Книга: Здравствуйте, Эмиль Золя!
Назад: Глава третья
Дальше: Часть шестая ДЕЛО ЗОЛЯ

Глава четвертая

«Мечта» и «Осада мельницы». — Толпы в Лурде, Лазарь и «великий черный сон». — Знакомство с Римом.

— 15 октября 1894 года. — «Папа у меня в руках». — «Я отвезу тебя туда вместе с сыном».

— Иветта Жильбер и Аристид Бриан. — Париж предает забвению «Париж»

Над Золя тяготеет роковой и неотвратимый закон творчества. Он рискует быть раздавленным тяжестью «Ругон-Маккаров». И все-таки он возглавляет Общество литераторов, интересуется музыкально-драматическим театром, с непоколебимым упорством стремится попасть в Академию. Все это свидетельствует, что его творческая мощь сохранилась целиком и полностью.

Он вступил в Общество литераторов сразу же в качестве члена 9 февраля 1891 года, причем его поручителями были Людовик Галеви, в свое время любезно предоставивший Золя материалы для «Нана», и Альфонс Доде. Через два месяца на общем собрании он был избран членом комитета, а на следующий день стал президентом этого общества. «У меня репутация неутомимого работника, и я постараюсь доказать вам, что эту репутацию я заслужил». Каждый понедельник он приезжал из Медана — сначала в дом на Шоссе д’Антен, а позже в Сите-Ружмон, который он распорядился приобрести и из которого Общество переехало сорок лет спустя в Отель-де-Масса.

Целью этой деятельности было избрание в Академию. Вечный кандидат проявлял поразительное упрямство, над которым многие посмеивались. Он получил яркое доказательство дружеской преданности — Франсуа Копие голосовал за него около двадцати раз — и столь же яркие доказательства непонимания и недружелюбия: Ренан, например, на вопрос Поля Брюла, есть ли у Золя шансы попасть в Академию, ответил:

— По-моему, нет.

— А в дальнейшем?

— Возможно, будут. Должна же Академия время от времени совершать глупости.

Неприязнь между Эрнестом Ренаном и Эмилем Золя стала открытой. Свидетельством этой неприязни является превосходное письмо романиста, которое показывает, настолько серьезно и решительно вел он свою кампанию.

«Париж, 5 апреля 1890 года.

Сударь и дорогой мэтр,

я ознакомился в „Пресс“ с мнением, которое вам угодно было выразить обо мне, и пришел к убеждению, что из-за своей большой занятости вы не смогли просмотреть мои последние романы.

Я не домогаюсь чьих-либо голосов, но мне поистине больно думать, что писатель, обладающий такими высокими достоинствами, высказывается о моей литературной деятельности, основываясь не на собственном мнении, а на той нелепой легенде, которая возникла вокруг моих произведений. Вот почему я позволил себе послать вам три моих романа, которые, на мой взгляд, должны представлять для вас наибольший интерес. Я не льщу себя надеждой, что вы прочитаете их целиком; но я прошу вас, прочитайте на выбор несколько отрывков по двадцать-пятьдесят страниц. И поверьте мне, дело не в Академии, а в том, что я действительно страдаю оттого, что человек столь широкого ума высказывает обо мне суждение, пренебрегая объективной и справедливой оценкой.

Соблаговолите, сударь и дорогой мэтр, принять заверения в моем глубоком к вам уважении.

Эмиль Золя»

Это письмо, входящее в коллекцию г-на Альфреда Дюпона, показывает, что Золя оставался верен искусству завоевывать людей злостью. Длинный список знаменитостей, не имевших успеха у Академии, этой старой карги с набережной Конти — Дюма-отец, Теофиль Готье, Альфонс Доде, Гюстав Флобер, Поль-Луи Курье, Оноре Бальзак и другие — не давал ему утешения.

Золя не забывал и о счетах с театром. Он пишет пьесы, но они по-прежнему не имеют успеха, несмотря на то что в театре теперь подвизается его ученик Антуан. Он почти примирился с тем, что успехом пользуются одни лишь инсценировки его романов, и этим невольно дал повод критику Вольфу составить «протокол о невыполнении обязательства величайшим романистом, который, поклявшись изничтожить всех драматических авторов, в решительный час играет у себя дома в безик с Вильямом Бюзнахом». После провала пьесы «Жерминаль» в театре Шателе он устремил свой взор на нечто другое. Если его мощная воля встречает препятствие, которое кажется ему непреодолимым, то он обходит преграду. Его внимание обращается к музыкально-драматическому театру. «Мечта», музыку к которой написал Брюно, вызвала скандал в Опера-Комик: всех шокировал тенор в блузе рабочего и героиня в английском костюме. Золя опережал свое время на десять лет. «Луиза» произведет эту революцию в опере лишь в 1900 году. Более радужные надежды он возлагал на «Осаду мельницы»:

«Ах, я все время думаю об этой французской музыкальной драме. Когда творит такой (властный и всемогущий гений, как Вагнер, то можно не сомневаться, что он окажет колоссальное воздействие на грядущие поколения… У нас с Вагнером есть кое-что общее: мы любим репетиции и не боимся, что опера будет немного затянутой».

Но его не удовлетворяют эти второстепенные победы.

