Глава 3
Чёрная коробочка «Harry Winston»
Пожалуй, наиболее деликатные, наиболее странные и неуютные отношения связывали Надежду Петровну Авдееву с самым знаменитым писателем современной русской словесности; с флагманом, так сказать, отряда VIP издательского мира; с автором, чьи книги неизменно и победно пребывали в верхних слоях атмосферы всех, без исключения, бестселлерных списков.
Странные, неуютные отношения…
Дело в том, что Надежда в глаза его никогда не видала, – добавим: как и прочие современники и соотечественники.
Кое-кто из старейшин издательского планктона, обитавшего на восьми этажах самого крупного в России, да и в Европе, издательства, утверждал, что когда-то, на заре его ослепительной литературной судьбы, книги автора выходили с его портретом на задней сторонке обложки, и хотя фотография была величиной с почтовую марку и писатель представал на ней в непременных чёрных очках, всё же можно было что-то там разглядеть: некую обыкновенность, среднерусскую равнинность в очертаниях плотного носа и узкой и твёрдой линии губ над несколько смазанным подбородком. Ну так и что: у Иисуса тоже навалом разных сомнительных изображений.
Очень быстро гений понял, что настоящий Бог должен оставаться невидим, как ветхозаветный Бог-отец. И – исчез. Он исчез не только с обложек собственных книг, не только с рекламных афиш и флаеров; он прекратил доступ к телу всей журналистской своре, поклонявшейся своему высокотиражному идолу. Он стал, наконец, невидимым.
Тут надо заметить, что за границей Мэтр отечественной словесности временами материализовывался, приобретая некоторую телесность, ибо западные литературные агентства, как и ректораты университетов, привыкли к более осязательным фигурам в литературе и в жизни. И уж если они издают иностранного автора, то требуют от него какого-то минимального присутствия на публике и личного участия в продвижении книг.
Вспомним: ветхозаветный Бог тоже являлся кое-кому в разных неудобных местах и при неудобных обстоятельствах – то в горящем кусте, то посреди Синайской пустыни. Правда, показывался, в основном, лишь Моисею, да и то – с тыла, дабы не устрашить чрезмерно.
Что ж, решил наш бог, – покажемся.
Так, однажды Мэтра пригласили на семестр в один из крупнейших университетов Соединенных Штатов Америки – речь шла о курсе лекций по современной русской прозе.
Это было время, когда в читательской среде муссировался слух, миф, легенда – называйте эти глупые сплетни как угодно, – что автор популярных романов – женщина.
Да нет, уверяли очевидцы, студенты университета, кому посчастливилось оказаться в нужном месте в нужное время; нет, он явился в первый день нового семестра в студенческую столовую абсолютно голым, – голым, как есть, и, поверьте, женщиной там и не пахло, а пахло нормальным потным мужиком, только что с самолёта. При всей западной толерантности явление голого Мастера всё же вызвало не то чтобы замешательство или ажиотаж, но разные толкования: ему здесь жарко, после России; у него болезнь повышенной чувствительности кожи; он гениален и потому рассеян: сняв одежду перед тем, как войти в душ, задумался над сюжетным ходом в новом романе и… забыл про одежду, а заодно и про душ. Тело у бога было обыкновенным человеческим, слабо волосатым, с незагорелой задницей.
Словом, оригинальный русский писатель настолько заинтриговал студенческую братию, что на курс к нему повалили записываться толпы. От него ждали сенсационных откровений, парадоксальных изречений, бунта против скисших эстетических… ну и тому подобное, чего эти обалдуи всегда ждут и восторженно приветствуют. Однако…
Однако ни единой лекции вообще в данном семестре не случилось: Мэтр – голый или одетый – исчез из поля зрения и студентов и администрации колледжа. Его искали, в номер к нему деликатно стучались, затем встревоженно ломились…
Тщетно: он исчез таинственно и бесследно.
Впрочем, в последний день семестра вновь материализовался: в той же студенческой столовой и в том же неприхотливом перформансе. Голый, с подносом в руках, проследовал к свободному столику перед окном, уселся спиной к обедающим и, в молчании всего зала, невозмутимо схомячил всё до последней крошки. После чего отнёс поднос с грязной посудой в специально отведённое для того место и удалился навсегда.
