза за Шрейером — он презрительно щурится, хлопает по столу ладонью…
Зачем я это сделал? Почему оставил ее в живых? Почему ослушался прямого приказа? Что перемкнуло во мне, что перегорело? Какой из моих блоков испорчен?
Ты поступил как слабак, говорю я себе.
Они не должны были выпускать тебя из интерната. Никогда.
Шрейер на секунду отвлекается от экранов — хочет что-то сказать. Я жду, что он спросит: «Кстати, помнишь, что случилось с Базилем? Я слышал, раньше у вас в десятке был такой…» Если он знает про меня все, должен знать и это.
Но может, он знает про меня не все?
— Конечно, давать право на вечную жизнь всем родившимся — бесчеловечно, а обрекать каждого, у кого годовой доход меньше миллиона, — воплощенное великодушие…
«Теодор Мендес неоднократно критиковал Европейскую Партию Бессмертия за жесткость мер, которых она требует для контроля за населенностью. По мнению Мендеса, эти бесчеловечные меры разрушают институт семьи и подрывают основы общества…»
— А сколько в Панаме семей, в которых отец — или мать — родились до трехсот пятидесятого года, да так и живут молодыми, а все дети, да и внуки давно поседели и скончались? — спрашивает у бубнящего аналитика сенатор. — И вот они копят, копят всю свою вечность на то, чтобы любимая правнучка могла не бояться смерти — а мистер Мендес возьми да и подними им барьер на двадцать процентов. Придется теперь девчонке все же становиться старухой и помирать. Ничего, может, вечно юный прадед покончит с собой от расстройства и освободит квоту тем, кто может себе ее позволить. Прекрасная, справедливая система. Образец для подражания.
«Известно высказывание президента Мендеса о том, что коалиция Народной демократической партии Европы Сальвадора Карвальо с Партией Бессмертия является самым большим позором Старого Света со времен попыток замирения с Адольфом Гитлером…»
— Вуаля! — взрывается Шрейер. — Вот к этому мы, как всегда, и приходим! К Гитлеру! К нацистам! Идиоты! Почему не к Барбароссе?!
Он в ноль выкручивает громкость и еще минуту, что-то яростно бормоча, расхаживает по кабинету. Онемевшие экраны показывают Байкостал-Сити, будто циклопами возведенный единый город-здание, простирающийся от Западного побережья Панамерики до Восточного. Потом — знаменитую Стофутовую Стену, которой Панам отгородился от незаживающего нарыва переполненной и раздираемой криминальными войнами Южной Америки. Еще кадры — орды иммигрантов идут на приступ Стены. Потом ее защитники. На весь периметр — двадцать человек персонала. Остальное делают роботы: предупреждают, отпугивают, находят, убивают, сжигают трупы и развеивают пепел по ветру. Роботы определенно делают нашу жизнь удобней.
Наконец Шрейер барабанит пальцами по столу.
— Нам, конечно, нужен правильный информационный фон для визита его святейшества. — Он кивает на по-рыбьи разевающего рот Мендеса. — Поэтому то, что ты сделаешь, ты должен будешь сделать аккуратно.
Я киваю. Именно должен. Должен ему и должен себе.
Улыбаюсь. Но он понимает мою улыбку превратно.
— Ян! Тебе было обещано повышение, помнишь? И поручено важное дело. Ты оступился, постарался исправиться, правда, но неужели все, чего ты теперь хочешь, — это вернуться обратно в свою десятку помощником звеньевого?
Жму плечами.
Я жалею о том, что сделал. О том, чего не сделал. Это был миг слабости, и он не должен повториться никогда. Все, чего я хочу, — это чтобы я не оказался вчера таким слабым, ничтожным, никчемным идиотом. Все, чего я хочу, — это чтобы вчера я убил Аннели.
— Поэтому я тебя и вызвал. Твой личный файл, вместо того чтобы отправиться в топку, теперь снова у меня.
— Я готов.
— Мы нашли подпольную лабораторию, в которой создали лекарство от ваших инъекций. Нелегальный дженерик.
— Что?!
— Именно. Какие-то умники научились блокировать акселератор. Пока уколотые принимают его — стареть они не будут. Вообрази себе нечто вроде той брюссельской терапии, но эффективней — и в руках у преступников.
— Наверняка обычные шарлатаны! Сколько таких…
— Этот человек — лауреат Нобелевской премии.
— Но я думал, министерство берет всех вирусологов под колпак с самой школьной скамьи…
— Мы сейчас говорим не о том, как все произошло, а о том, как это исправить. Ты ведь понимаешь, чем это чревато, а?
— Если эта дрянь действительно работает… — Я пытаюсь вообразить, что такое действительно возможно: настоящий кошмар.
— Они выбросят препарат на черный рынок. Уколотых — миллионы, и каждому будет нужна доза в неделю… Или в день! Это как героин, страшнее героина! Как мы сможем помешать уколотым покупать препарат?
— Изоляция?
— Загнать их в концлагеря? Беринга и так сравнивают с Гитлером, ты сам слышал. А иначе — никак. Туда придут такие деньги, с которыми мы не сможем бороться. Все нелегальные фармацевты и прочие алхимики, которые сейчас варят себе тихонько свое плацебо, станут дилерской сетью этих подонков. Мафия будет их охранять. А каждый из уколотых превратится в их послушного раба, потому что жить будет от дозы до дозы. Да что там мафия… Когда эта химия попадет в лапы Партии Жизни…
— Но ведь будут наверняка созданы новые акселераторы!
