Книга: Дьюма-Ки
Назад: Глава 9 КЭНДИ БРАУН
Дальше: Как рисовать картину (VI)

Глава 10
ЗА СЛАВЫ МЫЛЬНЫМ ПУЗЫРЁМ

i

Из самолёта, который доставил меня во Флориду, я вышел в толстом полупальто с капюшоном, и этим утром надел его, когда похромал по берегу от «Розовой громады» к «Еl Palacio de Asesinos». Было холодно, ветер дул с Залива, и поверхность воды напоминала шероховатую сталь под пустынным небом. Если бы я знал, что это мой последний холодный день на Дьюма-Ки, я бы, возможно, посмаковал его… хотя вряд ли. С привычкой страдать от холода я расстался с радостью.
В любом случае я едва осознавал, где нахожусь. На плече у меня висела холщёвая сумка, в которую я обычно собирал разные заинтересовавшие меня предметы (отправляясь на прогулку, уже автоматически брал её с собой), но в это утро я не подобрал ни единой раковины или выброшенной на берег деревяшки. Просто шёл, подволакивая больную ногу, забыв и думать о ней, слушал посвист ветра, в действительности не слыша его, наблюдал, как сыщики то подскакивают к прибою, то отпрыгивают от него, фактически не видя их.
Думал: «Я убил человека, точно так же, как убил собаку Моники Голдстайн. Я знаю, звучит это как чушь, но…»
Только это не звучало как чушь. И не было чушью.
Я остановил дыхание Кэнди Брауна.

ii

С южной стороны «Эль Паласио» была застеклённая терраса, одна стена которой смотрела на джунгли, а другая — на металлическую синеву Залива. Элизабет сидела в инвалидном кресле, поднос для завтрака стоял на подлокотниках. Впервые за время нашего знакомства я увидел её привязанной. Поднос с кусочками омлета и хлебными крошками выглядел, как после кормления маленького ребёнка. Уайрман даже поил Элизабет соком из кружки-непроливайки. В углу работал маленький телевизор, настроенный на «Шестой канал». По-прежнему показывали «Только Кэнди, ничего, кроме Кэнди». Он умер, и «Шестой канал» кормился с его трупа. Кэнди другого и не заслуживал, но всё равно было противно.
— Думаю, она поела, — сказал Уайрман, — но, может, ты посидишь с ней, пока я приготовлю омлет и сожгу тост?
— С радостью, но необходимости в этом нет. Я работал допоздна, а потом немного перекусил.
Немного. Само собой. Выходя из дома, я заметил оставленную в раковине салатную миску.
— Меня это не затруднит. Как твоя нога этим утром?
— Неплохо. — Я говорил правду. — Et tu, Brute?
— Думаю, всё нормально, — отозвался Уайрман, но выглядел он усталым, а из по-прежнему налитого кровью глаза сочились слёзы. — Управлюсь за пять минут.
Разум Элизабет отправился в самоволку. Когда я поднёс к её рту кружку-непроливайку, она сделала один глоток и отвернула голову. В неумолимом зимнем свете лицо её выглядело древним и растерянным. Я подумал, что интересное у нас подобралось трио: впадающая в старческое слабоумие женщина, бывший адвокат с пулей в мозгу и бывший строитель-ампутант. Все с боевыми шрамами на правой стороне головы. В телевизоре адвокат Кэнди Брауна (теперь уже бывший адвокат) требовал тщательного расследования. Элизабет, закрыв глаза, очевидно, выразила общее мнение всех жителей округа Сарасота на сей предмет. Навалившись на ремень (отчего внушительная грудь поднялась вверх), она заснула.
Уайрман принёс омлет на двоих, и я с жадностью набросился на свою половину. Элизабет захрапела. В одном сомнений быть не могло: если бы во сне у неё случилась остановка дыхания, молодой она бы не умерла.
— Пропустил пятнышко на ухе, мучачо, — и Уайрман коснулся вилкой мочки своего уха.
— Что?
— Краска. На ухе.
— Да, — кивнул я. — Оттираться придётся пару дней. Забрызгался основательно.
— И что ты рисовал глубокой ночью?
— Сейчас не хочу говорить об этом.
Он пожал плечами и кивнул.
— У художников свои причуды. Само собой.
— Давай обойдёмся без этого.
— Грустно, так грустно. Я к тебе со всем уважением, а ты слышишь сарказм.
— Извини.
Он отмахнулся.
— Ешь свои huevos. Вырастешь большим и сильным, как Уайрман.
Я ел мои huevos. Элизабет храпела. Телевизор болтал. Теперь на электронную сцену вывели тётю Тины Гарибальди, молодую женщину, может, чуть старше моей Мелинды. Она говорила, что штат Флорида, по мнению Господа, проявил медлительность, вот Он и наказал «монстра». Сам. Я подумал: «По существу ты права, мучача, только наказал „монстра“ не Бог».
— Выключи это безобразие, — попросил я. Он выключил, повернулся ко мне.
— Может, ты и прав насчёт причуд. Я решил выставить свои картины в «Скотто», если, конечно, этот Наннуцци ещё не передумал.
Уайрман улыбнулся и зааплодировал — тихонько, чтобы не разбудить Элизабет.
— Великолепно! Эдгар гонится за славы мыльным пузырём! И почему нет? Почему, чёрт побери, нет?
— Не гонюсь я ни за какими пузырями! — Произнося эти слова, я задавался вопросом, а не грешули против истины. — Но если они предложат мне контракт, ты сможешь вновь стать юристом и просмотреть его?
Улыбка Уайрмана поблёкла.
— Я просмотрю, если буду рядом, но не знаю, сколько мне отпущено. — Выражение моего лица заставило его поднять руку, пресекая возражения. — Для меня ещё рано играть похоронный марш, но спроси себя, амиго: а тот ли я человек, который может ухаживать за мисс Истлейк? В моём теперешнем состоянии?
Этой щекотливой темы мне касаться не хотелось — во всяком случае, сегодня, — поэтому я спросил Уайрмана:
— А как ты вообще здесь оказался?
— Это важно?
— Возможно.
Ведь поначалу я исходил из того, что сам попал на Дьюма-Ки по собственному выбору, но потом пришёл к выводу, что скорее всего Дьюма-Ки выбрала меня. Я даже задавался вопросом (обычно лёжа в кровати и под шёпот ракушек), а было ли произошедшее со мной несчастным случаем? Разумеется, было, как же иначе, но не составляло труда увидеть параллели в случившемся со мной и Джулией Уайрман. На меня наехал кран, она столкнулась с грузовиком департамента общественных работ. Но, разумеется, есть люди (во многих аспектах — здравомыслящие люди), которые видят лицо Христа на маисовой лепёшке.
— Если ты ждёшь ещё одну длинную историю, то напрасно, — ответил он. — Раскрутить меня на такую непросто, а на данный момент колодец вычерпан чуть ли не до дна. — Он задумчиво посмотрел на Элизабет. Даже с оттенком зависти. — Этой ночью я плохо спал.
— Сойдёт и укороченный вариант.
Он пожал плечами. Добродушная улыбка исчезла, как пена со стакана пива. Он ссутулился, большие плечи подались вперёд, отчего грудь словно провалилась.
— После того как Джек Файнэм отправил меня в «отпуск», я решил, что Тампа расположена достаточно близко от «Диснейуолда». Только, приехав туда, я заскучал.
— Понятное дело, — кивнул я.
— Я также осознавал необходимость искупить свой грех. Мне не хотелось ехать в Дарфур или в Новый Орлеан, не тянуло и поработать pro bono, хотя такая мысль возникала. Я чувствовал, что маленькие шары с лотерейными номерами уже где-то подпрыгивают, а ещё один ждёт не дождётся возможности выкатиться из лототрона. Последний шар.
— Да, — сказал я. Холодный палец прошёлся по моей шее. Едва заметно. — Ещё с одним номером. Мне это чувство знакомо.
— Si, сеньор, я знаю, что знакомо. Я ждал возможности совершить что-нибудь хорошее, в надежде выровнять баланс. Потому что чувствовал, что его нужно выровнять. И однажды увидел объявление в «Тампа трибьюн»: «Требуется компаньон для пожилой женщины и сторож-смотритель в несколько островных жилых домов. Кандидат должен представить резюме и рекомендательные письма, соответствующие отличному жалованью и соцпакету. Это многообещающая должность, которую в должной мере оценит подходящий для данной работы человек. Необходимо умение сходиться с людьми». Сходиться с людьми я умел, и само объявление мне чем-то понравилось. Я пришёл на собеседование к адвокату мисс Истлейк. Он сказал мне, что ранее у неё работала семейная пара, которой пришлось срочно вернуться в Новую Англию, потому что с кем-то из их родителей произошёл ужасный несчастный случай.
— И ты получил эту работу. А как насчёт?.. — Я указал на правый висок.
— Я ему ничего не сказал. Он и так сомневался в моей профессиональной пригодности… гадал, с чего это юрист из Омахи захотел целый год укладывать старушку в постель и проверять замки в домах, которые пустовали большую часть года… но мисс Истлейк… — Он потянулся и погладил её узловатые руки. — Мы приглянулись друг другу с первого взгляда, не так ли?
Элизабет только всхрапнула, но я посмотрел на выражение лица Уайрмана, и вновь почувствовал прикосновение холодного пальца, уже с нажимом. Почувствовал и понял: мы здесь втроём не просто так, а по желанию чего-то неведомого. Осознание этого основывалось не на той логике, с которой я вырос и на которой строил свой бизнес, но сомнений не было. На Дьюма-Ки приехал другой человек, поэтому единственной для меня логикой стала реакция нервных окончаний.
— Она мне очень дорога, знаешь ли. — Уайрман поднял салфетку, со вздохом, будто что-то тяжёлое, и вытер глаза. — К тому времени, когда я перебрался сюда, вся эта безумная суетливость, о которой я тебе рассказывал, ушла. С меня содрали всё наносное, и под синим небом и ярким солнцем остался мрачный мужчина, который мог читать газету лишь минуту-другую — если, конечно, хотел обойтись без жуткой головной боли. Мною двигала только одна мысль: за мной долг, который я должен заплатить. Должен отработать. Найти работу и сделать её. А потом хоть трава не расти. Мисс Истлейк не наняла меня. На самом деле — не наняла. Взяла меня к себе. Когда я приехал сюда, она была не такой, Эдгар. Умной, весёлой, горделивой, кокетливой, капризной, требовательной… если хотела, могла руганью или смехом вытащить меня из депрессии, и часто это делала.
— Судя по всему, она потрясающая женщина.
— Была потрясающей. Другая уже давно сдалась бы на милость инвалидного кресла. Но не она. Она взваливает свои сто восемьдесят фунтов на ходунки и бродит по этому кондиционированному музею и по двору… раньше ей нравилось стрелять по мишеням — иногда из старого отцовского ружья, чаще — из гарпунного пистолета, потому что у него отдача меньше. И потому что, по её словам, ей нравится звук. Когда эта штуковина при ней, она действительно выглядит невестой крёстного отца.
— Такой я впервые её увидел, — вставил я.
— Я сразу к ней проникся, а потом и полюбил. Джулия называла меня mi companero. Я часто об этом думаю, когда нахожусь с мисс Истлейк. Она — mi companera, mi amiga. Она помогла мне найти моё сердце, когда я уже думал, что его больше нет.
— Я бы сказал, что тебе повезло.
— Может, si, может, нет. Вот что я тебе скажу: оставить её очень тяжело. Что она будет делать, когда появится новый человек? Новый человек не будет знать, что она любит пить кофе по утрам у края мостков… или о грёбаной жестянке, которую вроде бы нужно выбрасывать в пруд с золотыми рыбками… и она не сможет объяснить, потому что большую часть времени её разум застилает густой туман.
Уайрман повернулся ко мне, на его осунувшемся лице читался испуг.
— Я всё запишу, вот что я сделаю… наш распорядок, полностью. С утра и до вечера. И ты проследишь, чтобы новый человек его придерживался. Проследишь, Эдгар? Я хочу сказать, тебе она тоже нравится, так? Ты же не захочешь, чтобы у неё возникли неудобства. И Джек! Может, он тоже внесёт свою лепту? Я знаю, просить об этом негоже, но…
Новая мысль пришла ему в голову. Он поднялся, посмотрел на воду. Он похудел. Кожа на скулах так натянулась, что блестела. Волосы свисали патлами, их давно следовало вымыть.
— Если я умру… и я могу, могу умереть мгновенно, как сеньор Браун… ты позаботишься об Элизабет, пока ей не найдут нового человека? Это не такой тяжёлый труд, а рисовать ты сможешь и здесь. Света хватает, не так ли? Свет тут потрясающий!
Он начал меня пугать.
— Уайрман…
Он развернулся, глаза его блеснули, левый — сквозь кровавую сеть расширенных и лопнувших капилляров.
— Пообещай, Эдгар! Нам нужен план! Если у нас его не будет, они увезут её, поселят в доме престарелых, и она умрёт за месяц! За неделю! Я это знаю! Поэтому — пообещай!
Я подумал, что он скорее всего прав. И я подумал, что у него начнётся новый припадок, здесь и сейчас, если я не смогу стравить часть распиравшей его тревоги. Вот я и пообещал. А потом добавил:
— Возможно, ты проживёшь гораздо дольше, чем думаешь, Уайрман.
— Конечно. Но я всё запишу. На всякий случай.