– А что кушал? – с нездоровым интересом обычно спрашивал кто-нибудь в этом месте рассказа.
– Морковный шницель с рисом.
– И где, где был-то весь этот семестр?!
А вот на этот вопрос пусть уже отвечают биографы Великого.
Батюшки, а ведь мы даже забыли его назвать! – вот как въелась-то в нас атмосфера таинственности, окружающая его имя, пока ещё вполне произносимое и вполне обыкновенное: Георгий Анатольевич Крамсков.
Да, Георгий Анатольевич, его так и Надежда называла в телефонных беседах. И надо сказать, голос его – тоже равнинный, весьма обыкновенный, скорее, высокий, скорее, приятный, – она узнавала сразу, ибо порой часами ждала, сидя у телефона.
Дело в том, что Георгий Анатольевич, верный себе, время от времени бесследно исчезал, оказываясь не доступным ни телефонным, ни электронным, ни каким-либо иным способом. Кое-кто считал, что он уединяется в монастырской келье где-то в горах Тибета; кто-то выдвигал ещё более туманные, оккультные, а то и фантастические предположения, связанные с внеземными контактами Великого. Надежде, однако, он назначал день и час, когда позвонит на телефон редакции, ведь в работе автора с редактором всегда есть какие-то текущие заботы, всегда есть о чём поговорить.
Почему-то происходило это ночами – возможно, из-за разницы во времени. Оставшись одна в огромном пустом здании (не считая охранников на входе), Надежда сидела возле телефона в своём закутке, в тупике лабиринта из пачек книг, как собака у дверей сельпо в ожидании хозяина; вздрагивала от малейшего звука, и когда – всегда оглушительно и страшно! – в ночи голосил телефон, вскакивала и от волнения разговаривала полушёпотом, стоя на негнущихся ногах.
Эта паранойя имела под собой некоторые основания.
В стародавние времена, когда Великий был просто популярным автором и издавался в другом издательстве, произошла утечка информации: за неделю до выхода бумажной книги, в рекламу которой были вбуханы немеряные тонны капусты, а градус ожидания её превосходил накал ожидания у британцев рождения наследного принца, из издательского компьютера украли сакральный текст.
Золотая рыбка махнула электронным хвостом и уплыла в народ – самый читающий в мире.
В те времена издателей кормила только бумага, так что убежавший или украденный из компьютера текст «свежака» от «самого популярного писателя современности» означал страшные убытки, десятки тысяч пиратских версий, судебный иск от самого Великого, ну и прочие беды.
Вероятно, это можно сравнить с тем, как если бы чистую голубицу, святую Деву Марию, перед Непорочным Зачатием попользовал какой-нибудь мимоезжий прощелыга (собственно, этот сюжет уже разработан в «Гаврилиаде» самым гениальным прощелыгой русской литературы А. С. Пушкиным).
Так или иначе, грандиозным воздаянием и покаянием скандал был замят, книга всё равно разошлась огромным тиражом, электронный текст прельстил далеко не всех, а то, что кто-то кое-где у нас порой что-то и сопрёт, так, во-первых, писателю и самому должна быть приятна столь неугомонная любовь народа, во-вторых, и Христос бы крал, кабы руки не прибили.
Но Великий ничего не забыл: сменил гавань, из которой отчаливали в плавание его величавые лайнеры, завёл сурового литературного агента и, главное, обозначил новый порядок передачи текста издательству.
Отныне ТЕКСТ на флешке попадал в руки Надежды Петровны Авдеевой прямо от литагента Рудика – волнующий и торжественный момент передачи Слова: тебе, тебе одной доверена эта привилегия первой прочесть откровения всегда неожиданного, всегда парадоксального Ума. И хотя в отделе распечатки работали несколько старейших сотрудников, в кристальной честности и преданности которых Надежда усомниться никак не могла, текст Книги она распечатывала на собственном принтере, и лишь тогда, когда последний человек покидал чертоги издательства. Затем она тщательно проверяла: не осталось ли в заданиях для принтера какой-либо информации (имя Книги в системе тщательно шифровалось), прятала флешку каждый раз в новом месте, как прячут в коммунальной квартире бриллиантовое кольцо, а сама, с увесистой пачкой бумаги в морщинистой серой суме, похожей на слоновью мошонку, ехала домой. И все сотрудники знали, что «у Надежды Петровны завтра редакторский день».