 

Смерть Мопассана выбила Золя из колеи. Будучи президентом Общества литераторов, он должен был произнести речь у его могилы. Он перечитывает письма красивого Ги. Ему попадается письмо, написанное автором: «Пышки» сразу же после смерти Флобера, вызвавшей тогда многочисленные отклики:

«Не могу вам передать, как много я думаю о Флобере, воспоминания о нем осаждают и преследуют меня. Его мысли возвращаются ко мне беспрестанно, я слышу его голос, вспоминаю его жесты, ежеминутно вижу, как он стоит передо мной в своем широком коричневом халате с воздетыми при разговоре руками. Вокруг меня словно образовалось какое-то безлюдье и пустота, и это только начало страшных разлук, которые потянутся теперь чередой из года в год, унося всех тех, кого мы любим, с кем связаны наши воспоминания, всех, с кем можно побеседовать по душам о самых интимных вещах. Такие удары умерщвляют наш дух и вносят постоянные страдания во все наши мысли…»

Подавленный горем, удрученный, ворчливо-хмурый Золя видит, что жизнь продолжается: умер Мопассан, а для Жюля Гюре это лишь повод обратиться с вопросом к четырем оставшимся в живых авторам сборника «Меданские вечера» по поводу музыкальной драмы «Осада мельницы»: «Не огорчило и не оскорбило ли вас слегка то обстоятельство, что рассказ, послуживший когда-то знаменем, манифестом реалистической школы, был принесен в жертву закосневшим канонам музыкально-драматического театра, где ставятся вещи, литературные достоинства которых весьма сомнительны?»

Гюисманс, (Который в ту пору уже разошелся с Золя, холодно отвечает, что любовно-авантюрный и героический сюжет «Осады мельницы», влюбленная героиня, офицер и сама мельница — все это как нельзя лучше подходило для комической оперы. И это действительно так. Энник выразил свое сожаление, он против того, чтобы такой рассказ низводился до какой-то мелодрамы. Сеар, который все более и более отдаляется от Золя, считает вполне естественным, что натурализм стремится к музыке, подобно тому как в свое время он стремился к живописи. При этом Сеар заметил язвительно:

«Золя — это Сикст V, тот папа, который прикидывался невеждой и калекой, поскольку ему это было выгодно, и который вдруг далеко отбросил свои костыли. Для меня лично нынешний Золя в Опера-Комик — это совершенно тот же Золя, который в 1868 году написал „Терезу Ракен“. Просмотрите все его произведения: слово „завоевание“ встречается в них сплошь и рядом, и если уж он отправился в Опера-Комик, то, вне всякого сомнения, для того, чтобы еще раз стать завоевателем».

Затем Гюре обратился к Золя: не угодно ли будет ему ответить на его вопрос.

«Боже мой, отвечать! Копаться в ящиках со старыми письмами, хранящими дружескую любовь, тревожить священный прах умерших! О нет! Мое сердце обливается кровью! У моих старых друзей по сборнику „Меданские вечера“ очень большой талант, которым я восхищаюсь. Я их сильно любил и по-прежнему сильно люблю. С сердечным приветом».

Но он чувствовал себя немного уязвленным.

«Они противопоставляют музыке Брюно свою собственную музыку! — замечает Ажальбер. — Все верноподданные меданцы взбунтовались против г-на Золя». Это был распад Меданской группы, притом значительно более глубокий, чем тот, о котором говорилось в «Манифесте пяти». Натурализм окончательно прекратил свое существование.

 

Золя представлял себе, что у него остается не так уж много времени, чтобы предпринимать труд, равный только что законченному, но он чувствует в себе еще достаточно сил и не собирается складывать оружия. То, что он потеряет в объеме нового произведения, нужно возместить широтой охвата. Он должен создать произведения еще более значительные, но менее объемные. Адская машина творчества неумолимо подчиняет его своему безостановочному ритму.

Сюжет «Трех городов», та новая религия, которую хочет отобразить Золя, возникла под влиянием духовного наследия Руссо и Гюго, того Гюго, который написал завещание.

В 1891 и 1892 годах он «открывает» для себя Лурд. На него произвел глубокое впечатление этот Бенарес, окруженный голубоватыми вершинами гор. А чудеса? Какой сюжет! Он собрал столько материалов, что невозможно будет ограничиться лишь одним томом. По аналогии он думает о Риме.

«Мне пришла внезапная идея: сделать два тома, один, очевидно, будет называться „Лурд“, а другой — „Рим“. В первом я расскажу о пробуждении старого наивного католицизма, католицизма золотой легенды, о необходимости веры и иллюзий, а во втором — изображу весь неокатолицизм конца нынешнего века, католицизм Вогюе и других. Высшее духовенство, папа, наконец Рим, причем Рим, старающийся подладиться к современным идеям».

Теперь часто можно видеть, как Золя в клетчатой крылатке выходит из квартиры, которую он снял у секретаря суда Делава, и направляется в Медицинское бюро. Там он встречается с доктором Буассари, директором медицинской службы, и с другими лицами. Ему показывают фотографии Бернадетта, который запечатлен «на коленях, в черной рясе, в платке, повязанном вокруг головы». Писатель беседует с членами семьи Субиру. Он прогуливается по Лурду, порабощенному теми, кто наживается на религиозных чувствах людей. Торжественные обряды и шествия трогают его до слез. Заложенное в нем великодушие расцветает в религиозной обстановке, а его суеверие сочетается с примитивной религией паломников. Кроме того, в Лурде, как в Риме и Париже, Золя снова встречает толпу, свою старую соперницу.