— И Бессмертным придется заново отыскивать и колоть миллионы человек, — возражает Шрейер. — Ты сам знаешь, Фаланга не так велика… Ресурса едва хватает, чтобы справляться с поиском новых нарушителей. Коллапс, Ян, вот что нас ждет. Тотальный коллапс. Но самое неприятное…
— Никто больше не будет нас бояться, — произношу я. Он кивает:
— Многих от размножения удерживает только неотвратимость наказания. Если колеблющиеся узнают, что есть средство…
Шрейер делает глубокий вдох, вжимает указательные пальцы в виски, словно боится, что без этого его лицо поползет по швам, что отклеится от кожи и слезет его обычная доброжелательно-безразличная маска.
— Все рухнет, Ян. Люди пережрут друг друга. Думаешь, кому-то интересно, какой у Европы энергодефицит или сколько еще ртов выдержат саранчовые фермы? Интересно, начиная с какой цены на пачку водорослей люди начнут бунтовать? В начале двадцать первого века население всей Земли было всего семь миллиардов человек. К концу столетия — сорок миллиардов. И потом оно удваивалось каждые тридцать лет — пока за одну жизнь не обязали платить одной жизнью. Уменьши эту цену на грош — и все. А если нас станет хотя бы на треть больше… Дефицит, голод, гражданские войны… Но люди не хотят ничего понимать, им плевать на экономику и на экологию, им лень и страшно думать. Они хотят бесконечно жрать и бесконечно трахаться. Их можно только запугать. Ночные штурмы, Бессмертные, маски, принудительные аборты, инъекции, старость, позор, смерть…
— Интернаты, — добавляю я.
— Интернаты, — соглашается Шрейер. — Послушай. Я — романтик. Хотел бы быть романтиком. Хотел бы, чтобы мы все были существами высшего порядка. Свободными от суеты, от глупости, от низменных инстинктов. Я хотел бы, чтобы мы были достойны вечности. Нам нужен новый уровень сознания! Мы не можем оставаться обезьянами, свиньями. И я пытаюсь обращаться к людям, обращаться с людьми, как с равными. Но что мне делать, если они ведут себя как скоты?!
Сенатор открывает в столе маленький ящичек. Достает блестящую фляжку, прикладывается к ней. Мне не предлагает.
— Так что это за лаборатория? — спрашиваю я. Он внимательно смотрит на меня, кивает.
— Место для нас не очень удачное, это самый центр резервации. Если делать все официально, потребуется масса согласований, утечек не избежать. Представь, что туда попадет пресса, что полиции придется сражаться с этими кадаврами в прямом эфире… Наши позиции такое не укрепит. И все под официальный визит Мендеса. А ждать, пока его святейшество соизволят покинуть Европу, мы не можем: счет идет на часы. Как только этот препарат попадет на черный рынок, все будет кончено. Обратно в бутылку джинна не запихнуть. Нужен блиц. Зачистка. Одно звено Бессмертных, хирургическая точность. Уничтожить лабораторию, все оборудование, все опытные образцы. Никаких журналистов, никаких акций протеста, не дать им даже понять, что случилось. Даже Бессмертные не должны знать, что делают, — никто, кроме тебя. Ученых доставить мне в целости и сохранности. Пускай работают на нас.
— Они там одни? Эти ученые? Не может оказаться так, что Партия Жизни уже взяла их под свое крылышко?
Он хмурится.
— Неизвестно. О лаборатории нам донесли только вчера, у нас не было возможности все проверить. Но даже если террористы еще туда не добрались, это вопрос времени. В общем, провернуть все это надо прямо сейчас. Готов?
После того, что я сделал с Аннели, я чувствую себя измазанным в дерьме. Я воняю, и я хочу отчиститься, мне надо, мне необходимо искупить то, что я сделал… То, что я делаю. И вот — шанс. Но вместо того чтобы просто сказать «Так точно!», я говорю:
— Есть одно «но». Не хочу, чтобы мне снова подсунули каких-нибудь психопатов. С меня и так хватит стресса. Я не очень к нему устойчив, как мы выяснили в прошлый раз. Я пойду со своим звеном.
Он убирает фляжку в стол, распрямляется. Поднимает бровь.
— Как скажешь.
Выйдя от Шрейера, я вызываю Эла.
— Я все знаю, — говорит он севшим голосом. — Поздравляю.
— С чем это?
— С назначением. C тем, что подсидел меня.
— Что? Послушай, Эл, я не…
— Ладно, давай, — перебивает он меня. — Мне еще всех вызвать надо.
Эл отключается, а Шрейер больше не отвечает. Так что свои вопросы я могу засунуть себе куда угодно.
Ничего, когда все будет сделано, я верну Эла на его место. Я не просил этого повышения. Не такого. Не так.
Через полтора часа мы все собираемся на станции тубы в башне «Алькасар». Протягиваю Элу руку, но он этого не замечает.
— Парни, — говорит он. — Теперь наш звеньевой — Ян. Приказ командования. Такие дела. Держи, Ян. Теперь ты на раздаче.
И он протягивает мне закрытый на замок плоский контейнер с инъектором. Делать нарушителям уколы акселератора может только звеньевой.
Так что теперь я совсем взрослый.
