ПЕРЕМЕНА В СЕРДЦЕ
(Change of Heart, 1948)
Перевод Б. Савицкого
В моих детских фантазиях это превращалось то в солнце, то в луну, то в звезду, а то становилось вращающейся серебряной планетой, удерживаемой на своей орбите сверкающей цепочкой. Дядя Ханси крутил это перед моими глазами в те далёкие воскресные дни. Иногда он позволял мне прижимать ледяную поверхность к уху, и тогда я слышал чарующую музыку сфер, исходящую изнутри.
Теперь это всего лишь старые часы; наследство, оставленное мне на добрую память. Вмятины покрывали потускневший изношенный корпус, а глубокие царапины многократно пересекали искусно выгравированные инициалы.
Я отнёс часы в лучшую ювелирную мастерскую на авеню, но получил вежливый отказ.
— Извините, мы ничем не сможем помочь. Вам стоило бы поискать какую-нибудь небольшую мастерскую, где ещё остались часовщики старой школы.
Мастер небрежно положил часы на стойку, даже не догадываясь, что это не какой-то там никчёмный хлам, а умирающая планета, угасающий мир, затухающая звезда моего детства.
Поэтому я осторожно опустил маленький мирок в карман и вышел оттуда. По дороге домой я совершенно случайно набрёл на мастерскую Ульриха Клемма.
Густой слой летней пыли покрывал полуподвальное окно, а буквы на вывеске выцвели, но всё же привлекли моё внимание.
«УЛЬРИХ КЛЕММ, ЧАСОВЩИК».
Я спустился на пять ступеней, повернул дверную ручку и окунулся в бурлящую какофонию звуков. Неистовое хихиканье, дразнящие шёпоты, пронзительные трели. Размеренные механические ритмы, установленные в извечном порядке, — Завет Времени.
С затенённых стен на меня воззрились лица. Большие и маленькие, круглые и овальные, подвешенные высоко и низко — эти циферблаты в мастерской Ульриха Клемма, тикающие и глазеющие.
Убелённую сединой голову часовщика окружал ореол электрического света от лампы, закреплённой над верстаком. Старик медленно поднялся и пошаркал к стойке. Его шаги заглушал шум, порождённый множеством часовых механизмов.
— Что угодно? — спросил он.
Я всмотрелся в его лицо — лицо дедушкиных часов: обветренное, выдержанное, стойкое, непостижимое.
— Я хочу, чтобы вы взглянули на это, — сказал я. — Мне это завещал дядя Ханси, но обычные мастера, похоже, не знают, как привести это в рабочее состояние.
Когда я положил на стойку часы дяди Ханси, лицо дедушкиных часов наклонилось вперёд. Все лица со стен тоже смотрели, открыв рты.
Ульрих Клемм глубокомысленно кивнул. Его узловатые руки (Я подумал: «Неужели у всех дедушкиных часов узловатые стрелки?») перенесли мои часы на хорошо освещённый верстак.
Я наблюдал за его руками. Они не дрожали. Пальцы внезапно превратились в инструменты. Они прощупывали, исследовали, открывали, разбирали.
— Да. Думаю, что смогу их исправить. — Он обращался не только ко мне, но и ко всем лицам на стенах. — Это будет нелегко. Многие детали давно сняты с производства. Мне придётся их специально изготовить. Однако часы великолепны, и они будут стоить затраченных усилий.
Я открыл рот, но не смог вымолвить ни словечка. Лица на стенах говорили за меня.
Внезапно гул перерос в звонкое крещендо. Лица смеялись, булькали и визжали; полторы сотни голосов, акцентов, языков и интонаций встретились и смешались. Шесть раз голоса возвышались и понижались, провозглашая.
— Шесть часов, дедушка.
Нет, это не моё воображение. Я действительно слышал голос. Не механический голос, а другой. Тот, который исходил из тонкого белого горла девушки, появившейся из жилой части мастерской.
— Да, Лиза? — Старик склонил голову набок.
— Ужин готов. Ой, извините… Я думала, что вы один.
Я уставился на девушку. В свете лампы её волосы казались золотистыми, а кожа серебристой. Лиза. Внучка. Часы тикали, и что-то учащённо билось в моей груди.
Лиза улыбнулась. Я улыбнулся. Ульрих представил её. И я схитрил. Я, перегнувшись через стойку, искусно завёл разговор, побуждая старика рассказывать о чудесах часового механизма и о старых добрых временах, когда он считался известным на всю Швейцарию часовщиком.
