#19. Сто лет одиночества
Теодора заявление Клеменс приводит в недоумение. Она глядит на него, на то, как меняется выражение его глаз в полутьме антикварной лавки – свет уличных фонарей, бьющий сквозь широкие витрины, ломается на углах стеклянной полки и преломляется уже в его зрачках – и видит, что он просто не понимает, о чем та говорит.
– Я улетаю домой, ты слышишь?
Пару секунд уходит на то, чтобы он моргнул и кивнул.
– Летишь домой? Славно.
Его равнодушный тон выводит Клеменс из себя, так что она готова броситься вон из магазина, повторяя свой предыдущий побег. Теодор лениво окидывает взором свои владения, намеренно не глядя в лицо стоящей перед ним девушки.
– И когда возвращаешься? – спрашивает он. Тянет звуки, обрывает слова на выдохе. Как будто ему все равно.
– Я не вернусь, – отрезает Клеменс. – Надеюсь, ты рад: отделаешься от меня быстрее, чем думал.
Теодор поднимает руку к позолоченной статуэтке Ганеши на полке рядом с собой, но его рука замирает, едва пальцы касаются прохладной поверхности изогнутого хобота с полоской мелких рубиновых камней.
– Вот как… – выдыхает он. Клеменс не видит его лица – он спрятался в тени ее искривленной неровным желтым светом фигуры, – и ей кажется: ему хочется сказать больше. Что-нибудь. Что угодно. Но молчание затягивается, Теодор не двигается с места, и терпение Клеменс иссякает, как слабый ручей в засуху.
– Если это все, что ты можешь мне сказать, – говорит она, не скрывая обиды в голосе, – то я ухожу. Прощай.
Она вскидывает голову, чтобы увидеть в дверном проеме из коридора изумленного Бена. Клеменс кивает ему, слабо улыбается и, махнув рукой, идет к входной двери. Происходящее не складывается в ее голове в правильную картину, все слишком быстро и путанно заканчивается, не успев начаться. Она сама не верит, что шагает прочь из антикварной лавки, едва узнав человека, за которым бегала полжизни.
Ты хотела знать правду, Клеменс. Вот тебе правда. Никто не обещал, что ее будет легко понять.
«Я не хочу уходить», – стучит в мыслях Клеменс при каждом шаге. Она даже не понимает, какой неуверенной выглядит со стороны, в каком замешательстве ее видит Теодор.
«Я не закончила. Его тайна осталась с ним, и я не успела ее раскрыть. Несправедливо, нечестно».
Это «нечестно» отдает горькой обидой и впивается в самое горло, перехватывая дыхание. Клеменс вздыхает, обрывая себя, и мотает головой.
– Не забудь про свое обещание, – бросает она через плечо и открывает дверь. Медный колокольчик над головой звенит, разрывая угрюмое молчание лавки, порыв ветра врывается в душный зал.
– Постой, – окликает ее Теодор.
Она оборачивается, резко и решительно. Он встает с кресла, делает шаг в ее сторону. Клеменс не может прочесть эмоций на его лице, оно кажется бледной маской, закостенелой от времени, безжизненной. В этот миг Теодор действительно видится ей человеком, прожившим две сотни лет, которого удивить не способно уже ничто. Равно как и растрогать или обрадовать.
– Моя жизнь… – начинает он и обрывает сам себя. Не то, не те слова. Даже Клеменс чувствует: Теодор давно перестал считать свое существование жизнью. Говорить вслух подобное… неправильно. – Не рассказывай никому о том, что узнала, – наконец договаривает он.
– И все? – Обида вспыхивает в Клеменс с новой силой. – Это все, что ты мне скажешь?
Теодор молчит.
– Не переживай, – фыркает Клеменс. – Мне не с кем делиться твоими секретами. И я еще не выжила из ума.
