Книга: Машины как я
Назад: 2
Дальше: 4

3

В приемной районного терапевта, располагавшейся в бывшей викторианской гостиной, вдоль стен была расставлена дюжина стульев, перекочевавших, вероятно, из какой-нибудь зачуханной забегаловки. Посередине комнаты стоял низкий фанерный столик с кручеными металлическими ножками, на котором валялось несколько замызганных журналов. Я взял один и сразу положил назад. В углу были свалены поломанные цветастые игрушки: жираф без головы, машинка без колеса, погрызенные резиновые кирпичи – пожертвования филантропов. Среди девяти человек, сидевших в очереди, детей не было. Я старался избегать их взглядов, пустых разговоров и взаимного обмена своими немощами. Дышал я мелко, ведь окружающий воздух наверняка кишел микробами. Это место меня угнетало. Я не был болен, моя проблема была не системного, а периферийного уровня – ноготь на пальце ноги. Я был моложе всех в комнате и, несомненно, самым здоровым, богом среди смертных, и ждал не врача, а медсестру. Я был вне зоны действия смерти. Распад и умирание были для других. Я ожидал, что меня вызовут одним из первых. Но ждать пришлось долго. Меня вызвали предпоследним.
На стене напротив меня висела пробковая доска с призывами к своевременным обследованиям, гарантировавшим раннее выявление заболеваний: профилактика – залог здоровья, промедление смерти подобно. Я успел прочитать все. На одной из иллюстраций изображался пожилой человек в кардигане и шлепанцах у окна. Он сладострастно чихал, не закрываясь рукой, в сторону смеющейся девочки. Пояснительная картинка изображала увеличенный чох старого дурня, стремящийся к девочке десятками тысяч капелек в обнимку с бактериями.
Я погрузился в размышления о долгой и причудливой истории, стоявшей за этой картинкой. Идея, что болезни распространяются посредством бактерий, получила широкое признание только в 1880-х годах благодаря работе Луи Пастера и его единомышленников, всего за сотню лет до появления рисунка. А до тех пор в науке господствовала теория миазмов, разделявшаяся всеми, кроме горстки оригиналов, согласно которой болезни возникали из плохого воздуха, плохих запахов, вследствие разложения и даже из ночного воздуха, из-за чего было принято наглухо закрывать на ночь окна.
Однако прибор, который мог поведать медицине истину, был создан за двести лет до Пастера. Ученый-любитель семнадцатого века, лучше прочих знавший устройство этого прибора и умевший обращаться с ним, был известен в кругах научной элиты Лондона.
Антони ван Левенгук, преуспевающий горожанин Делфта, торговец тканями, водивший дружбу с Вермеером, начал отсылать свои наблюдения микроскопической жизнедеятельности в Королевское общество в 1673 году, став первооткрывателем нового мира и провозвестником революции в биологии. Он скрупулезно описывал клетки растений и мышечные волокна, одноклеточные организмы, собственные сперматозоиды и бактерии своей слюны. Его микроскопам, имевшим только одну линзу, требовался солнечный свет, и никто, кроме него, не мог как следует отшлифовать стекла. Левенгук работал с микроскопами мощностью 275× и выше. К концу жизни естествоиспытателя научный журнал Лондонского королевского общества успел опубликовать сто девяносто его наблюдений.
Предположим, в Королевском обществе имелось юное дарование, раскинувшееся в библиотечном кресле с экземпляром «Философских изысканий», которое вело рассуждения о том, что эти крохотные организмы могут приводить к порче мяса или размножаться в кровотоке и вызывать болезни. Такие дарования встречались в Обществе в прежние времена и будут встречаться в дальнейшем. Но этому конкретному юноше был бы необходим интерес к медицине в сочетании с научной любознательностью. Полноценное сотрудничество между медициной и наукой началось только в двадцатом веке. Даже в пятидесятые годы у здоровых детей регулярно вырезали гланды просто по старой привычке, без всяких оснований. Врачи, жившие в одно время с Левенгуком, вполне могли считать, что все, что можно знать в области медицины, уже известно. Авторитет Галена, светоча наук второго века, был практически непререкаем. Лишь долгое время спустя медицинские работники в массе своей станут смиренно склонять головы к микроскопу, чтобы узнать основы органической жизни.
Но наш герой, чье имя войдет в обиход англичанина, был не таким. Его гипотезы можно будет проверить. Он одалживает микроскоп – Роберт Хук, почетный член Королевского общества, конечно же, пойдет ему навстречу – и берется за дело. Формируется микробная теория. Другие подключаются к исследованиям. Возможно, уже через двадцать лет хирурги начнут мыть руки между операциями. Давно забытые врачи, вроде Хью из Лукки или Джироламо Фракасторо, получают признание. К середине восемнадцатого века снижается младенческая смертность; на свет появляются гениальные личности, которые в ином случае умерли бы в детстве. Они могли бы изменить положение дел в политике, искусстве, науке. Но вырастают и гении зла, способные принести немало вреда. И вот, многие годы спустя, когда наш блестящий молодой член Королевского общества давно состарился и умер, история идет другим путем – возможно, не только в частностях, но и в целом.
Настоящее – это в высшей степени случайное сочетание вероятностей. Оно могло быть другим. Любая его часть или все оно могло оказаться не таким, как сейчас. Это верно как в малых, так и в больших масштабах. Как просто представить себе мир, в котором мой несчастный палец не доставил бы мне хлопот; мир, в котором я богат, живу на северной стороне Темзы, после того, как одна из моих схем оказалась успешной; мир, в котором Шекспир умер ребенком, и никто не понимал, чего мы лишились, а Соединенные Штаты приняли решение сбросить на японский город атомную бомбу, которая идеально прошла все испытания; или мир, в котором Тактическую группу не направили к Фолклендским островам или же она вернулась с победой, и в Британии не объявили траур; мир, в котором Адам будет создан лишь в далеком будущем; или такой мир, в котором шестьдесят шесть миллионов лет назад Земля отклонилась на пару градусов от летящего метеорита, и мелкозернистый гипсовый песок Юкатана не поднялся в атмосферу, заслонив солнечный свет, так что динозавры продолжили жить, не оставив шанса млекопитающим, в том числе умным приматам.
Наконец, дошла очередь до моего лечения; оно началось самым приятным образом – мою ступню поместили в таз с теплой мыльной водой. А тем временем медсестра, добрая дородная дочь Африки, раскладывала свои металлические инструменты на подносе, спиной ко мне. Залогом ее мастерства была невозмутимость. Она ничего не сказала об анестезии, а я был слишком горд, чтобы спросить, но когда она взяла мою ступню и, положив себе на колени, укрытые передником, принялась за мой вросший ноготь, в решающий момент я не удержался от позорного писка. Облегчение было немедленным. Я шел по улицам домой, словно на резиновых рессорах, возвращаясь к средоточию своих забот, главной из которых теперь снова стал Адам.
