Книга: Эдвард Сноуден. Личное дело
Назад: Дом на облаке
Дальше: Часть третья

На кушетке

Поздней ночью 1 мая 2011 года я обнаружил на телефоне сообщение новостной рассылки: Усама бен Ладен был выслежен и схвачен в районе Абботтабада, Пакистан; убит командой «морских котиков» ВМС США.
Итак, всё уже в прошлом. Тот, кто спланировал нападения, побудившие меня пойти в армию, а оттуда в разведку, убит. Пациент на диализе застрелен в упор, окруженный своими многочисленными женами, в роскошном укрытии, находящемся неподалеку от дороги к крупнейшей военной академии Пакистана. Сайт за сайтом показывали карты с указанием места, где находится этот чертов Абботтабад, вперемешку с уличными сценами в американских городах, где люди вскидывали кулаки, били себя в грудь и неистово, до упаду кричали. Праздновал даже Нью-Йорк, чего почти никогда не бывало.
Я выключил телефон. У меня и в мыслях не было присоединиться ко всеобщему ликованию. Не поймите меня неправильно: я был рад, что мерзавец убит. Просто в тот момент у меня было задумчивое настроение: я чувствовал, что кольцо сжимается.
Десять лет. Вот сколько времени прошло с тех пор, как те два самолета врезались в башни-близнецы, – и чем мы на это ответили? Что реально было сделано за прошедшие десять лет? Я сидел на кушетке, которая переехала ко мне из кондоминиума матери, и пялился в окно на улицу, где сосед сигналил своим автомобилем, стоя на парковке. Я не мог избавиться от мысли, что потратил последнее десятилетие своей жизни зазря.
Эти десять лет были чередой американских трагедий: затяжная война в Афганистане, катастрофическая смена режима в Ираке, бессрочное содержание заключенных в Гуантанамо-Бэй, «чрезвычайные выдачи», пытки, целенаправленные убийства гражданских лиц – даже американцев – с помощью беспилотников. В самой стране – процесс трансформации в полицейское государство, создание шкалы рейтинга угроз (красный – крайняя опасность; оранжевый – высокая степень опасности; желтый – повышенный уровень) и постоянное урезание гражданских свобод – тех самых свобод, которые нас так призывали защищать. В совокупности эти изменения – о которых было даже страшно думать – казались совершенно необратимыми. А мы почему-то сигналим и мигаем фарами на парковках, торжествуя.
Крупнейшая террористическая атака на американской земле произошла в век цифровых технологий, что и распространило последствия теракта на большую часть земного шара – хочется нам это признавать или нет. Конечно, причиной тому, что большая часть наших программ слежения была реализована во время величайшего страха и оппортунизма, был объявлен терроризм. На самом деле страх – вот что есть настоящий терроризм, и совершила его политическая система, искавшая любого оправдания применению силы. Американские политики не столько боялись террора, сколько боялись показаться слабыми или нелояльными по отношению к своей партии; нелояльными по отношению к спонсорам их политической кампании, обладавших безмерными аппетитами на государственные контракты и нефтепродукты с Ближнего Востока. «Противодействие террору» стало сильнее самого террора: панические действия государства, не имевшие аналогов по материально-техническим возможностям, ничем не ограниченные в сфере политики, тупо равнодушные к верховенству права. После 11 сентября все приказы разведсообщества провозглашали миссию «Больше никогда!» – которая никогда не будет выполнена. Десятилетие спустя стало ясно – по крайней мере мне, – что «призрак терроризма», которым политическая элита так активно запугивала массы, не был беспокойством или ответной реакцией на какую-либо специфическую угрозу, а только циничным устремлением насадить страх, который требовал бы постоянной непрекословной бдительности.
После десятилетия массового слежения технология показала, что представляет собой мощное оружие – не столько против террора, сколько против самих свобод. Продолжая эти программы слежения, продолжая эту ложь, Америка защитит самую малость, не выиграет ничего, а потеряет многое, и главное – разницу между «мы» и они», когда-то полярными противоположностями, обозначившимися после 11 сентября.

 

Конец 2011 года прошел в череде повторяющихся судорог и бесчисленных посещениях врачей и больниц. Меня просвечивали, тестировали, мне выписывали стабилизирующие состояние лекарства, но они затуманивали мой рассудок, вгоняли меня в депрессию и сонливость, лишали возможности сосредоточиться.
Я не понимал, как буду жить дальше с этим, как его называла Линдси, «состоянием», не потеряв при этом работу. Как старший технический специалист ЦРУ в компании Dell, я обладал невиданной гибкостью: мне было достаточно телефона, я мог работать дома. Проблема была в личных контактах. Обычно встречи происходили в Виргинии, а я жил в Мэриленде, штате, где закон запрещал людям с эпилепсией водить машину. Если меня бы застукали за рулем, то лишили бы водительских прав, а вместе с этим – возможности ездить на встречу, которая единственная, среди прочих других обязанностей, не подлежала обсуждению.
