Мир
Начало мира
Бесспорно, окончание войны было огромной радостью для всего населения страны. Но плодами победы и достоинствами наступившего мира воспользовались далеко не все. Для большинства русских наступил период, может быть, еще более трудный, чем во время войны. Плодами победы воспользовались прежде всего самые ловкие приспособленцы и те, кто по своему положению в обществе попадал в привилегированные слои. Это ощущалось и в армии. Я уже говорил выше об иерархии в распределении наград и трофеев. Теперь эта оргия продолжалась с удвоенной силой. После войны те, кто не принимал участия в боях, но числился находящимся на фронте, был в чинах или был близок к ним, получили во много раз более наград, чем во время войны. Боевые критерии оценки людей, еще имевшие силу на низших уровнях армии, стали уступать место критериям мирного времени. Теперь главным становилось не то, как ты маневрировал в разрывах зенитных снарядов, как ускользал от «мессеров», как стрелял и бомбил, а то, как ты выглядел внешне, как заправлял койку, как вытягивался перед начальством и щелкал каблуками, как обращался с подчиненными.
Меня должны были назначить старшим летчиком. Но командир звена, считавшийся моим другом во время войны и сразу же «перестроившийся» теперь, написал мне в характеристике, будто я не работаю с подчиненными, злоупотребляю алкоголем и имею контакты с местным населением. С подчиненными я не работал в том смысле, что продолжал сохранять дружеские отношения, какие были приняты во время войны, но стали рассматриваться как «запанибратские» теперь. Пил я не больше моего командира звена, причем обычно в компании с ним. Мои контакты с местным населением заключались в том, что я служил переводчиком для офицеров полка, желавших познакомиться с немецкими «бабами». Как бы то ни было, характеристика сработала, и старшим летчиком назначили недавно прибывшего в полк летчика, который был инструктором в УТАПе (учебно-тренировочный авиационный полк), но в боях не принимал участия. Я, разумеется, не мог не реагировать на такую несправедливость и стал еще более явно демонстрировать свое пренебрежение к тем порядкам, которые теперь начинали господствовать.
Открылись возможности для поступления в военные академии, в школы высшего пилотажа и летчиков-испытателей. Места в эти учебные заведения распределялись по полкам. Первые счастливчики, однако, как правило, не смогли сдать вступительные экзамены даже на подготовительный курс. В полку организовали своего рода курсы по подготовке к поступлению в академии (в летную и в инженерную). Я стал натаскивать намеченных кандидатов по математике. В награду за это и меня решили было послать учиться в Академию имени Жуковского в Москву, считая, что я единственный из кандидатов полка могу сдать экзамены сразу в академию, а не на подготовительный курс. Но и тут вступили в силу неписаные коммунистические правила жизни в мирное время. На меня поступил рапорт командира эскадрильи, в котором сообщалось, что я не изучал опыт Великой Отечественной войны и даже отвергал это в принципе. В доносе была большая доля истины. Опыт войны я не изучал, поскольку я его имел. А то, что считалось изучением этого опыта, было пустой формалистикой для отчетов начальству. Что касается принципиального отношения к опыту войны, то я действительно однажды открыто высказал следующее. После Гражданской войны мы до начала войны с Германией изучали опыт первой. А к чему это привело? Только отказавшись от этого опыта, мы остановили немцев. Надо думать не о прошлой войне, а о будущей. Опыт прошлых войн, как правило, бывает негативен. Наши Илы скоро снимут с вооружения. Кстати сказать, и на самом деле вместо наших же устаревших машин появились новые штурмовики Ил-10. Хотя скорость у них была несколько больше, чем у Ил-2, они тоже были уже прошлым авиационной техники. Немецкие Ме-262 показали, в чем состояло будущее авиации. Вот эти мои слова, очевидные для всех, но лицемерно считавшиеся ложными и вредными («непатриотичными»), и были теперь инкриминированы мне. В академию меня в этот раз не послали. Я был этому рад. Но факт сам по себе подействовал на меня все в том же направлении. Общество проявляло свое враждебное отношение ко мне не какими-то грандиозными действиями, а мелкими укусами со стороны моего ближайшего окружения. Когда мой бывший друг командир звена сказал как-то, что он действовал из дружеских чувств ко мне, я ответил ему старой пословицей: «Избави меня, Боже, от моих друзей, а от врагов я избавлюсь сам».
По окончании войны усилилось моральное разложение участвовавшей в боях армии. Упала дисциплина. Заставить людей, видавших смерть в лицо, безропотно подчиняться начальству и выполнять уставные требования было невозможно практически. Стало расти число всякого рода мелких и крупных преступлений. Попытки удержать людей от контактов с местным населением потерпели сокрушительный крах. Началась буквально эпидемия венерических заболеваний. Но самое главное – началось идейное разложение армии. Миллионы людей посмотрели, как живут в Европе, сравнили с тем, как живут в России, и сделали свои выводы. О тяжелом положении в России и о пропагандистской лжи стали говорить открыто. Усилилась оргия доносов. Усилилась деятельность «органов». Такую армию, однако, уже нельзя было привести в «нормальный» вид никакими мерами. Началась массовая демобилизация, отвод боевых частей в Союз и замена их другими, не воевавшими, замена боевых офицеров тыловиками. Стали демобилизовывать и боевых офицеров, сделавших во время войны успешную карьеру, привыкших к войне, ставших кадровыми офицерами и надеявшихся на продолжение службы в армии. Это добавило свою большую долю в моральную, психологическую и идеологическую атмосферу того времени. Стали учащаться случаи самоубийств и серьезных преступлений (вплоть до убийств) на почве психических срывов.
Решающий шаг
В начале мая 1946 года в связи с празднованием 1 Мая и затем годовщины взятия Берлина, капитуляции Германии и Дня Победы началась вспышка пьянства. Летали мы вследствие этого довольно плохо. В полк приехало высокое начальство во главе с командиром корпуса стружку снимать, т. е. читать нотации. Командир корпуса сказал, что если мы не хотим летать, то нас в армии держать не будут, и поставил угрожающий вопрос: «Кто не хочет служить в армии?» Я поднял руку. Это произвело на высокое начальство совсем не то впечатление, на какое я рассчитывал. Начальство было взбешено. Оно не ожидало, что кто-то из нас осмелится на это. Оно предполагало, что мы все будем цепляться за армию, так как тут была райская жизнь, а на гражданке был голод. Мне приказали подать рапорт с просьбой об увольнении из армии. Подать, как положено, по инстанциям. Я так и поступил. Пока мой рапорт двигался по инстанциям, началось расформирование многих частей оккупационной армии и массовая демобилизация офицеров. Расформировали и наш полк. Демобилизовали большинство летчиков, включая самого командира полка. Для многих это была неожиданная трагедия. А меня вопреки моей просьбе не демобилизовали. Именно потому, что я не хотел служить в армии, меня не хотели отпустить из нее. Мои сослуживцы сильно возмущались по этому поводу. Особенно возмущался мой бывший друг командир моего звена, написавший на меня подлую характеристику-донос.
Мой рапорт об увольнении из армии достиг наконец-то самого командующего воздушной армией генерал-полковника (вскоре он стал маршалом авиации) Красовского. Было приказано откомандировать меня в распоряжение штаба армии. Я решил, однако, уйти из армии, чего бы это мне ни стоило. Но, чтобы жить в Москве, я должен был передать документы в тот военкомат, в котором я призывался в армию в 1940 году. Но это был военкомат не того района, где я был прописан в Москве. Кроме того, в моем личном деле накопилось много такого, что могло мне повредить после демобилизации. Поэтому мне пришлось приложить усилия к тому, чтобы подчистить мой послужной список. В результате моя военная биография стала сильно обедненной, но зато из нее было изъято все то, что могло насторожить заинтересованных лиц в Москве. Предосторожность оказалась не напрасной. Это был все-таки 1946 год. «Органы» занялись основательной проверкой поведения людей во время войны. В моем окружении несколько бывших заслуженных офицеров попали в сталинские лагеря за проступки, которые теперь кажутся смехотворными и неправдоподобными.
Надеюсь, читатель не сочтет меня уголовником за те мошеннические проделки, к которым мне приходилось прибегать неоднократно. От них никто не страдал. А без них я просто не выжил бы. Я их считал и считаю до сих пор морально оправданными.
В конце мая меня вызвал командующий воздушной армией генерал Красовский. Он уговаривал меня остаться в армии, обещая назначить командиром звена. Это он сделал не потому, что я был выдающимся летчиком – я таковым не был, – а потому, что я сам хотел покинуть армию. Я от предложения генерала отказался.
После встречи с Красовским меня отчислили в резерв. Жил около Вены. Жил на частной квартире вместе с бывшим летчиком-истребителем Ш-м. Его уволили из армии за пьянки и дебоши. Никто нас не контролировал, и мы все время проводили в Вене, переодевшись в гражданскую одежду. Я полюбил этот город всей душой. У нас завелись хорошие знакомые. Один раз мы попали в облаву в американском секторе. Узнав, что мы советские офицеры, нас отпустили и даже подвезли до нашей зоны. Если бы об этом узнали наши, нам дали бы как минимум по десять лет лагерей.