Разговорчики стихают. И Даниэль, который раскрывал для меня уже свои тиски со словами «Ты где был, ушлепок?», притормаживает, и Виктор удивленно таращится на меня, а Бернар ухмыляется: «О, рокировочка!»
— Кого назначишь правой рукой? — Эл глядит мимо, словно ему плевать.
— Тебя.
Он коротко кивает — само собой разумеется.
— Ну? — щурится он. — Что там за задание? Меня как-то, знаете ли, в известность не поставили.
Выступаю вперед.
— Сегодня разбираемся со старичьем, — разъясняю я всем. — В этой башне — здоровенная резервация, пятьдесят ярусов. На четыреста одиннадцатом уровне — благотворительная фабрика… — сверяюсь с коммуникатором, — по ручному производству елочных игрушек.
Бернар ржет.
— И там наша цель. Нелегальная лаборатория. Наша задача — все разнести к чертям, а яйцеголовых, которые там окопались, скрутить.
— Работенка! Это вам не инъекции бабам чпокать. — Виктор показывает большой палец.
— И что за лаборатория? — интересуется Эл.
— Биологическая. Что-то с вирусами связано.
— Ого! А костюмов защиты нам не положено? Респираторов, на худой конец?
— Нет. Никаких проблем там не будет, — заявляю я.
Плевать, что Шрейер не предложил мне гребаные костюмы. Я хочу, чтобы это было опасно.
— Ты должен был спросить про защиту, — настаивает Эл. — Кто бы там ни отправил тебя это провернуть, жизни ребят важней.
Даниэль складывает руки на своей бочкообразной груди, цыкает. Алекс дергает головой раз, другой — соглашается. Антон и Бенедикт молчат, вслушиваются.
— Говорю тебе, все нормально.
— Кто это был?
— Что?
— Кто это был? Кто нас туда посылает?
Теперь даже Виктор и Бернар завязывают со своими хохмами, вострят уши, хоть улыбочки пока еще и при них.
— Слушай, Эл… Какая разница?
— Такая, что наше дело — поп-контроль. И точка. Для остального полиция есть, спецслужбы. И если кто-то пытается использовать меня не по назначению, я бы лично ему задал вопрос, почему именно я должен это делать? И для кого? Для государства ли? Подпольные лаборатории… С каких это вообще пор Бессмертные занимаются таким?
Звено мнется, никто не встрянет, никто не вступится за меня. Даниэль насупился, Бернар сосредоточенно что-то гоняет языком во рту. Эл ждет ответа.
— С самого начала, Эл, — улыбаюсь ему я. — Просто тебя раньше в курс не ставили. Знали, что ты плохо спать будешь.
— Да пошел ты!
Виктор отворачивается и хихикает, Бернар скалит зубы.
— Все, хватит болтать, — говорю я. — Лифт пришел.
Когда я набираю на пульте цифры «411», лифт честно предупреждает меня: «Вы собираетесь посетить специальную зону для людей пожилого возраста. Подтвердите?»
— Маски только перед самым штурмом надеваем, — на всякий случай напоминаю я. — Там полно уколотых, а они нас, сами знаете, не любят.
— Спасибо, просветил, — кланяется Эл.
А я кланяюсь сенатору Шрейеру за то, как он все прекрасно устроил.
Кабина ползет вниз еле-еле, будто в жадной спешке не прожеванный кусок по дряблому и сухому стариковскому пищеводу.
Потом двери открываются, и мы оказываемся в последнем из кругов Босхова ада.
Четыреста одиннадцатый уровень кишит медленными, сморщенными, согнутыми существами; покрытыми родинками, с обесцвеченными ломкими волосами, с отстающей от костей плотью и с отстающей от плоти кожей; с огромным трудом ворочающими своими отекшими ногами наперекор смерти или недостаточно живыми, чтобы ходить самостоятельно, — и разъезжающими на персональных электрифицированных катафалках…
— Йи-ха! — говорит Бернар.
Тут смрадно. Тут пахнет старостью: скорой смертью.
Это сильный запах, люди чувствуют его, как акулы в океане слышат едва капнувшую кровь. Чувствуют, и боятся, и спешат заглушить. Достаточно один раз увидеть старика, чтобы он провонял тебя смертью насквозь.
Не знаю, кто придумал отправлять старичье в резервации.
Нам неприятно думать, что мы с ними — один биологический вид, а им неприятно понимать, что мы так думаем. Скорее всего они стали прятаться от нас сами. Им уютней друг с другом — глядясь в чужие морщины, как в отражение своих, они не кажутся себе извращенцами, отклонением, танатофилами. Вот, говорят они себе, я такой же, как другие. Я все сделал правильно.
А мы стараемся притворяться, что этих гетто вовсе не существует.
Конечно, пожилые могут появляться и за пределами резерваций, и никто не станет бить их или унижать публично, только потому что они омерзительно выглядят. Но даже в самой густой давке вокруг старика — пусто. Все от него шарахаются, а самые отчаянные — может, те, у кого родители от старости умерли, — бесконтактно шлют ему милостыню.
Я сам считаю, что нельзя им запрещать соваться в общественные места. Мы же все-таки в Европе, и они — такие же граждане, как мы. Но, будь моя воля, я бы ввел закон, который бы их обязал носить при себе устройство, издающее какой-нибудь предупреждающий звуковой сигнал. Просто чтобы нормальные люди с аллергией на старость могли заранее убраться куда-нибудь подальше и не портить себе день.