iii

Вновь он предложил отвезти меня к «Розовой громаде» на гольф-каре. Я ответил, что пешая прогулка доставит мне удовольствие, но я не отказался бы от стакана сока, прежде чем двинуться в обратный путь.
Свежевыжатым соком из флоридских апельсинов я наслаждаюсь, как любой другой человек, но, признаюсь, в то утро попросил сок по другой причине. Уайрман оставил меня в маленькой комнатке возле той части застеклённого центрального коридора «Эль Паласио», что выходила к берегу. Комнатку эту он приспособил под кабинет, хотя я не понимал, как заниматься бумагами человеку, который не мог читать дольше пяти минут кряду. Я догадался (и меня это тронуло), что ему, вероятно, помогала Элизабет, помогала много, ещё до того, как её состояние начало ухудшаться.
Направляясь на террасу завтракать, я заглянул в эту комнатку и заметил некую серую папку, которая лежала на ноутбуке. Уайрман в эти дни наверняка им не пользовался. А теперь я раскрыл папку и взял один из трёх рентгеновских снимков.
— Большой стакан или маленький? — крикнул Уайрман из кухни, так меня напугав, что я едва не выронил снимок.
— Обычного хватит! — отозвался я. Засунул снимок в холщовую сумку и закрыл папку. А ещё через пять минут уже плёлся вдоль берега.

iv

Кража у друга радовать меня не могла… пусть даже речь шла об одном рентгеновском снимке. Не нравилось мне и ещё одно: я промолчал о том, что сделал с Кэнди Брауном. Мог бы сказать, и после истории с Томом Райли Уайрман мне поверил бы. Даже без появившейся у него толики сверхъестественных способностей — поверил бы. В этом, собственно, и заключалась проблема. Ума Уайрману хватало. Если мне удалось взмахом кисти отправить Кэнди Брауна в морг округа Сарасота, тогда, возможно, я мог и другое: помочь одному бывшему адвокату с пулей в голове там, где пасовали врачи. А если не мог? Лучше не будить ложных надежд… по крайней мере за пределами собственного сердца, где они были на удивление высоки.
Когда я добрапся до «Розовой громады», правое бедро выло от боли. Я повесил полупальто в стенной шкаф, принял пару таблеток оксиконтина и тут заметил мигающую лампочку на автоответчике.
Звонил Наннуцци. Он обрадовался моему решению. Да, действительно, если и остальные мои работы под стать тем, что он уже видел, галерея «Скотто» с радостью проведёт мою выставку, будет гордиться такой честью и организует всё до Пасхи, когда зимние туристы разъезжаются по домам. Он спрашивал, сможет ли он с одним или двумя компаньонами подъехать и взглянуть на другие законченные работы? Они захватили бы с собой и типовой контракт.
Это были хорошие новости (потрясающие новости), но по ощущениям всё это происходило на другой планете, с другим Эдгаром Фримантлом. Я сохранил сообщение и начал уже подниматься полестнице, держа в руке украденный рентгеновский снимок, но остановился. «Розовая малышка» для моих целей не годилась, потому что не годился мольберт. Не годился и холст с масляными красками. Для этого — не годились.
Хромая, я вернулся в большую гостиную. Там на журнальном столике лежала стопка альбомов и несколько коробок цветных карандашей, но и они не годились. В ампутированной правой руке появился лёгкий, блуждающий зуд, и впервые я подумал, что действительно могу это сделать… если найду соответствующее для этой работы передаточное звено, медиума.
Я подумал о том, что медиум — ещё и человек, канал связи с загробной жизнью, и рассмеялся. Нервно, конечно, что правда, то правда.
Поначалу не понимая, что мне нужно, я прошёл в спальню. Потом взглянул на стенной шкаф и понял. Неделей раньше я попросил Джека отвезти меня за покупками. Не в торговый центр «Перекрёсток», а в один из магазинов мужской одежды на «Сент-Арманд-Секл». Там я купил полдюжины рубашек из тех, что застёгиваются на пуговички снизу доверху. Илзе, когда была маленькой, называла их «Взрослые рубашки». Они все ещё лежали в целлофановых упаковках. Упаковки я сорвал, булавки вытащил, рубашки грудой покидал в стенной шкаф. Они мне не требовались. Я пришёл за картонными вставками.
Такими ярко-белыми прямоугольниками картона.
В карманчике дорожного футляра моего пауэрбука я нашёл маркер «Шарли». В прошлой жизни я ненавидел эти маркеры, потому что они воняли чернилами и пачкались. В этой полюбил толстые линии, которые они оставляли — линии, настаивающие на том, что они реально существуют, даже если всё остальное — видимость. Картонки, «Шарпи» и рентгеновский снимок мозга Уайрмана я отнёс во «флоридскую комнату», залитую ярким светом.
Зуд в ампутированной руке усилился. Но теперь он меня только радовал.
У меня не было экрана с подсветкой, на каких врачи просматривают рентгеновские снимки и томографические сканы, но стеклянная стена «флоридской комнаты» прекрасно его заменила. Мне даже не понадобился скотч. Я сумел засунуть край снимка в щель между стеклом и хромированной рамкой, и теперь смотрел на объект, по мнению многих, не существующий в природе: мозг адвоката. Он плавал на фоне Залива. Какое-то время я не отрывал от него глаз (сколько — не знаю, две… четыре минуты), зачарованный видом синей воды сквозь серую сердцевину «грецкого ореха», извилины которого превращали эту воду в туман.
Пуля выглядела чёрным обломком, начинающимся разваливаться на части. Чем-то напоминала маленький корабль. Или вёсельную лодку, плывущую по морю.
Я принялся за работу. Собирался нарисовать только мозг (без пули), но этим дело не ограничилось. Я продолжил и добавил воду, потому что, вы понимаете, этого требовала картина. Или моя ампутированная рука. А может, я имел в виду одно и то же. Я нарисовал даже не Залив, а всего лишь намёк на него, но он зримо присутствовал на картоне, и этого хватило, потому что я был действительно талантливым сукиным сыном. На всё ушло двадцать минут, а когда я закончил, на прямоугольнике картона человеческий мозг плавал в Мексиканском заливе. И получилось, чего уж там. Получилось круто.
И при этом жутко. Я бы обошёлся без этого слова, говоря о собственной работе, но деваться некуда. Сняв рентгеновский снимок со стекла и сравнив с моей картиной (пуля в произведении науки, никакой пули — в произведении искусства), я осознал то, что мне, наверное, следовало увидеть гораздо раньше. И уж точно после того, как я начал цикл «Девочка и корабль». Мои работы производили такое впечатление не потому, что воздействовали на нервные окончания, но потому, что люди знали (и на каком-то уровне сознания или подсознания они действительно это знали): перед ними нечто такое, что пришло из дальних мест, лежащих за пределами таланта. Все эти созданные на Дьюме картины вызывали ощущение ужаса, едва удерживаемого в узде. Ужаса, грозящего вырваться из-под контроля. Прибывающего под сгнившими парусами.