Возвращение в Москву
Наконец нас демобилизовали. На границе у меня отобрали почетное оружие, полученное за образцовый сбор окурков и битых бутылок. Это был перст Судьбы. Если бы это не случилось, моя жизнь закончилась бы значительно раньше. Василий, на свою беду, провез трофейный пистолет. В моем наградном свидетельстве он вытравил мое имя и вписал свое. В то время, кстати, подделка документов приняла такие масштабы, каких еще не знала история России.
В конце июля 1946 года мы с Василием прибыли в Москву с Киевского вокзала и… нас сразу же остановил военный патруль и отправил в военную комендатуру: оказалось, что мы одеты были не по форме – на наших гимнастерках были пластмассовые пуговицы. Военная комендатура находилась на проспекте Мира, в десяти минутах ходьбы до дома, где я жил до войны и намерен был жить теперь. В комендатуре таких, как мы, собралось больше ста человек. Настроение было отвратное. Открыто ругали все на свете, включая власть и даже самого Сталина. Многие срывали погоны и бросали их под ноги. Мы с Василием поступили так же. Часа через два к нам явился офицер комендатуры с приказанием военного коменданта города заниматься с нами строевой подготовкой. Мы все единодушно отказались. Все собранные тут были боевыми офицерами, награжденными многими орденами и медалями за настоящие бои. Многие имели ранения. Так что справиться с такой массой готовых к бунту людей было не так-то просто. Нас до вечера держали во дворе комендатуры без еды и воды. Когда возмущение достигло предела, нас отпустили. Самое большее, чем мы могли отомстить за такое унижение, это было то, что мы загадили весь двор и даже коридоры комендатуры. Когда там хватились и хотели было заставить нас убирать за собой, было уже поздно: мы прорвались на улицу. Расходясь, офицеры громко кричали, что «этот социалистический бардак надо взорвать к чертовой матери». Они открыто высказали общее настроение демобилизуемой армии – «перевернуть всё дума», «начать жить по-новому». Но эти умонастроения оказались еще не настолько сильными, чтобы осуществить этот переворот сейчас же. Да и условий для переворота еще не было.
Вечером мы с Василием пришли в подвал дома номер 11 на Большой Спасской улице. Наш подвал был в еще более ужасающем состоянии, чем до войны. В нашей комнатушке жили отец и сестра с мужем. Ночь мы не спали. Рано утром отец, сестра и ее муж ушли на работу, и мы смогли пару часов уснуть на их кроватях. Спали не раздеваясь и даже не снимая сапог.
Еще по дороге в Москву мы выработали планы будущей жизни. Василий едет к себе домой в свою деревню около Орла, оформляет документы (вернее, «делает» их) и через некоторое время приезжает в Москву. Я должен был за это время найти ему «бабу», т. е. какую-нибудь женщину, готовую за взятку выйти за него замуж и вследствие этого дать ему московскую прописку. Потом Василий нашел бы подходящую работу в Москве. Главное – зацепиться за Москву хотя бы одним пальцем, а там он приспособится. Выражение «зацепиться хотя бы одним пальцем» для нас имело образный смысл: в армии мы научились вскакивать в кузов быстро мчащегося грузовика, цепляясь за борт сначала буквально одним пальцем. Мне о московской прописке думать не надо было. Но это упрощало мои проблемы лишь в ничтожной мере. Я проводил Василия на вокзал. Как демобилизованный, он мог достать билет на поезд, простояв в очереди всего-навсего часа два. Простые смертные стояли в очередях сутками.
Несколько дней у меня ушло на мои дела – военкомат, милиция, продовольственный пункт. Выполнив все формальности, я отправился в Московский университет. Я уже знал, что МИФЛИ ликвидирован и слит с университетом. Я решил поступить на заочное отделение философского факультета и попытаться устроиться на работу по моей военной профессии. На факультете я узнал, что меня могут просто восстановить без экзаменов, если я принесу справку из архива о том, что в 1939 году поступил в МИФЛИ. В архиве молоденькая девушка нашла соответствующие документы. В списке принятых на факультет в 1939 году около моего имени было написано, что я был исключен без права поступления в высшие учебные заведения вообще. Я попросил девочку не писать этого в справке, мотивируя тем, что «война списала все наши грехи». Она выполнила мою просьбу. Событие это вроде бы очень маленькое, как и бунт офицеров в комендатуре, но для меня такие «мелочи» были признаком того, что во время войны в стране наметился перелом огромного исторического значения. Пока еще не ясна была суть перелома, но он уже ощущался во всем, проявлялся в бесчисленных житейских мелочах.
После университета я направился с письмом генерала Красовского в управление Гражданского Воздушного Флота. Там было столпотворение. Не только коридоры здания, но и прилегающие улицы были забиты сотнями военных летчиков, жаждавших получить хоть какую-то работу в ГВФ. Многие еще были в погонах, особенно старшие офицеры. Все были в военной форме и во всех регалиях. Мои шансы были близки к нулю. Но я еще надеялся на письмо Красовского. Я с большими усилиями протиснулся внутрь помещения, поймал какого-то служащего и попросил его передать письмо Красовского его другу, занимавшему тут высокий пост. Через час меня вызвали к этому человеку. Разговор был короткий. Он обещал меня устроить вторым пилотом на небольшом транспортном самолете в отряд, формируемый в Москве и предназначенный для работы на севере России. Но за это я должен был дать ему приличную сумму денег. Денег у меня было немного, но они все же были: во время войны и службы за границей заработная плата летчиков накапливалась в расчетной книжке.
И теперь я эти деньги мог использовать. Пришлось дать взятку. В тот же день мне дали направление в авиационный отряд.
Карьера гражданского летчика мне, к счастью, не удалась. Работать предстояло в Коми, севернее Сыктывкара. Условия были кошмарными.
Летчики беспробудно пьянствовали и резались в карты. Ни о какой учебе и речи быть не могло. Уже через неделю я уволился и вернулся в Москву. Перевелся на очное отделение факультета. И уехал в деревню к матери.
Встречу с матерью я описал в стихотворении, которое много лет спустя (в 1982 году) включил в книгу «Мой дом – моя чужбина» в качестве послесловия:
Есть Родина-сказка.
Есть Родина-быль.
Есть бархат травы.
Есть дорожная пыль.
Есть трель соловья.
Есть зловещее «кар».
Есть радость свиданья.
Есть пьяный угар.
Есть смех колокольчиком.
Скрежетом мат.
Запах навоза.
Цветов аромат.
А мне с этим словом
Упорно одна
Щемящая сердце
Картина видна.
Унылая роща.
Пустые поля.
Серые избы.
Столбы-тополя.
Бывшая церковь
С поникшим крестом.
Худая дворняга
С поджатым хвостом.
Старухи беззубые
В сером тряпье.
Безмолвные дети
В пожухлом репье.
Навстречу по пахоте
Мать босиком.
Серые пряди
Под серым платком.
Руки, что сучья.
Как щели морщины.
И шепчутся бабы:
Глядите, мужчина!
Как вспомню, мороз
Продирает по коже.
Но нет ничего
Той картины дороже.
Мать готовилась к отъезду в Москву с последними оставшимися с ней двумя детьми. Наша деревня, как и многие другие, прекратила существование. От нашего некогда богатого дома осталась лишь часть сруба. Мать жила в соседней деревне в старом, полуразвалившемся доме. Встречу с матерью я описал в эпилоге к поэме «Мой дом – моя чужбина». Я готов был увидеть нищету русских деревень. Но то, что я увидел в реальности, превысило всякие мрачные предположения. Сборы были короткими. Уже через день мы навсегда покинули наш Чухломской район. Билеты на поезд пришлось приобретать за взятку, с черного хода. Да нам еще повезло: начальник станции был наш знакомый. Ехали в Москву целые сутки, хотя расстояние было всего шестьсот километров.
В конце августа 1946 года наша семья окончательно перебралась в Москву. Теперь в подвале на Большой Спасской улице поселились отец, мать, сестра Анна с мужем, я и мои младшие брат и сестра. Сестре Антонине было одиннадцать лет, брату Владимиру пятнадцать. Вскоре к нам присоединился брат Николай, демобилизовавшийся из армии. Два брата (Василий и Алексей) служили в армии. Василий был в офицерской школе, Алексей отбывал воинскую повинность. Он присоединился к нам в 1948 году. У сестры скоро родился сын.
Начались годы жизни, которые я называю сумасшедшими.
Сумасшедшие годы
Положение в стране оказалось много хуже того, как мы его представляли по слухам, живя за границей в сказочном благополучии. Годы 1946-1948¬й были в истории страны, может быть, такими же трудными, как годы Гражданской войны и послереволюционной разрухи. Война все-таки вымотала страну до предела. Миллионы людей были оторваны от нормальной жизни и привыкли к военной, в некотором роде беззаботной жизни. Переход к мирной жизни оказался весьма болезненным. Мы выстояли эти годы только благодаря тому, что собрались вместе.