Старики тут пытаются наладить какой-то быт, прикинуться, будто бы им завтра не помирать: магазины, врачебные кабинеты, спальные блоки, кинозалы, дорожки с вечнозелеными композитными растениями в пыли. Но среди нескончаемых вывесок ревматологов, геронтологов, кардиологов, онкологов и зубных протезистов — там и сям черные таблички бюро ритуальных услуг. С кардиологом я в жизни своей не встречался, рак вроде как побежден сто пятьдесят лет назад, но у старичья с этим вечно проблемы; а вот похоронную контору вне резерваций вообще не найти.
— Похоже на город, захваченный зомби, а? — Вик пихает локтем Бернара. Похоже.
Только мы, не зараженные старостью, не разлагающиеся заживо, не нужны зомбакам. Эти создания слишком заняты тем, чтобы не рассыпаться в пыль, — им дела нет до десятерых юнцов. Старики слоняются бесцельно, пустые глаза слезятся, челюсти отваливаются. Неряшливые, перепачканные едой, болезненно рассеянные. У многих к последним годам жизни сдает память и отказывает рассудок. Ими занимаются кое-как, по мере сил: социальные службы комплектуются из местных же, тех, что сохранился получше. Смертным понятней проблемы смертных.
— Смотри, какая красавица пошла. — Бернар тычет пальцем во всклокоченную седую старуху с огромной отвисшей грудью, подмигивает ушастому Бенедикту. — Могу спорить, в интернате ты бы и на такую накинулся!
— Почему тут детей нет? — спрашивает у меня шпаненок-стажер. — Я думал, они здесь вместе… Родители и дети.
— Семьи отдельно, на другом уровне, — нехотя объясняю я; он все еще бесит меня. — Тут терминальные, они не нужны никому. Тебя как зовут?
— Черт! — Он вздрагивает, когда какой-то слюнявый маразматик хватает его за рукав.
Почему этот мелкий слабак должен заменять нам Базиля? Как его вообще можно заменить?! С трудом сдерживаюсь, чтобы не отвесить малолетке оплеуху.
Мимо катится электрокар с мигалкой, красным крестом и двумя черными мешками в кузове. Останавливается, уткнувшись в толпу. Старухи начинают причитать, охать, креститься. Пацан говорит свое какое-то имя, но у меня от этого зрелища словно уши заложило.
Я сплевываю на пол. Вот где гребаным продавцам душ раздолье.
Алекс — тот, что вечно на нервах, — бормочет себе под нос:
— И чего я думал, что для них десять лет как один день пролетают?
Десять лет — столько им официально остается жить после нашей инъекции. Но это средняя цифра. Кого-то акселератор старости разрушит быстрей, кто-то сумеет сопротивляться ему чуть дольше. Но результат один: ускоренное дряхление, слабоумие, недержание, забытье и смерть.
Общество не может терпеть, пока сделавший неверный Выбор состарится естественно; кроме того, если его просто лишить бессмертия, за несколько десятков лет он успеет еще наплодить столько ублюдков, что вся наша работа — коту под хвост. Поэтому мы колем не противовирусный препарат, а другой вирус, акселератор. Он вызывает бесплодие и за несколько лет полностью стесывает теломеры ДНК. Старость сжирает уколотого быстро, страшно и наглядно — в поучение другим.
Четыреста одиннадцатый ярус оформлен как квартал, возведенный в павильоне для киносъемок фильма о каком-то никогда не существовавшем идиллическом городке. Только вот трехэтажные дома, когда-то раскрашенные в разные цвета, давно потускнели. И все упираются в серый потолок; вместо лазури и облачков — сплетение вентиляционных и канализационных труб. Наверное, когда-то эту резервацию задумывали как натужно-веселенький дом престарелых, куда детям было бы незазорно сдавать своих родителей. Но в какой-то момент необходимость продавать свои услуги у устроителей этого уютного городка отпала; родителям просто стало некуда больше деваться. Да никто из них и не задерживался тут достаточно надолго, чтобы такой ремонт успел им наскучить.
Сценка: свежий и подтянутый парень в дорогом костюме, будто забредший сюда по какому-то недоразумению, пытается отцепить от своего рукава седую женщину с проваленными глазами.
— Ты так редко приезжаешь, — канючит та. — Пойдем, я познакомлю тебя со своими подружками!
Парень загнанно озирается по сторонам; жалеет, видно, что дал слабину. Бормочет матери какие-то неуклюжести и наконец бежит прочь. Зря он сюда вообще притащился: сдал их — и дело с концом. К чему еще десять лет тянуть резину?
Других таких идиотов нам на пути не попадается.
По указанию коммуникатора заходим в одно из фальшзданий.
Длинный коридор, низкие перекрытия, один светодиод на бесконечный коридор. Вентиляция работает с грехом пополам, течение воздуха сквозь решетки кондиционеров — как дыхание умирающего от пневмонии, такое же слабое, жаркое и затхлое. Адова духотища. Во мраке теснятся вдоль прохода в просиженных креслах люди-тени, отрываются от пластиковых вееров, только чтобы схватиться за сердце. Они плавают в кислом поту, не могут выгрести из него, чтобы осмотреться по сторонам, так что мы маршируем невидимо.
И вдруг шелестит:
— Кто это? Ты видишь, Джакомо? Кто это идет?
Потом второй голос — через задержку, словно эти двое не в одной комнате находятся, а на разных континентах и сообщаются друг с другом при помощи медного телеграфного кабеля, проложенного тысячу лет назад по дну океана.