Так он работает, принимаясь иногда бездумно повторять молитву, созерцая странный, не вызывающий в нем враждебного чувства религиозный спектакль, спрашивая себя, оставив в стороне вопрос об откровении, в которое не верит, каким образом можно примирить Веру и Науку. Стремясь всячески постичь секреты города, он с глубочайшим интересом читает наивные народные легенды о привидениях.

«Маленькая книжка из тех, какими торгуют вразнос, плохо отпечатанная на дешевой бумаге в католической типографии; на ее голубоватой обложке изображена лурдская богоматерь, наивный образ сурового и неуклюжего милосердия».

Затем, перейдя от примитивных образов к науке, он вновь посещает Бюро по регистрации исцелений, где пахнет фенолом, снуют туда-сюда санитарки и санитары из числа добровольцев, и снова встречается там с докторами, которые сражаются с чудовищами времени, чудовищами, открытыми Шарко и Пьером Жане, — с истерией и неврозами. Он заходит в грязные магазинчики, возмущается, но тем не менее покупает и затем посылает Алексису склянку с лурдской водой для лечения глаз. Речка Гав обращается к нему на своем искрометном языке, который этот человек, привыкший к фонтанам, Роне и Средиземному морю, плохо понимает. Чистый, прохладный воздух. Золя отправляется в Гаварни. Он думает о Мон-Доре. Он ненавидел Овернь с ее минеральными водами и историческими достопримечательностями. Зато здесь ему нравится. Его успокаивает тишина гор и размеренные жалобные причитания паломников, распростертых на земле. Кажется, что его собственная печаль бытия растворяется в печали бытия всего человечества.

 

Цикл «Три города», несмотря на имеющиеся в нем следы натурализма с его крайностями, — произведение большой чистоты и целомудрия. Золя никогда не был До конца последовательным антиклерикалом. Об этом свидетельствует та позиция, которую он занял по отношению к своим детям. Он не только позаботится о том, чтобы Дениза получила свое первое причастие, но и поможет священнику подготовить к этому ребенка, заставив дочь хорошо выучить катехизис. Однако он не будет присутствовать на этой церемонии, ибо это могло бы означать, что он публично отрекается от своих взглядов. О, он встретит ненависть к себе, которая будет так далека от евангельского всепрощения! Это еще одно свидетельство того, что «грех эпохи» — католицизм был злобно-язвительным. Но ненависть постепенно утихнет, и папа признает, что автор «Трех городов» был чистосердечным человеком: «Он был противником церкви, но искренним и честным противником».

Сюжет этой «прекрасной книги, которая освежила на один день вечную полемику о чуде» (Клемансо) — весьма прост. Герой книги — аббат Пьер (этот доктор Паскаль, ставший священником) утратил веру. Он направляется в Лурд, чтобы попытаться вновь приобщиться к ней, а также для того, чтобы сопроводить туда свою хорошенькую соседку из Нейи — Марию, которую врачи приговорили к смерти. Проведя всю ночь в молитвах в гроте, Мария выздоравливает. Но Пьер не обретает веры, потому что он стал свидетелем ложного «чуда». Пьер любит Марию. Однако Мария в благодарность за свое исцеление поклялась связать свою судьбу только с богом. Пьер и Мария смогут любить друг друга лишь во Христе. Недурная мелодрама!

Золя часами размышлял на берегу Гав, пытаясь найти ответ на вопрос: «Что же все-таки здесь происходит?» Ведь известны же случаи чудесного исцеления. Я подразумеваю под этим исцеление от неизлечимой болезни, по крайней мере от болезни, которая кажется нам неизлечимой, например от туберкулеза. Но случается также, что после «чудес» в Лурде наступает обострение болезни. Ну и что ж из этого? Факт остается фактом: неизлечимые болезни излечиваются. Это бесспорно. Чудо как таковое, рождающееся из установленного в гроте чана с водичкой, которая никому не может принести вреда, бросает оскорбительный вызов Пастеру! Однако никто не видел, чтобы вновь выросла отсутствовавшая рука или нога! Вот это-то явилось бы настоящим чудом! Да, но если бы выросла отрезанная рука, то все стали бы верить в бога! Золя предчувствует главное возражение метафизики. «Словом, я считаю все-таки, что…»

Лоб его прорезали глубокие продольные складки. Он записывает:

«Я верю в благородное веяние неведомой мощи, которое исходит от людских масс, переживающих острый кризис веры».

Конечно, это весьма туманная, ничего не объясняющая фраза, но как ему идти дальше? Между прочим, и на этот раз обнаруживается одна любопытная особенность Золя: это атеист, который обожествляет толпу!

 

Приблизительно в это время Золя написал заметки (они малоизвестны), которые представляют неоценимый интерес с точки зрения уточнения его взглядов на религию. Когда Золя был моложе, он уже писал о Паскале:

«Я ужаснулся своему неверию и, в еще большей степени, его вере; я содрогнулся, когда он показал мне весь ужас моих сомнений, и тем не менее я не поменял бы муки, которые я переживаю, на муки его веры. Паскаль говорит мне о моих страданиях, но он не может убедить меня разделить его собственные. Во всем этом мне удается сохранить свое „я“. Однако я охвачен смятением, и в сердце моем незажившая рана».