В конечном итоге я отступил перед неизбежностью, взял отпуск по временной нетрудоспособности и ретировался на подержанную мамину кушетку. Цветом она была под стать моему настроению, но очень удобная. На многие недели она стала эпицентром моего существования – местом, где я спал, ел, читал и снова очень много спал; где бесцельно прозябал, пока время морочило мне голову.
Не помню, какие книги я пытался читать, но точно помню, что не мог одолеть больше страницы, а потом закрывал глаза и откидывался на подушки. Я не мог сосредоточиться ни на чем, кроме моей слабости. Тот неспособный контактировать тюфяк, бывший когда-то мною, теперь неподвижно валялся, тыча пальцем в экран телефона, который был единственным источником света в комнате.
Я прокручивал новости, потом дремал, снова новости и снова сон, а тем временем протестующих в Тунисе, Ливии, Египте, Йемене, Алжире, Марокко, Ираке, Ливане и Сирии бросали в тюрьмы, подвергали пыткам – или просто убивали в перестрелках на улицах тайные агенты кровожадных режимов, многим из которых Америка помогла остаться у власти. Страдания того периода были безграничны, они закручивались по спирали, переходя к очередному новому витку. То, на что я смотрел, – было сплошное отчаяние, по сравнению с которым мои собственные невзгоды казались пустяком. В морально-этическом отношении они были ничтожными, ибо я находился в несравнимо более привилегированном положении.
По всему Ближнему Востоку ни в чем не повинные жители жили под постоянной угрозой насилия, без электричества и примитивных удобств, испытывали затруднения с работой и образованием. Во многих регионах не было доступа даже к минимальной медицинской помощи. Каждый раз, когда я сомневался, что мои тревоги по поводу массовой слежки и отсутствия приватности были обоснованными, мне нужно было просто посмотреть на лозунги, которые провозглашались на улицах Каира, в Сане, в Бейруте, Дамаске и Ахвазе – в любом городе или провинции, охваченных Арабской весной и иранским «Зеленым движением». Народные массы требовали положить конец притеснениям, цензуре, неопределенности. Они заявляли, что в подлинно справедливом обществе люди не подотчетны правительству, а правительство, напротив, подотчетно людям. Хотя и казалось, что каждая новая толпа в каждом новом городе преследовала свои особенные мотивы и ставила свои особенные цели, у всех них была одна общая черта: неприятие авторитаризма, возвращение к принципу гуманности, утверждающему, что индивидуальные права являются врожденными и неотчуждаемыми.
В авторитарном государстве права исходят от государства и предоставляются людям. В свободном государстве права исходят от людей и передаются государству. В первом случае люди являются субъектами, или подданными, которым разрешено иметь собственность, получать образование, работать, отправлять религиозные обряды и говорить, покуда государство им это позволяет. Во втором случае люди являются гражданами, которые согласны быть управляемыми на основании договора между властью и обществом, который должен периодически обновляться и может быть конституционно отменен. Именно в этом и заключается разница между авторитарным и либерально-демократическим обществами, и в этом, как я убежден, состоит главный идеологический конфликт моего времени. Не в ходульном, предвзятом споре о вечном различии Востока и Запада – и не в реанимированном крестовом походе против христианства или ислама.
Авторитарные государства обычно не являются правовыми: это государства, лидеры которых требуют от своих подданных лояльности и враждебно относятся к несогласным. Либерально-демократические государства, напротив, не выдвигают подобных требований, но, напротив, напрямую зависят от каждого гражданина, который добровольно принимает на себя ответственность за защиту свобод всех и каждого независимо от их расы, этнического происхождения, веры, способностей, пола и ориентации. Любой коллективный договор, основанный не на крови, но на согласии, в конечном итоге ведет к эгалитаризму, равенству всех граждан. И хотя демократические режимы часто отходили от своих идеалов, я все равно верю, что это единственная форма правления, которая в полной мере позволяет самым разным людям уживаться вместе, будучи равными перед законом.
Это равноправие подразумевает не только права, но и свободы. Фактически многие права, наиболее ценные для граждан демократических государств, не предусмотрены законом, а вытекают из него косвенно. Они существуют в пустом пространстве, созданном посредством ограничения государственной власти. Например, американцы имеют «право» на свободу слова и свободу прессы, потому что правительству запрещено эти свободы ущемлять. Они имеют «право» на свободное отправление культов, потому что власть не может принимать законы, относящиеся к религиозным верованиям, а «право» на мирные собрания и протесты гарантировано людям потому, что запрещены какие бы то ни было законы, объявляющие, что этого делать им нельзя.