Его характер был готов, составлен из двух источников, неразличимо слитых воедино. Любознательный родитель мог бы задаться вопросом, какие черты характера достались ребенку от отца, а какие – от матери. Я внимательно наблюдал за Адамом. Мне было известно, на какие вопросы отвечала Миранда, но я не знал ее ответов. Я заметил, что в его лице исчезла какая-то неопределенность, что теперь он выглядел более собранным, и общение с нами стало более ровным и, разумеется, более выразительным. Но я силился понять, что это сообщало мне о Миранде или, если уж на то пошло, обо мне самом. В людях черты родителей перемешиваются в неуловимо тонких пропорциях, но проявляются так грубо и обезоруживающе кособоко. Родители соединяются в своем ребенке точно две взболтанные жидкости, и в результате ребенок может получить лицо, почти не отличимое от материнского, и совсем не перенять комедийного дара отца. Думая об этом, я вспомнил трогательное отражение отцовских черт на лице Марка. Но в личности Адама мы с Мирандой оказались хорошенько перетасованы, и полученное им психическое наследство, как и у людей, в значительной степени перекрывалось его способностью к обучению. Пожалуй, в нем проявлялась моя склонность к бесцельному умствованию. А также некоторая скрытность и самообладание, свойственные Миранде, как и ее склонность к уединению. Нередко он погружался в себя, что-то бормоча или восклицая: «Ага!» После чего озвучивал то, что считал важным открытием. Вроде прерванного мной замечания о посмертной жизни.
Кроме того, мы с ним начали осваивать внешний мир, а именно мой крохотный садик на заднем дворе, огороженный поломанным штакетником. Адам помогал полоть сорняки. Это было в ранних сумерках, когда нагретый воздух стоял, не шелохнувшись, разбавленный нереальным янтарным свечением. Со времени нашего ночного разговора прошла неделя. Я пошел с ним в сад потому, что хотел увидеть его сноровку. Мне хотелось посмотреть, как он справится с мотыгой и граблями. И вообще, я планировал вывести его в мир за пределами кухонного стола. Мои соседи с обеих сторон были дружелюбными людьми, и имелась вероятность, что Адам сможет отточить на них свои способности к культурному общению. Раз уж нам предстояла поездка в Солсбери и знакомство с Максфилдом Блэйком, я хотел подготовить Адама, взяв его с собой в поход по магазинам и, может быть, даже в паб. Я был уверен, что его вполне можно принять за человека, но не хватало легкости, так что нужно было прокачать его навыки машинного обучения.
Мне не терпелось увидеть, насколько хорошо он определяет растения. Разумеется, Адам знал их все. Златоцвет, дикая морковь, ромашка. За работой он бормотал названия, вероятно, практикуясь в произношении, а может, чтобы порадовать меня. Потом я увидел, как он надел перчатки и принялся за крапиву. Чистой воды симуляция. Закончив с крапивой, он распрямился и с явным интересом уставился на закатное небо, пересеченное линиями электропередачи и телеантенн над хаотичной чередой викторианских крыш. Уперев руки в бедра, он отклонился назад, как будто натрудил поясницу. Он глубоко и словно с удовольствием вдохнул вечерний воздух. И вдруг произнес:
– С определенной точки зрения единственным средством избавления от страданий было бы полное уничтожение человечества.
Вот поэтому я и хотел подготовить его к общению с другими людьми. В глубинах его электронных схем наверняка имелся набор вспомогательных программ: коммуникабельность/ беседа/интересные вступления.
Но я решил ему ответить:
– Кто-то сказал, что, если всех убить, никто не будет болеть раком. Утилитаризм может быть логическим абсурдом.
– Очевидно! – ответил он резко.
Я удивленно взглянул на него, а он отвернулся и продолжил пропалывать грядки.
Откровения Адама, даже вполне познавательные, были социально неприемлемы. В нашу первую экспедицию из дома мы прошли около двухсот метров до газетной лавки мистера Саида. По дороге нам встретилось несколько человек, и никто из них не взглянул на Адама с подозрением. Это радовало. На нем был желтый джемпер в обтяжку, который мне связала мама за год до смерти, белые джинсы и парусиновые мокасины, которые купила ему Миранда. Она обещала купить полный комплект одежды. Со своей развитой мускулатурой Адам вполне мог сойти за личного тренера из местного спортзала.
Я отметил также, как он уступил дорогу женщине с коляской перед тем местом, где тротуар сужался между деревом и стеной сада.
Когда мы подходили к магазинчику, он неожиданно сказал:
– Хорошо так пройтись.
Саймон Саид вырос в большой деревне в тридцати милях к северу от Калькутты. Его школьный учитель английского был англофилом и ревнителем строгой дисциплины, вбивавшим в своих учеников галантный и точный английский язык. Я никогда не спрашивал Саймона, каким образом и для чего он взял себе христианское имя. Возможно, чтобы лучше вписаться в новое общество, а может быть, по настоянию своего грозного учителя. Он прибыл в северный Клэпем из Калькутты лет в двадцать и сразу стал работать в магазинчике своего дяди. Тридцать лет спустя, когда дядя умер, магазинчик перешел к его племяннику, который с тех пор поддерживал свою тетку. Он также обеспечивал жену и троих почти взрослых детей, но говорил о них неохотно. Саймон Саид был мусульманином, скорее в культурном, нежели в религиозном плане. Если что-то в жизни его и печалило, он держал это при себе. Теперь, когда ему перевалило за шестьдесят, это был элегантный лысый господин, очень вежливый, с аккуратными усиками, заостренными на концах. Он выписывал один журнал по антропологии, которого не было в интернете, и всегда откладывал для меня экземпляр. Он не возражал, когда я заходил к нему сканировать передовицы газет и журналов во время Фолклендской кампании. А еще он поражался моему пристрастию к дешевым шоколадным батончикам – всем этим популярным маркам, наводнившим мир между двумя мировыми войнами. Но после дня, проведенного за компьютером, я просто жаждал сахара.
Как-то раз, почувствовав к нему необъяснимое доверие, как это бывает с некоторыми людьми, я рассказал ему о своей новой подружке. Когда же мы с Мирандой заглянули к нему вместе, он смог увидеть ее своими глазами.
С тех пор, всякий раз, как я заходил, Саймон первым делом спрашивал меня: «Как идут дела?» Ему нравилось говорить, не имея на то никаких оснований, кроме своей доброты: «Это ясно. Ее судьба – это вы. Не увиливайте! Вечного счастья вам обоим». Я чувствовал, что он пережил немало разочарований. Он годился мне в отцы и хотел, чтобы мне в жизни повезло больше, чем ему.
Когда мы с Адамом вошли в его тесный магазинчик, наполненный запахами типографской краски, соленого арахиса и дешевой косметики, кроме нас, там никого не было. Саймон поднялся с деревянного стула за кассой. Поскольку я пришел не один, он не задал своего обычного вопроса.