Это было не очень сложно. Ульрих пригласил меня разделить с ним трапезу, и вскоре я очутился в одной из жилых комнат, выслушивая его дальнейшие воспоминания.
Он толковал о золотых днях часового механизма, об автоматах: о механических шахматистах; о птицах, щебечущих и летающих; о солдатах, марширующих под звуки походных труб; об ангелах, хором возвещающих с колоколен о наступлении нового дня и обнажающих мечи против сил зла.
Ульрих показал мне картину, висящую на стене; картину, которую спас несколько лет назад, когда он и Лиза бежали из Европы в убежище этой маленькой мастерской. Картина представляла собой пейзаж с железнодорожными путями, проходящими через горный перевал. Старик намотал пружину сбоку рамы, и поезд промчался вверх по склону из одного туннеля в другой. Это была чудесная картина, и я не смог скрыть свой восторг.
Но никакая картина, даже самая автоматизированная, не могла усладить мой взор лучше, чем прекрасная Лиза. И пока мои уста отвечали старику, мои глаза отвечали девушке.
Я и она почти не разговаривали друг с другом. Она случайно порезала палец во время подачи мяса, и я перевязал его, когда закапала кровь. Мы перебросились лишь парой слов о погоде и о прочих пустяках. Но когда я собрался уходить, то получил приглашение посетить вновь Ульриха Клемма. Прощаясь, Лиза благосклонно улыбнулась и приязненно кивнула, и она улыбалась и кивала в ту ночь в моих безмятежных снах.
Вот причина, по которой я частенько наведывался в маленькую мастерскую даже после того, как мои часы были полностью восстановлены и возвращены мне. Ульрих Клемм наслаждался моими визитами — он целыми часами непререкаемо вещал, фонтанируя историями о механических чудесах, сотворённых им на старой родине, о королевских заказах, о заслуженных медалях и прочих наградах.
— Нет ничего такого, что я не смог бы постичь, всерьёз взявшись за это дело, — часто повторял он. — Вся природа — просто механизм. Когда я был юношей, мой отец хотел, чтобы я стал хирургом. Но человеческое тело — божье творение, полное недостатков. Хороший хронометр — вот истинное совершенство.
Я внимательно слушал, утвердительно кивал, терпеливо ждал и со временем достиг своей цели.
Лиза и я постепенно сдружились. Мы улыбались, разговаривали, гуляли. Мы ходили в парк и посещали театр.
Всё оказалось просто, когда рухнул барьер недоверия. У Лизы здесь не было друзей, а о школьных подругах остались лишь воспоминания. Ульрих Клемм дорожил внучкой с болезненной ревностью. Она и только она никогда не подводила его; она беспрекословно подчинялась его воле. Именно этого желал старик — он любил автоматы.
А я любил Лизу. Лиза девочка, Лиза женщина. Я мечтал о её пробуждении; о её выходе в огромный мир, раскинувшийся за пределами четырёх стен мастерской. Я признался ей в своих чувствах и посвятил в планы на будущее.
— Нет, Дейн, — произнесла она. — Он никогда не отпустит меня. Он стар и останется совсем один. Если мы подождём, то через пару лет…
— Проснись, — возразил я. — Это Нью-Йорк, двадцатый век. Ты совершеннолетняя. И я хочу, чтобы ты вышла за меня замуж. Сейчас.
— Нет. — Она тяжело вздохнула, покачав головой как-то механически, словно автомат. — Мы не можем так поступить с ним.
Это пережиток тёмных веков. Это иной мир, где нет места моему офису в верхней части города, маркетинговому исследованию, проекту по открытию филиала в Детройте.
Я рассказал о назначении в Детройт. Я настоял на неотложном разговоре с Ульрихом. Лиза плакала и умоляла, но, в конце концов, я пошёл к старику и всё ему выложил начистоту.
— Я собираюсь жениться на Лизе, — выпалил я. — Я собираюсь взять её с собой. Сейчас.
— Нет-нет-нет-нет! — возмущённо тикали часы.
— НЕТ-НЕТ-НЕТ! — негодующе гудел часовой бой.
— Ты не можешь забрать её! — кричал Ульрих Клемм. — Она — всё, что у меня осталось! Никто и никогда не отнимет её у меня! Никогда!
Вступать в бесполезный спор не имело смысла. И когда я умолял Лизу сбежать вместе со мной, она повернула ко мне чистое совершенство циферблата и тихонечко тикнула:
— Нет.
Ибо Лиза являлась шедевром старика. Он потратил годы, совершенствуя её послушание. Я понял, что никогда не смогу вмешаться в тончайшую работу Ульриха Клемма.