Для «Доктора Паскаля» он воспользовался идеями Ренана:

«Вселенная повинуется незыблемым законам, и еще не было случая, чтобы она нарушила эти законы (отрицание сверхъестественного). В мире нет и никогда не было проявлений какой-то особой воли, намерения, которые не были бы связаны с человеческим разумом. Два элемента — время и тенденция к прогрессу — объясняют вселенную… Существует главное сознание вселенной, которое формируется постепенно и „становление“ которого беспредельно. Будущее человечества в прогрессе разума с помощью науки…» (рукописные заметки).

Теперь Золя вновь обращается к легенде о воскрешении Лазаря, именем которого он назвал в свое время невропата из «Радости жизни».

Мать, жена и ребенок Лазаря умоляют Иисуса воскресить его. Вот типичное чудо! Иисус отвечает: «Вместе с вами я оплакиваю смерть его, я оплакиваю тяжкую участь страдающего человечества. Но зачем же воскрешать его ради этой ужасной жизни, полной мучений?» Однако Иисус уступает мольбам. Лазарь воскресает: «Мне было так хорошо! Этот великий черный сон, этот великий сон без сновидений… О учитель, зачем же ты разбудил меня? Мне предстояло спать тысячи и тысячи лет. Вновь жить… Разве я не заплатил страданием за тот страшный долг, который тяготеет над живыми людьми?» Мать, жена и ребенок Лазаря просят его рассказать о том, что он видел на том свете. Золя отвечает: «Ничего, ничего, ничего. Я спал. Необъятная тьма, бесконечное безмолвие. Но если бы вы только знали, как хорошо не существовать, спать в абсолютном небытии». Тогда Иисус вновь усыпляет Лазаря, «который всегда будет счастлив в вечности».

Таков ответ Лазарю из «Радости жизни», который, объятый тоской и страхом, восклицал: «Боже мой, боже мой!» в отчаянии от того, что утратил веру.

Такова религия Золя в его зрелые годы, упрощенная религия тихой смерти, великого черного сна, которого желал мятущийся человек, трижды моргавший глазами, дабы быть уверенным, что он проснется как по волшебству на следующее утро.

 

30 октября 1894 года Золя уезжает в Италию. В ту эпоху Францию, так же как Англию и Германию, манил многоликий противоречивый образ Италии. Запад отвечал на призыв изображенной на почтовой открытке Миньоны, дерзкой и доступной, которую швейцарский художник Леопольд Робер одел в платье крестьянки из-под Неаполя, Миньоны, которая пела: «Ты знаешь край, где цветут апельсины?» Италия всех цветов. Италия Римской школы, «Изящных искусств», как говорил Сезанн. Полная жизни, настоящая Италия Стендаля. Грязная, с голубиным воркованьем Италия очаровательных музыкантов. Италия, откуда увез свою неизбывную тоску по античному Риму Коро, певец северных городов Франции, великий Коро с дозорной башни в Дуэ, этот брат Вермеера, измученного малярией. Италия, где были в моде баркаролла, опера и волшебные фонари. Что ждет Золя на этом чудесном грязном полуострове: благостная умиротворенность, лихорадочное возбуждение, присущее пятидесятилетнему мужчине, неистовство мандолин?

Золя должен был встретить в Италии то, что осталось от людей эпохи Возрождения. Именно в Италии, в этом народе, состоявшем из нищих, героев и шутов, он должен был обнаружить те черты, которые получили такое великолепное отображение в итальянском кино нашего времени: суровость, трезвость, веру в судьбу. Золя увезет с родины своего отца образы мужественной добродетели, близкой к земле, вскормленной латинской античностью в эпоху ее расцвета.

 

Золя проведет в Италии пять недель, собирая материалы для своей книжки объемом в пятьсот страниц. Думик советовал ему отказаться от этой затеи; Мирбо рассмеялся, когда узнал об этом. Эрнест Доде заявил: «Меня встревожило известие о том, что г-н Золя предпринял эту поездку. Он ничего не сможет сказать нам ни о душе людей, ни о сути вещей». Но Золя не только понял Рим и Италию, он понял ту настоящую, единственную Италию, которую действительно стоило понять, Италию бедняков, серьезных устремлений и величия.

Однако он все обратил в ущерб самому себе! Он хотел «познакомиться с Римом с налету: с памятниками в течение трех дней, с обычаями и нравами — за четыре дня, посвятив три дня Льву XIII и Ватикану и три дня — изучению условий экономической и социальной жизни!» Он отправляется в разноцветно-мимозовый рай, не удосужившись позаботиться о том, чтобы путешествовать инкогнито! Ведь его будут встречать не как обыкновенного путешественника, наблюдателя, а как известного либерального писателя, «знаменитость». Золя в ту пору — второй по величине писатель мира, после яснополянского патриарха. И Италия, которая признает в нем именно все то, что бесцветное искусство ее иностранных и местных эксплуататоров не способно создать, настоящая черно-охровая Италия устроит триумфальную встречу тому, кто является наполовину ее сыном. О, как звонко звучит имя Золя в устах преисполненной восторга толпы!