– И тебе никто не поверит, – помогает Теодор. Она не может понять, говорит он всерьез – и это единственное, что он вообще может сказать ей на прощание, – или же шутит? У Теодора специфичный юмор, едкий и злой, выдающий обиженного на весь мир человека. Так шутят люди, готовые винить себя в своих бедах и оттого огрызающиеся на остальных. На всех, кто приходит в их жизнь. На всех, кто их оставляет.
К кому Клеменс может причислить себя? Если она уйдет сейчас, останется ли в памяти Теодора хоть капля воспоминаний?
Собственные рассуждения кажутся ей фарсом – она просто не верит, что уходит ни с чем от главной загадки своей жизни.
– И мне никто не поверит, ты прав, – язвительно отвечает Клеменс. Ей хочется вывернуть все свои слова так, чтобы побольнее уколоть ими Теодора, пробить его толстую броню, которой тот отгораживается от всего мира и от нее. Но на его лице не видно и тени сомнения.
– Удачи, господин Бессмертный, – бросает Клеменс, чувствуя себя выжатой без остатка этим мучительным бесконечным прощанием.
Если Теодор и хотел что-то добавить, Клеменс этого уже не узнает: она выходит на улицу и хлопает дверью, так что колокольчик сердито звякает и срывается с тонкой цепочки, падает к ногам Атласа и остается лежать на полу. Фигура Клеменс пропадает из виду в вечернем сумраке.
***
Желание выпить испаряется так же быстро, как легкие духи Клеменс – их сдувает прохладным ветром из гавани, и в воздухе не остается даже намека на ее присутствие.
– Теодор, ты идиот, – заявляет Бен за его спиной. Как будто он этого не знал.
Что ему остается? Девчонка улетает домой – он-то тут при чем? Теодор вряд ли набивался ей в няньки, сама она тоже более не горит желанием проводить с ним каждую минуту своей жизни на туманном холодном острове. Клеменс получила что хотела, вытрясла из него правду, выпотрошила и бросила, не дав спокойно умереть.
Жаль, он не умер от ножевого ранения. Девица даже с этим не справилась.
– Ты все еще на нее дуешься, – припечатывает Бен. Он всегда был на редкость проницательным, но сейчас его замечания терзают Теодора сильнее прежнего.
– А ты все еще заноза в заднице, – парирует Атлас.
Не терзают, нет. Раздражают. Да, именно раздражают.
– Она спасла тебе жизнь! – восклицает Бен. Он до сих пор говорит со спиной Теодора – тот не спешит обернуться, чтобы лицезреть всю эмоциональную несостоятельность своего приятеля. Выходить из себя из-за чужих проблем – это так в духе Бена.
– Мою жизнь давно никто и ничто не спасает, – отвечает Атлас, борясь с собой. Раздражение в его груди переливается через край и грозит отравить кровь. – Не стоит забывать, что мисс Карлайл преследовала свои интересы все это время. Она получила что хотела, и теперь – удивительно, не правда ли? – летит домой. Удачи ей во всех начинаниях.
– Яда в твоем голосе больше, чем в сердце, – огрызается Бен.
Теодор вздыхает и наконец отходит от витрины. Он задумчиво теребит в пальцах дверной колокольчик, и тот жалобно скребет язычком по тонким медным стенкам. Атлас оборачивается, чтобы взглянуть на друга.
– В отличие от тебя, Бен, я могу найти в себе силы, чтобы смотреть правде в глаза и говорить правду. Все люди в мире эгоисты, и не стоит думать, что любовь, привязанность или жизненные ценности как-то меняют суть человека. Мисс Карлайл – явный тому пример.
Бен качает головой. Его глаза долгое мгновение изучают сгорбленную фигуру Атласа.
– Ах, Теодор! – восклицает он таким театральным тоном, что тот удивленно хмыкает. – Ты гонишь от себя всех, кто способен хоть как-то расшевелить в тебе эмоции и прежние чувства, верно? Можешь прикрываться эгоизмом, хоть родным, хоть чужим, но не натягивай свои комплексы на остальных, мой тебе совет.
Теодор замирает, язвительная ухмылка кривит его губы.