И я ушёл, унося в кармане серебряные часы на цепочке; зная, что никогда не смогу найти цепочку, которая связала бы меня с Лизой. В течение следующих нескольких месяцев я часто отсылал письма из Детройта в мастерскую, но в ответ не получил ни строки.
Я отписал другу, попросив передать Лизе весточку от меня. Серебряные часы в моём кармане отсчитывали дни, недели, месяцы, а затем я вернулся в Нью-Йорк.
И услышал, что Лиза умерла.
Друг, выполняя мою просьбу, зашёл и обнаружил, что мастерская закрыта и выглядит заброшенной. Обойдя дом, он постучал в заднюю дверь и разбудил Ульриха Клемма. Немощный худой старик сказал, что у Лизы случился сердечный приступ. Она умерла.
Придя через несколько дней, мой друг не смог никого разбудить. Но траурный венок на парадной двери мастерской без слов поведал мрачную историю о смерти.
Я поблагодарил своего информатора, горестно вздохнул, сокрушённо покачал головой и вышел на зимнюю улицу.
Вечер выдался холодным. Дыхание перехватывало от яростных порывов ветра, а ноги по щиколотку тонули в снегу, когда я спускался по ступенькам к двери Ульриха Клемма. Мороз покрыл стекло затейливым белым узором, будто свадебный торт, и я не мог заглянуть в мастерскую сквозь ледяной покров.
Моя рука, облачённая в перчатку, подёргала дверную ручку. Дверь гремела, но не открывалась. Я громко постучал. Старик чуток глуховат, но он должен услышать и откликнуться. Переминаясь с ноги на ногу, я случайно поскользнулся и плечом навалился на дверь.
Та распахнулась совершенно неожиданно. Я, чудом удержавшись на ногах, перешагнул порог этой обители мрака и безмолвия. Ни один лучик света не осветил верстак, ни одни часы не возвестили о моём вторжении. Циферблаты тонули в темноте. Отсутствие знакомого тиканья поразило меня подобно сильнейшему физическому удару. Здесь заканчивалась реальность.
Всё замерло. Но ведь безудержный фанатизм Ульриха Клемма не мог допустить остановки…
— Клемм, — осторожно позвал я. — Включите свет. Это Дейн.
В ответ я услышал тихий голос, шёпотом взывающий ко мне.
— Ты вернулся. О, я знала, что ты вернёшься.
— Лиза!
— Да, дорогой. Я в одиночестве ждала тебя здесь. Я не знаю, сколько времени прошло с тех пор, как он умер.
— Он умер? Твой дедушка?
— Ты не знал? Я заболела. Доктор сказал, что у меня слабое сердце. Сказал, что я умру. Однако дедушка и слышать об этом не хотел. Он выгнал доктора, обозвав дураком, и заявил, что сам меня спасёт. И он исцелил меня. Да, он это сделал. Он ухаживал за мной даже после того, как сознание покинуло меня. А когда я, наконец, очнулась, дедушка не выдержал. Знаешь, он был таким старым. Заботясь обо мне, он не думал о себе, обходясь без пищи и отдыха, что ослабило его организм. Началась пневмония, и я ничего не могла поделать. Он так и умер в своей мастерской. Кажется, это было очень давно.
— Когда?
— Не могу вспомнить. С тех пор я ничего не ела и не спала, но в этом нет необходимости. Я верила, что ты придёшь…
— Позволь мне взглянуть на тебя.
Я пошарил рукой в темноте и нашёл выключатель лампы над верстаком. Свет залил множество безмолвных циферблатов на стенах.
Лиза стояла, прислонившись спиной к стене. Казалось, что её бледное лицо вылеплено из воска, во взгляде застыла неестественная пустота, а тело исхудало. Но она выжила. И для меня этого было достаточно. Да, она выжила и навсегда освободилась от тирании старика.
Интересно, как тот, кто утверждал, что никто и никогда не отнимет её у него, сделал это. Что ж, он потратил последние силы, вложил весь свой выдающийся талант, чтобы вырвать её из лап смерти, и этого предостаточно.
Я облегчённо вздохнул и нежно обнял Лизу. Её плоть была холодна, и я стремился растопить ледяное оцепенение теплом своего тела. Я склонил голову к её груди, прислушиваясь к стуку сердца.
Затем я отстранился и с криком ужаса бросился прочь из погружённой в мёртвую тишину мастерской.
Но не раньше, чем услышал адский звук, исходящий из груди Лизы; звук, который не был биением человеческого сердца, а являлся безошибочно узнаваемым мерным тиканьем.