Что сие значило?
То, что назавтра, не вставая с кровати и подоткнув подушку за спину, она принималась за чтение. Это было похоже на продвижение в колючей и влажной поросли джунглей крошечного отряда первопроходцев. Читала она так медленно и внимательно, как не читала никогда и никого. Ибо всякий раз Великий обращался к таким сферам человеческого бытия, о которых Надежда имела только самые смутные представления. И для того, чтобы оценить иронию и мудрость автора, ей приходилось попеременно погружаться в глубины то устройства американской финансовой системы, то в хитросплетения тайных политических интриг в правительстве Эквадора, провинция Галапагос, то в историю месмеризма, то в научно-технические дебри о роботах и симулякрах. За что она неизменно была Великому благодарна: он всякий раз способствовал расширению её сознания.
Закончив книгу, она садилась писать Ему письмо: всегда особое, всегда иное, с огромной искренностью отдаваясь размышлениям о Книге, не жалея красок и чувств, помня о страшной уязвимости любого творца…
И знаете что? Георгий Анатольевич, как и любой другой, самый заурядный, автор, ждал её отзыва и, получив его, сразу перезванивал, был неизменно взволнован и благодарен – щедро, по-детски. И когда она слышала его мягкий, скорее высокий, скорее приятный голос – все анекдоты и мифы о нём, вся таинственная шелуха куда-то исчезали, и она чувствовала, что заглянула, возможно, в самую сердцевину его беззащитности, сомнений и страхов, хотя бы на минуту облегчив тяжкий и одинокий путь в создание миров.
Затем она писала мобилизующее письмо всем посвящённым – руководителям подразделений допечатной подготовки, работы с типографиями, закупки бумаги, стараясь и в их жизнь внести праздничную приподнятость: «Дорогие мои, сердечные, свершилось! Бумагу такую-то закупаем на тираж такой-то с учётом такого-то количества печатных листов, в кратчайшие сроки!» И сроки всегда были кратчайшими, и успеть надо было всегда к высокому сезону, к книжной ярмарке, и нервотрёпка, ошибки, описки, скачки и падения чередовались с невероятной скоростью – индекс стресса у всей редакции взлетал под небеса…
Вот это она и ощущала, и считала полнотой жизни. Её конкретной жизни. Что не мешало в следующий раз дежурить ночью в редакции, и вскакивать от оглушительного верещания телефона, и стоя вслушиваться в далёкий нереальный голос Великого, зыбким шёпотом ему отвечая.
* * *
Мигрень на сей раз грянула без увертюры всем составом симфонического оркестра – в обоих висках, во лбу и в затылке. Ещё бы: Надежда уже час с лишним искала и не могла найти спрятанную в своём кабинете флешку с текстом нового романа Георгия Крамскова, переданную ей неделю назад его литагентом Рудиком.
«Рудик» – это была заглазная редакционная кличка; в глаза, разумеется, этого господина величали Рудольфом Вениаминовичем, и даже Сергей РобЕртович, не слишком озадаченный отчествами кого угодно, хоть и президента страны, при встречах и переговорах всё же выдавливал из себя кое-какое «рудамнаминч», за спиной того угадывая призрак Великого, перед которым трепетал, как и все, ибо Кормильцу любой поклонится.
Внешне Рудик очень подходил своему укороченному имени: был он маленьким, с длинной шеей, бритой остроконечной головой, на коротеньких ножках; вообще, внешне напоминал какого-то полевого зверька, вставшего на задние лапки. Но едва открывал рот, как ошеломляющим диссонансом внешности звучал его подземный бас – таким в рок-опере «Иисус Христос – суперзвезда» поёт певец, исполняющий партию первосвященника Каиафы. От этого баса, как от огненного дыхания преисподней, стелились травы и никли головы всех сотрудников редакции современной русской литературы.
Надежда Рудика уважала, но ненавидела. Как-то всегда получалось, что культурно начавшаяся встреча двух высоких сторон непременно заканчивалась перепалкой. Она подозревала, что именно Рудольф Вениаминович, этот мелкий бес, науськивает Крамскова на издательство, внушает тому пугающую паранойю, всячески третируя и ту, и другую заинтересованные стороны вплоть до самого выхода книги.