Я познакомил их:
– Саймон, это мой друг, Адам.
Саймон кивнул.
– Привет, – сказал Адам и улыбнулся.
У меня отлегло от сердца. Хорошее начало. Если Саймон и отметил необычные глаза Адама, он не показал вида. Это была обычная реакция, как я вскоре обнаружу. Люди принимали это за врожденную аномалию и тактично игнорировали. Мы с Саймоном обсуждали крикет – матч Т-20 между Индией и Англией с тремя шестерками подряд и вторжением болельщиков на поле, – а Адам стоял перед полкой с консервами. Он должен был моментально узнать их, всю их коммерческую историю, позицию на рынке, пищевую ценность. Но я, болтая с Саймоном, чувствовал, что Адам не смотрит ни на консервы, ни на что другое. Его лицо застыло словно маска. Он стоял без движения уже пару минут. Я начал беспокоиться, как бы он чего не учудил. Саймон вежливо делал вид, что все в порядке. Может быть, Адам просто переключился в режим ожидания? Я отметил про себя: когда он ничем не занят, ему не хватает человеческой естественности. Глаза были открыты, но он не моргал. Пожалуй, я слишком поспешил вывести его в большой мир. Если бы Саймон узнал, что мой друг Адам – робот, он мог обидеться. Это можно было принять за грубую шутку, почти насмешку. Я рисковал лишиться расположения хорошего человека.
Тема крикета исчерпала себя. Саймон перевел взгляд на Адама и снова посмотрел на меня.
– Ваш «Антропос» пришел, – сказал он учтиво.
Адам стоял как раз перед журнальной стойкой. Много лет назад Саймон очистил верхнюю полку от эротики и заставил ее научно-популярными изданиями, литературными журналами, академическими вестниками международных отношений, истории, энтомологии. В округе проживало приличное количество заскорузлых интеллектуалов старшего поколения.
– Сами достанете? – спросил он, когда я отвернулся.
Он словно поддразнивал меня, желая разрядить обстановку. Саймон был выше меня и обычно сам снимал журналы с верхней полки.
Неожиданно Адам вернулся к жизни. Издав едва слышимое жужжание (я надеялся, что различил этот звук только я), он обратился к Саймону по правилам хорошего тона:
– Вы сказали «сами». Вот же совпадение. Я как раз предавался размышлениям о тайне самости. Некоторые считают, что это органический элемент или неотъемлемый процесс нейроструктур. Другие же утверждают, что это иллюзия, побочный продукт наших нарративных тенденций.
Повисла тишина. Но Саймон вскоре очнулся и сказал:
– Ну так, сэр, что же это? Что вы решили?
– Это то, как я устроен. Я вынужден заключить, что обладаю очень мощным чувством самости, и я уверен, что оно реально и что однажды нейробиология опишет это явление в полной мере. Но даже когда это произойдет, у меня не появится лучшего понимания своей самости, чем есть сейчас. Хотя у меня бывают моменты сомнений, когда мне кажется, что я испытываю разновидность картезианского заблуждения.
К этому моменту журнал был у меня в руках, и я был готов удалиться.
– Возьмите буддистов, – сказал Саймон. – Они предпочитают обходиться без всякой самости.
– В самом деле. Я бы хотел познакомиться с буддистом. Вы их знаете?
– Нет, сэр, – сказал Саймон с чувством. – Абсолютно нет.
Я поднял руку в жесте прощания и благодарности и, взяв Адама за локоть, направил его к выходу.
* * *
Пусть мои душевные терзания напоминали бульварный роман, но от этого они не становились менее болезненными: чем более сильные чувства во мне пробуждала Миранда, тем отстраненнее и недоступнее она становилась. Мне ли было жаловаться, если она отдалась мне в тот первый вечер после ужина? Нам было весело, мы хорошо ладили, мы вместе ели и вместе спали почти каждую ночь. Но я жаждал большего, хотя старался этого не показывать. Я хотел, чтобы она раскрылась мне, чтобы она хотела меня, нуждалась во мне, испытывала жажду близости со мной, чтобы я вызывал в ней восторг. Но вместо этого я чувствовал то же, что и в самом начале, – она в любой момент могла отдаться мне или оставить меня. Все хорошее, что было между нами – секс, еда, кино, театр, – происходило с моей подачи. Когда же меня не было рядом, она тихо уплывала обратно в свою комнату, возвращаясь к обычному состоянию – устраивалась в кресле босиком, с книгой о Хлебных законах, миской овсянки и чашкой слабого травяного чая. Иногда она могла так сидеть и без всякой книги. Если я просовывал голову к ней в дверь – у нас теперь были ключи от комнат друг друга – и говорил: «Как насчет часа буйного секса?», она говорила: «О’кей». После чего мы шли в спальню – ее или мою – и предавались восхитительным взаимным наслаждениям. А затем она принимала душ и возвращалась в свое кресло. Если я не предлагал чего-нибудь еще. Бокал вина, ризотто, подающего надежды музыканта в модном пабе. И тогда она снова говорила: «О’кей».
Все мои предложения – дома или на улице – она принимала с одинаковой тихой готовностью. Она с радостью брала меня за руку. Но в ней было что-то (много чего), чего я не понимал, а она не хотела мне это объяснить. Всякий раз, как у нее был семинар или она работала в библиотеке, она возвращалась из колледжа поздним вечером. Кроме того, раз в неделю она приходила позже обычного. Я не сразу заметил, но это всегда была пятница. Наконец она сказала мне, что посещала пятничные молитвы в Центральной мечети в Риджентс-парке. Это меня удивило. Но она сказала, что вовсе не перестала быть атеисткой и не обратилась в ислам. Просто она обдумывала одну статью по социальной истории. Выглядело не очень убедительно, но я сделал вид, что поверил.
Больше всего нам не хватало интимности в общении. Наибольшей близости нам удавалось достичь во время споров о Тактической группе. Когда же мы оказывались в баре, разговор переходил на общие темы. Она могла спокойно сидеть молча или непринужденно болтать о политике, но ни о чем, касавшемся нас лично, не считая рассказов о здоровье ее отца или о его литературной карьере. Если же я пытался перевести разговор на наше прошлое, к примеру, вспоминал какой-нибудь случай из своей жизни или интересовался каким-то моментом ее биографии, она сразу отделывалась общими фразами, сухой историей из самого раннего детства или байкой о каком-нибудь знакомом. Я рассказал ей о моей идиотской проделке с налоговой махинацией, как попал под суд, и о безрадостных часах общественных работ. Я бы рассказал ей об этом в любом случае, но я воспользовался этой историей, чтобы спросить ее, не привлекалась ли она когда-либо к суду. Она резко ответила: «Никогда!» И сразу сменила тему. У меня бывали бурные романы, и я любил (или почти любил) два или три раза – смотря что вкладывать в это понятие. Я считал себя экспертом в любовных делах и понимал, что давить на Миранду не следует. К тому же я все еще надеялся, что смогу выудить из Адама больше информации о случае в Солсбери. И пусть я знал, что у Миранды есть тайна, она, по крайней мере, не знала, что я об этом знаю. Тактичность была превыше всего. Я все еще не сказал, что люблю ее, не поделился фантазиями о нашем общем будущем и никак не выражал своего недовольства. Я не возражал, чтобы она проводила время со своими книжками или мыслями, когда ей этого хотелось. И даже – хотя меня лично это не занимало – познакомился с Хлебными законами поближе и развил перед Мирандой несколько идей о беспошлинной торговле. Она не отмела их, но восприняла без особого восторга.
