Книга: Собибор / Послесловие
Назад: Лагерь
Дальше: Явление героя

Мифы и хлеб

“Сорок человек нас работало на колке дров. Изголодавшиеся, утомленные люди с трудом поднимали тяжелые колуны и опускали их на громадные пни, лежащие на земле. Френцель ходил между нами и с размаху хлестал толстой плетью, приговаривая: “Шнель, шнель!”
В книге Печерского “Восстание в Собибуровском лагере” есть рассказ о событии, случившемся 26 сентября, на четвертый день его пребывания в лагере.
Одному заключенному, “невысокому, в очках, худому как щепка, голландцу”, никак не удавалось расколоть пень, и тогда “Френцель взмахнул плетью. Голландец застонал от боли, но не смел оторваться от работы и продолжал раз за разом бить как попало колуном по пню. И в такт этим ударам Френцель, улыбаясь, бил его плетью по голове, с которой свалилась шапка”.
Заметив, что Печерский перестал колоть свой пень, садист обратился к нему “на ломаном русском языке: “Русски зольдат, тебе не есть по нраву, как я наказал этот дурак? Даю тебе ровно пять минутен. Расколешь за это время пень, получишь пачку сигарет. Опоздаешь секунду, всыплю двадцать пять плетей”. Он снова улыбнулся, отошел на несколько шагов от меня и вытянул вперед руку с часами в золотом браслете”.
Представьте, Печерскому удалось расколоть пень за отведенные минуты, после чего случилось следующее.
“Подняв с трудом голову, я увидел, что Френцель протягивает мне пачку сигарет. Четыре с половиной минутен, – сказал он. – Раз обещаль – значит, так. Получай. – Спасибо, я не курю”.
Вам эта история ничего не напоминает? Я имею в виду то, как другой немец, комендант лагеря Мюллер, обращался к другому военнопленному – “руссу Ивану”: “Я окажу тебе великую честь, сейчас лично расстреляю тебя за эти слова”. А потом передумал и налил “полный стакан водки, кусочек хлеба взял, положил на него ломтик сала и все это подает мне и говорит: “Перед смертью выпей, русс Иван, за победу немецкого оружия”. Это из шолоховской “Судьбы человека” – рассказ о судьбе Соколова, напомню, тоже написан от первого лица.
“Поставил я стакан на стол, закуску положил и говорю: “Благодарствую за угощение, но я непьющий”. Он улыбается: “Не хочешь пить за нашу победу? В таком случае выпей за свою погибель”».
Ну, что было дальше – все помнят: Мюллер не стал расстреливать Соколова и дал ему буханку хлеба и кусок сала. Тот не стал отказываться, “харчи разделил Соколов со своими товарищами – всем поровну”.
У истории с пнем тоже есть похожее продолжение. Когда Печерский отказался от сигарет, Френцель принес ему буханку хлеба и пачку маргарина: “Русски зольдат, возьми”. Но в отличие от шолоховского героя тот отказался: “Спасибо, я сыт”.
Сходство рассказов налицо, но интереснее разница: те представления о нормах и идеалах, которые отразились в концовке этого эпизода. У шолоховского героя возобладало чувство коллективизма – для него важнее всего накормить голодных товарищей. Печерский же ничего не смог принять от немца. Мотивы отказа становятся ясны из его рассказа, записанного в 1984 году на любительскую видеокамеру: “Я знал, откуда он взял этот хлеб. Он его взял во втором лагере. И мне показалось, что капает кровь с его пальцев, потому что хлеб привезли люди, которых всех уничтожили. И мне стало страшно, когда я увидел эти капли крови. Я сказал: “Спасибо, то, что я здесь получаю, для меня вполне достаточно”».
У читателя может возникнуть вопрос: как у людей, которых везли в лагерь, оказался хлеб? Вместо ответа приведу записанный Ханной Кралль поразительный рассказ Марека Эдельмана. Это один из руководителей восстания в Варшавском гетто, откуда евреев отправляли в лагерь, устройство которого практически не отличалось от Собибора, – Треблинку.