Мне как демобилизованному офицеру были положены кое-какие продукты питания на целый месяц – хлеб, мука, крупа, сахар. Случилось так, что я смог отовариться (т. е. получить эти продукты) лишь после переезда матери с детьми в Москву. Когда я принес это сказочное богатство домой, у нас началось буквально опьянение от еды. За все годы колхозов и войны мать, младшие братья и сестра даже мечтать не могли о таком хлебе, какой я принес, и о таком сладком чае. Да и остальные члены семьи поголодали основательно.
Моя стипендия была мизерная. Так что я должен был подрабатывать. Я работал грузчиком, землекопом, вахтером, маляром, лаборантом на кирпичном заводе, инженером в инвалидной артели детской игрушки. Подрабатывать приходилось по вечерам и по ночам – днем я должен был посещать университет. Хотя на посещаемость бывших фронтовиков смотрели сквозь пальцы, пропуски занятий все же были нежелательны с точки зрения интересов учебы. Программа была чрезвычайно напряженная. Мы изучали математику, физику, биологию, историю, литературу и т. д. И ко всему прочему, надо было выкраивать время на «культурное» времяпровождение, т. е. на пьянство и развлечения.
Эти годы дали мне массу материала для литературной деятельности, но если бы мне предложили пережить их снова, я отказался бы. Это были годы бытовой нищеты, разочарований и вынужденной преступности. Не хочу лишний раз говорить о том, в каких бытовых условиях мы жили. Чтобы как-то улучшить их, мы начали изнурительную борьбу за то, чтобы превратить в жилую комнату для сестры с мужем и ребенком часть подвала площадью в 6 кв. м, использовавшуюся до войны под склад для дров и картошки. Практически эта часть подвала пустовала. Тут не было пола. И вместо окна была отдушина, через которую лазили кошки. Битва продолжалась почти два года. Мы писали заявления во все органы власти, писали письма депутатам всех уровней, писали Ворошилову, Буденному и самому Сталину. Участие в нашем сражении принял агитатор с избирательного участка, бывший офицер-фронтовик. Тогда он донашивал военную одежду, ютился в комнатушке вроде нашей, работал на какой-то маленькой должности в каком-то министерстве. Со временем он сделал карьеру и стал очень важной персоной (кажется, заместителем министра). Но в 1946–1948 годах он был одним из таких, как мы, и оказал нам помощь огромную. Разрешение на комнатку мы получили.
Я сказал, что это были годы вынужденной преступности. Вообще в годы войны и в послевоенные годы (особенно в эти, сумасшедшие) неслыханных размеров достигла подделка и изготовление всякого рода документов. За большие деньги можно было купить даже документы на звание «Героя Советского Союза», включая изготовление фальшивых газет с Указом Президиума Верховного Совета СССР о присвоении этого звания. По знакомству и за взятки можно было приобрести любые справки. Техника подделки справок и вообще документов была обычно примитивной. Хлором, который в изобилии находился в общественных туалетах, вытравливали один текст и вместо него вписывали другой – документы обычно заполнялись чернилами или химическим (чернильным) карандашом от руки. Печати делались на бумаге химическим карандашом или чернилами, переводились на круто сваренный яичный белок и затем переводились на нужную бумагу. Такие подделки, как правило, не разоблачались потому, что их было слишком много и разоблачение их не имело смысла. Они немного облегчали жизнь людям и фактически выполняли работу, которую, по идее, должно было бы выполнять государство. Разумеется, бесчисленные жулики наживались на этом. И многие из них разоблачались, судились и пополняли ряды заключенных. После войны число репрессированных стало стремительно расти.
Помимо махинаций с документами, люди совершали массу других преступлений, включая спекуляцию, обман и просто воровство. Я приведу несколько примеров из моей личной жизни. Эти примеры далеко не самые худшие. Но они достаточно наглядно характеризуют вынужденную преступность в массе обычных людей, совсем не склонных к преступности. Преступность уголовная и преднамеренная вырастала на основе этой безобидной бытовой преступности, была ее крайней формой.
Вечерами я вместе с другими студентами ходил довольно часто на железнодорожные станции разгружать вагоны с картошкой, с каким-то оборудованием в ящиках, с дровами и иногда с фруктами и съедобными в сыром виде овощами. С нами часто расплачивались не деньгами (деньги оставляли себе бригадиры и более высокие начальники), а картошкой, яблоками, морковью.
Картошку мы уносили домой, а яблоки и морковку поштучно продавали у вокзала. Приходилось часть выручки отдавать милиционерам, дежурившим у вокзала. Если бы нам платили за работу в соответствии с государственными нормами, работать никто не стал бы. Поэтому наши бригадиры преувеличивали в отчетах сделанное нами во много раз, порою в десять раз. Мы невольно становились участниками обмана. Об этом обмане знали все. Он был нормой. Ненормальными были сами нормы оплаты. Конечно, на этой основе вырастали и серьезные преступления. Однажды мы вдесятером, согласно бумагам, разгрузили за четыре часа целый эшелон бревен, так и не дошедший до Москвы. Дельцы продали эти бревна налево, заработав огромные деньги. Их разоблачили и судили. Мы ускользнули от правосудия: мы в таких случаях никогда не называли свои настоящие фамилии и адреса.
Несколько месяцев я работал лаборантом на кирпичном заводе под Москвой. Работал точно так же ночами. Я описал эту работу в «Зияющих высотах». Туча паразитов из научно-исследовательского института решила усовершенствовать безнадежно устаревшую и фактически не поддающуюся улучшению технологию изготовления кирпича. Для этого на заводе установили множество приборов. Задача лаборантов заключалась в том, чтобы записывать показания приборов. Если бы мы это делали так, как от нас требовали московские паразиты-ученые, мы должны были бы всю ночь напролет бегать высунув язык по цехам завода.
А мы все были студенты. К тому же некоторые из нас прошли войну и выработали в себе находчивость. Мы скоро установили, что показания приборов колеблются около устойчивых величин, и стали записывать показания приборов, не глядя на сами приборы. На это уходило не более получаса. Остальное время мы занимались и спали. Так мы заполняли фиктивными данными сотни томов. Эти данные затем изучали десятки кандидатов и докторов наук в Москве, строя столь же фиктивные теории. Причем эти их теории вообще не зависели от того, какие данные лежали в их основе. Это был коллективный обман, устраивавший сотни людей в самых различных учреждениях. Уголовно он был ненаказуем и не разоблачен.
Участвовал я и в съемках фильма «Сказание о земле Сибирской» – бегал в толпе «татар» в полосатом халате и с деревянной саблей в эпизоде покорения Сибири Ермаком.
Был донором – у меня была какая-то очень ценная кровь. Меня подкармливали и платили неплохо, но надо было прекратить пьянство. Я на это пойти не мог не из-за безволия, а из принципа. И от выгодной «работы» пришлось отказаться.
Был подопытным кроликом в Институте авиационной психологии. В мою задачу входило решать математические задачи в барометрической камере. Думаю, что эти исследования были связаны с подготовкой к космическим полетам. Платили очень хорошо. Но от моих услуг скоро отказались: я задачи решал одинаково быстро и верно в любых условиях.
Был еще один источник средств существования – спекуляция хлебом. Делали мы это с университетским приятелем так. Он имел связь с женщиной, работавшей в канцелярии факультета. Она давала нам бланки справок, а также бланки отпускных и командировочных свидетельств. Мы их заполняли на вымышленных лиц. Я делал штампы и печати, причем достиг в этом деле большого совершенства. Мы покупали на черном рынке хлебные карточки, со справками факультета и отпускными свидетельствами шли в булочную, где отоваривали карточки, т. е. покупали по карточкам хлеб на целый месяц вперед, – это было разрешено при наличии отпускного свидетельства. Документы оставались в булочной как оправдание. Затем мы с буханками хлеба отправлялись на рынок и продавали хлеб. Выручка получалась довольно значительная.
С фальшивыми печатями у меня произошла анекдотическая история. Один мой армейский друг, хороший музыкант, решил поступить в консерваторию. Но сдать вступительные экзамены он не смог бы. Тогда я изготовил ему фальшивые справки о том, что он в 1946 году поступил на заочное отделение философского факультета с такими-то оценками на вступительных экзаменах и что теперь, в 1947 году, был студентом второго курса; его приняли без экзаменов. Прошло много лет. Мой знакомый начал делать карьеру, но не в музыке, а по партийной линии за счет музыки. К ужасу своему, он обнаружил, что сделанные мною печати со справок исчезли – выцвели. На этот раз мне пришлось приложить усилия, чтобы поставить на эти старые справки новые настоящие печати. Этот мой знакомый стал работником аппарата ЦК КПСС и важной фигурой в Союзе композиторов СССР.
Это время было насыщено множеством мелких приключений. Каждое из них могло стать сюжетом для занимательного рассказа. Некоторые из них я пережил с моим другом Валентином Марахотиным, о котором уже писал выше. Он тоже демобилизовался из армии, стал доучиваться в вечерней школе, работал простым рабочим. Он стал характерным для России искателем некоей правды и справедливости. Принципиально не вступал в партию и игнорировал всякие общественные мероприятия, включая выборы в советы всех уровней. Однажды из-за этого у нас с ним произошла забавная история. В день выборов мы с ним загуляли, основательно напились и заявились домой поздно вечером. Дома нас ждали агитаторы с избирательного участка. Они стали нас уговаривать пойти проголосовать, так как иначе у них не будет стопроцентного охвата избирателей. Мы согласились после того, как они нам пообещали устроить по стопке водки. Когда мы пришли на участок, там было все приготовлено для киносъемки… первых избирателей! Утром это было сделать неудобно, так как энтузиасты-избиратели заблаговременно заполняли избирательные участки и прилегающие к ним дворы и улицы. Так мы с ним попали в кинохронику в качестве первых избирателей. Наши знакомые, увидев нас в этой роли, долго потешались над нами. А разгневанный Валентин написал куда-то по этому поводу разоблачительное письмо.