В современной жизни мы имеем единственную концепцию, которая в полной мере охватывает пространство, которое недоступно для правительства. Эта концепция – «приватность», частная жизнь. Это пустая зона, которая лежит вне пределов досягаемости, «вакуум», куда закону разрешено проникать только с ордером. Не с тем ордером «на всех сразу», как тот, который правительство США посмело выписать для себя, добиваясь массовой слежки, – но с ордером, выписанным на конкретного человека, с конкретной целью, подкрепленным достаточными основаниями.
Само слово «приватность» несколько пустое, так как оно по существу не имеет четкого определения – или имеет этих определений слишком много. У каждого из нас собственное представление о нем. Приватность что-то значит для каждого. Нет человека, для которого это слово не имело бы смысла.
Способа совсем отказаться от приватности не существует. Оттого что свободы гражданского населения независимы, отказаться от своей личной свободы – на деле значит отказаться от свободы всех и каждого. Вы можете сами отказаться от нее ради удобства или под предлогом, что приватность нужна только тем, кому есть что скрывать. Но говорить, что вам она совсем не нужна, так как вам нечего прятать, – значит подразумевать, что никто не должен скрывать вообще ничего, включая иммигрантский статус, историю незанятости, финансовую историю и сведения о здоровье. Таким образом, вы допускаете, что каждый, включая вас самих, будет делиться сведениями о религиозных воззрениях, политических пристрастиях и сексуальных предпочтениях так же открыто, как если бы речь шла о любимых фильмах, музыкальных или читательских вкусах.
И наконец, утверждать о том, что приватность вам безразлична, потому что вам нечего скрывать, равносильно высказыванию: мне не нужна свобода слова, потому что мне нечего сказать. Или что вы безразличны к свободе печати, потому что не любите читать. Или вы равнодушны к вопросам религии, потому что вы не верите в Бога. Или что вам не нужна свобода мирных собраний, поскольку вы ленивый, необщительный тип с агорафобией. Если та или иная свобода не имеет для вас значения сегодня, еще не значит, что она не будет иметь значение завтра – для вас, для вашего соседа или для толп принципиальных диссидентов, за телефонными переговорами которых я следил; для тех, кто протестует по всей планете, чтобы добиться хотя бы малой частицы тех свобод, которые моя страна активно демонтирует.
Я хотел помочь, но не знал как. Я был сыт по горло чувством беспомощности, лежа, как последний придурок, в байковой пижаме на потертой кушетке, завтракая чипсами и запивая диетической колой, пока весь мир в это время полыхал в огне.
Молодые люди на Ближнем Востоке требовали повышения заработков, снижения цен, лучших пенсий, но я не мог им дать ничего из перечисленного, и никто бы не смог научить их самоуправлению, пока они не научатся сами. Также они агитировали за свободный Интернет. Они поносили иранского лидера аятоллу Хомейни, который постоянно усиливал цензуру, блокируя нежелательный контент, отслеживая и перехватывая трафик сайтов неугодного содержания и закрывая доступ иностранным провайдерам. Протестующие выступали против действий президента Египта Хосни Мубарака, который перекрыл доступ в Интернет целой стране – и добился лишь того, что молодежь, еще более яростная и несговорчивая, вышла на улицы.
С тех пор как меня посвятили в проект Tor в Женеве, я пользовался его браузером и настроил собственный Tor-сервер, желая выполнять свои профессиональные обязанности дома и не желая, чтобы мой трафик отслеживался. Я избавился от своего отчаяния, поднялся с кушетки и потащился в свой домашний офис – настроить Tor-мост для обхода иранской интернет-блокады. Затем я передал его цифровое удостоверение основным разработчикам Tor.
Это было наименьшее, что я мог сделать. Если был хотя бы малейший шанс, что какой-нибудь парнишка из Ирана, способный выйти в Сеть, теперь будет обходить поставленные фильтры и ограничения и свяжется со мной – свяжется через меня, – будучи защищенным Tor-системой и анонимностью моего сервера, тогда это стоило моего минимального усилия. Я представил, что он теперь сможет читать свою электронную почту или входить в социальные сети, не опасаясь, что его друзей и родных арестуют. Я понятия не имел, таким ли я его себе представлял и соединится ли кто-то в Иране с моим сервером. Важно было другое: помощь, которую я оказал, исходила от частного лица, приватно.
Парень, который начал Арабскую весну, был почти моего возраста. Он был разносчиком из Туниса, продавал фрукты и овощи с тележки. Протестуя против постоянных притеснений и вымогательства властей предержащих, он вышел на площадь и совершил акт самосожжения, погибнув мученической смертью. Если последний свободный поступок, который ты можешь себе позволить, это самосожжение в знак неприятия противозаконного режима, я обязательно встану с кушетки и нажму на несколько клавиш.
Назад: Дом на облаке
Дальше: Часть третья