v

Я опять проголодался. Приготовил сандвич и принялся за него, усевшись перед компьютером. Я знакомился с последними успехами «Колибри» (эти «птички» превратились для меня в навязчивую идею), когда зазвонил телефон. Сняв трубку, я услышал голос Уайрмана.
— У меня не болит голова, — сообщил он.
— Ты теперь всегда будешь так здороваться? — спросил я. — Или в следующий раз начнёшь с «Я только что справил большую нужду»?
— Не надо обращать это в шутку. Голова у меня болела с момента, как я очнулся в столовой после того, как застрелился. Иногда в ней что-то гудело, иногда — грохотало, как в аду под Новый год, но она болела всегда. И вот уже полчаса, как боли нет. Я варил кофе, а она ушла. Просто ушла. Я не мог в это поверить. Поначалу подумал, что умер. Ходил на цыпочках, ожидая, что она вернётся и врежет по мне серебряным молотком Максвелла, но она не возвращается.
— Леннон-Маккарти, — вставил я. — Тысяча девятьсот шестьдесят восьмой год. И не говори мне, что я ошибаюсь.
Он ничего не сказал. Молчал долго. Но я слышал его дыхание. Наконец он заговорил:
— Ты что-то сделал, Эдгар? Скажи Уайрману. Скажи папочке.
Я подумал о том, чтобы сказать: «Ни хрена я не делал». Потом прикинул, что он может заглянуть в папку и обнаружить пропажу одного рентгеновского снимка. Кроме того, внимания требовал и сандвич, начатый, но далеко не приконченный.
— А как твоё зрение? — спросил я. — Есть перемены?
— Нет, левая лампа по-прежнему выключена. И, если верить Принсайпу, никогда уже не включится. Во всяком случае, в этой жизни.
Чёрт. Но разве в глубине души я не знал, что работа не закончена? Утренняя возня с «Шарпи» и Картонкой не шла ни в какое сравнение с полноценным оргазмом прошлой ночи. Навалилась усталость. Сегодня ничего делать не хотелось — только сидеть и смотреть на Залив. Наблюдать, как солнце опускается в caldo largo, и не рисовать этот грёбаный закат. Да только оставался Уайрман. Уайрман, чёрт его дери.
— Ты ещё на связи, мучачо?
— Да. Можешь сегодня вызвать Энн-Мэри Уистлер на несколько часов?
— Зачем? Для чего?
— Чтобы ты мог мне попозировать. Хочу написать твой портрет. Если твой глаз не видит, полагаю, мне нужен Уайрман собственной персоной.
— Так ты что-то сделал. — Я едва слышал его, так тихо он говорил. — Ты меня уже нарисовал? По памяти?
— Загляни в папку с рентгеновскими снимками, — ответил я. — Приходи к четырём. Я хочу немного поспать. И принеси что-нибудь поесть. Живопись разжигает мой аппетит. — Я хотел уточнить: определённый вид живописи — но не стал. Подумал, что и так наговорил достаточно.

vi

Я не знал, удастся ли мне поспать, но заснул. Будильник разбудил меня в три часа дня. Я поднялся в «Розовую малышку» и провёл ревизию чистых холстов. Самый большой был пять футов на три, его-то я и выбрал. Выдвинул опорную стойку мольберта до предела и установил чистый холст вертикально. От вида этого белого прямоугольника, напоминающего поставленный вертикально гроб, у меня чуть затрепыхался желудок и задрожала кисть правой руки. Я пошевелил этими пальцами. Видеть их не мог, но чувствовал, как они разгибаются и сгибаются. Чувствовал, как ногти впиваются в ладонь. Длинные ногти. Отрасли после несчастного случая, и подстричь их не было никакой возможности.

vii

Я промывал кисти, когда показался Уайрман. Он шёл по берегу неуклюже, словно медведь, поднимая стайки сыщиков. Он был в джинсах и свитере, без пальто. Температура воздуха начала подниматься.
Переступив порог, он прокричал приветствие, и я отозвался из «Розовой малышки», предложив ему подняться ко мне. Он поднялся и увидел большой холст на мольберте.
— Срань господня, амиго, когда ты сказал «портрет», я решил, что всё ограничится головой.
— Я тоже так думал, — ответил я. — Но, боюсь, будет недостаточно реалистично. Я уже провёл кое-какую подготовительную работу. Взгляни.
Украденный рентгеновский снимок и рисунок маркером лежали на нижней полке моего рабочего стола. Я протянул их Уайрману, потом сел перед мольбертом. Холст уже не был пустым и белым. У верхнего края его пятнал прямоугольный контур. Я приложил к холсту рубашечную картонку и обвёл её чёрным карандашом.
Уайрман молчал почти две минуты, переводил взгляд с рентгеновского снимка на рисунок и обратно. Потом едва слышно спросил:
— О чём мы тут говорим, мучачо? О чём мы говорим?
— Мы не говорим, — ответил я. — Пока. Дай мне рубашечную картонку.
— Так вот что это такое?
— Да, и поосторожнее. Она мне нужна. Она нужна нам. А рентгеновский снимок уже не потребуется.
Он протянул мне рисунок на рубашечной картонке, и рука его заметно подрагивала.
— А теперь подойди к стене и посмотри на законченные картины. На крайнюю левую. В углу.
Он подошёл, взглянул и тут же отпрянул.
— Срань господня! Когда ты её написал?
— Прошлой ночью.
Уайрман поднял картину, развернул к свету, льющемуся в большое окно. Вгляделся в Тину, которая смотрела снизу вверх на безносого и безротого Кэнди Брауна.
— Нет рта, нет носа, Браун умирает, дело закрыто, — прошептал Уайрман. — Господи Иисусе, не хотелось бы мне оказаться maricon de playa, который сыпанёт тебе в лицо песком. — Он поставил картину на место, отошёл… осторожно, словно боялся, что она взорвётся от его резких движений. — Что на тебя нашло? Что в тебя вселилось?
— Чертовски хороший вопрос, — ответил я. — Я уж решил не показывать её тебе, но… учитывая, чем мы собираемся заняться…
— А чем мы собираемся заняться?
— Уайрман, ты знаешь.
Он пошатнулся, словно это ему слепили ногу из кусочков. Его прошиб пот. Лицо заблестело. Левый глаз оставался красным, но, может, уже не таким красным. Разумеется, в этом дальше досужих рассуждений дело пока не продвинулось.
— Ты можешь это сделать?
— Я могу попытаться, — ответил я. — Если ты захочешь.
Он кивнул, снял свитер.
— Попытайся.
— Ты мне нужен у окна, чтобы свет падал тебе на лицо, когда солнце покатится к горизонту. На кухне есть табурет, можешь принести его и сесть. Как ты договорился с Энн-Мэри?
— Она сказала, что может побыть до восьми и пообещала покормить мисс Истлейк обедом. Я принёс лазанью. Поставлю в духовку в половине шестого.
— Хорошо, — кивнул я. Подумал, что к тому времени, когда лазанья будет готова, уже стемнеет. Но я мог сфотографировать Уайрмана на цифровую камеру, прикрепить фотографии к мольберту и рисовать по ним. И хотя я привык работать быстро, понимал, что это будет длительный процесс, на картину уйдёт не один день.
Вернувшись в «Розовую малышку» с табуретом, Уайрман остановился как вкопанный.
— Что ты делаешь?
— А что, по-твоему, я делаю?
— Вырезаешь дыру в хорошем холсте.
— Ставлю тебе пять баллов. — Я отложил в сторону вырезанный прямоугольник, потом взял картонку с рисунком плавающего мозга, обошёл мольберт сзади. — Помоги приклеить.
— Когда ты всё это придумал, vato?
— Я не придумывал.
— Не придумывал?
Он смотрел на меня сквозь дыру в холсте точно так же, как в моей прошлой жизни тысячи зевак смотрели в тысячи дыр в заборах, огораживающих стройплощадки.
— Нет. Что-то подсказывает мне по ходу. Подойди к мольберту.
С помощью Уайрмана завершение подготовки заняло лишь несколько минут. Он закрыл вырезанный прямоугольник рубашечной картонкой. Я достал из нагрудного кармана тюбик «Элмере глю» и начал приклеивать картонку к холсту. Обойдя мольберт, убедился, что всё получилось идеально. Во всяком случае, на мой взгляд.
Указав на лоб Уайрмана, я сообщил:
— Это твой мозг.
Затем указал на мольберт:
— Это твой мозг в холсте.
На его лице отразилось недоумение.
— Шутка, Уайрман.
— Я её не понял.