Как стать писателем
Из армии я вернулся с чемоданом рукописей. За довольно большие деньги мне перепечатали на машинке повесть, которую я считал наиболее законченной и безобидной. Это была «Повесть о предательстве». Темой повести было взаимоотношение гражданского долга и личной дружбы. Я приложил немало усилий к тому, чтобы придать повести официально приемлемый вид. Я свел к минимуму юмористические и сатирические места. Главным героем сделал доносчика. Его донос на друга изобразил как исполнение долга. И даже изменил название: назвал ее «Повестью о долге». Одну копию я отнес К. Симонову, другую – писателю В.И., с которым меня познакомил университетский приятель. Симонов повесть похвалил, но посоветовал ее уничтожить, если я хотел остаться на свободе и в живых. У Симонова я познакомился с человеком, имя которого не помню. И не знаю, кто он был по профессии. Помню только, что от Симонова мы вышли вместе, зашли в какую-то забегаловку и основательно напились. Он пролистал повесть, но определенное впечатление себе составил. Он сказал, что самое криминальное в повести – то, что она внешне имеет форму оправдания подлости, и это разоблачает ее сильнее, чем если бы это была откровенная сатира. Он отметил также мою способность «смеяться без улыбки и рыдать со смехом». Этот человек дал мне совет, как стать писателем. «Чтобы стать писателем, – говорил он, – надо влезть в писательскую среду и начать крутиться в ней. Встречаться с писателями, лучше всего – с влиятельными. Делать вид, что ты восторгаешься их сочинениями. Написать что-нибудь серенькое и безобидное, но актуальное. О войне, конечно, было бы подходящим. О героизме. Показать написанное этим влиятельным писателям, выслушать их советы, учесть замечания. Кто-нибудь из них не устоит и порекомендует напечатать в каком-либо сборнике или заштатном журнале. Напечатав первый рассказик, благодари маститых покровителей. Подари оттиск рассказика с восторгами и благодарностями. Строчи второй рассказик и проталкивай тем же путем. Теперь рассказик можешь сделать получше, если, конечно, в состоянии. Чтобы было видно, что ты – растущий талант. Через несколько лет сочини повестушку. Дай ее на обсуждение в толстый журнал. Ну и покровителям, конечно. Терпеливо жди, когда решат напечатать. Самое главное – не обнаруживай, что у тебя есть способности. Лучше, если их вообще нет. Если способности есть, но маленькие, считай, что повезло. Большим писателем стать можешь. Напечатав повестушку, приложи усилия к тому, чтобы появилась хорошая рецензия. Не жалей денег на подарки и угощения. Кто-нибудь из покровителей клюнет и непременно произведет тебя в ранг подающих надежды. После рецензии добивайся вступления в Союз писателей. Лезь во все дыры. Участвуй в комиссиях. Холуйствуй перед всеми. Лижи задницу всем, кто может быть полезен. Добивайся авансов и всяческих благ. Чем больше урвешь, тем больше тебя ценить будут. Утвердившись, пиши толстый роман. Если ты все предыдущие советы выполнишь, роман автоматически получится именно такой, какой нужен для успеха в качестве выдающегося советского писателя».
Я здесь изложил совет этого человека в сокращенном виде и так, как суть его припоминаю теперь. Тогда он говорил долго, несколько часов. После попойки я изорвал копию рукописи моей повести, которую мне вернул Симонов, и обрывки рассовал по мусорным урнам на пути домой.
Другой писатель, В.И., нашел повесть идеологически порочной. К счастью, он вернул мне рукопись. Придя домой, я сжег все рукописи. Сжег и те рукописи, которые сохранил Борис. Едва я успел это сделать, как ко мне явились с обыском из «органов». Тот, другой писатель, надо полагать, сообщил о моем сочинении в «органы». На сей раз я дешево отделался лишь беседой на Лубянке. Из беседы я извлек один положительный вывод: очевидно, архивы «органов» были на самом деле сожжены во время паники, когда немцы подошли вплотную к Москве. Иначе мне наверняка припомнили бы довоенные «приключения».
Душевный кризис
На мысли о литературной карьере мне пришлось поставить крест, еще не начав ее. В сочетании с другими обстоятельствами это повергло меня в состояние глубокого душевного кризиса. Я решил покончить с собой. С этой целью уехал к Василию, с которым вместе приехал из армии в Москву, намереваясь воспользоваться его пистолетом. Если бы у меня не отобрали мое «почетное» оружие на границе, я, скорее всего, использовал бы его. Василий мое намерение одобрил. Но предложил перед уходом на тот свет как следует выпить. И мы основательно напились. Намерение застрелиться отпало. Но намерение разрушить себя осталось. В конце 1946 года у меня обнаружилась язва желудка. Я не стал лечиться, продолжал пьянствовать, в морозы ходил полураздетым, без головного убора. Спал где придется и как придется. Открыто издевался над всеми советскими святынями и над Сталиным. Я хотел безнадежно заболеть, быть убитым в пьяной драке или быть замученным в застенках «органов». Но мне почему-то все сходило с рук. Людям, с которыми мне приходилось сталкиваться, казалось, что я качусь ко дну и к гибели. Мне сочувствовали и любили меня за это. Не знаю, является это общечеловеческим или специфически русским качеством – способствовать падению ближнего и помогать ему в этом. Когда я потом бросил пить и начал вести здоровый образ жизни, мои друзья и знакомые реагировали на это с гневом и ненавистью.
Теперь, оглядываясь назад, я спрашиваю себя: в чем была причина того душевного кризиса? На первый взгляд объяснение кажется очевидным: возвращение прежних тяжелых бытовых условий, возвращение довоенных явлений сталинизма, крушение надежд на литературное творчество, символизировавших для меня тогда «иной мир». Все это играло роль, конечно. Но дело не только в этом. Этот кризис был не первый и не последний. Я его связываю с явлением, которое я называю направлением личности. Это явление можно уподобить автопилоту в самолете – прибору, который восстанавливает заданный курс в случае отклонений самолета от этого курса. Такой «прибор» уже в юности сложился в моей психике. Наметилось и направление будущей жизни – ее курс. Хотя жизнь вольно или невольно шла зигзагами, мой внутренний «автопилот» все же выводил меня на заданный курс. Но в жизни наступали моменты, когда сам мой «автопилот» оказывался не в состоянии восстановить курс или когда казалось, что терялся сам курс, – терялось направление личности. А я уже не мог жить без этого внутреннего механизма. В то время я потерял свой жизненный курс.
Судьба русского гения
В 1947 году я потерял самого близкого в моей жизни друга – Бориса. Ко времени моей демобилизации он окончил художественное училище. Женился. Имел дочь. Во время войны был в партизанах, сделал серию рисунков обороны Сталинграда, за которую был награжден премией ЦК ВЛКСМ. В 1946 году он работал художником в журнале «Вокруг света». Выиграл несколько конкурсов по графике. Знатоки сулили ему будущее большого художника. Это и сгубило его. Нашлись завистники. Они использовали психическую неустойчивость Бориса и его полную практическую беспомощность. Начались интриги и служебные неприятности. Он тяжело заболел. В конце 1946 года от него ушла жена, забрав с собою дочь. Умер отец. Он потерял работу. Нормальные контакты с ним стали невозможны.
На примере Бориса я наблюдал одно из самых гнусных проявлений законов общества, которые я впоследствии назвал законами коммунальности (массовости). Есть два типа запретов и препятствий для одаренных людей. Одно дело – ты что-то сделал, и власти чинят тебе какие-то препятствия. В этом есть своя выгода. Ты все равно известен. Живешь на хорошем уровне. Имеешь репутацию порядочного человека. Твои достижения преувеличивают в определенных кругах. На Западе раздувают. Такая полузапретность увеличивает твой социальный вес и роль в культуре. История советской культуры полна таких полузапрещенных персонажей. Они удобны для многих. С ними вроде бы приобщаешься к чему-то запретному, но без особого риска. И для средств массовой информации такие фигуры чрезвычайно удобны. И другое дело – тебе не дают проявиться настолько, чтобы стать общественно признанной значительной фигурой, адекватной твоему таланту. При этом тебе официально не чинят никаких препятствий – это как раз было бы в твою пользу, привлекало бы к тебе внимание. Официально тебя просто игнорируют и отдают на съедение массе других людей, от которых зависит твоя судьба как человека творческого. Они сразу замечают масштабы твоего таланта и совершают сотни и тысячи мелких дел, каждое из которых ничтожно, но которые в совокупности могут убить гения любого калибра. И запрета вроде нет. Но тут о тебе умолчали, тут сказали так, что лучше бы не говорили совсем, тут не издали, тут не напечатали рецензию, тут пустили в ход клевету… И это – изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год. Таким путем душат медленно и незаметно, но наверняка. Пробиться почти невозможно. Только случай или чудо способны тебе помочь. Но если такое чудо случилось и ты обнаружил свои размеры, на тебя наваливаются с еще большим остервенением. И мало кто приходит к тебе на защиту, если вообще приходит. Ты неудобен для всех – для властей, для массы бездарностей, считающихся талантами и гениями, для поклонников, околачивающихся около признанных и полузапретных (особенно около таких) фигур, для прессы. Существует целая система приемов такого постепенного удушения потенциального гения. Люди овладевают ими с поразительной быстротой и без подсказок. Они действуют даже без взаимного сговора так, как будто получают указания из некоего руководящего центра.