Она сидела на скамье в скверике перед Консерваторией, где ей и предложено было сегодня сидеть. Большая Никитская текла себе мимо, унося прохожих, автомобили, оперные голоса и звуки рояля и струнных из окон. Место встречи, удобное ему, всегда назначал Рудик. Не исключено, что сегодня у него были билеты на концерт в Консерваторию. Надежда мысленно каждый раз придумывала Рудику другое имя-отчество, её фантазия в этом была неисчерпаема: Адольф Скарлатинович, Вервольф Скорпионович…
– Надежда Петровна… – пророкотал утробный бас за её спиной. Она не обернулась. Что за манера – всегда появляться сзади?!
Рудик обошёл скамейку и присел рядом.
– Смотрите на памятник, – глухо продолжил он. – Делайте вид, что мы не знакомы.
Да я б на тебя век не глядела.
– Флешка у вас? – кротко спросила Надежда, упершись взглядом в композитора Чайковского. Замечательный памятник, плавные линии, благородная сдержанность позы. Ещё бы: скульптор – Вера Мухина. Композитор в глубокой творческой сосредоточенности. Цвет – зелёный: окислился, бедняга.
– Вы напрасно торопитесь, потому что – да, роман пока у меня. – И голосом подчеркнул это «пока», сука! Мол, захочу и не отдам. Как, мол, пожелаю, так и будет.
Надежда вздохнула и проговорила всё ещё вежливо, вдохновляясь отрешённым видом композитора:
– Давайте флешку, Рудольф Вениаминович (Гундольф Пластилинович!). Мне некогда.
– Нет, погодите… – недовольно возразил он. – Это что у нас за гопак такой получается? Значит, что: выдающийся писатель трудился год, адским трудом трудился! А редактору некогда…
Нет, не получалось у Надежды хотя бы раз благополучно провести подобные встречи в верхах. Она молча поднялась со скамейки и направилась в сторону метро. Подумала: непременно пожалуюсь Сергею РобЕртовичу.
– Постойте! – нервно окликнул Рудольф Вениаминович (Филадельф Палестинович!). – Я не могу передать вам… будущее достояние мировой литературы… вот так просто…
Надежда резко обернулась:
– Что за чушь?! В прошлом году вы передали мне флешку с текстом романа на метро «Маяковская». У вас там, видно, пересадка была.
– Но… вы обязаны хотя бы написать расписку!
– Пожалуйста, напишу. Есть у вас бумага?
Видимо, идея с распиской посетила Рудика три секунды назад. Великий не мог санкционировать подобное издевательство над своим редактором и явно даже не подозревал, что вытворяет этот говнюк подколодный. (Пожалуюсь, обязательно пожалуюсь!)
Что-то бормоча густым волнующим баском, тот принялся обыскивать карманы своего длинного коричневого пальто, в котором ещё больше похож был на линялого по весне зверька, вставшего на задние лапки. Шея торчала из великоватого воротника и по этой погоде казалась слишком тощей и голой, и слишком белой. Интересно, что он станет делать, если не отыщет клочка бумажки?
– Вот! – с облегчением Рудик протянул Надежде использованный билет на метро.
– И где здесь писать? – презрительно спросила она. – И что писать?
– Пишите: «получено», дата и подпись.
Она вернулась к скамейке, села, пристроила билетик на ладони левой руки, принялась выводить каракули огрызком синего карандаша, которым обычно отмечала огрехи в рукописях своих авторов. Карандаш был толстым, билетик известно каким. Вот ведь Гандон Вазелинович!
– Название романа не указывайте! – горячим шёпотом велел он ей под руку.
– Знаю без вас.
Она бы и не смогла вписать название. В этом году новый роман Великого носил длинное раскатистое имя, как всегда у него, – завораживающее, утягивающее в глубь символов и смыслов.
Она протянула чепуху эту, вздор этот, Рудольфу Вениаминовичу, тот схватил, спрятал во внутренний карман пальто, из которого извлёк чёрную фирменную коробочку «Harry Winston». Увидев, что Надежда собирается проверить – что там внутри, заполошно воскликнул:
– Не открывайте!