— А? Где? Где?
— Вон они идут… Посмотри, как они идут, Джакомо! Это не такие старики, как мы… Это молодые люди.
— Это не люди, Мануэла. Это не люди, это ангелы смерти пришли за тобой.
— Старый кретин! Это люди, молодые мужчины!
— Замолчи, карга! Заткнись, а то они тебя услышат и заберут с собой…
— Им тут не место, Джакомо… Что они тут делают?
— Я тоже их вижу, Джакомо! Это не ангелы!
— А я говорю, я вижу сияние! Они светятся!
— Это все твоя катаракта, балбес! Обычные люди! Куда они идут?
— Ты их тоже видишь, Рихард? Им ведь тут не место, не место среди нас, да?
— А вдруг они идут к Беатрис? Вдруг их послали к Беатрис?
— Мы должны предупредить ее! Мы должны…
— Да, мы ведь сторожим вход… Не забудьте это… Надо поднять тревогу!
— Чего поднять? Что ты говоришь?
— Не слушай его, звони ей скорее!
— Алло… Беатрис? Где Беатрис?
— Что за Беатрис? — возникает у моего уха Эл, пробуждая меня от чужого сна. — Надеюсь, мы не ее идем брать, а?
— Заткни их! — ору я ему. — Вик, Эл!
— Есть!
— Беатрис… К тебе идут… — успевает прошептать кто-то; потом слышится грохот, стоны. Мне ничего не видно. Нет времени смотреть.
— Вперед! Бегом, вашу мать! Они туда звонили! К ней!
Вспыхивают фонари на миллион свечей каждый, в ярко-белых лучах кукожатся и шипят в бессильной злобе анимированные тряпичные ворохи.
— Бегом!!! — ретранслирует мое слово Эл, моя правая рука.
Грохочут по кафельному полу наши бутсы. Мы скреплены заданием, мы снова одно целое. Не люди, а ударное орудие, таран, и я — его окованный железом наконечник.
Вылетают преграждающие нам путь двери, опрокидываются кверху колесиками какие-то будущие или сущие мертвецы в своих инвалидных креслах, вперед нас летит по живой цепи испуганный шепот, прерываясь в тех местах, где очередное ее звено оказывается как ржавчиной изъедено Паркинсоном или Альцгеймером.
И вот наша цель, этот гребаный фарс, фабрика елочных игрушек. Баннер над входом: «Тот самый дух Рождества». Картинка — старики, молодые и дети сидят в обнимку на диване, сзади — елка в шарах и гирляндах. Противоестественная чушь; уверен, это пропагандисты Партии Жизни пытаются приспособить нашу главную неделю распродаж под свои грязные нужды. Двери даже не заперты.
Внутри цехов вяло копошатся перекореженные фигуры, симулируя труд. Что-то булькает, с кряхтеньем ползет куда-то конвейер, ахая и охая, тащат коробки со своим никому не нужным товарцем унылые недокормленные морлоки.
— Где она?!
Цех замирает, будто от моих слов тут всех разом разбил паралич.
— Где Беатрис?!
— Беатрис… Беатрис… Беатрис… — шуршит по углам.
— Хто-хто?! — визгливо переспрашивают меня.
— Всем к стене! — командует Эл.
— Вы тут, между прочим, поаккуратней, слышите, вы? — дребезжит, выползая на свет из-за груды коробок, какой-то гном с лысиной в пигментных пятнах. — У нас, между прочим, уникальное производство, да! Настоящие стеклянные игрушки, слышите? Не ваш паршивый композит, а стекло, и точно такое, как было семьсот лет назад! Так что вы со своей беготней не вздумайте…
Я нервно озираюсь по сторонам: не засада ли это? Могло ли нам повезти добраться сюда раньше боевиков Партии Жизни? Вспоминаю их перекроенные хари; с ними схлестнуться будет совсем не то же самое, что раскидать назойливых стариков. Сказать нашим, чего им тут действительно опасаться? Сказать или у меня нет права?
— Эй-эй! — Бернар окорачивает гнома, намотав его бороду на кулак. — Спасибо, что просветил. Сейчас мы все тут переколотим, если ты не…
И вдруг — лязг, грохот…
— Сюда! — торжествующе кричит Виктор. — Сюда!
За занавесом из прозрачных пластиковых макарон — просторная зала. Тут есть и еще одна дверь, тяжелая и герметичная, только ее ревматически заклинило. Те, кто прятался внутри, так и не сумев ее закрыть, просто замерли, надеясь, что мы их не найдем. Но мы всегда всех находим.
— Маски! — приказываю я. — Забудь о смерти!
— Забудь о смерти! — отзываются хором девять глоток.
И в залу мы влетаем уже теми самыми ангелами, которыми увидел нас старый Джакомо своими прозревшими от катаракты глазами.
— Свет!
Внутри — столы, автоклавы, молекулярные принтеры, процессоры, системные блоки, стеллажи с запаянными колбами, пробирками — и все изношенное, засаленное, древнее. В дальнем углу прозрачный куб с дверью — герметичная камера для опытов с опасными вирусами.
А посередине этого музея — его хранители, жуткая и жалкая троица.
В кресле-каталке сидит оплетенный катетерами — будто сосуды наружу — умирающий старик; ноги его иссушены, руки висят плетьми, большая голова — плешь в тоненьких серебристых завитках — завалена вбок, лежит на подушке. Глаза полуприкрыты: веки слишком тяжелые, чтобы удерживать их поднятыми.