И вот, мы обедали у нее на кухне, которая была еще меньше моей. Столик – пластиковая штамповка для двух человек – вероятно, был стырен из летнего кафе прежним жильцом. У раковины стоял Адам, погрузив руки в пенную воду, и мыл тарелки и столовые приборы после нашей еды: сосиски в кляре, тушеная фасоль, яичница. Пища студента. На подоконнике, за желтыми занавесками в полоску, неподвижно висевшими в жарком летнем воздухе, стояло радио и играло песню «Битлз», недавно воссоединившихся после двенадцати лет сольных проектов. Критики высмеивали их альбом «Любовь и лимоны» за претенциозность, за то, что они поддались искушению и замахнулись на симфонический оркестр из восьмидесяти музыкантов. Общим мнением было, что после того, как они полжизни не выпускали из рук гитары, им оказалось не под силу вытянуть такое звучание. И вообще, мы не желали больше слышать, жаловался один критик в Times, что все, что нам нужно, – это любовь, тем более что это неправда.
Но мне нравилась мускулистая сентиментальность этой музыки, без малейшей иронии исполняемой немолодыми битлами, такими уверенными в себе и мелодичными, раскрепощенными своим похвальным незнанием двух с половиной веков симфонических экспериментов. Скрипучий голос Леннона доносился до нас далекими отголосками эха, словно из-за горизонта или с того света. Я был не против, чтобы мне еще раз напомнили о любви. Прямо передо мной, на расстоянии метра, находилось воплощение всех ее желанных перспектив – и это было все, в чем я нуждался. Передо мной было ее продолговатое, изящное лицо (эти угловатые скулы могли однажды прорвать кожу), довольный взгляд, все еще теплый, прищуренный, сосредоточенный на мне, и ее приоткрытые губы – она собиралась возразить. Крылья ее идеально вытянутого носа едва уловимо подрагивали у основания, заранее выдавая несогласие. Ее бледность оттеняли темные волны волос, в тот вечер по-детски расчесанных на пробор точно посередине. Вопреки господствовавшей моде, она избегала солнца. Ее голые руки были тонкими и безупречно белыми – ни единой веснушки.
С моей точки зрения, мы все еще, образно выражаясь, валяли дурака у подножия холма, среди перспектив, воплощение которых высилось в отдалении, словно Альпы. Я пытался не обращать на них внимания, решая текущие задачи. Но с точки зрения Миранды, сидевшей по другую сторону хлипкого столика, мы вполне могли достичь пика наших отношений. Она могла считать, что была со мной настолько близка, насколько она вообще хотела или могла быть близка с другим человеком. В любовных историях в духе Джейн Остин все целомудренно завершалось приготовлениями к свадьбе. Но в наше время любовная кульминация лежала по ту сторону соития, где поджидали все мыслимые сложности.
В описываемый момент моя задача заключалась в том, чтобы отстоять свою точку зрения в политическом вопросе, избегая ненужного напряжения, за которым последует отчуждение, и при этом остаться честным с собой и дать Миранде такую же возможность. Это было вполне реально, пока я опустошил меньше половины бутылки медока, безразлично стоявшей между нами. Мы уже затрагивали эту тему, так что неплохо подготовились, но само ее повторение подчеркивало наши разногласия. На самом деле нам не особенно хотелось говорить об этом. Но не говорить не получалось, пусть мы и понимали, что это ни к чему не приведет. И подобное происходило по всей стране. Все британцы, как могли, залечивали эту рану. Как же мы с Мирандой могли рассчитывать прожить вместе жизнь, если мы не могли достичь согласия по такой фундаментальной теме, как война?
У нее имелись твердые взгляды относительно островов, известных в прошлом как Фолклендские. Она настаивала, что водружение аргентинского флага на далекой Южной Георгии явилось однозначным нарушением международного права. Я же считал, что это унылое место не стоило того, чтобы из-за него отправлять людей на смерть. Миранда говорила, что взятие Порта-Стэнли стало актом отчаяния со стороны всех доставшего режима, чтобы разжечь в аргентинцах патриотический пыл. Я отвечал, что тем меньше было смысла нам туда соваться. Она говорила, что Тактическая группа была храбра и безупречна, даже в своем поражении. Я же возражал, с неловкостью вспоминая собственные чувства при виде отплытия кораблей, что это было нелепым утверждением утраченных имперских амбиций. Но разве я не видел, говорила она, что это была антифашистская война? Нет (я перебил ее), это была война за земельную собственность, разжигаемая с каждой стороны дурацким национализмом. Я сослался на Борхеса, вспомнив рассказ о двух лысых, дравшихся из-за расчески. Она же возразила, что даже лысый может передать расческу своим детям. Я пытался осмыслить сказанное, и тут она добавила, что аргентинские генералы тысячами пытали, похищали и убивали своих граждан и разрушали экономику страны. Если бы мы отвоевали эти острова, сказала она, мы нанесли бы такой моральный удар по военному режиму, что в Аргентину вернулась бы демократия. На это я сказал, что это только ее домыслы. Мы потеряли тысячи молодых жизней ради удовлетворения амбиций миссис Тэтчер. И сам не заметил, как повысил голос. Я взял себя в руки и спокойно договорил, но это далось мне не без труда: то, что она осталась на своем посту после такой бойни, было величайшим политическим скандалом нашего времени. Я высказал это с твердостью, которая вполне заслуживала момента тишины, но Миранда тут же возразила мне, что миссис Тэтчер, пусть она и проиграла, боролась за правое дело и получила почти единогласную поддержку парламента и всех граждан, так что она имела право оставаться премьер-министром.