viii

В тот вечер мы набросились на еду, как футболисты. Я спросил Уайрмана, улучшилось ли у него зрение, но он с сожалением покачал головой.
— В левой половине моего мира по-прежнему черно, Эдгар. Хотелось бы сказать обратное, но — увы.
Я дал ему прослушать сообщение Наннуцци. Уайрман засмеялся и вскинул руки, сжав пальцы в кулаки. Меня не могла не тронуть его радость, граничащая с ликованием.
— Ты вновь поднимаешься на вершину, мучачо… уже в другой жизни. Мне не терпится увидеть тебя на обложке «Тайм». — И он поднял руки, словно очерчивая обложку.
— Меня тревожит только одно… — Я рассмеялся, едва эти слова сорвались с моих губ. На самом деле тревожило меня много чего, в том числе и тот факт, что я до сих пор понятия не имел, зачем впутался в эту авантюру. — Может приехать моя дочь. Которая уже навещала меня здесь.
— А что в этом плохого? Большинство мужчин только порадовались бы тому, что дочери могут наблюдать за их превращением в профессионалы. Ты будешь есть последний кусок лазаньи?
Мы его разделили. Мой темперамент художника привёл к тому, что я взял себе большую часть.
— Я буду рад её приезду. Но твоя леди-босс говорит, что Дьюма-Ки — не место для дочерей, и я склонен ей верить.
— У моей леди-босса болезнь Альцгеймера, которая всё чаще даёт о себе знать. Плохая новость: мисс Истлейк уже не может отличить локтя от задницы. Хорошая: каждый день она знакомится с новыми людьми. В том числе и со мной.
— О дочерях она говорила дважды, и оба раза в ясном уме.
— Возможно, она в этом права. А может, помешалась на этом из-за того, что здесь умерли две её сёстры, когда ей было четыре годика.
— Илзе заблевала борт моего автомобиля. Когда мы вернулись, ей было так плохо, что она едва могла идти.
— Она могла что-то съесть или перегреться на солнце. Послушай… ты не хочешь рисковать, и я тебя понимаю. И вот что тебе нужно сделать. Посели обеих дочерей в хорошем отеле с круглосуточным обслуживанием номеров, где консьерж всегда готов выполнить любую прихоть жильца. Я рекомендую «Ритц-Карлтон».
— Обеих? Мелинда не сможет…
Уайрман отправил в рот последний кусочек лазаньи.
— Ты не способен взглянуть на ситуацию объективно, мучачо, но Уайрман, этот благодарный негодяй…
— Тебе пока не за что меня благодарить.
— …направит тебя на путь истинный. Не могу допустить, чтобы ненужные тревоги украли у тебя счастье. И, Боже милосердный, ты должен быть счастлив. Знаешь, сколько людей на западном побережье Флориды пошли бы на всё ради выставки на Пальм-авеню?
— Уайрман, ты только что сказал Боже милосердный?
— Не меняй тему.
— Выставку мне ещё не предложили.
— Предложат. Они привезут сюда типовой контракт не для того, чтобы в игрушки играть. Так что слушай меня. Ты слушаешь?
— Конечно.
— Как только будет объявлена дата выставки — а она будет объявлена, — тебе придётся заняться тем, чего ждут от любого вновь засветившегося художника: своей раскруткой. Интервью, начиная с Мэри Айр и заканчивая всеми газетами и «Шестым каналом». Если они захотят обыграть твою ампутированную руку, это только пойдёт на пользу. — Он вновь очертил руками рамку и проговорил: — Эдгар Фримантл врывается на художественную сцену Солнечного берега, как Феникс, восставший из дымящегося пепла трагедии!
— Покури вот это, амиго. — Я ухватил себя за промежность. Но не смог сдержать улыбку.
На вульгарность Уайрман внимания не обратил. Его понесло.
— Твоя ампутированная brazo станет поистине золотой.
— Уайрман, ты — циничный ублюдок.
Похоже, последнее он воспринял как комплимент. Кивнул и величественным взмахом руки отмёл в сторону.
— Я стану твоим адвокатом. Ты отбираешь картины для выставки — Наннуцци консультирует. Наннуцци расставляет картины на выставке — ты консультируешь. Логично?
— Пожалуй. Если до этого дойдёт.
— Будь уверен, дойдёт. И, Эдгар… последнее, но не по значению… тебе придётся обзвонить всех, кто тебе дорог, и пригласить на выставку.
— Но…
— Да, — он наставил на меня указательный палец, — всех. Твоего мозгоправа, твою бывшую, обеих дочерей, этого Тома Райли, женщину, которая занималась с тобой…
— Кэти Грин. — Я даже смутился. — Уайрман, Том не приедет. Ни за что. Пэм тоже. И Лин во Франции. У неё стрептококковая инфекция.
Уайрман будто и не слышал.
— Ты упоминал адвоката…
— Уильям Боузман-третий. Боузи.
— Пригласи его. И, разумеется, маму и папу. Сестёр и братьев.
— Мои родители умерли, и я был единственным ребёнком. Боузи… — Я кивнул. — Боузи приедет. Но только не зови его так, Уайрман. Во всяком случае, в лицо.
— Назвать другого адвоката Боузи? Ты думаешь, я кретин? — Он задумался. — Я выстрелил себе в голову и не смог отправиться на тот свет, так что на этот вопрос лучше не отвечай.
Я слушал вполуха, занятый своими мыслями. Впервые я понял, что могу устроить светский приём в моей другой жизни… и люди, возможно, придут. Идея завораживала и пугала одновременно.
— Они все могут приехать, знаешь ли, — продолжил Уайрман. — Твоя бывшая, твоя укатившая на край света дочь, твой суицидальный бухгалтер. Подумай об этом… толпа мичиганцев.
— Они из Миннесоты.
Он пожал плечами, всплеснул руками, показывая, что для него всё одно — Мичиган или Миннесота. Для парня из Небраски выглядело слишком уж заносчиво.
— Я могу арендовать самолёт, — сказал я. — «Гольфстрим». Снять целый этаж в «Ритц-Карлтоне». Устроить банкет. Почему бы и нет?
— Совершенно верно. — Он хмыкнул. — Исполни роль голодающего художника.
— Да, — согласился я. — Повешу табличку за окном: «ГОТОВ РАБОТАТЬ ЗА ТРЮФЕЛИ».
И мы оба расхохотались.

ix

Поставив тарелки и стаканы в посудомоечную машину, я вновь повёл его наверх, но лишь для того, чтобы сделать с десяток цифровых фотографий — больших незатейливых крупных планов. За всю жизнь мне удались только несколько хороших снимков, и всё — случайно. Я ненавижу фотоаппараты, а они, похоже, отвечают взаимностью. Покончив с фотосессией, я сказал Уайрману, что он может идти домой и сменить Энн-Мэри. Уже стемнело, и я предложил отвезти его на «малибу».
— Лучше пройдусь. Свежий воздух пойдёт мне на пользу. — Он указал на картину. — Можно взглянуть?
— Знаешь, я бы не хотел, — ответил я.
Я думал, что Уайрман будет протестовать, но он лишь кивнул и спустился вниз, чуть ли не вприпрыжку. Походка у него стала пружинистой, и я точно знал, что моё воображение тут ни при чём.
Он подождал меня у двери и сказал:
— Позвони утром Наннуцци. Под лежачий камень вода не течёт.
— Хорошо. А ты позвони мне, если появятся какие-то изменения в твоем… — запачканной краской рукой я указал на его левый глаз.
Уайрман улыбнулся.
— Ты узнаешь первым. А пока мне достаточно головы, которая не болит. — Улыбка поблёкла. — Ты уверен, что боль не вернётся?
— Я ни в чём не уверен.
— Да. Да, это свойственно людям, верно? Но спасибо за старания. — И прежде чем я сообразил, что происходит, он поднял мою руку и поцеловал тыльную сторону ладони. Поцеловал мягко, несмотря на щетину над верхней губой. Потом сказал: «Adios», — и вышел в темноту, оставив за собой лишь дыхание Залива и шёпот ракушек под домом. Но тут же на них наложился новый звук: зазвонил телефон.

x

Звонила Илзе — поболтать. Да, с учёбой у неё полный порядок, да, чувствует она себя хорошо (если на то пошло, даже отлично), да, матери она звонит раз в неделю, а с Мелиндой поддерживает связь по электронной почте. По мнению Илзе, диагноз «стрептококковая инфекция» Лин поставила себе сама, а потому не следовало принимать его всерьёз. Я сказал, что потрясён её великодушием, и она рассмеялась.
Я сообщил ей, что мои картины, возможно, выставят в одной из галерей Сарасоты, и от радости она так громко завопила, что мне пришлось отдёрнуть трубку от уха.
— Папуля, это же прекрасно! Когда? Можно мне приехать?
— Конечно, если захочешь, — ответил я. — Вообще-то я собираюсь пригласить всех. — Этого решения я не принял, пока не услышал, как говорю о нём Илзе. — Мы рассчитываем на середину апреля.
— Чёрт! Как раз в это время я собираюсь пересечься с «Колибри». — Она помолчала. — Знаешь, я могу попасть и к тебе, и к ним. Устрою собственное турне.
— Ты думаешь, получится?
— Да, конечно. Назови число, и я приеду.
Слёзы принялись покалывать веки изнутри. Я не знаю, каково это, иметь сыновей, но уверен — от дочерей положительных эмоций больше (не говоря уж о том, что ими можно просто полюбоваться).
— Я тебе очень признателен, цыплёнок. Как думаешь… твоя сестра сможет приехать?
— Знаешь, что? Я думаю, она приедет. Не упустит возможности посмотреть, чем ты так заинтересовал знающих людей. О тебе напишут восторженные рецензии?
— Мой друг Уайрман считает, что да. Однорукий художник и всё такое.
— Просто у тебя хорошо получается, папуля!
Я её поблагодарил, а потом перешёл к Карсону Джонсу. Спросил, знает ли она, как у него дела.
— Всё отлично, — ответила она.
— Правда?
— Конечно… а что?
— Ну, не знаю. Просто показалось, что я уловил маленькое облачко в твоём голосе.
Она невесело рассмеялась.
— Ты слишком хорошо меня знаешь. Дело в том, что теперь везде, где они выступают, церкви набиты битком — слава бежит впереди. Турне намечали закончить пятнадцатого мая, потому что у четверых певцов другие обязательства, но их агент нашёл трёх новых. И Бриджит Андрейссон, которая стала настоящей звездой, договорилась о том, что начнёт подменять пастора в одной из церквей Аризоны позже, чем намечалось. И это хорошо. — Когда она произносила последнюю фразу, из голоса ушли всё эмоции. Илзе заговорила, как совершенно незнакомая мне взрослая женщина. — Поэтому, вместо того чтобы закончиться в середине мая, турне продолжится до конца июня. Они будут выступать на Среднем Западе, а заключительный концерт дадут в Коровьем дворце в Сан-Франциско. Как большие, а? — Это была моя фраза, которую я произносил, когда Илли и Лин ещё девочками устраивали в гараже «балетные супершоу», но я не мог вспомнить, чтобы в ней звучала такая грусть в сочетании с сарказмом.
— Тебя тревожат отношения твоего парня и этой Бриджит?
— Нет! — без запинки ответила Илзе. — Он говорит, что у неё отличный голос, и ему повезло с партнёршей, они теперь поют вместе уже не одну, а две песни, но она — пустышка и воображала. И он не был бы против, если б она клала в рот мятную пастилку перед тем, как, ты понимаешь, делить с ним микрофон.
Я ждал.
— Ладно, — наконец выдавила из себя Илзе.
— Ладно что?
— Ладно, я тревожусь. — Пауза. — Немножко. Потому что он с ней в автобусе каждый день и на сцене каждый вечер. А я здесь… — Ещё одна, более долгая пауза. — И по телефону голос у него теперь не такой. Почти такой же… но не совсем.
— Может, ты всё придумываешь?
— Да. Возможно. В любом случае, если что-то происходит — на самом деле я уверена, что ничего, что это напрасные страхи, — но если что-то всё-таки есть, пусть это будет сейчас, а не потом… понимаешь, не после того, как мы…
— Да, — отозвался я. Говорила она так по-взрослому, что у меня защемило сердце. Я вспомнил, как нашёл их фотографию (они стояли у дороги, обнимая друг друга) и прикоснулся к ней ампутированной правой рукой. Потом поспешил в «Розовую малышку» с Ребой, прижатой культёй к правому боку. Как же давно это было. «Я люблю тебя, Тыквочка! Смайлик», — прочитал я тогда на обороте, но мой рисунок, сделанный в тот день цветными карандашами «Винус» (которые тоже остались в далёком прошлом), каким-то образом насмехался над идеей вечной любви: маленькая девочка в теннисном платье, стоящая лицом к огромному Заливу. Теннисные мячи вокруг её ног. Другие мячи в набегающих волнах.
Девочкой была Реба, но также Илзе и… кто ещё? Элизабет Истлейк?
Эта идея пришла из ниоткуда, но я подумал, что не ошибаюсь.
«Вода теперь бежит быстрее, — сказала Элизабет. — Скоро появятся пороги. Вы это чувствуете?» Я это чувствовал.
— Папуля, ты меня слышишь?
— Да, — повториля. — Милая, живи в мире с собой, хорошо? Не накручивай себя попусту. Мой здешний друг говорит, что в конце концов мы всегда избавляемся от наших тревог. Я склонен в это верить.
— Тебе всегда удаётся поднять мне настроение, — услышал я. — Вот потому я и звоню. Я люблю тебя, папуля.
— Я тоже тебя люблю.
— И сколько раз?
Как давно она задавала этот вопрос? Двенадцать лет тому назад? Пятнадцать? Значения это не имело. Ответ я помнил.
— Миллион и один под подушкой.
Потом я попрощался, положил трубку и подумал, что убью Карсона Джонса, если он причинит боль моей дочке. Мысль эта заставила меня улыбнуться. Сколько отцов думали о том же и давали такое обещание? Но из всех этих отцов, возможно, только я мог убить безответственного, обижающего дочь ухажёра несколькими взмахами кисти.