“Было объявлено, что дают хлеб. Всем, кто выразит желание ехать на работы, по три килограмма хлеба и мармелад. Послушай, детка. Ты знаешь, чем тогда в гетто был хлеб? Если не знаешь, то никогда не поймешь, почему тысячи людей могли добровольно явиться и с хлебом поехать в Треблинку. Никто до сих пор этого понять не мог… Люди шли организованно, четверками – шли за этим хлебом, а потом в вагон. Ну, а мы – мы, конечно, знали. В сорок втором году мы послали одного нашего товарища, Зигмунта, разузнать, что происходит с эшелонами. Он поехал с железнодорожниками с Гданьского вокзала. В Соколове ему сказали, что здесь путь раздваивается, одна ветка идет в Треблинку, туда каждый день отправляется товарный поезд, забитый людьми, и возвращается порожняком; продовольствия не подвозят. Зигмунт вернулся в гетто, мы написали обо всем в нашей газете (подпольной. – Л.С.) – а никто не поверил. “Вы что, с ума сошли? – говорили нам, когда мы пытались доказать, что их везут не на работы. – Кто ж станет нас посылать на смерть с хлебом? Столько хлеба переводить зря?!”»
История буханки хлеба, переданной эсэсовцем советскому военнопленному, стала мифом – безотносительно, хотели ли авторы заниматься мифотворчеством. Один из них рассказывал о пережитом сразу по его следам, второй – классик советской литературы – спустя полтора десятилетия.
Созданный Шолоховым гимн советским военнопленным, между прочим, знаменовал целый идеологический сдвиг. До публикации “Судьбы человека” в 1957 году их судьба замалчивалась. Правда, Шолохов вторгся, хотя и первым, на уже разминированную территорию. На проблему бывших военнопленных власти обратили внимание несколько раньше, спустя два года после смерти Сталина.
17 сентября 1955 года был принят указ Президиума Верховного Совета СССР “Об амнистии советских граждан, сотрудничавших с оккупантами в период Великой Отечественной войны 1941–1945 годов”. Публикация указа вызвала поток возмущенных писем от бывших военнопленных, которых он не коснулся, – в первую очередь решили помиловать тех, кто служил в полиции и оккупационных силах. Тогда была создана комиссия под председательством маршала Георгия Жукова, в июне 1956 года представившая доклад о фактах произвола в отношении военнопленных. 29 июня 1956 года ЦК КПСС и Совет министров СССР приняли секретное постановление “Об устранении последствий грубых нарушений законности в отношении бывших военнопленных и членов их семей”, которое “осудило практику огульного политического недоверия к бывшим советским военнослужащим, находившимся в плену или окружении противника”.
Можно сделать смелое предположение. Шолохов с Печерским – земляки, Шолохов мог прочитать брошюру Печерского, и в его памяти застрял этот микросюжет. Впрочем, прототипами шолоховского рассказа называют множество реальных людей, от которых писатель якобы узнал эту историю.
Миф, как известно, ориентирован на универсальное осмысление действительности и дает людям радость узнавания знакомого в неизвестном. А легенда – легшая в основу мифа реальная история с эффектным художественным домыслом – часто дает возможность понять прошлое не меньше, чем правда. Сходство стилистики рассказа Шолохова и брошюры Печерского может объясняться установками соцреализма – “большого стиля”, к которому, поглядывая друг на друга, обязаны были стремиться все взявшие в руку перо.
Самое интересное, что нечто похожее могло оказаться и в ненаписанном романе главного антагониста Шолохова – будущего “космополита номер один” Ильи Эренбурга. От Элеоноры Гриневич я узнал о том, что Эренбург собрался было писать роман о нацистских концлагерях, для которого ему нужен был консультант с опытом Печерского, и предложил ее отцу примерно на год переехать к нему на дачу. Печерский отказался, так как не пожелал жить отдельно от семьи, которую к тому же надо было кормить.
Приведу послевоенный исторический анекдот, по-тихому передававшийся из уст в уста. На официальном обеде во время войны Эренбург якобы поднял тост: “За Родину!” Шолохов – не без антисемитского подтекста – уточнил: “За какую Родину?” Известно было, что он еще в 1941 году высказывался: “Евреи не воюют”. Эренбург мгновенно отреагировал: “За ту Родину, которую предал Власов!”