Рядом стоит скрюченный дед с тростью и волосами, крашенными в натужный блонд. Он выбрит, опрятен, щеголеват даже, но колени у него трясутся, да и рука, в которой зажата клюка, вся вибрирует.
А впереди, как будто пытаясь закрыть этих двоих собой, стоит, сунув руки в карманы рабочего халата, высокая и прямая старуха. Раскосые глаза подведены, виски выбриты, седая грива откинута назад.
Вот и все защитники. Нет людей в плащах, лица которых мертвей наших масок. Нет Рокаморы и его подручных. Только эти трое, простая добыча.
Бессмертные уже заходят с обеих сторон к ним за спины.
— Беатрис Фукуяма 1Е? — спрашиваю я у раскосой, заранее зная ответ.
— Вон отсюда! — отвечает она. — Убирайтесь!
— Вы пойдете с нами. Эти двое… Ваши коллеги?
— Никуда она не пойдет! — ввязывается крашеный старикашка. — Не прикасайтесь к ней!
— Этих тоже забираем, — говорю я. — Громи тут все!
Подаю пример: сваливаю со стола молекулярный принтер, ударом бутсы крушу его, ломаю надвое.
Вытряхиваю из рюкзака десять банок спрея с краской. Поднеси зажигалку — получишь маленький огнемет.
— Что вы делаете?! — тонко вскрикивает старик с палкой.
— Все сжечь! — Я щелкаю кнопкой.
И струя черной краски превращается в столп оранжевого пламени. Волшебство.
— Не смейте! — вопит крашеный старик, когда Виктор швыряет об стену компьютерный терминал.
— Зачем? Зачем вы это делаете?! Варвары! Негодяи! — хрипит старик. Даниэль зажимает ему рот. Остальные разбирают баллончики.
— Бей пробирки! — приказываю я.
— Послушайте, вы, кретины! — Резкий голос старухи. Но никому дела до нее нет.
— Там вирусы! Смертельные вирусы! — И на этот раз ей удается завладеть нашим вниманием. — В этих контейнерах! Не притрагивайтесь к ним! Или мы все погибнем! Все!
— Бей гребаные пробирки! — повторяю я.
— Стой! — перебивает меня маска голосом Эла. — Погоди! Что за вирусы?
— Шанхайский грипп! Мутировавший шанхайский грипп! Окажется в воздухе — через полчаса вам конец! — Старуха в упор, не мигая, смотрит на Эла.
— Что это за лаборатория?! — оборачивается ко мне тот. — А?!
— Я сказала! — за меня отвечает ему Беатрис Фукуяма. — Мы занимаемся особо опасными инфекциями!
— Она врет! Какого черта ты ее…
— Попробуйте! Давайте попробуйте!
Звено застыло. Сквозь прорези в масках маслено от страха и сомнения смотрят восемь пар глаз — на меня, на Эла, на сумасшедшую старуху.
— Вирус шанхайского гриппа, штаммы «Xi-о» и «Xi-f», — чеканит Беатрис. — Температура сорок два градуса, отек легких, остановка сердца! Полчаса! Лекарств на данный момент не существует!
— Это правда, Семьсот Семнадцать? — спрашивает маска голосом Алекса.
— Нет!
— Откуда вам знать? — Беатрис делает шаг ко мне. — Что вам сказали те, кто вас сюда послал?
— Не твое дело, карга!
Я зачем-то выхватываю шокер, выставляю его вперед. Беатрис ниже меня на голову и вдвое легче, но она идет на меня уверенно, и я расставляю ноги шире, чтобы меня не снесло.
— Не смей с ней так разговаривать! — Крашеный собирался звучать решительно и угрожающе, но его надтреснутый высокий голос все портит.
— Зато это наше дело! — встревает Эл. — Что это за место, Ян?
— Заткнись, — предупреждаю я его.
— Отбой, ребята! — решает он. — Пока я сам не получу подтверждение этого задания…
— Там нет никакого гриппа! — ору я. — Они нашли лекарство от акса!
— Бред сумасшедшего, — спокойно возражает она. — Вы прекрасно знаете, что в таких условиях это невозможно. Отдайте мне этот ваш…
Зз…
Беатрис отлетает на пол, дергается.
— Нет! Нет! — Дряхлый щеголь ковыляет к ней, растопыривает пальцы, расставляет руки. — Нет, нет, нет! Любимая, они…
— Лю-би-мая?! — гогочет кто-то голосом Бернара. — Старик, да куда тебе уже?!
— Упаковывай ее! — приказываю я.
Но никто не слушается меня, все, разинув рты, вперились в Эла.
Макаронный занавес приподнимается, и внутрь вползает занудный гном с пятнистой плешью — тот самый, что решил читать нам нотации о стеклянных игрушках.
— Все в порядке, Беатрис? — скрипит он. — Мы тут! Если что… Беатрис?!
— Убрать его!
— Они убили! Убили Беатрис! — воет плешивый.
За резиновой портьерой вяло суетятся тени: переполох на кладбище. Внутрь суются подагрически скрюченные пальцы, трясучие колени, шаркающие ступни, синюшные вены, дрожащие подбородки… У Беатрис Фукуямы не могло быть защитников более жалких и более бесполезных.
Но мой отряд, напуганный блефом старой ведьмы, словно обратился в соляные столбы. Надо их расколдовать.