Говорят, будто исторический Сальери был совсем не таким, как в легенде. Но если это и так, легенда все равно ближе к истине. В моцартовское время на одного реализовавшегося Моцарта приходился один Сальери. В наше время на одного потенциального Моцарта находятся тысячи актуальных Сальери, действующих еще более подло и мелко, чем легендарный Сальери. Прогресс!
Впоследствии я внимательно наблюдал фактическую ситуацию в культуре в смысле действия критериев оценки деятелей культуры. Есть два рода критериев – критерии социального успеха и критерии реального вклада в культуру и новаторства. Они не совпадают. Их расхождение в наше время стало вопиющим. Критерии социального успеха фактически разрушили критерии успеха творческого. Наблюдение таких явлений было для меня одним из источников будущих социологических идей.
Судьба русского воина
В начале 1947 года в Москву приехал Василий. Я познакомил его с женщиной, с которой я короткое время работал в артели игрушек. Я числился инженером в этой артели. Мои обязанности заключались в том, чтобы подписывать какие-то бумажки. Я заметил, что это могло плохо кончиться для меня, и уволился. Василий устроился на мое место и женился на женщине, о которой я упомянул. Она была заведующей складом артели. Кстати сказать, женщина была довольно интересная. Василий, во всяком случае, был ею доволен и не выказывал намерения разводиться. Сначала он пытался работать честно, даже сделал какие-то рационализаторские усовершенствования. Но быстро убедился в том, что честно работать нельзя. Начальство требовало денег, считая артель источником левых доходов. А встав на путь преступления, он, как и многие другие бывшие фронтовики, покатился по нему до конца. В артели обнаружились крупные хищения. Василию грозил большой срок тюрьмы. И он застрелился из того «почетного» оружия, документ на которое он подделал из моего наградного документа.
Мне удалось добиться того, чтобы его похоронили как героя войны, а не как подлежавшего суду преступника. Он был, как оказалось, награжден более чем десятью орденами и множеством медалей. Жулики из артели все-таки свалили всю вину на него и, как говорится, вылезли сухими из воды.
Впоследствии я смотрел фильм «Судьба солдата в Америке». Фильм прекрасный, не спорю. Но то, что происходило в нашей стране, давало материал для десятков фильмов и книг гораздо более сильных. Но эта возможность так и осталась неиспользованной: изображение явлений такого рода было запрещено строжайшим образом. И это касалось не только послевоенных лет, но всей советской истории вообще. После смерти Сталина было дозволено писать о репрессиях. Но самые основы жизни общества так и остались нетронутыми. Думаю, что мои «Зияющие высоты» явились первой в русской литературе большой книгой, имевшей сознательной целью анализ реальных прозаических будней советского общества как основы всего общественного здания.
Пьянство
Моральная деградация общества началась еще во время войны. Но в войну она прикрывалась и даже сдерживалась высокими целями защиты Родины. После войны этот сдерживающий фактор исчез. Коррупция, карьеризм, приспособленчество, пьянство, сексуальная распущенность и прочие негативные явления стали с циничной откровенностью доминирующими факторами психологической, моральной и идеологической атмосферы тех лет. Я принципиально отверг все это для себя лично, за исключением пьянства. Пьянство я считал морально оправданным. Более того, я относился к нему как к явлению неизбежному в условиях России, причем как к явлению социальному, а не медицинскому. В моих книгах есть много страниц на эту тему, в особенности в «Евангелии для Ивана» и в «Веселии Руси». Приведу для примера одно стихотворение:
Напрасно на нас, словно зверь, ополчилося
Наше прекрасное трезвое общество.
Полвека промчалось. А что получилося?
С чего оно начало, там же и топчется.
Нас крыли в комиссиях. Били в милиции.
С трибуны высокой грозили правители.
А мы устояли, не сдали позиции.
Мы клали с прибором на их вытрезвители.
Чтоб строить грядущее им не мешали мы,
Рефлексы по Павлову выправить тщилися.
И все ж по звонку перегаром дышали мы,
А не слюною, не зря ж мы училися.
Уколы кололи. Пугали психичками.
Даже пытались ввести облучения.
И, само собой, нас до одури пичкали
Прекрасными сказками Маркса учения.
Но пусть эта муть хоть столетие тянется.
Нас не согнуть никакой тягомотиной.
Друзья-алкаши! Собутыльники! Пьяницы!
Зарю человечества встретим блевотиной!
Иначе строители нового рьяные
Во имя прогресса совсем перебесятся
И трезвые даже, не то что мы, пьяные,
Завоют с тоски и от скуки повесятся.
Физиологической склонности к алкоголю у меня никогда не было. Мой отец, мать и все братья и сестры были трезвенниками. Я начал употреблять алкоголь потому, что это было принято, и потому, что нам выдавали спирт и водку за боевые вылеты. Я пил с отвращением, заставляя себя пить. Это отношение к алкоголю у меня было неизменным всю жизнь. Оказавшись на Западе, я получил возможность пить лучшие алкогольные напитки мира. И мне иногда приходилось их пробовать. Но я всегда это делал через силу и с отвращением. В мои «пьяные» годы я без всяких усилий прекращал пить на несколько месяцев, а иногда на год и более. В 1963 году я вообще перестал пить и почти двадцать лет не выпил ни капли спиртного. С 1982 года я начал вновь выпивать, но очень редко и исключительно ради компании. Так что я никогда не был медицинским алкоголиком. Я был чистым примером пьянства как явления социального и национального русского.
В России алкоголь никогда не был элементом обычной пищи, как во многих других местах планеты. Он был всегда элементом государственной политики. Главными причинами пьянства всегда были бедность и убожество жизни, а также психологические драмы, порожденные безвыходностью положения и отчаянием. В первые послевоенные годы пьянство приняло такой размах, какого не было за всю прошлую историю России. Не было средств на хорошую еду и одежду. А на пьянство хватало. Оно было дешевле. Люди пережили неслыханные лишения и горе. В пьяном виде это на время забывалось. Жизнь становилась немного красочнее и веселее. Отношения с людьми становились душевнее. Власти умышленно поддерживали пьянство как средство отвлечь внимание людей от их тяжелого положения. Алкогольные напитки продавались повсюду. На вечерах отдыха, которые регулярно устраивались во всех учреждениях и предприятиях, непременно работал буфет.
Больше половины студентов нашего курса оказались бывшими военнослужащими. Первый же день занятий мы отметили тем, что направились в забегаловку, расположенную между университетскими зданиями. Мы ее называли «Ломоносовкой» в честь Ломоносова, который, как известно, «был выпить не дурак». Эта «Ломоносовка» была большим соблазном для студентов. По настоянию университетского начальства ее закрыли и снесли с лица земли в 1948 году. По поводу ее закрытия мы устроили поминки по ней в скверике, сделанном на ее месте. Кончились эти поминки тем, что половина участников оказалась в милиции за дебош в общественном месте, а другая половина – в вытрезвителе.
Наши пьянки принимали мальчишески увеселительные формы. Мы как будто бы вернулись обратно в нашу раннюю юность и спешили таким варварским путем наверстать потерянное. Вспоминаю некоторые забавные случаи. Идя на демонстрацию 1 Мая 1947 года, мы решили выпивать по сто грамм водки у каждой питейной точки, которые были в большом числе на всем маршруте нашей колонны вплоть до подхода к центру города. Закуска была бедная, а водка – в изобилии. Когда мы дошли до того места, где собирались строить Дворец Советов, мы дружно легли посредине улицы. Милиция оттащила нас за забор, где была заброшенная стройка Дворца Советов. Мы там отоспались до вечера. А вечером продолжали пьянствовать в праздничной компании, какие тогда были обычными. Другой случай – соревнование по пьянству в кафе на углу улицы Горького и проезда Художественного театра. В соревновании участвовало человек двадцать от разных факультетов университета. Наш факультет представляли Владимир Семенчов, бывший штурман бомбардировочной авиации, и я. Зрелище было грандиозное. Мы просили не убирать пустые пивные и водочные бутылки. Масса народа толпилась вокруг наших столов и у окон на улице. Заключались пари, как на ипподроме. Первое место занял парень с геологического факультета, даже не служивший в армии. Он был действительно большой, прирожденный талант по части выпивки. Второе место занял Володя Семенчов, отставший от него всего лишь на бутылку пива. Я занял пятое или шестое место.