– Нет уж! – злорадно отозвалась она, сжимая в кулаке добычу. Внутри коробочки в бархатной прорези для колечка была вставлена крохотная флешка – Великий, просвещённый во всех компьютерно-интернет-инновациях, каждый раз нёсся впереди самого прогресса, а уж впереди своего редактора – само собой. Надежда, немало лет имевшая дело с электронными текстами своих випов, так и не могла привыкнуть к постоянному скукоживанию носителей, ощутить не могла и поверить, что в такой вот крохотуле-скорлупке таится большой роман.
Не говоря ни слова, она повернулась и пошла.
– Надежда Петровна! – крикнул Рудик. – Подождите! Вы на метро?! Вы на работу?!
Он подбежал, юркий, вёрткий мелкий бес, метущий тротуар полами длинного пальто.
– Если по пути… – произнёс, задыхаясь, – что-то случится… Если кто-то подозрительный приблизится…
– Я поняла, – покладисто отозвалась Надежда Петровна, не оборачиваясь: – Проглотить, затем высрать.
…И вот теперь она не могла найти эту чёртову флешку! Проклятую скорлупку, заветный носитель огромного романа! Надежда помнила, что в целях конспирации спрятала драгоценный ноготок особенно хитроумно. Но забыла, забыла – куда! Все ящики всех столов в комнатах редакции были выдвинуты и обысканы по миллиметру. Уже минут сорок Надежда, бледная как полотно, молча плакала. Слёзы лились и лились, неизвестно уже, из какого источника черпая неостановимую влагу. А мигрень разгоралась во лбу и в затылке какими-то особо ядовитыми сполохами.
Преданные девочки, сотрудницы Надежды (старшая выходила на днях на пенсию, младшая год назад родила двойню), буквально оледенели в ожидании беды: впервые за годы своей работы они видели, как плачет их начальница, сильная женщина Надежда Петровна Авдеева. Сообщать ли о катастрофе Сергею РобЕртовичу? – этот вопрос буквально висел над головами, но задать его вслух они боялись. Часа через полтора самолёт из Ларнаки (последние дней десять директор пребывал на Кипре со своими лошадками) должен был приземлиться в Шереметьево. «Нет, нет! Ни за что! – кричала Надежда, – он сойдёт с ума! Он не простит, он порвет меня в клочья!» – «А что же делать?» – «Искать!!!» – орала она, колотя кулаком по столу.
Однако через час сдалась. Опустилась в свое кресло, уронила голову на руки и зарыдала – безутешно… «Украли… – донеслось сквозь рыдания, – украли, украли…»
Света Кулачкова, старший редактор, решительно набрала телефон Сергея РобЕртовича, вышла в коридор и что-то нервно придушенно говорила в мобильник. Из всего разговора выплеснулось только «…покончит с собой!».
И Сергей РобЕртович, который, вообще-то, мечтал отоспаться после бессонной ночи, птицей прилетел в издательство. К себе в кабинет подниматься даже не стал. Влетел – взбудораженный, окоченелый от ужаса, с воплем: «Душа моя!» И девочки наблюдали, как он обнял Надежду и как рыдала та на его плече, выкрикивая: «ОПЭЭМ! Это бандиты из ОПЭЭМ спёрли!»
– Но как они могли спереть? – усомнился РобЕртович.
– Ночью! Охранники – шпионы! – выкрикнула Надежда и прикусила язык – буквально и очень больно. Она взвыла, открыла рот и глубоко задышала, обеими ладонями загоняя в рот воздух. Кончик языка пылал от боли.
– Ну хватит тебе рыдать, несчастная! – сказал Сергей РобЕртович. – Бывает! Всё на свете случается. Ты не виновата, дура! Нечего было устраивать всю эту идиотскую конспирацию. Не бойся, я сам с ним буду говорить. Я тебя покрою!
(В его лексиконе в последние годы возникло много конюшенных, конезаводческих слов.)
И все девочки, кто находился в комнате, в который уж раз подумали, что всё-таки их директор – очень хороший мужик.
– Ты вот что, – решительно продолжал он. – Прими успокоительное и баралгин какой-нибудь, – у тебя ж наверняка мигрень разыгралась. А я поднимусь к себе, соберусь: выпью что-нибудь покрепче перед… (хотел сказать «казнью», но милосердно запнулся) перед разговором.