Увы, никто из выживших в Собиборе, по крайней мере, если судить по опубликованным материалам, не мог припомнить эпизода с пнем. Ричард Рашке при подготовке книги беседовал со многими выжившими собиборовцами, почти все скептически отнеслись к истории описанного Печерским противостояния с эсэсовцем.
Не был свидетелем этой сцены и Аркадий Вайспапир, который слышал о ней, как он сказал мне во время нашей встречи, только из уст Печерского. Поинтересовался я и мнением Михаила Лева на этот счет, но он на мой прямо поставленный вопрос о достоверности истории с пнем не дал прямого ответа, а вместо этого задумчиво заметил: “Было в Печерском что-то театральное”.
В последующие годы Печерский не раз рассказывал эпизод с пнем, но впервые описал его в изданной в 1945 году книге (в овручской рукописи 1944 года его не было). Как она появилась на свет? Сам Печерский писал, что в основе книги лежал дневник: “В первые дни лагерной жизни я украдкой делал очень короткие записи, в которых намеренно неразборчивым почерком отмечал главные факты из пережитого. Только потом, через год, я их “расшифровал” и значительно дополнил”.
В то, что в лагере можно было вести дневник, трудно поверить. И тем не менее такие факты были. После освобождения Освенцима в схронах на его территории было найдено несколько рукописей, которые узникам, впоследствии уничтоженным, удалось спрятать (наиболее известная из них принадлежит перу Залмана Градовского).
Правда, мне не удалось найти никого из близких Печерского, кто видел бы этот дневник. Больше того, по словам его дочери Элеоноры, у него вообще не было такой привычки – вести дневник. Элеоноре было десять лет, когда выяснилось, что отец жив. Из госпиталя в Щурово Рязанской области пришло письмо, до этого момента его считали без вести пропавшим. Потом письма пошли одно за другим – матери, жене, брату и сестрам, и в каждом из них описывалось произошедшее в Собиборе, эпизод за эпизодом, фрагмент за фрагментом. Младшая сестра Печерского Зинаида, журналистка, работала в ростовской областной газете “Молот”. Вся редакция знала, что у коллеги пропал брат, а потом нашелся. К тому же какой-то “Сашко из Ростова” разыскивался Еврейским антифашистским комитетом, куда из разных концов Европы шли письма благодарных узников, вырвавшихся благодаря ему из ада. Да это ж он и есть! Кому-то в редакции пришла в голову мысль “слепить” из писем Печерского книгу, так и поступили.
Элеонора рассказала мне свою версию в ответ на мой вопрос: почему Печерский больше никаких литературных произведений не написал? По ее словам, он потому потом не писал, что и свою первую и единственную книгу не писал тоже. Впоследствии, по словам Элеоноры, редкие заметки в газетах за него писали журналисты. Точнее, друг у друга переписывали.
Все же думаю, это не совсем так. Сам Печерский был вовсе не чужд художественному слову. “Солнце близилось к закату, бросая прощальные мягкие лучи. Небо было безоблачно, воздух напоен ароматом близкого леса”. Почему я думаю, что это рука Печерского, а не соавтора-редактора? Да потому, что его первая рукопись “Тайна Сабиборовского лагеря” (1944 год, Овруч) – тоже не что иное, как попытка создать художественный текст, где самого себя он вывел под именем Александр Ковалев. (Понимал, что еврейское имя для руководителя восстания не подойдет для публикации, на которую, видимо, рассчитывал.) “Окровавленное солнце”, “бедная крошка хваталась бессильными ручками за черные клубы дыма” и т. п. Да и записанные в 1960-е или 1970-е годы его “Воспоминания” начинаются ритмической прозой: “Семеро нас теперь, семеро нас собрались на советской земле… Семеро из сотен штурмовавших 14 октября 1943 года заграждения страшного гитлеровского лагеря истребления на глухом польском полустанке Собибор”.
Александр Печерский всю жизнь писал одну книгу. Это не что иное, как материализация расхожей цитаты про то, что каждый человек может написать одну книгу – книгу своей жизни. Он, конечно, далеко не каждый, и созданная им книга – великая книга.
Назад: Лагерь
Дальше: Явление героя