И, подскочив к полке с колбами, я сметаю все на пол. Они валятся одна за другой, как домино, летят вниз и взрываются хрустальными брызгами, как брошенные на камень куски льда.
— Не делайте… Не делайте… — Крашеный ведьмин ухажер пучит глаза, мотает головой. — Умоляю, не…
— Я сказал вам, это не опасно! — рычу я на своих. — Выполнять! Выполнять!!! Старикан начинает расстегивать пуговицы на вороте своей рубашки, потом бросает это дело, берется за сердце, мычит что-то и сползает на пол.
— Что они разбили? — спрашивает у него гном. — Эдвард, что это?! Эдварду плохо!
Эл стоит, рассматривая разбившиеся сосуды, вытекшую из них бесцветную жидкость. Остальные глядят ему в рот; слишком долго он был нашим командиром.
— Вик! Виктор! Двести Двадцатый! Назначаю правой рукой! Эл, сдаешь полномочия!
— Сука ты! — отвечает он мне. — Как так выходит, что одни верой и правдой служат, шкурой рискуют, выкладываются по полной, и их задвигают, а другие хер знает чем занимаются, и нате — звеньевой?! А?! Никакой ты не звеньевой, понял?!
— Трибунал тебя ждет, паскуда! — кричу я ему.
Эл контуженно прислушивается к моим словам. Остальные не шевелятся. Я рыщу взглядом по темным пустым глазницам. Где вы все?!
«Давай, Двести Двадцатый! Мы с тобой из одной грязи слеплены! Ты создал меня, я создал тебя!» — кричу я ему молча. И Двести Двадцатый слышит меня.
Один из Аполлонов отдает мне честь — заторможенно, неуверенно.
Но потом заваливает на пол целый стеллаж с пробирками — они из небьющегося материала — и принимается топтать их каблуками. Остальные тоже начинают шевелиться, словно проснувшись. Рушатся принтеры, искрят компьютеры, бьются колбы и контейнеры.
Трясущиеся работники игрушечного цеха все лезут внутрь — им не страшно подцепить шанхайский грипп, но это еще не значит, что Беатрис солгала. Старость — болезнь куда мучительная. Не за избавлением ли они стремятся?
— Беатрис! Беатрис! Они пришли за Беатрис!
— Убрать их! Вышвырнуть отсюда! И за дело!
Наконец начинается погром. Ходячих мертвецов оприходуют шокерами, тащат за ноги по полу — головы болтаются, подскакивают, — вываливают наружу. Не знаю, как они выдержат разряд; наши сердца — резиновые, их — тряпичные, могут порваться. Но поздно уже переигрывать партию.
Крашеный старик сучит ногами по полу и замирает. Когда я наклоняюсь к нему, он уже не дышит. Я вцепляюсь ему в запястье, надеясь выловить под черепашьей кожей утопленную в холодном мясе пульсирующую жилку. Хлещу по щекам — но нет, он мертв, синеет. Наверное, сердце. Как с этим быть? Он не должен был умереть!
— Вставай! Вставай, развалюха!
Но ему конец — а я бессилен, когда нужно воскрешать людей. Фред из разноцветного мешка пытался мне это объяснить, но я все никак не хочу поверить.
— Сволочь! Сдох, сволочь!
Во всей этой суете Беатрис просыпается и садится на полу, моргает, а потом ползет куда-то, упрямая старуха. Мимо беснующихся масок, мимо бесстрастного и безразличного к нашему шабашу человека-растения во вьюнках катетеров и проводов — куда? Но нет времени ею заниматься сейчас — да и далеко ли она сбежит после удара шокером?
И пока мы курочим все их барахло, она добирается до прозрачной камеры в конце помещения, забивается в нее, шепчет что-то — и вход в камеру запечатывается, а она, приходя в себя, смотрит на нас оттуда, смотрит, смотрит… Без слез, без криков, оцепенело.
Виктор запаливает свой огнемет, плавит им переломанную технику, размолотое оборудование. Другие, хмельные адреналином и озверением, повторяют за ним.
— Выходите! — Я стучу в стекло аквариума с Беатрис Фукуямой. Она качает головой.
— Вы сгорите тут заживо!
— Что с Эдвардом? — Она пытается высмотреть сквозь мою спину, как там посиневший очкарик.
Ее голос мне слышно прекрасно: внутри, наверное, установлены микрофоны.
— Не знаю. Выходите, кто-то должен его осмотреть.
— Вы врете мне. Он умер.
Она нужна мне живой. Беатрис Фукуяма 1Е, руководитель группы, нобелевский лауреат и преступница, нужна мне живой. Это ровно половина моего задания, наконец того самого задания, в правильности и осмысленности которого я не сомневаюсь ничуть.
— Я подожду. Подожду полчаса, пока подействует вирус.
— Теперь мы квиты, — говорю я ей. — Ложь за ложь. Никакого гриппа в пробирках ведь не было, так?
Беатрис молчит. Огонь ползет по груде обломков, забирается на нее с краев, медленно обволакивает, готовясь переваривать. Я его не боюсь: это огонь очистительный.
— Айда! — хлопает меня по плечу Виктор. — Мы отключили пожарную сигнализацию, надо валить!
Рядом с ним торчит этот худосочный пацан, херовый эрзац моего Базиля.
— Я не могу. У меня был приказ взять ее живой.
— Пора! — настаивает он. — Огонь уже на их долбаные игрушки перекинулся… Сейчас весь квартал выгорит!