Франция, продолжавшая оскорблять Золя, вынужденная скрепя сердце в конце концов признать его, Франция, отказывающая ему ныне из-за «Лурда» в звании академика, которого он имел слабость добиваться, Франция, давшая ему лишь одну орденскую розетку и поспешившая отобрать ее при первом же удобном случае, Франция конца века, буржуазная до мозга костей, католическая, алчущая временной власти, псевдоученая и разочаровавшаяся в науке, символистская без символа, романтическая без Гюго, восседающая со своей элитой в украшенных орхидеями салонах, где пребывает в восхитительном изнеможении Пруст, Франция, где распространяют благовоние курильницы, зажженные великолепным Барресом, где Лоти, находясь в приятном уединении, тревожит воображение дочерей госпожи Бовари, где Анатоль Франс сохнет перед тем, как пережить обновление, и где Ренан выражает преждевременную агонию нации, которую пытается предотвратить неистовый патриотизм, используя исступление людей вроде Деруледа, Франция, которую отчаявшийся гуманизм бросает в объятия судорожной анархии, — эта Франция с изумлением видит, как вырастает фигура «бесстыдника Золя» по мере того, как он удаляется от ее границ. Франция реваншистская, антисемитская, католическая, Франция очкариков, радикал-социалистов, франкмасонов и комитетчиков, скрежещущая зубами Франция под Черным знаменем, простодушная и окровавленная Франция под Красным знаменем, одряхлевшая и фрондирующая Франция под Белым знаменем, гривуазная Франция кокоток, которые сменили лореток, Республика профессоров, Республика товарищей, Республика нажитых состояний, Республика парламентарного социализма, Франция, где входы в метро обнесены затейливой чугунной решеткой, архитектурная (sic) Франция Трокадеро, Сакре-Кёр и Эйфелевой башни, фальшивая Франция, которая преследует повсюду своих самых здоровых, но слишком малочисленных, самых надежных, самых энергичных деятелей — как из правых, так и из левых партий, — фальшивая Франция, которой возмущается Гед, Блуа или Пеги, фальшивая Франция, которая мечтает умереть в Неаполе в ловких объятиях фальшивой Италии, Франция — неаполитанская куртизанка — видит с изумлением, как не эта, а другая Италия признает другого Золя.

Баррес отмечает:

«Что касается меня лично, то я не являюсь поклонником таланта г-на Золя, в произведениях которого многословие, обилие деталей утомляет внимание, причем его слишком искусственная мысль не может вызвать интереса. Но нельзя не признать, что он принадлежит к числу тех писателей, которым обязана своим успехом французская книготорговля и, кроме того, вопреки мнению Академии, мы должны констатировать, что он пользуется славой за границей!»

Баррес продолжал:

«Сейчас, когда Золя восторженно принимают в Италии, мы должны гордиться тем, что есть еще французы, которые способны вызвать восхищение у других народов. Когда пришельцы из Франкфурта, разные Дрейфусы и Рейнахи (барон Рейнах) позорят нашу страну…»

Да, он действительно упоминает Дрейфуса. Впервые имя «изменника» появляется именно в этой статье. О Дрейфусе стало известно после его ареста 15 октября 1894 года. Золя, находившийся тогда в Италии, не знает еще, кто такой Дрейфус. Но Баррес знает. И он называет это имя.

Казалось, сама судьба посылала Золя последнее в его жизни испытание.

 

Золя дарит Александрине свадебное путешествие, которое он должен был подарить Габриэлле. Этих двух мелких буржуа принимают в Квиринале король Умберто и королева Маргарита. Посол Лефевр де Беэн, кузен Гонкура, попросил у Льва XIII аудиенции для Золя. Вполне возможно, что Золя получил бы аудиенцию, несмотря на его роман «Лурд», но этого не произошло, потому что из-за энтузиазма итальянских либералов и франкмасонов, нашедшего свое отражение в пламенной речи председателя Ассоциации итальянской прессы Бонги, эта встреча приобретала бы иной смысл, особенно в связи с внутренней политикой Италии и непримиримой борьбой между Ватиканом и масонскими ложами. При создавшейся обстановке Золя обнаруживает незаурядные дипломатические способности: он вежливо извиняется за свои взгляды и признается, что готов уважать взгляды других. Его ходатайство к папе преисполнено такта: «Поскольку я не могу все еще, к сожалению, принести его святейшеству свои покаяния верующего, то мне хотелось бы засвидетельствовать ему глубокое уважение человека, который много страдал, много работал и который всегда стремился лишь к одному — к правде». Слова «к сожалению» и «все еще» свидетельствуют о том, что Золя не теряет надежду получить аудиенцию.

Эта аудиенция так и не состоялась. Но романист встречается с директором Французской академии в Риме монсеньором Дюшеном, с принцессами, министрами, депутатами, профессорами, прелатами. Вскоре образ его героя проясняется. Ликуя, он восклицает: «Мой папа у меня в руках». И это действительно так. Лев XIII появляется в сцене аудиенции, которую он дает аббату Фроману:

«Особенно поражала его шея, тоненькая, как ниточка, похожая на шею старой беленькой птички… Большой выдающийся нос… Огромный рот с бледными губами тонкой линией отделял нижнюю часть лица от верхней… и прекрасные глаза, блестевшие, как черные алмазы».