xi

Дарио Наннуцци и его партнёр Джимми Йошида приехали на следующий же день. Взглянув на Йошиду, я решил, что передо мной — японо-американский Дориан Грей. Одетый в линялые прямые джинсы и ещё более линялую футболку с надписью «Pon de Replay», он выглядел лет на восемнадцать — когда вылезал из «ягуара» Наннуцци на подъездной дорожке моего дома. Пока же шёл к дому, постарел на десять лет. А когда тепло и уважительно пожимал мою руку, я заметил морщинки у глаз и уголков рта и понял, что ему под пятьдесят.
— Рад познакомиться с вами, — сказал он. — В галерее только и говорят о вашем визите. Мэри приезжала к нам трижды, чтобы спросить, когда мы подпишем с вами контракт.
— Заходите. — Я отступил на шаг. — Мой друг, который живёт на этом острове, Уайрман, уже два раза звонил, чтобы убедиться, что без него я ничего не подписал.
Наннуцци улыбнулся.
— Обманывать художников — не по нашей части, мистер Фримантл.
— Эдгар. Помните? Не хотите кофе?
— Сначала картины, — ответил Джимми Йошида. — Кофе — потом.
Я глубоко вздохнул.
— Отлично. Тогда прошу наверх.

xii

Я набросил простыню на портрет Уайрмана (по существу, только контур с мозгом, «плавающим» в верхней трети холста), а картина с Тиной Гарибальди и Кэнди Брауном попрощалась с «Розовой малышкой» и отправилась в стенной шкаф моей спальни (где составила компанию «Друзьям-любовникам» и фигуре в красном), но всё остальное я оставил. Картины выстроились вдоль двух стен и части третьей. Сорок одно полотно, включая пять вариаций «Девочки и корабля».
Когда их молчание стало невыносимым, я его нарушил:
— Спасибо, что сказали мне о ликвине. Отличная штука. Как говорят мои девочки, просто бомба.
Наннуцци, казалось, меня даже не услышал. Он продвигался в одном направлении, Йошида — в другом. Ни один не задал вопроса о закрытом простынёй полотне. Я догадался, что в их мире подобный вопрос считается дурным тоном. Под нами шептались ракушки. Где-то вдалеке завывал водяной мотоцикл. Правая рука зудела, но слабо и где-то в глубине, словно говорила, что рисовать хочет, но может и подождать. Рука знала — время придёт. До захода солнца. Я начну рисовать, сперва сверившись с фотографиями, закреплёнными на мольберте по обе стороны картины, а потом что-то изменится, ракушки заговорят громче, хромовая поверхность Залива изменит цвет на персиковый, розовый, оранжевый, наконец, на КРАСНЫЙ, и это будет хорошо, это будет хорошо, во всех смыслах это будет хорошо.
Наннуцци и Йошида вновь встретились у лестницы, ведущей на первый этаж. Обменялись несколькими фразами, подошли ко мне. Из кармана джинсов Йошида достал конверт с аккуратно напечатанными на лицевой стороне словами: «ГАЛЕРЕЯ „СКОТТО“, ТИПОВОЙ КОНТРАКТ».
— Вот. — Он протянул мне контракт. — Скажите мистеру Уайрману, что мы сделаем всё необходимое для того, чтобы представлять ваши работы.
— Правда? — спросил я. — Вы уверены?
Йошида не улыбнулся.
— Да, Эдгар. Мы уверены.
— Спасибо вам, — ответил я. — Спасибо вам обоим. — Я посмотрел на Наннуцци, который как раз улыбался. — Дарио, я вам очень признателен.
Дарио обвёл взглядом картины, рассмеялся, всплеснул руками.
— Я думаю, признательность следует выражать нам.
— На меня производит впечатление их открытость, — добавил Йошида. — И их… не знаю, но… думаю… ясность. Эти образы влекут зрителя, но не затягивают в себя. И ещё меня поражает быстрота, с которой вы работает. Вы фонтанируете.
— Простите?
— Про художников, которые поздно начали, иногда говорят, что они фонтанируют, — пояснил Наннуцци. — Словно пытаются наверстать упущенное время. И однако… сорок картин за несколько месяцев… или недель, действительно…
«И вы ещё не видели ту, что прикончила насильника и убийцу ребёнка», — подумал я.
Дарио опять засмеялся, но без особого веселья.
— Только постарайтесь принять меры, чтобы этот дом не сгорел, хорошо?
— Да… не хотелось бы. Если мы договоримся, смогу я хранить часть моих работ в вашей галерее?
— Разумеется, — ответил Наннуцци.
— Отлично, — кивнул я, подумав, что хочу подписать контракт как можно быстрее, что бы ни сказал Уайрман, только для того, чтобы сплавить картины с Дьюмы… и тревожил меня не пожар. Возможно, фонтанировали многие художники, начинавшие поздно, но сорок одна картина на Дьюма-Ки… я как минимум на три десятка превзошёл допустимый предел. И я ощущал их присутствие в этом зале, как мощный электрический заряд.
Конечно же, Дарио и Джимми тоже это чувствовали. На Дьюма-Ки картины проявляли себя в полной мере. Они цепляли.

xiii

Следующим утром я присоединился к Уайрману и Элизабет за кофе на мостках у «Эль Паласио». Отправляясь в путь, я уже не принимал ничего, кроме аспирина, и мои Великие береговые прогулки превратились из испытаний в удовольствие. Особенно после того, как потеплело.
Элизабет сидела в инвалидном кресле, поднос усыпали кусочки пирожного, которое она ела на завтрак. Я решил, что Уайрману удалось влить в неё немного апельсинового сока и полчашки кофе. Элизабет смотрела на Залив, во взгляде читалось суровое осуждение, и этим утром она больше напоминала Блая, капитана «Баунти», чем дочь дона мафии.
— Buenosdias, mi amigo, — поздоровался Уайрман. Повернулся к Элизабет: — Это Эдгар, мисс Истлейк. Пришёл сыграть в семёрки.
— Хотите поздороваться?
— Моча-говно-голова-крыса, — сказал она. Я так думаю. В любом случае обращалась она к Заливу, всё ещё тёмно-синему и по большей части спящему.
— Как я понимаю, она по-прежнему не в форме, — заметил я.
— Да. С ней такое случалось и раньше, а потом наступало просветление, но в такой маразм она ещё никогда не впадала.
— Я никак не привезу ей какие-нибудь мои картины. Чтобы она посмотрела на них.
— Сейчас в этом смысла нет. — Уайрман протянул мне чашку чёрного кофе. — Держи. Подними себе настроение.
Я отдал ему конверт с типовым контрактом. Пока Уайрман вытаскивал его, я повернулся к Элизабет:
— Вы бы хотели, чтобы я почитал вам сегодня стихи?
Ответа не последовало. С окаменевшим, хмурым лицом она смотрела на Залив. Капитан Блай, который вот-вот отдаст приказ привязать кого-то к фок-мачте и отстегать кнутом. Без всякой на то причины я спросил:
— Ваш отец был ныряльщиком, Элизабет?
Она чуть повернулась, её повидавшие жизнь глаза сместились в мою сторону. Верхняя губа поднялась в собачьем оскале. На мгновение (короткое, но мне оно показалось долгим) я почувствовал, что на меня смотрит другой человек. А может, и не человек. Существо, которое как носок носило старое, рыхлое тело Элизабет Истлейк. Моя правая рука сжалась в кулак, и опятья ощутил, как несуществующие, слишком длинные ногти впились в несуществующую ладонь. Потом Элизабет вновь уставилась на Залив, одновременно ощупывая поднос, пока её пальцы не нашли кусочек пирожного, а я называл себя идиотом, которому давно пора взять под контроль разгулявшееся воображение. Какие-то странные силы здесь, безусловно, действовали, но не следовало каждую тень считать призраком.
— Был, — рассеянно ответил мне Уайрман, раскрывая контракт. — Джон Истлейк был эдаким Рику Браунингом… ты знаешь, это тот парень, что сыграл в фильме «Тварь из Чёрной лагуны» в пятидесятых.
— Уайрман, ты — кладезь бесполезной информации.
— Да, я такой. Между прочим, гарпунный пистолет её старик не в магазине купил. Мисс Истлейк говорит, что его сделали на заказ. Возможно, ему место в музее.
Но меня не интересовал гарпунный пистолет Джона Истлейка. Тогда — точно не интересовал.
— Ты читаешь контракт?
Он уронил контракт на поднос, посмотрел на меня, смутился.
— Я пытаюсь.
— А твой левый глаз?
— Без изменений. Слушай, нет повода для разочарования. Доктор сказал…
— Сделай одолжение. Прикрой левый глаз. Он прикрыл.
— И что ты видишь?
— Тебя, Эдгар. Одного hompre mue feo.
— Да, да. А теперь прикрой правый.
Уайрман прикрыл.
— Теперь я вижу только чёрное. Хотя… — Он помолчал.
— Может, не совсем чёрное. — Уайрман опустил руку. — Точно не скажу. В последнее время я не могу отделить действительное от желаемого. — Он сильно помотал головой, волосы заметались, потом хлопнул по лбу ладонью.
— Расслабься.
— Тебе легко говорить! — Какое-то время он молчал, потом взял из руки Элизабет кусочек пирожного, начал её кормить.
Когда кусочек благополучно исчез во рту, повернулся ко мне. — Ты присмотришь за ней, пока я кое-что принесу?
— С радостью.
Он убежал по мосткам, и я остался с Элизабет. Попытался скормить ей оставшиеся кусочки пирожного, и она ела с моей руки, неуловимо напоминая кролика, который жил у меня, когда мне было семь или восемь лет. Звали его мистер Хитченс, теперь уж и не знаю почему… память — штука забавная, не так ли? Прикосновения старушечьего беззубого рта неприятных ощущений не вызывали. Я погладил её по голове — там, где жесткие, даже грубые волосы тянулись к пучку на затылке. У меня мелькнула мысль, что Уайрман каждое утро расчёсывает эти седые волосы, а потом собирает их в пучок. Что Уайрман скорее всего одевал её этим утром, начиная с памперса — потому что в таком состоянии обходиться без него она не могла. Я задался вопросом, думал ли он об Эсмеральде, когда надевал на Элизабет памперс и закреплял липучки. Я задался вопросом, думал ли он о Джулии, когда собирал волосы в пучок.
Я взял с подноса ещё один кусочек пирожного. Она тут же открыла рот… но я замялся.
— Что лежит в красной корзине для пикника, Элизабет? Той, что на чердаке?
Она вроде бы задумалась. Попыталась вспомнить.
— Старые трубки для ныряния. — Она пожала плечами, помолчала. — Старые трубки для ныряния, которые нужны Ади. Стрелять! — И расхохоталась. Хрипло, как ведьма. Я докормил её — один за другим отправил в рот все кусочки пирожного — и больше вопросов не задавал.