– Тебя снова несет в полночные рассуждения?
– Оставь, а, – отмахивается Бен. – Ты столько лет прячешься от мира, что жизнь проходит мимо тебя, а ты и не замечаешь этого. Вот что ты сегодня сделал? Прогнал милую девушку, готовую помочь тебе, только потому, что сам испугался. Скажешь, я ошибаюсь?
– Это не…
– Ты столько лет живешь, но жить не умеешь.
Все в Теодоре обмирает, сердце проваливается в желудок. Его тошнит. Эти слова… Кто вложил в уста человеку двадцать первого века эти слова? Бен не замечает вмиг побледневшего лица друга, повисшего между ними холодного напряжения. Он устало вздыхает и говорит:
– Никто не полюбит тебя, пока ты сам себя не полюбишь и не вытащишь из болота, в котором застрял по своей же воле. Никто не станет тащить тебя из пучины твоих страданий, пока ты сам этого не захочешь и не поможешь себе.
– Хватит.
Короткое слово, точно стрела, вонзается в речь Бена – такую несвоевременную, такую наигранную. Бен репетировал ее годами, чтобы сказать именно в тот момент, когда Теодору слушать его не хочется. Все внутри Атласа кипит, кровь бурлит и пенится, и раздражение давно превратилось в жгучую яростную боль. Слушать Бена физически больно: тот выбирает слова, слишком точно летящие в цель.
– Если ты думаешь, – цедит Теодор, – что я буду слушать твои нравоучения только потому, что в тебе вдруг открылся дар всезнания, то ты ошибаешься. Со своей жизнью я справлюсь сам. Без твоих подсказок, Бенджамин.
Паттерсон поджимает губы.
– Как знаешь, Атлас, – говорит он. – Я и не думал, что ты поймешь.
Они расходятся по своим комнатам в угрюмом молчании, и впервые Теодору кажется, что наутро Бен не заговорит с ним, как прежде.
Если Теодор гонит всех, кого любит, что же рядом с ним столько лет делает Бен?
***
Спустя три вялотекущих дня Паттерсон впервые заговаривает о поисках мальчишки Палмера самостоятельно.
– Я не думаю, что он еще в городе, – говорит Бен, отпивая горячий кофе. Утро дождливого четверга они с Теодором встречают в зале магазина, сидя на диване, которым пришлось заменить испорченные кресло и софу. Теодор задумчиво смотрит в окно витрины – по стеклу стекают крупные капли летнего дождя. Небо затянуто хмурыми тучами с самого рассвета.
– Ты его не понимаешь, Бен, – хмыкает Атлас. – Я уверен, мелкий крысеныш затаился где-то и ждет новостей. Он знал, что меня не убьет, теперь ему просто нужно в этом убедиться.
– А ты вдруг начал разбираться в людях? – язвительно спрашивает Бен, качая головой. – Как удивительно…
Теодор выгибает одну бровь, все еще не глядя на друга.
– Не вижу повода для шуток.
– Тебя двести лет не интересовала собственная душа, – поясняет Паттерсон. – С чего ты решил, что можешь понимать чужие?
Правда, с чего? Теодор молчит, вертит в пальцах керамическую чашку. Тонкий золотой ободок, тянущийся по ее краешку, блестит в тусклом свете напольной лампы рядом с ним. Лампу тоже пришлось купить взамен разбитого злосчастной ночью торшера с бахромой.
Бахрома Теодору не нравилась. Слава Морриган, новую лампу отличает простой плафон.
– Этого мальчишку было легко раскусить, – вспоминает Атлас. У Палмера-Шона дрожали руки и ноги, взгляд метался из угла в угол, как у затравленного зверька, а слова сочились неприкрытой яростью. Он себя не контролировал, говорил заученные слова. Он не был похож на нахального подлеца, что подделал Теодору документы без лишних слов.
Маска сорвана. Осталось узнать истинную личину незадачливого убийцы.