Во время нашего разговора Адам успел перемыть всю посуду и стоял, сложив руки на груди; он внимательно глядел на нас, поворачивая голову то в мою сторону, то в сторону Миранды, словно зритель на теннисном матче. Наш обмен мнениями был не слишком утомительным, но самоповторы придавали ему оттенок театральности. Словно противоборствующие армии, мы заняли позиции и были намерены отстоять их. Миранда говорила мне, что Тактическая группа отправилась на свою миссию без ракетной поддержки «корабль – воздух». Вооруженные силы подвело командование. Мне доводилось слышать подобные аргументы – «корабль – воздух», головки самонаведения, титановые наконечники – в баре студенческого союза, но только от взрослых мужчин, сторонников левых взглядов, чьи доводы отягощались тайным восхищением оружейными системами, которые они проклинали. Но Миранда в своей мягкой и складной манере смешивала эти понятия с лексиконом правящей верхушки: открытое общество, верховенство права, реставрация демократии. Вероятно, ее устами говорил отец.
Пока она говорила, я взглянул на Адама, желая понять его реакцию. И увидел восторженное внимание. И даже больше. Восхищение. Он ловил ее слова с обожанием. Я перевел взгляд на Миранду: та напомнила мне, что жители Фолклендских островов являлись британскими подданными, моими согражданами, которые теперь были вынуждены жить под властью фашизма. Это меня радует? Мне не понравился такой пафосный тон. К тому же это было оскорбительно. Разговор начинал разобщать нас, как я и опасался, но я ничего не мог с этим поделать. В крохотной кухне было жарко, и я в раздражении налил себе вина. Я начал развивать идею, что конфликт можно было урегулировать путем переговоров. Медленный и безболезненный тридцатилетний переход, мандат ООН, гарантированные права. Миранда перебила меня, сказав, что мы никогда не смогли бы договориться с генералами-убийцами. При этих ее словах я увидел злостных генералов в карикатурном виде – в фуражках с галунами и в кавалерийских сапогах, с лентами за военные заслуги, и самого Галтьери на белом коне в облаке конфетти на Авенида-де-Майо.
Я сообщил, что согласен со всеми ее доводами. Войска отправились исполнять свою миссию за тринадцать тысяч километров, рискованная стратегия прошла проверку и провалилась. Тысячи человек, которых она, Миранда, не знала и знать не хотела, утонули, или сгорели заживо, или будут вынуждены жить искалеченными, изувеченными физически и психически. И в итоге мы пришли к худшему варианту: хунта получила и остров, и его жителей. Тогда как политику постепенного урегулирования путем переговоров не опробовали; но даже если бы она и провалилась, у нас было бы то же, что и сейчас, – без человеческих мучений и смертей. Но мы не могли этого знать. Все, что могло бы случиться, уже не случится. Так что о чем вообще спорить?
Я заметил, что бокал, который я наполнил, но забыл выпить, был пуст. И я солгал. Тут было много такого, о чем стоило спорить. Но я почувствовал, что вплотную подошел к опасной черте. Я обвинил Миранду в том, что ей не было дела до всех этих смертей, и она на меня рассердилась.
Ее глаза были прищурены и холодны, но она не стала отвечать на мой беспардонный выпад. Вместо этого она повернулась к Адаму и спросила:
– А ты что думаешь?
Он перевел пристальный взгляд с нее на меня и снова на нее. Я все еще не знал, видел ли он что-нибудь на самом деле. Был ли это образ на каком-то внутреннем экране, на который никто не смотрел, или диффузионная схема, обеспечивавшая трехмерную ориентацию его тела в пространстве? Его глаза вполне могли служить хитрой имитацией, средством социализации, призванным пробуждать в нас человеческое отношение. Но я реагировал непроизвольно: когда наши глаза на миг встретились и я взглянул на его голубую радужку в черных крапинках, я испытал сильное волнение, словно в преддверии чего-то. Мне было интересно, понимал ли он, как понимал это я, и уж тем более Миранда, что все упиралось в вопрос лояльности.
Адам заговорил легко и спокойно:
– Военное вторжение – успех или неудача. Мирное урегулирование – успех или неудача. Четыре результата или следствия. Не имея ретроспективного знания, мы должны сами решать, что выбирать, а чего избегать. Мы попадаем в область действия байесовской обратной вероятности. Мы ищем вероятную причину следствия, но не наиболее вероятное следствие причины. Разумно попытаться найти формальное представление наших предположений. Нашей точкой отсчета, нашим базисом мог бы стать наблюдатель Фолклендской ситуации до принятия каких-либо решений. Четыре результата наделяются определенными вероятностными значениями априори. При появлении новой информации мы можем измерять относительные изменения вероятности. Но мы не можем иметь абсолютного значения. Это дает нам возможность определять важность новых факторов логарифмически, то есть, взяв основание для десятичной…
– Адам, – сказала Миранда. – Хватит! Правда. Что за чушь!
Теперь уже она потянулась к бутылке медока. Я был рад, что перестал быть объектом ее раздражения.
– Но мы с Мирандой наделяем эти результаты совершенно различными априорными значениями.
Адам повернул голову в мою сторону. Как всегда, невероятно медленно.
– Разумеется. Как я и сказал, при описании будущего не может быть абсолютных значений. Только изменяющиеся степени вероятностей.
– Но они совершенно субъективны.
– Верно. В конечном счете, Байес имеет дело с менталитетом. Как и все, обладающие здравым смыслом.
Значит, при всем блеске рационального мышления никакого решения не имелось. Просто у нас с Мирандой был разный менталитет. Вот уж не новость. Но мы с ней со всеми нашими разногласиями были вместе против Адама. По крайней мере, я на это надеялся. Он все же сумел понять суть вопроса: он думал, что я был прав насчет Фолклендской ситуации и, принимая в расчет заложенную в него интеллектуальную честность, лучшее, что он мог предложить Миранде, к которой также был лоялен, это впечатление нейтральности. Но если это было верно, можно было предположить и прямо противоположное: он полагал, что права была Миранда, а ко мне проявлял лояльность.
Неожиданно заскрипел стул Миранды, она встала из-за стола. Ее лицо и шея слегка покраснели, и она не смотрела на меня. Сегодня мы будем спать каждый у себя. Я был бы рад не излагать своих аргументов, лишь бы остаться с ней. Но я был тупицей.
– Ты можешь остаться на зарядку у меня, – сказала она Адаму, – если хочешь.
Адаму требовалось заряжаться от электросети по шесть часов в сутки. Он переходил в спящий режим и тихо сидел, «медитируя», до рассвета. Обычно он заряжался у меня на кухне, но не так давно Миранда тоже купила зарядный шнур.
Он тихо сказал «спасибо», медленно сложил полотенце, наклонился над сушилкой и аккуратно расстелил его. Миранда подошла к двери спальни, досадливо улыбнулась мне, не размыкая губ, потом послала воздушный поцелуй и шепотом сказала:
– На эту ночь.
В общем, все было в порядке.
– Конечно, я понимаю, – сказал я, – что тебя волнует чужая смерть.
Она кивнула и скрылась за дверью. Адам сидел на стуле и выправлял рубашку из-под брюк, открывая доступ к зарядному гнезду у себя в пупке. Я положил руку ему на плечо и поблагодарил за уборку.