Этот Володя был на редкость хорошим собутыльником, добрым, щедрым и умным. Ритуальное пьянство на всю жизнь стало его призванием. Хотя он окончил университет, защитил кандидатскую и докторскую диссертации, стал профессором и заведующим кафедрой, он в душе остался пьяницей тех послевоенных лет.
Мы с ним довольно часто организовывали массовые попойки, а также пьянствовали вдвоем. Он организовывал выпивки со вкусом, как говорится, «со смаком», с маленькими приключениями и длинными разговорами. Его страстью были проходные дворы. Их тогда в Москве было много. И они действительно порою были очень интересными. Однажды мы с ним в поисках таких приключений забрались во двор какого-то секретного учреждения с железными дверями и решетками на окнах. Нас задержали на много часов, выясняя, кто мы такие. Во время наших попоек мы вели разговоры о сущности нашего общества и о сталинизме. Он понимал мои убеждения и добавлял от себя кое-что. У него не было никаких иллюзий. Но он не принимал происходящее близко к сердцу. Он хотел лишь комфортабельно устроиться в жизни и продолжать поведение пьяницы по призванию.
Во время наших попоек постоянно велись разговоры о войне, о загранице, о положении в стране. Аналогичные разговоры происходили в тысячах других аналогичных компаний. В этих разговорах проскальзывали критические реплики, рассказывались острые анекдоты, высказывались невольно откровенные затаенные мысли. Шла незаметная и вроде бы незначительная работа многих тысяч людей по подготовке базы для будущего антисталинистского движения и десталинизации страны.
Из моих собутыльников тех лет хочу упомянуть также Василия Громакова, бывшего капитана и командира батальона, и Владимира Самигулина, бывшего старшего лейтенанта и командира роты. Громаков впоследствии стал секретарем партийного бюро факультета, защитил диссертацию по работам Сталина о Великой Отечественной войне. Вместе с тем он был отличным товарищем и собутыльником и самым лучшим знатоком политических анекдотов, за которые полагался срок.
Оживление антисталинизма
В эти годы началось усиление репрессий не только за бесчисленные мелкие и крупные уголовные преступления, но и за «политику». Возвращалась обстановка конца тридцатых годов. Летом 1948 года я ездил на работу в колхоз со студенческой бригадой факультета. Положение в колхозах было еще хуже, чем до войны. По возвращении из колхоза один член нашей бригады, бывший офицер-фронтовик Том Тихоненко высказал несколько критических фраз о колхозах. Его осудили на десять лет по 58-й статье. Тихоненко учился на курс старше меня. Свои мысли о колхозах он высказал в своей группе. О его осуждении я узнал лишь постфактум. Если бы он был на нашем курсе, я бы не удержался и поддержал его из солидарности. Уже после того, как Тихоненко отбыл срок и был освобожден в хрущевские годы, он сказал, что донос на него написал сокурсник и что последний выступал свидетелем на суде. В этом же году был осужден на большой срок только что поступивший на факультет Виктор Красин, впоследствии ставший диссидентом. Его осудили вместе с группой других студентов за занятия буддизмом. Многочисленные случаи арестов происходили в нашем непосредственном окружении. Сталинизм с новой силой проявлял свою натуру. Мой несколько ослабевший в годы войны антисталинизм тоже возродился и стал осмысленнее. Я начал вести систематическую антисталинистскую пропаганду.
Я с моими антисталинистскими умонастроениями не был исключением. Такие настроения в то время были у многих. Дело тут было не в знании каких-то негативных фактов сталинизма и не в способности иронизировать по их поводу, а в том, как человек переживал эти факты, какое влияние знание о них оказывало на его идеологическое и нравственное состояние и на его поведение. Мы в наших компаниях издевались и потешались над «научным коммунизмом» Маркса так, как его не критиковали никакие враги марксизма и коммунизма. Но у многих ли из нас это превращалось в смысл и в программу нашей жизни?! Другой мой университетский друг уже тогда коллекционировал антикоммунистические анекдоты. Но он не стал антикоммунистом. Он стал даже специалистом по «научному коммунизму». Организаторы сталинских репрессий лучше, чем кто бы то ни было, знали правду о сталинских концентрационных лагерях. Но они от этого не стали антисталинистами.
Я не могу утверждать, что мне уже тогда была ясна сущность сталинизма. Я еще не был подготовлен для этого профессионально. Да и сам феномен сталинизма еще не изжил себя как исторически преходящее явление. Он был еще в расцвете сил и казался вечным. Для меня, как и для других, он еще был социализмом (коммунизмом), как таковым, а не историческим периодом и исторической формой эволюции социализма (коммунизма). Мне это стало ясно лишь после смерти Сталина.
Война, как мне стало ясно впоследствии, нанесла удар по сталинизму в самих основах общества, удар по существу. Она обнаружила дефекты сталинизма и создала условия для развития в стране феноменов, сделавших его со временем излишним и даже опасным для существования общества. Но война вместе с тем укрепила сталинизм в его поверхностных проявлениях, укрепила по форме. Страна победила в войне отчасти благодаря сталинизму, но отчасти вопреки ему. Сталинизм же все отнес на свой счет. Да и население страны в массе своей полагало, что победили благодаря Сталину и всему тому, что он олицетворял. Сталин и сталинисты во всей стране торжествовали победу. Возродились все довоенные ужасы сталинизма. Потребовалось еще почти десять лет, прежде чем сталинизм сошел со сцены истории.
Проходят годы. Исчезают конкретные исторические обстоятельства. И многое в прошлом начинает казаться бессмысленным. Сейчас, через тридцать пять лет после смерти Сталина, многие критикуют его и выглядят героями. А ведь критиковать сейчас Сталина – все равно как критиковать Чингисхана, Ивана Грозного или Гитлера. А в 1946–1948 годах это было смертельно опасно. Я встал на путь активного антисталинизма не из расчета прослыть героем. Я не надеялся выжить. Я лишь хотел как можно больше причинить ущерба сталинизму. А репутацию героя на этом тогда нельзя было приобрести даже в глазах тех, с кем я вел опасные разговоры. Разговоры же я вел бесчисленные. Они на много лет стали фактически главным делом моей жизни. В основном это были импровизации. В них я не столько убеждал моих собеседников в чем-то, сколько вырабатывал для самого себя понимание явлений, о которых шла речь. Конкретное содержание разговоров, конечно, не запомнилось. Оно никак и нигде не фиксировалось. В них делались важные открытия без претензии на авторство и без всякой возможности удержать его за собой. Авторство сохранялось лишь в одной форме – в форме доносов.
Тайный агитатор
Я учился, зарабатывал на жизнь, вел вроде бы обычную жизнь. Но эта жизнь имела стержень: это была нелегальная агитационная деятельность. Основное ее содержание составляла антисталинистская агитация, переходившая в критику всех аспектов нашего общества. Ко мне, очевидно, перешли какие-то способности от матери разговаривать с людьми. Только эти способности обратились на проблемы идейные. Я распропагандировал многие десятки моих собеседников. Они, конечно, помалкивали о том влиянии, какое на них оказывали разговоры со мною. Когда стало возможным признать это влияние, они это не сделали уже из других соображений. Лишь очень немногие признавали, что эволюцией своего мировоззрения были обязаны мне. Таким оказался Карл Кантор. Осенью 1947 года он демобилизовался из армии и поступил на наш факультет. Карл стал одним из тех, с кем я мог говорить с полной откровенностью, причем, как говорится, «на полную железку». И это несмотря на то, что он был искренним сталинистом. В разговорах с ним я оттачивал свои собственные взгляды. Наши разговоры были полемикой, но такой полемикой, которая лучше любого согласия. Карл родился в семье революционеров-марксистов и вырос искренним марксистом-ленинцем. Думаю, что и остался таковым до конца. И я уважаю его за это. Со временем он стал одним из крупнейших советских теоретиков искусства. Очень много работал в области технической эстетики, тогда еще совершенно новой в Советском Союзе области эстетики. Разговоры с людьми вообще в моей жизни играли роль огромную. В России в силу обстоятельств в те годы появлялось довольно много людей, для которых разговоры становились чуть ли не призванием. Были мастера разговоров. Мы могли разговаривать часами, испытывая интеллектуальное наслаждение от самого процесса разговора. В этих разговорах я вырабатывал для себя принципы и опыт моей интеллектуальной эстетики – эстетики мысли.
Ведя свою агитацию, я вовсе не имел целью побуждать людей на какие-то активные действия. Я просто разговаривал с людьми, как они того и хотели, и высказывал им все то, что знал сам и что надумал. Я просто раздавал людям содержание своего интеллекта и души. А к каким последствиям в их эволюции это вело, я об этом вообще не думал. Более того, я даже не имел сознательной целью определенного рода агитацию. Последняя получалась сама собой, непроизвольно, просто потому, что я людям отдавал то, что имел, а иного у меня не было.
Рискованный смех
Студенческие годы были для меня веселыми, несмотря ни на что. Шутками и хохмами было заполнено все время, включая самые серьезные лекции и семинары. Приведу два характерных примера на этот счет.