– Что-то в первую вашу встречу никто никого не раскусил, – поддевает Бен, вмешиваясь в зудящий мыслительный процесс Теодора. Тот щелкает языком.
– Что-то и ты, мой друг, подставы не заметил.
Бен замирает с чашкой у рта. Отставляет ее на блюдце и кривит губы.
– Туше.
Дождь барабанит в стекла витрины, и некоторое время оба хозяина лавки молчат. Теодор перебирает в памяти все, что помнит и знает о въевшемся в мозг мальчишке: бледные глаза, бледную кожу, мышиного цвета волосы, отросшие до плеч. Раздражающий подросток, ему точно нет тридцати, как говорила Клеменс.
Ох. Вспоминать про нее с каждым разом становится все невыносимее; Теодора изнутри пожирает чувство неясного беспокойства, и что-то скребется в груди всякий раз, как Бен касается этой темы. Или же сам он приходит в мысленный тупик, стоит только всплыть смутному образу девчонки. Это похоже на совесть, только вряд ли Теодор испытывает нечто подобное. С какой стати? Из них двоих именно Клеменс должна мучиться и грызть себя изнутри.
– Возможно, это нам поможет, – говорит Бен, возвращаясь из коридора. Как он уходил, Теодор не заметил вовсе. Паттерсон кладет на кофейный столик перед ним пачку фотографий – его фотографий с неправильно проставленными датами.
– Клеменс оставила, – поясняет Бен в ответ на хмурый взгляд приятеля. – Это те снимки, что ей присылал Шон.
– Шон, значит, – ядовито замечает Теодор и цокает языком. – И как же это поможет нам его отыскать?
Теодор не видит, как Бенджамин возводит глаза к потолку, прежде чем сесть и вздохнуть.
– Я не знаю. Но у нас есть только это и ничего больше.
Теодор тянется к фотографиям против своей же воли. Пальцы перебирают черно-белые снимки, глаза подмечают детали, которые никому другому не покажутся значимыми. Вот он в толпе зевак перед зданием суда в Нью-Йорке – Лаки Лучано обвинен в организации сети притонов, Томас Дьюи выносит ему приговор: тюремное заключение на срок от тридцати до пятидесяти лет. На вырезке из старой газеты – только затылок Лучано, он смотрит в толпу. Теодор знает: глава «Большой семерки» увидел его и крикнул что-то по-итальянски, проклял, глядя ему в глаза. Лаки решил, что, исчезнув, бутлегер Филлип Уиллард пошел на сделку с властями, чтобы избежать смерти от палачей «Коза ностра». Как же он ошибался… Причины побега Уилларда, проклятия вслед – Лаки был умен, но не видел главного: Филлипу были не страшны ни казнь от рук мафии, ни итальянские заговоры.
На самом деле Филлип защищал Веру.
Теодор жмурится, гоня прочь вспыхнувшие образы. Они яркие и цветные, совсем не как серые фотографии прошлого века. Они обжигают точно так же, как и пятьдесят, шестьдесят лет назад. У Веры большие грустные глаза и тонкие губы, редкие веснушки на узком бледном носу. У Веры темные волосы, собранные в пучок на затылке, и она поправляет их всякий раз, когда начинает нервничать, чтобы спрятать дрожащие пальцы за ушами и скрыть неловкость.
Теодор откладывает в сторону газетную вырезку с Лучано. Пальцы ведут вдоль потрепанных уголков старых снимков, касаются шершавой бумаги на изгибе фотографии военных лет.
Вот по колено в мутной речной воде стоят пятеро солдат. Это было в дельте Меконга во время праздника Тет. Винсент Трейнор, американец из Детройта, прячется от объектива фотокамеры за плечом соратника, Фрэнка Лэйка, крупного парня со светлым ежиком волос. Фрэнку было двадцать два года, и он погиб одним из первых в роте Б при высадке у Сонгми.