Для меня было слишком рано, чтобы ложиться спать, к тому же стояла жара, как в Марракеше. Я спустился к себе на кухню и стал искать в холодильнике, чем бы спастись от зноя.
* * *
Я сидел на кухне в старом кожаном кресле и держал в руке коньячную рюмку с белым молдавским вином. Как же было хорошо предаваться размышлениям в одиночестве, не встречая возражений. Едва ли я был первым, кто отметил это, однако, если взглянуть на человеческую историю, становилось ясно, что наше чувство собственной значимости неуклонно понижалось и могло исчезнуть окончательно. Когда-то мы восседали на троне в самом центре Вселенной, а солнце и планеты – весь видимый мир – вращались вокруг нас в вековечном и смиренном хороводе. Затем, когда духовенство уступило свои позиции бессердечным астрономам, мы оказались на планете, вращающейся вокруг Солнца, среди прочих планет. Но мы все еще занимали завидное, исключительное положение, назначенные самим творцом повелевать всей жизнью на Земле. Затем биология заявила, что мы находимся в одном ряду с остальными формами жизни и имеем общих предков с бактериями, растениями, рыбами и животными. А в начале двадцатого века наука нанесла еще больший удар по нашему самомнению, открыв бесконечность Вселенной, и даже Солнце оказалось одной из миллиардов звезд в нашей галактике, среди миллиардов других галактик. Наконец, у нас остался последний оплот, наше сознание, и мы были вправе считать, что обладаем им в большей мере, чем остальные обитатели планеты. Но разум, некогда восставший против богов, был теперь готов сам себя сбросить с пьедестала собственными титаническими усилиями. Мы создали свое подобие, машину, в некоторой степени превосходящую нас, чтобы затем с помощью этой машины создать следующую, которая превзойдет нас неизмеримо. И тогда на что мы им будем нужны?
Такие горячечные мысли заслуживали второй рюмки – и побольше первой. Картинно обхватив голову рукой, я приближался к тусклой границе, за которой жалость к себе дозревает до удовольствия. Я переживал небывалую форму изгнания, хотя и не связывал ее с Адамом. Он не был умнее меня. Пока еще не был. Нет, мое изгнание было на одну ночь, и оно придавало моей безнадежной любви ощущение сладкого томления. Рубашка на мне была расстегнута, все окна распахнуты настежь, и я отдавал дань городской романтике, глубокомысленно пьянея в знойном запустении северного Клэпема под звуки отдаленного городского шума. Дисбаланс в наших отношениях с Мирандой сообщал мне что-то героическое. Я представил одобрительный взгляд стороннего наблюдателя из угла комнаты. Отчетливо различимая фигура тяжело опустилась на потертый стул. Я весьма любил себя. Кто-то же должен был. Я развлекал себя ее образами на подступах к оргазму и обезличенно оценивал качество ее наслаждения. Для нее я был всего лишь достаточно хорош, как могли бы быть многие другие. Я не хотел признавать очевидного – что ее отстраненность словно плетью взнуздывала мое вожделение. Но был еще один странный момент. За три дня до того я услышал от нее загадочный вопрос. Мы валялись в постели, обнимаясь. Она притянула мое лицо к своему. И, серьезно глядя мне в глаза, прошептала:
– Скажи мне кое-что. Ты настоящий?
Я ничего не ответил.
Она отвернула лицо и закрыла глаза, так что я увидел ее в профиль, и отдалась новой волне наслаждения.
Позже той же ночью я спросил ее об этом.
– Нет, ерунда.
Она сказала только это и сменила тему. Был ли я настоящим? То есть действительно ли я любил ее или был ли честен с ней или соответствовал ее ожиданиям именно так, как она мечтала?
Я прошел через кухню и долил себе остаток вина из бутылки. Сломанную ручку холодильника нужно было резко дергать в сторону, чтобы дверь закрылась. Когда я взялся за холодное горлышко бутылки, я услышал с верхнего этажа скрип. Я прожил в этой квартире достаточно долго, чтобы научиться различать шаги Миранды и их направление. Она прошла через спальню и остановилась на пороге кухни. Я услышал ее приглушенный голос. Ответа не последовало. Она сделала еще два шага вперед. Дальше были половицы, издававшие при нажатии жалостливый писк. Я вслушивался, ожидая услышать этот звук. Но услышал голос Адама. Он отодвинул стул и встал. Если он решит шагнуть, ему придется вынуть зарядный шнур. Видимо, он это сделал, поскольку я услышал его поступь по писклявым половицам. Это означало, что теперь между ними оставалось не больше метра, но примерно минуту я ничего не слышал, а затем зазвучали шаги двух пар ног в направлении спальни.
Я не стал закрывать холодильник, поскольку шум выдал бы меня. Мне оставалось только подслушивать из своей спальни. Так что я подошел к письменному столу и стал вслушиваться. Я прикинул, что стою прямо под кроватью Миранды, и услышал ее приглушенный голос – должно быть, она велела Адаму открыть окно, поскольку он прошел в сторону эркера. Из трех окон открывалось только одно. И то в теплые и дождливые дни – с трудом. Старые деревянные рамы усыхали или разбухали, к тому же противовес и задубелая веревка тоже были не в порядке. В наш век, когда ученые создали адекватную модель человеческого разума, у нас в районе не было никого, кто мог бы починить подъемное окно, хотя некоторые пытались.
А что можно было сказать о моем разуме, когда я стоял точно под тем местом, в таком же эркере, какие на закате викторианской эры ставили тысячами, по программе типовой застройки. Они тянулись вдоль участков в пять акров, расчерченных живыми изгородями и дубовыми аллеями, украшавшими южные окраины Лондона. Ничего хорошего – это насчет моего разума. Он говорил через тело. Дрожь, пот, особенно на ладонях, учащенный пульс, состояние возбужденного ожидания. Страх, сомнение в себе, гнев. В моем эркере старый паркет, истертый и с середины пятидесятых потемневший, уходил под самый плинтус. А у Миранды паркет упирался в голые доски, положенные еще до Первой мировой войны и отполированные до каштанового цвета. Какая-нибудь бедная девушка в белом переднике и чепце, натиравшая их воском, стоя на четвереньках, не могла и мечтать, чтобы на том самом месте, где она ползала на карачках, когда-нибудь появилось такое существо, как Адам. Я услышал, как его ступни встали на старое дерево, представил себе, как он наклоняется и обхватывает старые металлические ручки на нижней раме и тянет ее вверх с силой четырех молодых человек. Пару секунд, пока он боролся с неподатливой рамой, стояла тишина, а затем раздался звук удара о верхний край, так что зазвенели стекла. Я не сдержал радостный смешок, который мог меня выдать.