xiv

Вернулся Уайрман с диктофоном. Протянул его мне.
— Не хочется просить тебя надиктовывать контракт на плёнку, но другого выхода нет. К счастью, там всего пара страниц. Мне бы хотелось получить его во второй половине дня, если это возможно.
— Возможно. И если мои картины действительно будут продаваться, ты получишь комиссию, друг мой. Пятнадцать процентов. И за юридическую помощь, и за поддержку таланта.
Он снова сел в шезлонг, смеясь и постанывая одновременно.
— Господи! Стоило мне подумать, что ниже мне уже не пасть, как я становлюсь грёбаным агентом таланта! Извините, что выражаюсь при вас, мисс Истлейк.
Она и не заметила, продолжала строго смотреть на Залив, где (далеко-далеко, на пределе видимости) танкер шёл на север к Тампе. Он тут же меня очаровал. Так уж на меня действовали суда в Заливе.
Потом я заставил себя повернуться к Уайрману.
— Всё это твоих рук дело, так что…
— Ты несёшь чушь!
— …поэтомуты должен встать со мной плечом к плечу и, как положено мужчине, взять свою долю.
— Я согласен на десять процентов, и, возможно, это очень много. Соглашайся, мучачо, а не то мы начнём обсуждать восемь.
— Хорошо. Пусть будет десять. — Я протянул руку, и мы закрепили договорённость рукопожатием над усыпанным крошками подносом Элизабет. Диктофон я убрал в карман.
— И дай мне знать, если почувствуешь изменения в своём… — Я указал на его красный глаз. Уже не такой красный, как прежде.
— Разумеется. — Он поднял контракт. В крошках от пирожного Элизабет. Стряхнул их, отдал контракт мне, наклонился вперёд, зажав руки между колен, всмотрелся в меня поверх необъятной груди Элизабет.
— Если мне сделают рентген, что покажет снимок? Что пуля уменьшилась? Что она исчезла?
— Не знаю.
— Ты всё ещё работаешь над моим портретом?
— Да.
— Не останавливайся, мучачо. Пожалуйста, не останавливайся.
— Я и не собираюсь. Но не слишком уж надейся, хорошо?
— Постараюсь. — Тут его осенило, и, как ни странно, он высказал примерно те же опасения, что и Дарио: — Как, по-твоему, что случится, если молния ударит в «Розовую громаду», и вилла сгорит вместе с моим портретом? Как думаешь, что тогда будет со мной?
Я покачал головой. Не хотел об этом думать. У меня возникло желание спросить Уайрмана, можно ли мне подняться на чердак «Эль Паласио» и поискать одну корзину для пикника (она была КРАСНОЙ), но я решил этого не делать. В том, что она там, я не сомневался. Но не было уверенности, хочу ли я знать, что в ней находится. На Дьюма-Ки творилось что-то странное, и, похоже, я мог утверждать, что доброго и хорошего в этих странностях было мало. Мне не хотелось с ними связываться. Если их не ворошить, думал я, может, и они не почтут меня своим вниманием. Ради мира и покоя на острове я намеревайся отправить большую часть написанных картин на материк. Намеревался их продать — если бы нашлись люди, которые захотели купить мои картины. Окончательное расставание с ними не вызвало бы у меня никаких эмоций. Когда я работал над ними, их соединяла со мной невидимая пуповина, но после последнего мазка они значили для меня не больше мозольных полукружий, которые я иногда счищал пемзой с больших пальцев ног, чтобы ботинки не начинали жать в конце жаркого августовского дня на какой-нибудь стройплощадке.
Я предполагал оставить только цикл «Девочка и корабль», но не потому, что испытыват к этим полотнам особую любовь. Просто я еше не закончил этот цикл, вот картины и оставались моей живой плотью. Я мог бы показать их на выставке и продать позже, но пока собирался держать там, где они сейчас и находились — в «Розовой малышке».

xv

Когда я вернулся на виллу, никаких кораблей на горизонте уже не было, да и стремление рисовать на какое-то время пропало. Вот я и воспользовался диктофоном Уайрмана — «перенёс» типовой контракт на магнитную ленту. Адвокатом я не был, но за прошлую жизнь прочитал и подписал немало юридических документов и мог понять, что контракт достаточно простой.
Вечером я отнёс в «Эль Паласио» и контракт, и диктофон. Уайрман готовил ужин. Элизабет сидела в Китайской гостиной. Цапля с глазами-буравчиками (она неофициально стала домашней зверушкой) стояла на дорожке, с мрачной задумчивостью смотрела в окно. Закат наполнял комнату светом, но свет этот уже не был солнечным. В Фарфоровом городе царили разруха и запустение, статуэтки людей и животных лежали на боку, здания были сдвинуты к углам бамбукового стола, особняк с колоннами — перевёрнут. Элизабет сидела в кресле, по-прежнему напоминая капитана Блая и как бы спрашивая, отважусь ли я поставить всё на прежние места.
— Если я пытаюсь навести какое-то подобие порядка, — заговорил у меня за спиной Уайрман, и от неожиданности я чуть не подпрыгнул, — она всё сметает. Несколько статуэток сбросила на пол, и они разбились.
— Статуэтки ценные?
— Некоторые — да, но речь не о том. Когда она в здравом уме, то знает каждую. Знает и любит. А если она придёт в себя и спросит, где Бо-Пип или Угольщик, и мне придётся ответить, что она их разбила, то потом она будет грустить весь день.
— Если она придёт в себя.
— Да. Именно.
— Пожалуй, пойду домой, Уайрман.
— Собираешься порисовать?
— Есть такое желание. — Я повернулся к хаосу на столе. — Уайрман?
— Вот он я, vato.
— Почему в таком состоянии она всё разваливает?
— Думаю… потому, что её мутит от упорядоченного.
Я начал поворачиваться, но он положил руку мне на плечо.
— Я бы предпочёл, чтобы ты сейчас на меня не смотрел. — По голосу чувствовалось, что он едва сдерживает слёзы. — Сейчас я не в форме. Шагай к парадной двери, а потом обойди дом по двору, если хочешь возвращаться по берегу. Ты это сделаешь?
Я сделал. А когда вернулся, взялся за портрет. Всё шло хорошо. В смысле, портрет получался. Я уже видел лицо Уайрмана, которое хотело проявиться на холсте. Начало проявляться. В этом не было ничего необычного, что вполне меня устраивало. Отсутствие необычностей — всегда наилучший вариант. Я был счастлив. Хорошо это помню. Я ощущал полную умиротворённость. Ракушки шептались. Правая рука зудела, но где-то глубоко под кожей и не так, чтобы сильно. Окно, выходящее на Залив, превратилось в прямоугольник черноты. Один раз, прервав работу, я спустился вниз, чтобы съесть сандвич. Потом включил радио и нашёл «Кость»: «J. Geils» пели «Hold Your Lovin». Ничего особенного, просто великая рок-группа, подарок от богов рок-н-ролла. Я рисовал, и лицо Уайрмана проступало всё отчётливее. Он уже стал призраком. Призраком, обитающим в холсте. Но это был безобидный призрак. И если бы я отвернулся от мольберта, то не увидел бы Уайрмана, стоящего там, где стоял Том Райли, а в расположенном дальше по берегу «Еl Palacio de Asesinos» левая половина мира для Уайрмана по-прежнему оставалась чёрной — это я знал наверняка. Я рисовал. Радио играло. Музыка накладывалась на шёпот ракушек.
В какой-то момент я закончил рисовать, принял душ, лёг в постель. Мне ничего не приснилось.
И когда мыслями я возвращаюсь к пребыванию на Дьюма-Ки, эти дни в феврале и марте, когда я работал над портретом Уайрмана, кажутся мне лучшими.

xvi

Наутро Уайрман позвонил в десять часов. Я уже стоял у мольберта.
— Не отрываю?
— Ничего страшного. Перерыв мне только на пользу, — солгал я.
— Нам недоставало тебя этим утром. — Пауза. — Понимаешь, мне недоставало. Она…
— Да, да.
— Контракт — пальчики оближешь. Исправлений — по мелочи. Там сказано, что ты делишь выручку пополам с галереей, но тут я кое-что изменю. Соотношение пятьдесят на пятьдесят останется до тех пор, пока выручка не превысит четверть миллиона. Потом поменяется на шестьдесят к сорока в твою пользу.
— Уайрман, мне никогда не продать картин на четверть миллиона долларов.
— Я надеюсь, в этом они полностью с тобой солидарны, мучачо, вот почему я хочу внести пункт об изменении соотношения на семьдесят к тридцати после того, как выручка перевалит за полмиллиона.
— Добавь ещё минет в исполнении мисс Флориды, — фыркнул я. — Теперь не хватает только этого пункта.
— Добавлю. Ещё один момент — эксклюзивный период на сто восемьдесят дней. А должно быть девяносто. Не вижу тут никаких проблем, но, думаю, это интересно. Они боятся, что какая-нибудь большая нью-йоркская галерея пронюхает о тебе и переманит.
— Я должен знать о контракте что-то ещё?
— Нет, и я чувствую, что тебе не терпится вернуться к работе. Я свяжусь с мистером Йошидой насчёт этих поправок.
— С глазом есть перемены?
— Нет, амиго. Очень хотел бы сказать, что есть. Но ты продолжай рисовать.
Я уже отнял трубку от уха, когда услышал:
— Ты смотрел утренний выпуск новостей?
— Нет, даже не включал телевизор. А что?
— Коронёр округа говорит, что Кэнди Браун умер от острой сердечной недостаточности. Я подумал, что тебе это будет интересно.