Однако бывший заведующий рекламным отделом у издателя Ашетта не предусмотрел в своем романе ни пышные шествия, ни цветы, ни ликующее неистовство верующих, ни банкеты. Перед ним возникает гигантский образ отца, отца, которого он лишился в семилетием возрасте и которого заменили ему две женщины, с любовью воспитавшие его, отца, роль которого он должен был взять на себя, а для этого ему необходимо было постоянно напрягать усилия, сжав зубы, идти трудным путем к успеху. Разве не ясно, что преждевременная смерть Франсуа Золя явилась одной из основных причин этой упорной борьбы? Нужно было стать таким же, как отец. Но как этого достичь, если образец для подражания исчез навсегда? Он выбивается из сил, он борется, становится циничным из робости и честолюбивым из слабости. Да, в этих толпах итальянцев он видит выросший до огромных размеров образ своего покойного отца.

С Яникульского холма Золя «смотрит на раскинувшийся у его ног Рим, подобно тому как он смотрел так часто с Монмартра на Париж. Он видит Авентийский холм с его тремя храмами, Палатин с его кипарисами, Капитолий, который он долго не мог отыскать, новые кварталы у подножия Яникульского холма…» Его охватывает восторг в Кампо-Верано, в термах Каракаллы. Он смешивается с толпой. А в сгущающихся сумерках предается мечтам на берегу озера Неми.

В тот день, когда во французском посольстве заходит разговор об аресте капитана Дрейфуса, он не проявляет абсолютно никакого интереса к этому факту и отправляется в собор св. Петра. Его взору предстает не только мертвый город римлян, город богов, с его величием, с его изъянами, с его тайнами, но и вечно живой город: грязные и оборванные дети трущоб, нищие, солдаты, крестьяне, безработные. Он встречает римских собратьев биржевых игроков из парка Монсо. Они интересуют его больше, чем вилла Медичи.

Декабрь. Золя в Венеции. Во время официального приема профессор Кастельново заявляет:

— Позвольте сказать вам: мне часто кажется, что вы родились у нас, в Италии; что вы тесно связаны с нашим патриотическим движением, что вы страстный поклонник нашего искусства, нашей истории, — если бы это было так, кем бы вы стали тогда, дорогой мэтр? Стали бы вы достойным преемником нашего бессмертного Мандзони?..

Взволнованный Золя отвечает глуховатым голосом:

— Сейчас я приехал к вам как путешественник. Когда мой отец умер, мне было семь лет, тогда прервалась наша связь с Италией. Однако в нашей семье никогда не забывали о Венеции. Сколько раз отец говорил моей матери: «Я повезу тебя туда с сыном!» И вот я среди вас… Я чувствую себя почти как в родной семье… Я пью за этот чарующий город, в котором родился мой отец, пью за город, сыном которого я мог бы быть.

Золя в Италии — это человек, обнаруживший свою тень.

 

Роман «Рим», внушавший ему тайные опасения, что он окажется слабее «Лурда», — хорошая книга, хотя написана она с присущей Золя торопливостью и в ней есть целые куши, заимствованные из путеводителя Бедекера и где романист немного путает названия церквей и соборов. Неровному стилю этого произведения присуща порой поразительная красота: «это город резкого света и черной растительности». Разве это не достоверная деталь? Все проходит перед нами в этом городе: преходящее и вечное, история и человеческие судьбы. Сцена на Транстевере могла бы быть сегодня с успехом поставлена Росселини. Здесь воплощается все тот же самый идеал, который выражает аббат Пьер Фроман, герой «Лурда», этот духовный наследник Ламенне, которого неотступно преследует призрак нищеты. Этот призрак преследует и Золя и самое христианство, находящееся еще под глубоким впечатлением энциклики «Rerum novarum» 1891 года, где были осуждены пороки капитализма, той энциклики, которая и по сей день сохраняет свое значение и которую, как и прежде, высмеивают католики.

После создания «Разгрома» Золя еще не удавалось с такой поразительной быстротой постичь и отобразить столь обширный мир, а также охватить столь продолжительный отрезок времени (у него, как известно, отсутствовало чувство истории). И никогда еще Золя не был так проницателен.

Обратившийся в новую веру Гюисманс поздравляет его с этой книгой, хотя и высказывает некоторые критические замечания. Анатоль Франс пишет Золя:

«Сударь и дорогой собрат,

я прочитал прекрасную книгу, которую вы мне любезно прислали. Это живая энциклопедия Рима. В этой книге ясный и мощный ум вызывает к жизни и управляет той огромной массой вещей и фактов, о которых говорит Виргилий. Вы хотите понять, и вы понимаете. Если обратиться к деталям, которые произвели на меня глубокое впечатление, то я должен сказать, что описание собора св. Петра превосходно как по вкусу, так и по уму» (качества, которые больше всего ценил Анатоль Франс).

Но он добавляет с лукавой улыбкой: «Между нами говоря, у Конгрегации было основание осудить новый Рим аббата Пьера!» Анатоль Франс, судьба которого в дальнейшем будет родственна судьбе Золя, подмигнул своему товарищу, но понял ли тот, что означало это подмигивание? Вряд ли. Золя верил в своего аббата Пьера, в свою новую религию, которую надо было создать, и в будущий синтез науки и веры.

Нет, Рим не мог не осудить «Рим».