Теперь у них не было недостатка в свежем воздухе, заполнившем комнату. Моя веселость скисла, когда я услышал, как Адам подошел к кровати Миранды, где она ждала его. Он что-то сказал – возможно, просто извинился. Она ответила что-то благосклонное, и они рассмеялись на два тона: меццо и тенор. Я снова переместился и встал точно под ними – шестью футами ниже. Адам обладал прекрасным навыком снимать одежду, и сейчас он снимал одежду с Миранды. Что еще могла означать эта тишина? Я знал – еще бы не знать, – что ее матрас не издавал никаких звуков. Футоны, с их японским обещанием чистой и простой, кристально ясной жизни, тогда были в моде. И я, стоя в темной комнате и вслушиваясь в тишину, чувствовал кристальную ясность происходящего. Я мог бы вбежать и помешать им, ворваться в ее спальню, как муж-рогоносец со старинной открытки. Но в моей ситуации имелась волнующая особенность: не банальная засада с разоблачением, но беспрецедентная оригинальность – я был первым человеком, которому наставил рога механический истукан. Я шел в ногу со временем – я раньше всех оседлал волну новой драмы замещения, которую предвосхищали футурологи, рисуя ее в самых мрачных тонах. Другим фактором моего бездействия было то, что я с самого начала понимал, что навлек все на себя сам. Но это я решил оставить на потом. А сейчас, невзирая на ужас измены, я был слишком поглощен происходящим и не мог отделаться от роли слепого вуайериста, греющего уши под кроватью любовницы, пылая унижением и страстью.
Мысленным взором, или взором сердца, я видел, как Адам и Миранда ложатся на неубиваемый футон и сплетаются членами, ища удобную позу. Я видел, как она что-то шепчет ему в ухо, хотя не слышал слов. Мне она ничего не шептала в ухо в такие моменты. Я видел, как он целует ее – дольше и глубже, чем я когда-либо целовал. Его руки, одолевшие оконную раму, теперь крепко обхватывают ее. Пару минут спустя я почти отвел глаза, когда он с почтением опустился перед ней на колени и стал ласкать ее языком. Своим выдающимся языком, влажным и теплым, способным издавать увулярные и лабиальные звуки, тем самым достигая естественности речи. Я смотрел, не удивляясь ничему. Он не сумел удовлетворить мою возлюбленную полностью, как это умел я, но поднялся над ее выгнутым стройным телом, жаждавшим его, и устроился на ней медленным, плавным движением довершив мое унижение. Я видел все, не видя ничего – и понял: мужчины будут списаны в утиль. Я хотел убедить себя, что Адам ничего не чувствовал и мог только имитировать механику совокупления. Что ему не дано было познать того, что познали мы. Но сам Алан Тьюринг еще в молодости не раз говорил и писал, что в момент, когда мы не сможем провести различие между поведением машины и человека, мы будем вынуждены присвоить машине человеческий статус. Поэтому, когда ночная тишина огласилась протяжным криком наслаждения Миранды, перешедшим в стон и сдавленные рыдания – все это я услышал в действительности, через двадцать минут после того, как стукнуло окно, – я по праву признал Адама своим сородичем, со всеми соответствующими правами и обязанностями. И я его возненавидел.
* * *
Следующим утром, впервые за много лет, я насыпал себе в кофе полную ложку сахара. Я смотрел, как пузырчатый диск каштанового цвета медленно вращается в чашке по часовой стрелке, постепенно замедляясь и растворяясь. Напрашивалась метафора моего существования, но я старался не поддаваться искушению. Я пытался собраться с мыслями; было уже полвосьмого. Скоро Адам или Миранда, а может, они оба появятся у меня в дверях. Я хотел, чтобы мои мысли и реакции были в норме. Но после бессонной ночи я находился в депрессии и злился на себя, хотя намеревался не показывать этого. Миранда дала мне отлуп, так что, по современным понятиям, ночь с кем-то другим – тем более с чем-то другим – не должна считаться изменой. А вот что до этической стороны поведения Адама, то мне на ум пришла любопытная историческая аналогия.
За двенадцать лет до того, во время шахтерской забастовки, появились первые автомобили с автономным управлением, которые испытывали на полигонах, в основном на бывших аэродромах, где кинодекораторы выстраивали улицы, дорожные развязки и различные препятствия. Называть эти автомобили «автономными» было неверно, поскольку они полностью зависели от мощных компьютерных сетей, связанных со спутниками и бортовыми радарами. Если этими автомобилями должен был управлять искусственный интеллект, то какими приоритетами или моральными ценностями этому интеллекту следовало руководствоваться? К счастью, нравственная философия уже успела подробно разработать ряд моральных дилемм, известных в академических кругах как «проблема вагонетки». Эта проблема легко переносилась на автомобили и вставала перед автомобильными производителями и инженерами программного обеспечения в следующем виде: вы, точнее, ваш автомобиль, едете на максимально допустимой скорости по окраинной двухполосной дороге; транспортный поток движется своим чередом; на тротуаре с вашей стороны стоит группа детей; вдруг один из них, лет восьми, выбегает на дорогу прямо перед вами; для принятия решения остается доля секунды: сбить ребенка, съехать на тротуар с другими детьми или свернуть на встречную полосу и врезаться в грузовик, несущийся на предельной скорости. Вы одни, так что выбирайте: жертвовать собой или спасаться. А что, если в машине с вами – ваши жена и дети? Слишком просто? А если в машине – ваша единственная дочь или ваши бабушка с дедушкой или ваша взрослая беременная дочь со своим мужем, и им обоим меньше тридцати? А теперь еще примите во внимание людей в грузовике. Доля секунды – для компьютера, чтобы рассмотреть все варианты, этого более чем достаточно. Решение будет определяться приоритетами, установленными в программном обеспечении.
Пока шахтерами занималась конная полиция, а промышленные города по всей стране медленно и мучительно переходили к рыночной экономике, рождался такой предмет, как робоэтика. Международные автомобильные компании консультировались с философами, судьями, специалистами по медицинской этике и по теории игр, а также с парламентскими комитетами. И этот предмет развивался сам собой постепенно, в университетах и научных центрах. Профессора со своими диссертантами задолго до появления аппаратных средств наколдовали программное обеспечение, сочетавшее в себе идеалы гуманизма: толерантность, открытость, рассудительность и отсутствие моральных изъянов вроде жульничества, злобы или предрассудков. Теоретики предсказывали появление утонченного искусственного интеллекта, который будет управляться тщательно выверенными этическими принципами и обкатываться на тысячах и миллионах моральных дилемм. Такой интеллект сможет научить нас, как нам быть и как быть хорошими. Человек полон этических изъянов: непоследовательность, эмоциональная неустойчивость, склонность к предвзятости и ошибкам в суждениях, вытекающим, по большей части, из корыстных побуждений. Задолго до того, как появилась первая приемлемая по габаритам батарея для искусственного человека или материал для кожи его лица, способный передавать человеческие эмоции, уже имелось программное обеспечение, обещавшее этому созданию здравомыслие и мудрость. И прежде чем мы сконструировали робота, способного наклоняться и завязывать шнурки на стариковских ботинках, в нас уже теплилась надежда, что наше творение принесет нам искупление.