Беатрис отворачивается, садится на пол, словно все происходящее ее не касается.
— Уходите, — решаю я. — Заберите инвалида и уходите. Ты за старшего, Вик. Я вытащу ее и присоединюсь позже. Эта штука должна как-то открываться…
— Да брось ты ее! — Виктор кутается в капюшон, кашляет.
— Я все сказал. Давай!
— Ты двинулся, Семьсот Семнадцать?! Я не для того своей шкурой рисковал, чтобы ты тут… — Он разворачивается и пропадает.
Мебель, аппаратура, искусственные растения заражаются огнем. Горький туман застит глаза.
— Я выйду! Выйду! — кричу я остальным. — А вы — бегите! Ну?! Приказываю! И они отступают спиной — медленно. Утаскивают труп дряхлого пижона в очках, выкатывают безгласного паралитика, живого или мертвого.
Только малолетка-шпаненок приклеился к полу и глазеет на меня, будто оглох.
— Ты тоже! Давай! — Я толкаю его в плечо.
— Я не могу вас оставить. Нельзя бросать звеньевого! — Надрывно перхая, он упирается, будто врос в это чертово место.
— Давай!!! — Толкаю его сильней. — Проваливай отсюда!
Он мотает головой, и тогда я вминаю его белую скулу боковым ударом. Бью и думаю: зря его ненавижу. Те, кого я знал двадцать пять лет, уже сбежали, а этот стоит.
Поднявшись с пола, он бурчит что-то, но я наддаю ему еще по костлявой заднице бутсой, и он наконец уползает.
Пусть лучше живет. Он ведь не виноват, что им заменили Базиля. Это моя вина.
Мы с Беатрис остаемся вдвоем.
— Вам ничего не угрожает! Мы только доставим вас в министерство! Слышите меня? Вам нечего бояться!
Делает вид, что не слышит.
— Клянусь вам, ваша жизнь вне опасности! У меня по вашему поводу особое распоряжение…
Ей плевать на данные мне распоряжения. Она сидит ко мне спиной и не шелохнется. Горящий композит источает едкий сизый дым, и мне сложно кричать: горло дерет, голова идет кругом.
— Пожалуйста! — прошу я. — В том, что вы делаете, никакого смысла! Я не уйду! Я не оставлю вас тут!
Я вдыхаю сизый дым и выдыхаю его. Меня ведет, приходится остановиться, чтобы откашляться.
На пороге вроде бы появляется кто-то. За мной, наверное… Вик? Оглядываюсь через плечо — но силуэт плывет в дыму. Меня мутит. Сознание горчит. Возвращаюсь к старухе. Я луплю по стеклу раскрытой ладонью; она оборачивается.
— Думаешь, сбежишь отсюда?! Думаешь, ты теперь хоть где-то сможешь спрятаться, а? С тем, что ты собираешься сделать? Торговать этой заразой! Я знаю, почему ты забралась сюда, в эту проклятую дыру! К своим клиентам поближе! К уколотым! Думали открыть тут свою лавочку и толкать полудохлым нелегальную вакцину, а?! А мир пускай катится в тартары!
А в аквариуме у Беатрис воздух прозрачен. Что за дьявольщина?
Подбираю с пола ножку стола — тяжелую, остроугольную — и с размаху колочу ею по композитной стене. Прозрачный материал поглощает удар, лишь чуть содрогнувшись. Его не разбить, я понимаю это, но остервенело молочу по стене камеры снова и снова.
— Ты слышишь меня! Слышишь! Молчишь? Молчи, ведьма! Мы все равно до всех вас доберемся! Мы не дадим вам нашу Европу разрушить! Ясно?! Вы будете карманы набивать, а мы с голоду пухнуть?! Вы нас обратно в пещеры загнать хотите! Но ничего… До каждого доберемся! До каждой продажной ублюдочной твари!
Сзади что-то вспыхивает, дышит мне жаром в шею, толкает на колени, но я не поддаюсь, я стою.
Меня скручивает, рвет кашлем.
Потолок вдруг выделывает невероятный финт: выскакивает у меня прямо перед глазами и там зависает вместо стеклянной стены, за которой сидит Беатрис Фукуяма. Я пытаюсь подняться, но в глазах темнеет, руки не мои, и…
— Думаешь, я слабак? Думаешь, не выдержу, уйду?! Да я сдохну скорее! Сдохну сам, но тебя не выпущу! — бормочу я.
Я правда не могу уйти. Где они? Где моя десятка, мои верные товарищи, где мои руки и ноги, мои глаза и уши? Почему они не придут, не заставят меня сдаться, не заберут меня отсюда силой? Неужели они не понимают, что я не могу оставить свой пост сам?! Где Вик? Где Даниэль? Где Эл?!
Закатывающимся глазом сквозь горящие слезы и ядовитое марево мне видится абрис вступающего в этот дымный ад человека, а за ним еще одного.
— Вик! — хриплю я ему. — Эл!
Но нет… На них нет масок, они медлительны и согнуты так, будто несут на своих плечах гранитные обелиски. Это старики — упорные и безмозглые насекомые, лезут в огонь, идут за своей маткой-королевой, за королевой Беатрис.
Всматриваюсь: они безголовые и скрюченные, они идут на ощупь, потому что слепы. И я понимаю — это грядут настоящие ангелы смерти, не самозванцы вроде нас.
Они за мной.
Я умираю.