xvii

Я рисовал. Получалось медленно, но процесс шёл. Уайрман обретал реальные очертания вокруг прямоугольника, где его мозг плавал в Заливе. Уайрман получался моложе, чем на фотографиях, которые крепились к мольберту по бокам от холста, но значения это не имело. Я сверялся с фотографиями всё реже и реже, а на третий день просто их убрал. Мне они больше не требовались. И теперь я рисовал, как, наверное, рисуют большинство художников: словно это размеренная работа, а не вызванные каким-то наркотиком приступы безумия, которые вдруг приходят и так же внезапно прекращаются. Рисовал я под радио, теперь всегда настроенное на волну «Кости».
На четвёртый день Уайрман принёс мне откорректированный контракт и сказал, что я могу его подписать. Добавил, что Наннуцци хотел бы сфотографировать мои картины и сделать слайды для лекции в библиотеке Селби в Сарасоте, назначенной на середину марта — за месяц до открытия моей выставки. На лекцию предполагалось пригласить шестьдесят или семьдесят ценителей живописи из Сарасоты и Тампы. Я ответил согласием и подписал контракт.
Дарио приехал во второй половине дня. Я с нетерпением ждал окончания фотосессии, чтобы скорее вернуться к работе. Скуки ради я поинтересовался, кто выступит с лекцией в библиотеке Селби. Дарио, изогнув бровь, посмотрел на меня так, словно я изволил пошутить.
— Тот единственный в мире человек, который знаком с вашей работой, — ответил он. — Вы.
Я вытаращился на него.
— Я не могу выступать с лекцией! Я ничего не понимаю в живописи!
Дарио обвёл рукой картины, которые на следующей неделе Джек и двое сотрудников галереи собирались упаковать в ящики и увезти в Сарасоту, с тем, чтобы, по моему разумению, они простояли на складе галереи до открытия выставки.
— Вот эти картины говорят о другом!
— Дарио, эти люди — знатоки! Они изучали живопись! Господи, готов спорить, у многих из них дипломы по искусствоведению! Вы хотите, чтобы я стоял перед ними и нёс околесицу?
— Именно так и поступал Джексон Поллок, когда рассказывал о своей работе. Зачастую пьяный. И это сделало его богатым. — Дарио подошёл ко мне, взял за культю. На меня это произвело впечатление. Очень редкие люди решались прикоснуться к культе, словно где-то в глубине души боялись, что ампутация заразна. — Послушайте, друг мой, они — люди влиятельные. И не только потому, что у них есть деньги. Их интересуют новые художники, и каждый знает ещё трёх человек с такими же интересами. После лекции… вашей лекции… начнутся разговоры — те самые разговоры, благодаря которым вроде бы рядовое событие попадает в разряд сенсационных. — Он замолчал, с минуту крутил в руке ремешок фотоаппарата и улыбался, потом продолжил: — Вам нужно будет рассказать только о том, как вы начали и как выросли в…
— Дарио, я не знаю, как я вырос!
— Так и скажите. Говорите что угодно! Господи, вы же художник!
Я закрыл тему. До грозящей бедой лекции времени оставалось ещё много, и мне не терпелось попрощаться с гостем. Я хотел включить «Кость», сдёрнуть простыню с картины на мольберте и вернуться к работе над «Смотрящим на запад Уайрманом». Хотите услышать голую правду? Картина более не предназначалась для того, чтобы реализовать какой-то магический трюк. Теперь она сама стала магическим трюком: я уже не мыслил себя без неё, а все события, которые могли произойти в обозримом будущем (интервью с Мэри Айр, лекция, выставка), расположились вроде бы не впереди, а где-то высоко надо мной. И воспринимал я их, как, наверное, рыба воспринимает идущий над Заливом дождь.
Первая неделя марта стала для меня неделей дневного света. Не закатного, а исключительно дневного, который заполнял «Розовую малышку» и, казалось, поднимал её к небу. И ещё та неделя стала для меня неделей музыки, звучащей по радио: «All man Brothers», «Molly Hatchet», «Foghat». Та неделя характеризовалась для меня словами Дж. Дж. Кейла, которыми тот предварял песню «Call Me the Breeze»: «Вот ещё один из ваших фаворитов старого рок-н-ролла; тащится, волоча ноги, по Бродвею». Та неделя стала для меня шёпотом ракушек, который я слушал, когда выключал радио и промывал кисти. На той неделе я увидел лицо призрака, принадлежащее более молодому мужчине, которому только предстояло окинуть мир взглядом с Дьюмы. Есть песня (думаю, Пола Саймона) со словами: «Я не мог бы плакать, если б не любил». Они сказаны об этом лице. Не настоящем лице, не совсем настоящем, но я превращал его в настоящее. Оно вырастало вокруг мозга, который плавал в Заливе. Мне больше не требовались фотографии, потому что это лицо я знал и так. Оно стало воспоминанием.

xviii

Четвёртого марта с утра стояла жара, но я так и не включил кондиционер. Рисовал в трусах, и пот стекал по лицу и бокам. Телефон звонил дважды. Первый раз в трубке раздался голос Уайрмана:
— Мы давно не видели тебя в наших краях, Эдгар. Придёшь на ужин?
— Боюсь, не смогу, Уайрман. Благодарю.
— Работаешь или устал от нашего дворцового общества? Или и то, и другое?
— Работаю. Почти закончил. Есть перемены по части зрения?
— Левая фара по-прежнему не светит, но я купил повязку на глаз, и с ней могу пятнадцать минут кряду читать правым. Это большой шаг вперёд, и, думаю, благодарить я должен тебя.
— Не знаю, должен или нет. Картина с Кэнди Брауном и Тиной Гарибальди — совсем другое. Как и моей жены с её… с её друзьями. На этот раз никакого чуда. Понимаешь, что я подразумеваю под чудесами?
— Да, мучачо.
— Но если что-то должно случиться, думаю, час близок. А если не случится, ты по крайней мере получишь свой портрет, увидишь, каким ты, возможно, был лет в двадцать пять.
— Ты шутишь, амиго?
— Нет.
— Не думаю, что я помню, каким был в двадцать пять.
— Как Элизабет? Улучшений нет? — Он вздохнул.
— Вроде бы вчера утром голова у неё прояснилась, и я устроил её в дальней гостиной… там есть стол поменьше, который я называю Фарфоровой деревней… и она сбросила на пол коллекцию балерин Валлендорфа. Разбила все восемь. Других таких уже не найти.
— Сожалею.
— Прошлой осенью я никогда бы не подумал, что может стать так плохо, и Бог наказывает нас за то, что мы не можем себе представить.
Второй звонок раздался через пятнадцать минут, и я в раздражении бросил кисть на рабочий стол. Звонил Джимми Йошида. Но раздражение отступило под напором его радостного волнения, временами граничащего с безудержным восторгом. Он просмотрел слайды и теперь выражал уверенность в том, что они произведут «сногсшибательное впечатление».
— Это прекрасно, — ответил я. — На лекции я им так и скажу: «А теперь отрывайте задницы от пола… и можете уходить».
Он засмеялся так, словно никогда в жизни не слышал ничего более забавного, потом сказал:
— Я позвонил, чтобы спросить, есть ли среди картин такие, к которым нужно дать пометку «НДП» — не для продажи?
Снаружи загрохотало, будто большой тяжелогружёный трейлер проезжал по дощатому мосту. Я посмотрел на Залив (где не было дощатых мостов) и осознал, что с далёкого запада до меня донёсся раскат грома.
— Эдгар? Вы меня слышите?
— Да, конечно, — ответил я. — При условии, что кто-то вообще захочет что-нибудь купить, вы можете продавать всё, кроме цикла «Девочка и корабль».
— Понятно.
— Вы разочарованы?
— Я надеялся приобрести одну из картин этого цикла для галереи. Положил глаз на «Номер два» — и с учётом условий контракта хотел получить пятидесятипроцентную скидку.
«Недурно, малыш», — сказал бы мой отец.
— Этот цикл ещё не закончен. Может, когда напишу все картины…
— И сколько их ещё будет?
«Я буду рисовать, пока не смогу прочесть название этого грёбаного корабля-призрака».
Я мог бы озвучить эти слова, если бы с запада не донёсся новый раскат грома.
— Наверное, я это пойму, когда допишу последнюю. А теперь, если позволите…
— Вы работаете. Извините. Не смею мешать.
Нажав на красную кнопку трубки радиотелефона, я задался вопросом, хочется мне возвращаться к работе или нет. Но… оставалось-то совсем ничего. Если б я двинулся дальше, то, возможно, закончил бы портрет этим вечером. И мне нравилась эта идея: рисовать под надвигающуюся с Залива грозу.
Я включил радио, которое выключил, прежде чем ответить на звонок, и по ушам ударили вопли зовущего всё глубже в джунгли Эксла Роуза. Я взял кисть и сунул за ухо. Взял вторую и принялся за работу.