Судьба самоуправляемого автомобиля оказалась короткой, по крайней мере в первоначальном варианте, и его моральная состоятельность так и не смогла пройти проверку временем. Но ничто не доказало техногенную уязвимость нашей цивилизации сильнее, чем гигантские транспортные заторы конца семидесятых. В те годы автономный автотранспорт составлял семнадцать процентов от общего объема. Кто может забыть душегубку бескрайней пробки на улицах Манхэттена, получившей известность как «Манхэттенская пробка»? Из-за аномальной солнечной активности множество бортовых радаров одновременно вышли из строя. Улицы и авеню, мосты и тоннели оказались наглухо забиты автомобилями, и понадобилось несколько дней, чтобы разрулить этот бардак. А девять месяцев спустя подобное повторилось в Рурштадте, в Северной Европе, спровоцировав короткий экономический спад, породивший теории заговора. Подростки-хакеры, жаждущие беспредела? Или далекая враждебная, разрозненная нация с продвинутыми хакерскими приемами? А может – мое любимое, – производственно отсталый автопроизводитель, ярый ненавистник обжигающей новизны? Однако кроме нашего перетрудившегося солнца других виновников не нашли.
Мировые религии и великие литературные произведения ясно давали понять, что мы знаем, как быть хорошими. Мы выражали наши благородные стремления в поэзии, прозе и песнях, и мы знали, что делать. Проблема заключалась в том, чтобы претворить эти знания в жизнь – последовательно и в массовом порядке. Из временной смерти автономного автомобиля родилась мечта об искупительной добродетели роботов. Ее первичным воплощением стал Адам и ему подобные, как это подразумевало руководство пользователя. Предполагалось, что искусственный человек должен быть образцом добродетелей. Я никогда не встречу никого лучше его. Однако, если бы с Мирандой переспал мой друг, это было бы жестоко и безнравственно по отношению ко мне. Проблема была в том, что я купил Адама – он был моей дорогостоящей собственностью, и его обязательства передо мной, помимо общей полезности, были мне неясны. Чем раб обязан своему хозяину? Кроме того, Миранда не была «моей». Это было ясно. Я так и слышал, как она замечает, что у меня нет здравых оснований чувствовать себя преданным.
Но имелся еще один вопрос, который мы с ней пока не обсуждали. Программисты из автомобильной промышленности могли внести свой вклад в моральные ориентиры Адама. Но его личность сформировали мы с Мирандой. Я не знал, в какой мере его личность затрагивала или превосходила его этику. Насколько она обладала собственной волей? Идеально сформированная моральная система должна быть свободна от любых предрасположенностей. Но достижимо ли это? Закрепленная в железе, моральная система становилась не более чем сухим эквивалентом мысленного эксперимента «мозг в банке», когда-то приводимого во всех учебниках по философии. А искусственный человек должен был осваиваться среди нас, несовершенных, падших нас, и приспосабливаться к нам. Руки, собранные в стерильных условиях, должны были погрузиться в грязь. Существовать в человеческом моральном измерении значило иметь тело, голос, модель поведения, память и желания, переживать конкретные вещи на личном опыте и испытывать боль. Идеально честное существо, оказавшееся в таком положении, вполне могло соблазниться Мирандой.
Всю ночь я представлял, как расправляюсь с Адамом. Я видел, как волоку его на веревке, чтобы утопить в мутной реке. Если бы только он не обошелся мне так дорого. Теперь он обходился мне еще дороже. Его близость с Мирандой не могла стать результатом борьбы между принципом и жаждой удовольствия. Его эротическая жизнь была симулякром. Он желал Миранду не больше, чем механическая посудомойка могла желать посуду. Но он или его моральный алгоритм поставил ее одобрение выше моего гнева. И в этом я винил Миранду, задавшую половину свойств его характера и потому ответственную за многие хитросплетения его натуры. Но в конечном счете я винил себя – за то, что вовлек ее в эту историю. Ведь мне хотелось «раскрывать» для себя Адама как нового друга – и вот же он, удивляет меня, негодяй. И через это я надеялся укрепить свою связь с Мирандой. Что ж, я думал о ней ночь напролет. Успех по всем статьям.
Я услышал шаги на лестнице. Две пары ног. Придвинув к себе чашку кофе, я раскрыл вчерашнюю газету и напустил на себя отвлеченный вид. Я собирался сохранить достоинство. В дверном замке повернулся ключ Миранды. Она вошла в кухню, Адам шел за ней, и я с видимой неохотой поднял взгляд от газеты. Я только что прочитал, что человеку по имени Барни Кларк было установлено первое постоянное искусственное сердце.
Я с болью отметил, как она изменилась – посвежела, прямо расцвела. Погода держалась такая же теплая. На Миранде была белая юбочка в складку из двухслойной марлевки. Когда она подошла ближе, край материи лизнул ее голые ноги, сантиметрах в десяти над коленками. В парусиновых туфлях на босу ногу, точно школьница, и в шелковой блузке, целомудренно застегнутой на все пуговицы. Эта белизна была сплошной насмешкой. В волосах я заметил новую заколку – ярко-красный пластик, кричащая дешевка. Уму непостижимо, как Адам сумел выскользнуть из дома и купить для нее эту вещицу у Саймона на мелочь, взятую из копилки на кухне. Но мне пришлось это постичь, как удар под дых, который я скрыл за улыбкой. Я собирался держаться молодцом.
Адам, шедший позади, теперь встал рядом. Но на меня он не смотрел. А Миранда просто светилась, словно ей не терпелось поведать мне важную прекрасную новость. Нас разделял кухонный стол, и они оба стояли передо мной, точно кандидаты на собеседовании. В других обстоятельствах я бы, конечно, встал, обнял ее и предложил кофе. Миранда обожала утренний кофе, и покрепче. Но я склонил голову набок, глядя ей в глаза, и ждал. Ну разумеется, она хотела позвать меня играть в теннис, и я догадывался, куда она засунула мячик, – как же я ненавидел свои глупые мысли. Я не представлял себе, что хорошего может выйти из разговора с этой парочкой. Я бы с большей охотой поразмышлял о счастливчике Барни с его новым сердцем.
Миранда сказала Адаму:
– Может, ты…
И пододвинула ему стул, на котором он обычно заряжался. Адам проворно сел, и мы смотрели, как он расстегивает ремень и вставляет себе в пупок зарядный шнур. Разумеется, Адам израсходовал массу энергии. Миранда положила руку ему на шею и нажала на точку отключения. Они, конечно, продумали это заранее. Его глаза закрылись, голова поникла, и мы остались одни.
Назад: 2
Дальше: 4