Надежда, к тому времени объятая пульсирующей болью под черепной коробкой, подумала, что баралгин – дело правильное, может, он и в прокушенном языке боль слегка уймёт. Подвывая и шепеляво приговаривая «узас, узас!», полезла в нижний ящик своего стола, где держала таблетки от мигрени в миниатюрном бисерном кошелёчке.
…Душераздирающий вопль ударил в спину выходящего Сергея РобЕртовича, вылетел из редакции современной литературы и прокатился по этажу. Надежда Петровна Авдеева, растрёпанная, с зарёванным красным лицом, с открытым ртом, в котором дрожал прокушенный язык, вопила, тряся кошелёчком. А что она там вопила, понять было невозможно из-за потревоженной дикции:
– Фэска, фэска!!! Сама сп’ятала, ста’ая ду’а!!!
Когда осознали… когда заглянули-проверили, когда каждая пощупала, чтобы ощутить тактильно! – вся редакция пустилась в разнузданный хип-хоп. Девочки отплясывали, вздымая юбки, задирая ноги, обнимались, визжали, как фанатки футбола на трибунах. Ещё бы: жизнь была спасена! Жизнь редакции современной литературы продолжалась. Позора не будет! Великий не узнает! ОПЭЭМ – выкусит! И мерзкий Гандон Вазелинович не ворвётся сюда – жарить их всех в кипящем масле, вздымать на вилы и макать с головой в бочки с дерьмом.
– Та-ак… – выдавил Сергей РобЕртович, прислонясь к стене, медленно растирая ладонью грудь в области сердца. Он и сам, между нами говоря, испытал огромное облегчение: ну кому охота ползти с повинной головушкой на плаху к этому Великому Мудаку! – Вот что. Умой лицо, поедем обедать, я в самолёте ни черта не жрал, а с твоими трагедиями и вовсе … – Он вздёрнул руку, глянул на часы: – У-у-у-у! Поехали.
И хотя Надежда высовывала кончик языка, всплёскивала руками и показывала, что есть ей совершенно не хочется и невозможно, – Сергей РобЕртович чуть не силком потащил её к лифту, усадил в машину и повёз в «Тётю Мотю», в Спиридоньевский. Время от времени они проводилитам переговоры с партнёрами из «Звучащей книги».
Ресторан был домашний, милый такой, ностальгический; декорирован под коммунальную кухню пятидесятых. Здесь готовили знатный украинский борщец и совершенно фантастическую фаршированную щуку.
– А вот борща я поем, – оживлённо приговаривал Сергей РобЕртович, пробираясь в любимый уголок, поближе к окну. – И ты поешь борщецкого, душа моя. Похлебай. Больно, а ты через не могу. Ты стресс пережила, калории потеряла…
– Я так посизу… Осень бойно…
– А я говорю: похлебаешь борщаговского-то, сразу в себя придёшь. Принеси ей, душа моя, – велел официантке, а себе затребовал чуть не половину меню. Поджарый, сутулый, как старая поседелая гончая, Сергей РобЕртович жратву уважал. И борща ему, и щуку, и солёные грузди под водочку принесли – проголодался со всеми этими кошмарами. Да, хорошо здесь кормили.
Выпить Надежда согласилась: язык продезинфицировать, ну и успокоиться. И мгновенно перед ними поставили советские рюмашки пятидесятых годов, дутое стекло, всё в стиле нόлито всклянь.
Сергей РобЕртович поднял рюмку и сказал:
– Ну что, душа моя, поехали? Знаешь, за кого пьём? За Великого!
– А посол он к сёлту! – в ярости отозвалась Надежда.
– Почему? – растерянно спросил Сергей РобЕртович, глядя на неё с грустной укоризной. – Великий – это, знаешь, целая эпоха в моей биографии. Я ему по гроб жизни обязан. Он просто спас меня от депрессии, он в мою жизнь привнёс… волю к победе! Может, без него-то меня б уже и в живых не было… – В глазах Сергея РобЕртовича забрезжила грустная нежность, и это Надежду насторожило: её начальник был равнодушен к литературным достоинствам книг, которые выпускало принадлежащее ему издательство.
– Выпьем, помянем его животворную мужскую силу, – вздохнув, продолжал Сергей РобЕртович, – потому что, знаешь… я его охолостил. Уж очень он темпераментный, а это опасно для окружающих.