Во время одной лекции, в которой речь шла о теории условных рефлексов Павлова, я предложил мою интерпретацию этой теории, перевернув отношение собак и экспериментатора. Преподаватель растерялся, так как теория Павлова считалась приложимой и к человеку. Тогда же я пустил в оборот другую шутку, сказав, что Павлов изгнал идеализм из его последнего убежища с помощью собак. Это была словесно незначительная переделка официально принятого утверждения.
Я быстро усвоил алгоритм сочинения марксистских текстов, так что мог их воспроизводить сам, даже не читая их, зная их по намекам. На одном из экзаменов мне попался вопрос о работе Сталина «О трех особенностях Красной Армии», которую я не читал. Отвечая, я изобрел десять особенностей и мог бы изобрести еще десять, если бы меня не остановили. Мой ответ был оценен как лучший в группе.
Трезвость
Годы 1948-1951-й для меня были трезвыми как в прямом, так и в переносном смысле слова. Я прекратил прежнее безудержное пьянство. Перед летними каникулами я прошел медицинскую комиссию в военкомате. Никаких следов язвы желудка обнаружено не было. Я был признан годным к службе в авиации и даже к полетам на современных самолетах. Летнее время я проводил на военных сборах. Летал на спортивных самолетах. Цель полетов заключалась не только в том, чтобы подкреплять наши летные навыки, но и в том, чтобы натренировать для полета в лозунгах «Слава КПСС!» или «Сталину слава!» на воздушном параде. Некоторым из нас предложили вернуться в армию. Часть бывших летчиков, отчаявшихся устроиться на гражданке, согласились на это предложение. Я отказался. Я уже выкарабкался из душевного кризиса и уже приобрел вкус к учебе.
С начала учебного года я стал подрабатывать на жизнь, работая учителем в ряде школ. Преподавал логику и психологию. Один год я преподавал логику даже в Пожарной академии. Одновременно начал посещать механико-математический факультет университета. Хотел перевестись на него, но начать учиться сразу на третьем курсе я не мог, а терять два года не хотелось. Кроме того, на философском факультете я получил право свободного посещения, т. е. мог пропускать какие-то лекции. На механико-математическом факультете это было невозможно, так что я не смог бы зарабатывать на жизнь.
Теперь я мог позволить себе снимать жилье частным порядком. В ужасающей тесноте на Большой Спасской жить стало невозможно. Я выработал стиль жизни, позволявший мне достойно жить на мизерные средства. Этот стиль жизни касался одежды, питания и прочих трат. Все мое имущество я мог унести с собой в руках при перемене места жительства. Я не покупал книг, беря их в библиотеке или у знакомых. Я был беспартийным. Принципиально не принимал участия в общественных мероприятиях, если не считать стенных газет, которые я делал с удовольствием. Я не читал газет и не слушал радио из соображений «умственной гигиены». Короче говоря, я вел исключительно упорядоченный и аскетический образ жизни. До 1954 года ни разу не обращался к врачам. При всякой возможности занимался спортом. Разработал свою систему утренней зарядки. Делал эту зарядку регулярно, не считаясь ни с какими условиями. И продолжаю делать до сих пор.
Снимал я часть комнат у пожилых людей и отдельные комнаты, в которых никто, кроме меня, жить не отваживался. Зато эти комнаты были дешевле. Одна из них была всего 6 кв. м, не имела окна и туалета. Мне приходилось поэтому пользоваться общественным туалетом и ближайшими дворами. Другая комната, наоборот, была огромная – больше 100 кв. м. Это был цементный подвал, залитый водой. Лишь перед окном был деревянный настил, на котором я и жил. Я этой «комнатой» был доволен, но меня из нее выжили крысы.
Учился я легко и успешно. Выручала память. На те предметы, которые я считал несущественными для моего образования, я тратил минимум времени, иногда – лишь дни, отведенные на подготовку к экзаменам. За два-три дня я просматривал кипы книг, запоминая с одного просмотра огромное количество сведений. Сдав экзамен, я встряхивал головой и тут же забывал все это, освобождая голову для нового материала. Кроме того, я изобретал свои методы упорядочения и запоминания материала. Это была хорошая тренировка к будущей исследовательской работе. Впрочем, я об этом будущем применении моей гимнастики ума не думал.
В школах я преподавал с удовольствием. Я оказался прирожденным педагогом, причем – на привилегированном положении. Уроков логики и психологии в каждой школе было мало. Я числился почасовиком в пяти или шести школах сразу. Не посещал никакие педагогические советы. К логике и психологии все относились с пренебрежением, так что я был совершенно свободен в своем учительстве. Главное – сохранять дисциплину в классах во время уроков. Я превращал свои уроки в развлекательные концерты или в лекции на жизненно интересные темы. Многие истории военных лет, вошедшие впоследствии в мои книги, я отработал на этих уроках. Работа в школе дала мне хорошую подготовку к моим будущим лекциям в высших учебных заведениях и к публичным лекциям. С точки зрения владения аудиторией на любой теме и на любом материале я достиг виртуозного совершенства.
В послевоенные годы советская школа изменилась во многих отношениях и по многим причинам. Среднее и даже высшее образование утратило характер исключительности. Колоссально возросло число школ. Окончание школы перестало быть гарантией поступления в институт. Выросло число учителей, и изменился тип учителя. Профессия учителя перестала быть такой уважаемой, как до войны, и утратила обаяние. В учителя пошли самые посредственные выпускники школ. Вырос образовательный уровень общества и семей. Изменилось положение в семьях. Дети через семьи стали получать многое такое, что раньше давала лишь школа. Колоссально выросли возможности удовлетворять культурные потребности вне школы. Исчезли идеологические иллюзии. Резче обозначились социальные контрасты. Социальные отношения охватили и школу. Дифференцировалась система образования. Усилились социальные различия учебных заведений и различие в уровне подготовки. Очевиднее стало и усилилось расхождение привилегированных и непривилегированных учебных заведений. Исчез романтизм и появился практицизм в детской и юношеской среде. Изменился тип ученика. Изменилось отношение к школе. Школа перестала играть роль светлого храма и роль двери в прекрасное будущее общество всеобщего благополучия. Свою долю в этот процесс добавило влияние Запада, которое, несколько улучшив практическую эффективность образования, способствовало ослаблению и деградации всех положительных качеств советской системы образования. Начавшийся в хрущевские годы кризис системы образования еще более углубился к концу брежневского периода и достиг апогея в горбачевские годы.
Уход в логику
По личному указанию Сталина, как об этом сообщили нам, ввели преподавание логики в средней школе и в некоторых высших гуманитарных учебных заведениях. Для меня это нелепое сталинское «новаторство» явилось благом. Уже на первом году обучения в университете стало ясно, что историческим материализмом и «научным коммунизмом» занимаются самые глупые и бездарные преподаватели, студенты и аспиранты. Интеллектуальный уровень диалектического материализма тоже оказался невысоким. Философия естествознания, история философии и психология меня мало интересовали. Так что с третьего курса я стал заниматься логикой с намерением специализироваться в этом направлении. Тем более логика считалась беспартийной наукой, что соответствовало моей беспартийности и аполитичности. Даже в самой примитивной форме логика была сродни математике, и я увлекся ею.
В 1948 году на факультете состоялась дискуссия по вопросу о соотношении формальной и диалектической логики. Выражение «диалектическая логика» несколько раз встречается в работах Энгельса и Ленина. В условиях общего оживления в стране нашлись энтузиасты, которые решили проявить творческое новаторство за счет этих слов. Это было тоже характерно для советской философии тех лет – творить в рамках цитат из классиков марксизма.
Я, хотя и был лишь студентом, чувствовал себя уже начитанным в логике и принял участие в дискуссии. Я высказал точку зрения, которую не приняли ни «консерваторы», ни «новаторы». Я всегда стремился идти своим путем. «Дело обстоит не так, – говорил я, – будто где-то лежит некая готовая диалектическая логика, и нам остается лишь заметить ее и признать. Такой науки нет, и выражение „диалектическая логика“ является многомысленным. Надо на проблему взглянуть иначе, а именно так. Никто не сомневается в том, что есть диалектический способ мышления, диалектический подход к проблемам. Этот подход реализуется в каких-то формах, приемах. Само собой разумеется, что при этом используются логические формы, описываемые в формальной логике. Но используются и другие средства, позволяющие нам ориентироваться в сложной, изменчивой и противоречивой (в диалектическом смысле) реальности. Вот эти средства, которыми практически оперирует диалектически мыслящий человек, и надо сделать предметом внимания логики. А назовем мы такую науку особой диалектической логикой или сделаем ее частью логики формальной, роли не играет».
Мое заявление было разумным, и я от него не отказываюсь и сейчас. Но тогда оно вызвало возмущение у всех. Впрочем, и сейчас я в этом отношении не встречаю понимания ни у кого. Я же, отстаивая свою точку зрения в спорах с другими студентами и преподавателями, определил для себя направление моих научных интересов на целых восемь лет. Я решил построить такую науку, которая охватила бы все проблемы логики, теории познания, онтологии, методологии науки, диалектики и ряда других наук, имевших дело с общими проблемами языка и познания. Но охватила бы не в качестве различных разделов, объединенных под одним названием и под одной обложкой, а в качестве единого объекта исследования. Я решил начать строить эту науку так, чтобы все упомянутые проблемы естественным образом распределились в различных ее частях в зависимости от ее принципов построения и возможностей. Как назвать эту науку, было для меня делом второстепенным. Термин «философия» не годился, так как советские философы сразу усмотрели бы в моей претензии покушение на привычное состояние философии. Исключительно из тактических соображений я решил не выделять свой замысел из рамок логики и не афишировать его в общей форме. Со временем, когда я сделал достаточно много в отношении реализации этого замысла и когда ситуация для логики в советской философии стала на редкость благоприятной, я стал употреблять выражение «комплексная логика», чтобы хоть как-то отличить делаемое мною от всего того, что делали другие.