xix

Грозовые тучи надвигались, будто гигантские плоскодонки, чёрные снизу, лилово-синие посередине. То и дело в них сверкали молнии, и тогда они становились похожими на мозг, заполненный плохими идеями. Залив обесцветился, помертвел. Жёлтая полоса заката исчезла, едва начав переходить в оранжевую. «Розовую малышку» заполнил сумрак. При каждой вспышке молнии радиоприёмник теперь трещал статическими помехами. Я терпел достаточно долго, прежде чем выключил радио, но свет зажигать не стал.
Я не могу точно вспомнить, когда работу над картиной продолжил уже не я… и до сего дня у меня нет уверенности в том, что я не перестал существовать как личность; может, si, может, нет. Знаю лишь одно: в какой-то момент я посмотрел вниз и, спасибо последним остаткам дневного света и вспышкам молний, увидел правую руку. Загорелую культю и мертвенно-белую остальную часть, с дряблыми, обвисшими мышцами. Ни шрама, ни шва, только резкая линия, очерчивающая загорелую кожу, а под ней — жуткий зуд. Потом молния сверкнула вновь, и рука исчезла, собственно, её и не существовало (во всяком случае, на Дьюма-Ки), но зуд остался — такой сильный, что хотелось всё крушить.
Я повернулся к картине, и тут же зуд струёй, словно вода из брандспойта, ударил в том направлении. Я впал в исступление. Гроза обрушилась на Дьюму-Ки, темнота сгустилась, а я думал о цирковом номере, в котором мужчина с повязкой на глазах кидает ножи в симпатичную девушку, «распятую» на вращающейся круглой деревянной плите, и, наверное, я рассмеялся, потому что рисовал вслепую, или почти вслепую. Время от времени вспыхивала молния, и из темноты на меня выпрыгивал Уайрман, двадцатипятилетний Уайрман, Уайрман до Джулии, до Эсмеральды, до лотереи.
Я выигрываю, ты выигрываешь.
Ярчайшая вспышка молнии залила окно лиловато-белым светом, ревущий порыв ветра, который гнал с Залива наэлектрилизованные облака, с невероятной силой шваркнул дождём по стеклу, и я подумал (той частью разума, что ещё сохранила способность думать), что оно должно разлететься вдребезги. Пороховой склад взорвался прямо над головой. А под ногами шёпот ракушек превратился в оживлённый разговор мертвяков. Костяными голосами они делились своими секретами. Как я мог не слышать их раньше? Мертвяки, да! Корабль прибывал сюда. Корабль мёртвых со сгнившими парусами. Сгрузил здесь неумершие трупы. Они находились под домом, и гроза их оживила. Я мог видеть, как они прорывают дыры в ракушечном ковре, вылезают наружу, с желеобразными телами, зелёными волосами и немигающими глазами, переползают друг через друга в темноте и говорят, говорят, говорят. Да! Им многое нужно обсудить, ведь кто знает, когда разразится следующая гроза и оживит их?
Я всё ещё рисовал. В ужасе и темноте. Моя рука так быстро перемещалась вверх-вниз и из стороны в сторону, что казалось, будто я дирижирую грозой. Я не мог остановиться. Но наступило мгновение, и я закончил «Смотрящего на запад Уайрмана». Правая рука сообщила мне об этом. Я быстро начертал в нижнем левом углу свои инициалы ЭФ и обеими руками переломил кисть надвое. Обломки бросил на пол. Отшатнулся от мольберта, крича, уж не знаю кому, что надо остановиться. И всё остановилось, само собой; на картину уже лёг последний мазок, и всё, конечно же, остановилось.
Я подошёл к лестнице, посмотрел вниз, и внизу стояли две маленькие фигурки, с которых капала вода. Я подумал: «Яблоко, апельсин». Я подумал: «Я выигрываю, ты выигрываешь». Потом вспыхнула молния, и я увидел девочек лет шести — несомненно, близняшек, несомненно, утонувших сестёр Элизабет. Разорванные платья облепляли тела. Волосы облепляли щёки. Белёсые лица ужасали.
Я знал, откуда они появились. Они выползли из-под ракушек.
Взявшись за руки, они начали подниматься по лестнице. Гром прогремел в миле над моей головой. Я попытался закричать. Не смог. Я подумал: «Я их не вижу». Я подумал: «Вижу».
— Я могу это сделать, — сказала одна из девочек. Голосом ракушек.
— Оно было красным, — откликнулась вторая. Голосом ракушек.
Они преодолели половину лестницы. Головы их более всего напоминали черепа, облепленные с боков волосами.
— Сядь и умри, — хором сказали они, словно скандировали считалку… но голосом ракушек. — Сядь и сгори.
И потянулись ко мне жуткими пальцами цвета рыбьего брюха.
Я лишился чувств.

xx

Звонил телефон. Эту зиму следовало назвать телефонной.
Я открыл глаза, попытался рукой нащупать лампу на прикроватном столике. Мне очень хотелось как можно скорее включить свет: только что я увидел самый кошмарный сон в моей жизни. Вместо того чтобы найти лампу, пальцы наткнулись на стену. И в тот же момент я понял, что голова моя под каким-то странным и неудобным углом приткнулась к той же самой стене. Прогремел гром (слабо, приглушённо — уходящий гром), и этого хватило, чтобы вспомнить всё. С пугающей ясностью. Я не лежал в кровати. Я был в «Розовой малышке». Я потерял сознание, потому что…
Я распахнул глаза. Мой зад находился на лестничной площадке, а ноги вытянулись вдоль лестницы. Я вспомнил двух утонувших девочек (нет, вспомнил не только их, вспомнил всё, целиком и полностью) и вскочил на ноги, напрочь забыв о больном бедре. Я сосредоточился на поиске трёх выключателей у входа в «Розовую малышку», но даже когда мои пальцы нащупали их, я подумал: «Свет не зажжётся. Электричество вырубилось из-за грозы».
Однако лампы вспыхнули, изгнав темноту из студии и с лестницы. Мне стало дурно, когда я заметил у подножия лестницы воду и песок, но света хватило, чтобы разглядеть распахнутую ветром дверь.
Конечно же, её распахнуло ветром.
Телефон в гостиной перестал трезвонить, и включился автоответчик. Мой записанный на плёнку голос предложил оставить сообщение после звукового сигнала. Звонил Уайрман.
— Эдгар, где ты? — Я ещё плохо соображал и не мог сказать, что слышится в его голосе — радость, страх или ужас. — Перезвони мне, ты должен немедленно мне перезвонить! — Щелчок подвёл черту под сообщением.
Я спустился вниз, очень осторожно, задерживаясь на каждой ступеньке, как восьмидесятилетний старик, и прежде всего озаботился светом: включил его в гостиной, на кухне, в обеих спальнях, во «флоридской комнате». Включил даже в ванных. Для этого мне пришлось сунуться в темноту. Я зажимал волю в кулак, готовясь к тому, что меня коснётся что-то холодное, мокрое, одетое в водоросли. Не коснулось. Когда уже везде горел свет, я сумел расслабиться и вдруг понял, что опять голоден. Умираю от голода. Такое случилось со мной впервые за время работы над портретом Уайрмана… но, разумеется, последняя сессия не шла ни в какое сравнение с предыдущими.
Я наклонился, чтобы посмотреть на то, что нанесло ветром через открытую дверь. Вода и песок. И вода уже собиралась в капельки на восковой мастике, которую моя домоправительница использовала, чтобы сохранить блеск кипарисового паркета.
Ковровая дорожка на нижних ступенях лестницы была влажной, но только влажностью всё и ограничивалось.
Даже себе я бы не признался, что искал следы.
Я прошёл на кухню, сделал сандвич с курицей и принялся за него прямо у разделочного столика. Достал из холодильника бутылку пива, глотнул, чтобы быстрее доставить сандвич в желудок. Покончив с сандвичем, съел плавающие в майонезе остатки вчерашнего салата. Только потом я вернулся в гостиную, чтобы позвонить Уайрману. Он снял трубку после первого гудка. Я уже собрался сказать, что выходил из дома, чтобы посмотреть, не нанесла ли гроза какой урон дому, но причина моего отсутствия, похоже, Уайрмана совершенно не интересовала. Он плакал и смеялся.
— Я вижу! Так же хорошо, как и прежде! Левый глаз чистый, как стекло. Не могу в это поверить, но…
— Притормози, Уайрман. Я едва тебя понимаю.
Он не притормозил. Наверное, не мог.
— В разгар грозы мой плохой глаз пронзила боль… такая сильная, что ты не поверишь… словно раскалённая проволока… Я подумал, что в меня ударила молния, и да поможет мне Бог… Я сорвал повязку… и глаз стал зрячим! Понимаешь, что я тебе говорю? Я вижу!
— Да, — ответил я. — Понимаю. Это прекрасно.
— Это ты? Твоя работа, так?
— Возможно, — ответил я. — Вероятно. Твой портрет закончен. Я привезу его завтра. — Я замялся. — Я бы позаботился о нём. Думаю, не очень важно, если с ним что-то произойдёт после завершения работы, но точно так же я думал, что Керри победит Буша.
Уайрман расхохотался.
— Ox, verdad, слышал я эту историю. Как ты там?
Прежде чем я успел ответить, в голову пришла новая мысль.
— А как Элизабет? Гроза подействовала на неё?
— Не то слово. Грозы всегда её пугают, но эта… Элизабет билась в истерике. Кричала, звала сестёр. Тесси и Ло-Ло — тех, что утонули в тысяча девятьсот двадцатых. На какое-то время я словно перенёсся туда… но теперь всё закончилось. Как ты? Тебе досталось?
Я смотрел на песок, разбросанный по полу между входной дверью и лестницей на второй этаж. Никаких следов. Если я и думал, что вижу следы, винить следовало лишь моё грёбаное разыгравшееся воображение.
— Не без этого. Но теперь всё закончилось.
Я надеялся, что так оно и будет.

xxi

Мы поговорили ещё минут пять… точнее, говорил Уайрман. Если на то пошло́, тараторил. Напоследок сказал, что боится ложиться спать. Боится проснуться ночью и обнаружить, что левый глаз снова ослеп. Я ответил, что тревожиться из-за этого, как мне кажется, не нужно, пожелал спокойной ночи и положил трубку. Сам я тревожился о другом: вдруг проснусь ночью и обнаружу, что Тесси и Лаура (Ло-Ло, как называла её Элизабет) сидят по обе стороны кровати.
Одна из них, возможно, с Ребой на мокрых коленях.
Я достал из холодильника ещё одну бутылку пива и поднялся в «Розовую малышку». К мольберту я подходил, наклонив голову, глядя себе под ноги, потом резко вскинул глаза, будто хотел застать портрет врасплох. Какая-та моя часть (рациональная часть) ожидала увидеть загубленную картину, напрочь забрызганную краской. Уайрмана, местами скрытого от глаз разноцветными наростами и кляксами, которыми я заляпал портрет во время грозы, когда «Розовую малышку» освещали лишь вспышки молний. Но оставшаяся моя часть рассуждала иначе. Оставшаяся моя часть знала, что я рисовал при другом свете (как у циркачей, кидающих ножи с завязанными глазами, руки управляются другим чувством). Эта часть знала, что «Смотрящий на запад Уайрман» предстанет предо мной во всей красе. И она не ошиблась.
В каком-то смысле это была лучшая картина из написанных мной на Дьюме, прежде всего потому, что она была самой правильной (помните, практически до самого конца я работал над ней при дневном свете). И писал её человек в здравом уме… Призрак, который обитал в моём холсте, превратился в симпатичного мужчину, молодого, спокойного и ранимого. С прекрасными чёрными, без признаков седины, волосами, лёгкой улыбкой, которая пряталась в уголках рта и зелёных глазах. Густые ровные брови. Над ними — высокий лоб, открытое окно, через которое этот человек направлял мысли к Мексиканскому заливу. И никакой пули в выставленном напоказ мозге не было. Я с той же лёгкостью мог бы убрать аневризму или злокачественную опухоль. За финишный рывок мне пришлось заплатить высокую цену, но потратился я не зря.
От грозы остались редкие погромыхивания где-то над Флоридой. Я подумал, что могу поспать, могу, если оставлю включённой лампу на прикроватном столике. Реба никому бы не сказала. Я мог бы поспать, положив куклу между культёй и боком. Такое уже случалось. И к Уайрману полностью вернулось зрение. Хотя в данный момент главным было не это. Главным было другое: я наконец-то создал что-то великое.
И принадлежало это великое мне.
Я полагал, что с такой мыслью сумею заснуть.
Назад: Глава 9 КЭНДИ БРАУН
Дальше: Как рисовать картину (VI)