26
На следующий день физик пришел в мою мастерскую посмотреть на свой портрет.
— Проблема портрета, — сказал он мне, — это проблема «быть» и «казаться». У многих людей эти половинки настолько сливаются, что их невозможно отличить. Только не перебивайте меня.
Я и не думал его перебивать.
— Рембрандт умел отделить «быть» от «Казаться».
— Так то Рембрандт.
— Я давно подозреваю, что вы не Рембрандт. И вот поэтому ищу на вашем портрете себя и, кажется, не могу найти.
— Разве вы не замечаете сходства?
— Сходство — это не главное!
— А что главное?
— Вы же художник. Вы должны это знать лучше меня…
Мы долго спорили — похож или не похож на физика портрет — и так ни к чему не пришли.
Я ждал, когда физик уйдет, чтобы остаться один на один с работой. Он слишком долго сидел. Сидел с таким видом, словно и не собирался никуда уходить. Время замедлилось, будто кто-то остановил все стрелки на часах. Я это давно заметил: время меняет свой темп, когда гость сидит томительно долго, очевидно не зная, куда себя деть.
Физик курил и смотрел на портрет. Я еще никогда не встречал такого терпеливого зрителя. Люди, даже страстно любящие искусство, никогда подолгу не стоят перед одной и той же картиной. Они постоят и идут дальше. А физик сидел и сидел и о чем-то сосредоточенно думал.
— Я не задерживаю вас? — спросил он.
У меня не хватило характера сказать ему правду.
— Да нет. Нисколько. Я только хотел бы немножко изменить цвет левой щеки.
— Ради бога, не меняйте. Оставьте все так, как оно есть.
— Почему?
— Я не могу вам объяснить. Но меня буквально съедает странное чувство. Мне все кажется, что я стал своей тенью, как только вы начали писать мой портрет.
— Я не совсем вас понимаю.
— Не следовало бы вам отрывать «быть» от «казаться», Мое бытие вы перенесли на холст, а в реальной жизни оставили его тень. Я все время чувствую, что от меня что-то отделилось, ушло.
– А давно вы это чувствуете?
— С того самого часа, когда вы стали писать этот портрет.
— Странно, — сказал я.
— Да, — задумчиво заметил физик, — и это странное состояние смущало ведь не только нас с вами.
— А кого еще?
— Ну, скажем, Гоголя. Вспомните его повесть «Портрет». Да и Бальзака не меньше. Читали, надеюсь, «Неведомый шедевр»?
— Читал.
— А «Портрет Дориана Грея»?
— Уж не принимаете ли вы меня за пещерного человека? Читал еще в детстве.
— А задумывались ли вы, почему возникла эта проблема? Ведь существует же внутреннее, подспудное родство между подобием и явлением, которое подобие пытается воссоздать?
— Наверное, существует.
— Не наверное, а наверняка. Я в этом убежден. Вы никогда не задумывались о том, что должен был чувствовать человек, которого писал Рембрандт или Веласкес?
— Думаю, что испытывали что-нибудь приятное. Если бы это было не так, вряд ли испанский король Филипп Четвертый стал держать при своем дворе Веласкеса. Он бы его прогнал.
— Нет-нет! — Лицо физика приняло страдальческое выражение, словно я своими словами причинил ему боль. — Вы упрощаете. Филипп многое прощал Веласкесу и не сердился, что он тащит на свет божий и то, что должно остаться в тени, в темноте. Но я говорю не только о правдивости искусства великих портретистов прошлого, а о другом, о том, что западные искусствоведы называют метафизическим началом.
— Метафизическим? Терпеть не могу это слово.
— Ничего, Потерпите. Я не знаю, чем это слово заменить. Но дело не в словах. Есть такое слово — «вечность». Я всегда относился к этому слову осторожно.
— А теперь?
— Теперь я чувствую, что я раздвоился. Одна моя половина здесь, а другая с вашей помощью приобщилась к вечности.
— Я же не Веласкес.
— Не напрашивайтесь на комплимент.
Я посмотрел на физика, потом на портрет, и мне стало не по себе. На холсте, на обыкновенном холсте, купленном в магазине «Всекохудожник», пребывало нечто большее, чем обычный современный человек, словно изображение прихватило с собой большую часть реальности, сделав менее реальной натуру.