У аббата Пьера Фромана ясный ум, когда речь идет не о вере. Недавно он принес истину в жертву вере (сам Золя поступил как раз наоборот). Пьера охватило сомнение. Его поездка в Лурд пробудила в его душе бунт. Нужно прогнать торгашей из храма. Это покушение постоянно таит опасность для церкви: оно породило Реформацию. Фроман (и на сей раз автор сознательно дал своему герою символическое имя) устремляется навстречу христианскому социализму: пишет книгу «Новый Рим». На его книгу наложен запрет. Чтобы защитить ее, он направляется в Вечный город. Этот чистосердечный человек пытается доказать свою правоту, но проигрывает дело. Разве могла церковь простить романисту это глубочайшее разочарование героя:

«Пьер задыхался. Он встал со стула, подошел к окну, выходившему на Тибр, и, открыв его настежь, облокотился на подоконник… Какой это был умирающий Рим, наполовину поглощенный сумерками, резко отличавшийся от молодого фантастического Рима, который он создал в своем воображении и страстно полюбил в первый же день!»

Открыть окно. Как это сделал Золя. Естественно, последовал скандал, стали негодовать ограниченные люди и возмущаться ханжи, в центре внимания оказалось добропорядочное общество, которое высекли и которое было довольно тем, что его высекли. Один критик из «Тан» в довершение всего обвинял Золя в плагиате. В связи с этим журналист получил следующее красноречивое письмо:

«Я воспользовался своим неотъемлемым правом. Мне остается повторить: я не ученый, не историк, я романист. Моя обязанность — изображать жизнь с помощью всех деталей, которые я беру там, где они лежат…»

К сожалению, тотчас же вновь виден человек, склонный к гигантомании: «У крупного производителя, творца, одна лишь обязанность: поглотить свой век, чтобы вновь создать его и вдохнуть в него жизнь». Да, но тем не менее как прекрасно это сказано — поглотить свой век!

Оценивая «Рим», обратимся еще раз к суждению Малларме:

«Вы наложили на этот город свой отпечаток, который сохранится навсегда, и слово „Рим“ отныне не может не вызвать в памяти имени Золя».

 

Гости тесно окружили хозяйку дома. Возле нее женщина с тонкой талией, в длинных черных перчатках, слушала, что ей говорила Жоржетта, дочь г-жи Шарпантье; здесь же можно было увидеть Юлию Доде, Александрину, Альфонса Доде, Мирбо, Лоти, Марселя Прево и Золя. Затем Иветта стала петь. Вначале она исполнила песенку Жюля Жуй «Пьяная женщина». Ее голос, слегка глуховатый, с безупречно четкой дикцией, брал за душу, как голос Терезы, исполнительницы песенки «Нет ничего святого для сапера». Золя сидел в кресле рядом с Доде и, не переставая, играл своим пенсне. Потом Иветта спела «Цветок у дороги» — этот забытый шедевр Жана Лоррена, музыку к которому она написала сама. У Золя приподнялись брови: его сразу очаровала Иветта Жильбер, с гибкой талией, поражавшая своей вызывающей худобой:

Он, сидя в лодке над рекой,

Меня малышкой звал.

Как он ласкал, как целовал,

С ним забывала я покой.

Вот был мужчина — и какой!

Золя тихо поднялся с кресла и подошел к Иветте:

Он лез ласкаться то и дело,

     Кривил, мурлыча, рот:

«Ты что ж, проведать захотела,

     Что делает твой кот?»

Проклятье небесам,

Как трудно умирать с душой счастливой.

Золя и Доде стали с жаром аплодировать. Затем Иветта в течение двух часов пела песенки Брюана.

Отец мой быть веселым не привык,

Был в Западне гробовщиком старик,

И называли все его в Монруж:

Отец Базуж.

Куплеты следовали один за другим, песня за песней:

Его мамашу Флорой звали,

Отца его совсем не знали,

Он в раннем детстве в Батиньоле

Учился в школе.

Был сущий рай на горке той,

Ни драк, ни брани площадной,

     Поверьте.

Гулял с Нини я в эти дни,

Мечтала свить себе Нини

     Гнездо в Монмерте.

Монруж, Бельвиль, Батиньоль, Монмартр, Монмерт, Монмертр — это был весь Париж Золя!

— Мадемуазель, сколько искренности в вашем исполнении! — сказал он Иветте. — Какая вы большая актриса!

Иветта поблагодарила романиста. Но она была разочарована: ее разочаровал не этот весьма сдержанный комплимент, но Золя как мужчина.

«Я услышал Иветту в конце вечера у Шарпантье. Было уже поздно, и до двух часов ночи, слушая ее, мы испытывали глубокое волнение… Перед нами возникал необычайный, наполовину реальный, наполовину фантастический мир, который называется искусством. И именно тогда я понял по-настоящему, что великая артистка — это не что иное, как сама природа, которая изливает свою душу и вверяет себя людям».

Золя необходимо было перо, чтобы выразить свои мысли. Когда он возвратился домой, на Булонскую улицу, он знал, что использует в своем «Париже» песенки Брюана и душераздирающий припев Жана Лоррена:

Проклятье небесам,

Как трудно умирать с душой счастливой.

Он написал «Лурд» и «Рим», находясь вместе с Александриной. Работу над «Парижем» вдохновляла Жанна. Он взбирается вместе с ней по ступенькам башен Собора Парижской богоматери, поднимается на крышу Трокадеро, на Эйфелеву башню. Ему нехорошо в лифтах. Он подолгу прогуливается возле строительной площадки, где воздвигается Сакре-Кёр, и его малыши смотрят с любопытством, как роют огромный котлован под фундамент. Он повсюду фотографирует или делает записи на отдельных листках бумаги, которые кладет затем в портфель. Эти утратившие жизнь листки вызовут слезы у Денизы, когда она обнаружит их в Национальной библиотеке.