Винсент отказался стрелять, как только понял, что в деревне нет ополченцев. Он получил пулю в спину от своего капитана, но упал лицом в канаву у рисового поля и остался лежать, глотая грязную воду, а чуть позже узнал, что с другой стороны Сонгми рота с убивает всех, кого видит. Он сбежал туда, как только нашел в себе силы подняться, но нашел только мертвых жителей и зловещую гудящую тишину.
А потом подорвался на случайной мине.
Винсента сначала признали погибшим, потом посмертно обвинили в дезертирстве. И опять никто не узнал правды: Винсенту не страшны были пули и взрывы, а вот горы мертвых тел испугали до обморока, в который он проваливался всякий раз, как вспоминал о случившемся в Сонгми. Даже спустя столько лет Теодор с трудом может думать об этом.
Он и теперь отворачивается от разложенных на столе фотографий, пока на обратной стороне его век отпечатываются в дрожащих блеклых вспышках бледно-желтые лица детей и женщин. Сотни мертвых тел. Ту операцию официально признали резней лишь спустя десятки лет.
– Тебе не обязательно с таким упрямством рассматривать все это, – тихо произносит Бен. Его мягкий голос вытягивает Теодора из болота воспоминаний, выпускает на свободу.
Теодор стискивает в руке фотографию солдатского отряда. Из пятерых в живых остались трое, но о терроре в Милай молчали все. Включая Винсента. Он перебрался в Нью-Йорк, сменил имя, пользуясь своей подставной смертью, и решил забыть о войнах навсегда.
– Теодор.
Бен аккуратно вынимает у него из рук скомканный снимок и отодвигает в сторону остальные.
– Ты прав, я не буду их рассматривать. Это… – Теодор запинается, пытаясь подобрать правильное слово. – Это все лишнее. Зачем ты вообще притащил их сюда? Как будто я сам про себя не расскажу.
Он чувствует собственную уязвимость и потому вспыхивает, как подросток.
– Проклятье. Как это поможет отыскать крысеныша Палмера?
– Шона.
– Мне наплевать, пусть хоть Дейла Купера!
Бен терпеливо ждет, пока Теодор успокоится, и только потом, не повышая голоса, говорит:
– На фотографиях стоят даты, если ты не заметил. Клеменс сказала, что их проставил Шон, и они неправильные. Например, – Паттерсон тянется к самому потрепанному снимку – пыльная дорога, идущая по ней рота уставших солдат в форме американских войск времен Второй мировой войны. Это было на Окинаве, Теодора звали Эндрю, и на снимке он отмечен жирным полукругом.
– Например, вот здесь, – тычет в фотографию Бен. – Это было в сорок пятом? А Шон поставил совсем другую дату, смотри.
В засаленном углу стоят полустертые от времени цифры. Январь 1983.
– Это было в начале лета 1945, – хмурится Теодор. Двигается ближе к столику, выхватывает у Бена снимок. – Здесь еще слово. Карандашом написано, видишь? Кажется, «Абердин, Вашингтон».
Бен охает.
– Ты там жил?
– Не помню. Не после войны. – Теодор качает головой и рассеянно бросает фотографию на стол к остальным.
В те времена еще были живы знакомые его прошлых жизней. Вера была жива. Ни Эндрю, ни Винсент не сунулись бы так глубоко в Штаты.
В задумчивости он кусает губу и теребит кольцо на мизинце. Глаза бегают по полкам с товарами, мозг отказывается соображать. Если все это имеет хоть какой-то смысл, то Теодор его не находит. Возможно ли, что оставленные Палмером подсказки не значат ничего? Возможно ли, что он пытался задурить голову Клеменс?
Или что Клеменс дурит голову Теодору?
– На других фотографиях тоже неверные даты, – замечает Бен. Хмурится, вертит в руках один из снимков, нисколько не заботясь о том, что с пожелтевшей от времени фотокарточки на него смотрит угрюмый бритоголовый солдат с лицом Теодора. Этого человека звали Шей Эли. Он был ирландцем и жил одним днем, надеясь на смерть от любой пули.