Накануне «оттепели»
В 1951 году я окончил философский факультет с дипломом «с отличием». Мою дипломную работу оппоненты рекомендовали опубликовать, а ученый совет принял решение рекомендовать меня в аспирантуру. Хотя я был беспартийным и аполитичным, хотя имел репутацию «политически неустойчивого», меня все же приняли в аспирантуру на кафедре логики. Поворот страны в сторону «оттепели» уже ощущался в массе мелочей. На мою беспартийность смотрели сквозь пальцы. Как отличник и участник войны, я входил в «золотой фонд» университета. Репутация человека, критически настроенного по отношению к сталинизму, кое-кому даже импонировала. Плюс ко всему формальная логика была признана наукой второстепенной и беспартийной.
Важную роль сыграл мой тогдашний друг Василий Громаков, ставший к этому времени секретарем партбюро факультета. Он был прекрасно осведомлен о моих умонастроениях. Он не разделял их, но и он был захвачен нарастающим стремлением к переменам и свободомыслию. Он был вполне ортодоксальным марксистом-ленинцем, членом партии еще с войны, специализировался по «научному коммунизму». Еще будучи студентом, стал секретарем партбюро факультета. Это много значило в сталинские годы. От него зависело, примут меня в аспирантуру или нет. И несмотря ни на что, он высказался в мою пользу. Наши отношения – характерный пример того, что психологическая, моральная и идейная ситуация в те годы была не такой уж простой. Не было тех резких разграничительных линий, которые стали примысливать потом. Этот же человек, которого потом кое-кто зачислил в «недобитые сталинисты», дал мне рекомендацию в партию, зная меня как антисталиниста.
Всеобщее стремление к обновлению, к переменам проявлялось в стране не в прямых требованиях социальных реформ, а в бесчисленных мелких делах, которые казались локальными и частными. О радикальных переменах в системе власти и в образе жизни коллективов открыто не говорил никто. Да и вряд ли кто осознавал необходимость и возможность таких перемен. Потребность в них ощущалась именно в частностях. И в частностях они казались возможными. Те, кто стремился к ним и ратовал за них, делали это целиком и полностью в рамках принятых норм жизни и идеологии. Все ратовали за лучшее исполнение воли высшего руководства и лично товарища Сталина.
На нашем факультете эта общая тенденция проявилась в своеобразном бунте студентов, аспирантов и молодых преподавателей против низкого уровня философской культуры и против застоя в философии, в борьбе за дальнейшее развитие марксизма-ленинизма. Тем не менее это был бунт. Дух бунтарства захватил и ряд профессоров старшего поколения. Заседания кафедр и ученых советов стали превращаться в очень острые баталии. Они продолжались затем во всякого рода забегаловках.
Диссертация
Темой моей диссертации был метод восхождения от абстрактного к конкретному на материале «Капитала» К. Маркса, т. е. логический анализ структуры «Капитала». Этот метод был открыт и в общей форме описан Гегелем и затем Марксом как «технический» (логический) прием, удобный для исследования и понимания таких сложных и изменчивых предметов, каким является человеческое общество. Этот метод и был не чем иным, как логическим аспектом диалектического метода.
В моей диссертации я осуществил анализ этого метода и описал его составные элементы, такие, например, как изолирующая и конкретизирующая абстракции, абстрактные модели, клеточка целого, переход от отдельного явления к множеству однородных взаимодействующих явлений. Короче говоря, я в диссертации установил, что диалектический метод мышления есть просто научное мышление в условиях, когда, по словам Маркса, приемы эмпирического и экспериментального исследования должна заменить сила абстракции, а также теоретических допущений и дедукции применительно к сложному, изменчивому переплетению связей и процессов. В прошлой истории философии еще до Гегеля попытка описания такого метода была предпринята Дж. С. Миллем, но ее почему-то никто не ставил в связь с диалектикой. В России об этом методе писал Чернышевский, переводивший сочинения Милля на русский язык.
На многих студентов и аспирантов моя диссертация произвела сильное впечатление. Диссертацию размножали во многих копиях. Это организовал Г. Щедровицкий, который в те годы был моим последователем. Но она была враждебно встречена руководителями советской философии. И это не случайно. Превращение марксизма в господствующую государственную идеологию сопровождалось превращением диалектики из орудия познания сложных явлений действительности в орудие идеологического жульничества и оглупления людей. Всякая попытка описать диалектический метод мышления как совокупность особого рода логических приемов (а именно такой была ориентация моей работы) была обречена на осуждение в силу сложившегося в советской философии понимания диалектики как некоего учения об общих законах бытия. На основе идей моей диссертации образовалась небольшая группа. В нее, помимо Г. Щедровицкого, входили Б.Г. Грушин, М. Мамардашвили и другие, но через пару лет группа распалась.
Сталинские кампании
Сталинские кампании (против космополитизма, например) коснулись моих мыслей и чувств лишь как материал для шуток и анекдотов. Мое отношение к сталинизму имело место совсем в ином разрезе жизни. Все эти кампании казались мне явлением на поверхности, а не в глубине потока жизни. Но все же и меня они зацепили. На одной студенческой вечеринке я потешал собравшихся шуточными импровизациями, которые зашли слишком далеко. В результате я удостоился вызова в деканат факультета. В беседе участвовали руководители факультета и активисты курса. Я вспылил и наговорил много такого, за что тогда следовало исключение из университета и еще более суровое наказание. Но как это ни странно, меня выручила именно моя резкость и искренность. Кроме того, мой друг Василий Громаков был секретарем партбюро курса и членом партбюро факультета, а один из студентов нашей группы (Петр Кондратьев) стал даже секретарем парткома университета. С ним я вместе поступал в МИФЛИ в 1939 году. Он помнил мою скандальную историю. Во время войны он стал политруком, затем заместителем начальника политотдела крупного авиационного подразделения (не то дивизии, не то корпуса), получил чин майора. Мы бывали в одних и тех же дружеских компаниях. Он был осведомлен о моих умонастроениях, но солидарность бывших фронтовиков оказалась сильнее. Оба они поручились за меня лично, и меня оставили в университете. Случай этот характерен для общей ситуации в стране: репрессии имели место одновременно с явным сопротивлением им со стороны бывших фронтовиков.
По моим наблюдениям, сталинские кампании не вызывали особого энтузиазма у населения страны и породили множество анекдотов, чего раньше не было. Мы в стенной газете факультета рисовали карикатуры по поводу раздувания русской философии, по поводу поисков основных законов в различных сферах природы и общества (в подражание «открытому» Сталиным «основному закону социализма»), по поводу превращений одних видов животных в другие (сатира на идеи Лысенко). И как это ни странно, нам все это сходило с рук.
Кампания против космополитизма, имевшая целью возродить русское национальное самосознание, обнаружила бесперспективность русского национализма. Ему сразу же придавали уродливые формы, и потому он становился предметом нападок как со стороны представителей других национальностей, так и властей.
Смерть Сталина
Умер Сталин. Но я не был этому рад. Исчез мой эпохальный враг, делавший мою жизнь осмысленной. Мой антисталинизм терял смысл. Мертвый Сталин не мог быть моим врагом. Состояние было такое, как после окончания войны. Ведя антисталинистскую пропаганду, я чувствовал себя как на войне. Каждый острый разговор угрожал доносом и арестом. Я переживал его, как боевой вылет. И вот ничего подобного теперь не будет. Конечно, на место Сталина придет другой вождь. Но у меня к нему не может быть такого отношения, как к Сталину.
Прощаться со Сталиным я не пошел. И в Мавзолей, куда на короткое время поместили труп Сталина, я не пошел принципиально. Большинство моих знакомых переживали смерть Сталина как искреннее горе. Мой тогдашний друг Э. Ильенков рыдал, возлагал надежды на Мао. При этом он готовился разоблачить вместе со всеми сталинскую вульгаризацию марксизма. Его реакция была характерной. Со Сталиным сжились настолько, что он стал не только символом эпохи, но и частью личной жизни. Все чувствовали, что эта эпоха окончилась. И горевали поэтому. Все чувствовали, что эта эпоха навечно ушла в прошлое. И радовались этому.
Моя мать вырезала из газеты фотографию Сталина и вложила ее в Евангелие. Я спросил ее, зачем она это сделала. Ведь Сталин был злодей! Она ответила, что Сталин взял на свою душу грехи всех других, что теперь его все будут ругать и что кто-то должен за него помолиться. И вообще нельзя знать, чего больше вышло из его дел – добра или зла. И неизвестно, что сделал бы на его месте другой.