Надежда в замешательстве отняла от губ тёплую ладонь, которой грела свой несчастный прикушенный язык, и уставилась на Серёгу. Что это с ним, подумала, совсем чокнулся: что он несёт? Охолостил?! Великого?!
– Ну не смотри на меня с такой укоризной. Да, я его кастрировал. Это делают для безопасности. Ему же самому спокойней будет. – Он вновь грустно усмехнулся: – К тому же я… я съел его яйца.
– Сто?!! – пролепетала Надежда.
Она во все глаза смотрела на своего начальника. Пить, что ли, снова принялся, дурак, или совсем не в себе?
– А чего ты скривилась! Великому они больше не нужны, а это, говорят, мужскую силу укрепляет, – пояснил тот. – В моем возрасте не повредит. А что: пожарил и съел. На вкус – ничё особенного, как бычьи, примерно. Что?..
Несколько мгновений они молча глядели друг на друга. Затем в глазах Сергея РобЕртовича вспыхнуло что-то диковатое, подбородок поехал в сторону, изо рта вырвался сдавленный рык… И он зашёлся таким хрипатым гоготом, что едоки за соседними столами все как один вздрогнули и повернули к ним головы.
– Ты что подумала?! Великий… это же конь мой, ко-о-о-нь! – он не мог говорить, всхлипывал, утирая слёзы, давился истеричными рыданиями и трясся, как в падучей. – Эт же лошадка моя, коняга любимая, там, на Кипре… Не классик, нет! О-о-о-о-ох!!! Не классик! У того яйца несъедо-о-о-бные!
В этот день, как в старые добрые времена, они сидели до упора. Надежда пила компот из сухофруктов, он ласкал и успокаивал язык, пострадавший в битвах за русскую литературу.
А Сергей РобЕртович прилично набрался. Он тянулся рукой к её красивой крупной руке на белой скатерти, гладил её, повторял:
– А помнишь, душа моя, помнишь, какими мы были глупыми, смешными и мужественными засранцами? Как мы ни хрена не понимали ни в бизнесе, ни в людях: не знали, кому взятку дать, как бумагу на тираж посчитать… Помнишь, как меня отделали бандюки, нанятые «Логистом-W», и бросили подыхать на запасных путях Савёловского, а ты меня искала с двумя купленными ментами?
– И нашла! С пробитой башкой и сломанными рёбрами.
– Когда я упал, мне хотелось замереть и притвориться мёртвым. Но я слышал, как один сказал: «Надо ещё найти ту рыжую суку и вырвать у неё сиськи», и я поднялся на карачки и ползал под их сапогами, пока не рухнул, – чтобы ты успела уйти из офиса…
– …и мои сиськи остались при мне. Просто мы хотели делать книги.
– Это ты хотела. И мне велела хотеть. А я за тобой и тогда хвостиком бегал, и сейчас бы побежал, не оглядываясь на семью, на бизнес… Душа моя! Почему ты не вышла за меня, дурака, а?
Официанты давно убрали со столов, на кухне звенела посуда; прощально взмахнув белым крылом, отправлялись в стирку скатерти. Эти двое сидели, держась за руки, протянутые через стол, будто отплывая на плотах друг от друга, пытались удержать себя – прошлым; и говорили, говорили, то принимаясь петь, то хохоча, то отирая слёзы.
Любого другого посетителя здесь давно погнали бы вежливо в шею, но здешние ребята слишком хорошо знали, кто такой Сергей РобЕртович, за минувшие годы видали его разным: суховатым, сумрачно-деловитым и отстранённым, и в гневе видали, и сильно пьяным, но всегда – очень щедрым. Так что беседе старались не мешать.
Тюлевые занавески на окнах поминутно вспыхивали зимним узором – за окном шарили фары машин, взрывались трескотнёй мотоциклы, струилась по узкому тротуару запоздалая компания. А за ней странным эскортом, с тяжёлым цокотом прошествовали две лошади. Это было так неожиданно – в центре столицы, – что и Надежда, и Сергей РобЕртович примолкли и повернули головы к окну, за которым близко-близко и медленно, как в воде, мерно кивая гривами, проплыли соловый с буланым.