– Я устал, – признается Теодор, бросая на стопку фотографий полный отвращения взгляд. Бен этого не видит. – Каким образом это все поможет отыскать мелкого гаденыша? Мы только зря теряем время.
– У тебя есть какие-то другие зацепки? – выгибает бровь Бенджамин.
– Представь себе.
Теодор встает с диванчика – ноги затекли и не слушаются, а в ребрах опять проворачивается лезвие антикварного ножа, так резко боль бьет его в рану. Он обходит полку с мелкими статуэтками и ленивым жестом подхватывает с тисового стола (в нем раньше пряталась начатая бутылка виски, но Клеменс все прикончила – половину пролила, половину выпила, и все равно нервничала до дрожащих рук) запачканную кровавыми подтеками записку.
«Навеки проклят, не так ли?»
Фомор его знает, что значит эта издевательская фраза. Она правдива и оттого еще более ненавистна, но кроме нее и еще двух записок, не связанных друг с другом, у Теодора ничего нет. Кто-то играет с ним, как с ребенком, надеясь, что в Атласе проснется дух соперничества.
Но он не мальчишка Палмер. Ему не двадцать лет, он не увлекается детективами и уж точно не…
– Теодор! – Окрик Бена сотрясает воздух, и Атлас вздрагивает, тут же морщась от боли в боку. – Кажется, я кое-что нашел…
Теодор ковыляет к дивану, на котором Бен уже разместился с ноутбуком в руках и сейчас выстукивает по клавишам не хуже секретарш тридцатых годов. Быстро и громко, с остервенением вколачивая несчастные кнопки в металлический корпус компьютера.
– Смотри! – воодушевленно говорит Бен, сбрасывает фотографии со стола одним рывком и ставит перед Теодором ноутбук. – Я прогуглил несколько указанных мест со снимков. Абердин, Дартфорд, Ливерпуль, Лондон, Лос-Анджелес… Знаешь, что объединяет эти города?
– Алфавитный указатель?
Бен замирает, нетерпеливо цокает, фыркает.
– Нет же! – восклицает он. – Все эти города – родины музыкальных групп. «Нирвана», «Металлика», «Лед Зеппелин», «Битлз». Понимаешь?
– Пока не очень. – Теодор вдавливает пальцы в борозду морщины на лбу, пытается распрямить ее. Голова гудит и не хочет работать, но приятель, похоже, готов думать за двоих. Теодор глубоко вздыхает, прежде чем ловит в мыслях ускользающий образ. Яркие плакаты кислотного цвета на серых стенах комнаты Палмера. Нарисованное солнце и дирижабль с подписью Led Zeppelin.
Резко и без предупреждения разрозненные картинки собираются в одну ясную мысль, как кусочки мозаики, с оглушительным щелчком. Так встают на место пазы шестеренок в старых часах.
– У Палмера в доме стояла барабанная установка, – говорит Теодор внезапно осипшим голосом. – И плакаты висели на стенах, много.
– Он наверняка фанат старого рока, – кивает Бен, уже бороздя просторы Интернета. От быстрого мельтешения на экране у Теодора кружится голова, глаза не успевают прочесть ни строчки поисковых запросов, и он просто отворачивается от ноутбука. Несмотря на то что во Всемирной паутине теперь можно найти все что угодно, Теодор не подходит к адской машине Бена; от нее садится зрение, болит голова, и шумит она хуже ворчливого старика.
Паттерсон, не отвлекаясь от своего занятия, протягивает Теодору свою кружку.
– Сделай мне чай, раз от тебя нет никакой пользы.
Почти не обидевшись, Атлас идет на кухню. Все что изволите, только не сидеть рядом с ярко-белым экраном, слепящим глаза. Пока он кипятит воду и заваривает пуэр, Бен успевает пройти по следу своих догадок. Теодор возвращается к нему в зал магазина, когда Паттерсон победно потирает руки.
– Тебе это не понравится, – хмыкает он. – Мы едем в Труро на рок-фестиваль.