Несколько месяцев спустя Золя, который сам накачивал шины и придерживал за седло велосипед Жака, обучая его езде, сможет появляться на улице лишь в Сопровождении друзей. За ним, словно тень, неотступно будут следовать личности, традиционная одежда которых не может скрыть их профессию и которых вскоре будет великое множество. «Париж» — последний роман писателя, живущего в мире (относительном) со своим временем.

 

Аббат Фроман, угрожавший религиозному догматизму, был отвергнут католицизмом, подобно тому как некогда был отвергнут Ламенне, этот «савойский викарий» из Сен-Мало, персонаж в духе Жан-Жака Руссо. Ламенне, ставший священником уже в зрелые годы, Ламенне, обновитель христианства, впавший в модернизм, осужденный Римом, ставший социалистом, тот самый Ламенне, который, по всеобщему мнению, вдохновил Золя на создание образа Пьера Фромана. Но аббат — чистосердечный еретик. Он один будет искать спасение в деяниях милосердия. Ему не удалось бы это, если бы его не любила Мария и у них не родился ребенок. Кто скрывается за этой символикой, догадаться нетрудно. Это опять все тот же Золя, превратившийся в священника без сутаны.

Леон Блюм, поклонник Стендаля, один из лучших критиков своего времени, писал о «Париже»: «Нельзя искать идеал вне действительности — он в жизни, он в самой жизни». Вот этот идеал священника, ставшего социалистом:

«Если в античном мире царил Рим, теперь умирающий, то Париж царствовал неограниченным властелином над новыми веками; он был центром всех наций, которые в беспрерывном движении подвигались от цивилизации к цивилизации, подобно тому, как солнце неизменно движется от востока к западу… Он в прошлом первый провозгласил идею свободы, а в будущем, быть может завтра, он даст всем народам религию науки, справедливость, новую веру, ожидаемую демократией».

Завтра. Золя воплощает народное мессианство.

Критические отзывы о «Париже» несправедливы, ибо во время той внутренней борьбы, которой была охвачена страна, когда появилась книга (1898), не могло быть и речи о какой-либо объективности. Францией овладевает безумие. Брюнетьер расправляется с Золя в «Ревю де де монд». «Омэ на Синае», — замечает со злостью Верньоль, Разумеется, католики и консерваторы ведут свою игру. Но будут ли социалисты приветствовать это обращение героя Золя в новую веру? Будут, но с оговорками. Жорес сказал: «Недостаток книги заключается в том, что у Золя неверное представление о социализме. Наука делает возможными новые формы социальной жизни. Но она создает лишь эту возможность. Одного прогресса науки недостаточно для того, чтобы восторжествовала справедливость. Наука лишь усилит позиции капитализма, если мы не свергнем капитализм». Золя, находившийся весьма далеко от социализма вместе с рабочими из «Западни», лишенными классового сознания, и вплотную приблизившийся к рабочим благодаря марксистской подоплеке «Жерминаля», «Денег» и «Земли», вновь становится либералом-руссоистом и индивидуалистом; он отрекся от исторического материализма, коллективизма и Геда. К концу своей жизни автор «Жерминаля», обладавший поразительнейшей интуицией, снова подпадает под влияние Жорж Санд.

«Париж» слабее «Лурда» и «Рима». Романисту легче разоблачать зло, чем изображать добро. Уже близко то время, когда Анри Жид объявит, что хорошая литература мало совместима с добрыми чувствами. Это весьма прискорбно, но тем не менее зачастую это действительно так. Однако «Париж» все же нельзя «скинуть со счетов», ибо аббат Фроман преисполнен жизни, ибо Мария — образ, в котором воплотилась Жанна, — дышит, живет («сильное, но гибкое тело, округлые бедра, высокая грудь; вся она полна очаровательной тонкости и грации»), ибо персонажи этого романа — яркие и волнующие и их зримо представляет себе читатель: Барбес, воплотившийся в образе Бартеса; Рувье, министр финансов во время панамского скандала, ставший в романе Монферраном; Брюан, возлюбленный Иветты, ставший Легра; Марселен Бертело, ставший химиком Бертеруа; Меж — это Жюль Гед с его «пылкой верой, темпераментом борца»; Саннье — Эдуард Дрюмон; Сальва — анархист Вайян и т. д.

«Париж» не утратил своего значения также и потому, что здесь изображен Париж.

Роман, публиковавшийся в газете «Журналь», проходит незамеченным, потому что начинают кипеть страсти в связи с Делом Дрейфуса. Самые неистовые романтические персонажи вторгаются в жизнь общества: Изменник, Шпионка, Офицер, который жертвует своей честью ради блага отечества, подвергающийся преследованиям Невинный человек, Дети Мученика, подкупленные Судьи — все они на улице. Город Париж предает забвению роман «Париж», и тот Золя, который только что внезапно принял решение, подавляет в себе романиста. «Журналь» печатает одновременно уничтожающие статьи, разоблачающие «иудея Дрейфуса», и розово-социалистический роман, написанный человеком, благодаря которому «Дело» приобретает историческое значение!

Назад: Глава третья
Дальше: Часть шестая ДЕЛО ЗОЛЯ