ЧАСТЬ II
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Когда я вошел в свою комнату и распахнул дверь на балкон, все недавно пережитое показалось мне сном. Вот он, с детства знакомый зеленый московский дворик. И старый тополь, доверчиво просунувший сквозь железные прутья балкона свои ветви, убранные седым пухом. В углу на веревке сохнет детское белье — это тетя Поля вывесила трусики и платьица своей внучки Танюшки; когда я был мальчишкой, там висели, кажется, точно такие же трусики и цветастые платьица, только носила их тогда Танюшкина мама, Валька, — ох, и отчаянная же была девчонка! Да вот и сама Валька, Валентина Петровна Стахеева, техник-электрик, спешит на работу. Дом уже проснулся. Мамаши и бабушки выкатывают колясочки во двор, выбегают ребятишки, дворник на зависть им пускает то туда, то сюда шипящую и сверкающую струю из шланга…
Я стоял, держась за перила балкона. Мне доставляло какое-то особенное, почти болезненное удовольствие любоваться этими привычными, мирными московскими картинами после всего пережитого.
В дверь постучали.
— Приехали наконец, Александр Николаевич! — звонко крикнула, появляясь на пороге, моя молоденькая соседка, Зиночка Латышева. — А вам все звонят, звонят — ужас! Я прямо с ног сбилась на звонки бегать!
Я неохотно поплелся в коридор и взял трубку. Звонили из редакции.
— Отыскался след Тарасов! — радостно прогудел заведующий отделом Силантьев. — Что с тобой было? Увлекся снежными человечихами? Постой, постой, корреспонденция об этом в следующий номер, сейчас главное — жив, здоров… не перебивай, я знаю, понимаю, с дороги, устал, не можешь, но будь человеком, выручи, больше некому! Строк 80-100, в форме беседы. Поедешь в обсерваторию…
Я досадливо и растерянно усмехнулся. От Силантьева отделаться трудно, это всем известно.
— Я болен, у меня нога болит! — прокричал я в отчаянии.
— Чудак, я же тебя не рекорды посылаю ставить! Сейчас машину подошлю, тихонько, культурненько съездишь, посидишь в кресле, поговоришь с дельным человеком, запишешь, что он сказал, — и отдыхай на здоровье! Ты пойми — Лида ушла в декретный, Миша поехал встречать французскую делегацию, остальные в разъезде, а материал такой, что надо обязательно в завтрашний номер давать. Что-то там, в обсерватории, новое на Марсе нашли, какой-то у них новый телескоп имеется… в общем, интересные новости!
Эти последние слова заставили меня поколебаться. Глупо, но я уже чувствовал себя теперь обязанным заниматься всем, что связано с Марсом и с другими планетами.
— Слушай, Шура, ты же, тем более, уже писал об этом самом Марсе в прошлом году! — продолжал взывать к моей комсомольской совести Силантьев. — Ну, будь человеком, в конце концов!
В конце концов мне пришлось согласиться быть человеком. Тем более, что я и в самом деле в прошлом году организовал материал о Марсе. В этой статье приводились мнения известных ученых. Одни считали, что жизни на Марсе быть не может, другие — что она есть; в общем, любопытство читателей нашей газеты (как и мое собственное) возбуждалось, но никак не удовлетворялось.
— Присылай машину, людоед! — ворчливо сказал я. — Куда смотрит охрана труда? — и услышал, как Силантьев облегченно захохотал.
Я поспешно побрился, переоделся. Машины еще не было. Я вышел в коридор и взял трубку, раздумывая — звонить Маше сейчас или после поездки в обсерваторию. Вдруг аппарат задрожал от звонка, — я даже вздрогнул, схватил трубку и сказал: «Алло!» таким хриплым, ненатуральным голосом, что Маша меня не узнала.
— Скажите, Литвинов еще не приехал? — строго спросила она.
Я подумал, что ей было не очень-то приятно вот так звонить и спрашивать обо мне. А писем от меня она не получала уже давно. Последнее я написал из Катманду, по дороге в горы. Конечно, я ничего не сообщал о таинственной пластинке, но самое молчание мое должно было ее встревожить. А теперь я приехал и не позвонил сразу, и вдобавок еду куда-то, не повидавшись с ней… вот нелепое положение!
— Маша! — сказал я, прикрывая трубку рукой: я боялся, что нас слушает Зиночка или кто-нибудь из соседей. — Маша, это я! Я как раз собирался тебе звонить! Маша! Машенька!
Мне, как всегда, было приятно выговаривать ее имя. Маша это почувствовала и засмеялась.
— Ты такой же чудак, — с удовольствием сказала она. — Я думала, ты в Гималаях умнее стал. Ну, быстро ко мне! Ты видел снежного человека?
Когда я объяснил, что занят, Маша обиделась.
— Подумаешь, какой незаменимый! — проворчала она. — Два месяца без него обходились, а два часа не могут обойтись.
Тут мне пришла в голову блестящая идея.
— Маша, едем вместе! — закричал я в трубку. — Это же недолго. Потом я в редакции отдиктую материал — и к тебе. Идет? Маша, вот уже машина во дворе, я заезжаю за тобой!
Через четверть часа мы сидели рядом в машине и жадно глядели друг на друга. Маша, конечно, была все такая же, красивая и веселая. Лицо и руки у нее потемнели, а волосы посветлели от солнца: лето в Москве было раннее и жаркое. А я, видимо, изменился даже больше, чем предполагал.
— Что с тобой! — ужасалась Маша. — Почернел, исхудал, глаза провалились, вид какой-то дикий. Что у тебя, тропическая лихорадка была? И что это за шрамы на лице?
— Я тебе потом расскажу, — ответил я и подумал, что нелегко мне будет все это рассказывать, даже Маше.
Ошеломляюще яркие и мрачные картины вдруг встали в памяти: зеленый рай Дарджилинга и лукавое смуглое личико Анга, а потом проклятое черное ущелье, зловещее голубое сияние вокруг фигуры Милфорда… Черная Смерть… Я резко откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза. Маша осторожно притронулась ко мне.
— Шура, ты сейчас ни о чем не думай, — очень мягко сказала она. — Потом расскажешь. И не волнуйся. Ведь это все уже позади.
«Ох, если бы позади!» — подумал я. Мы остановились у обсерватории. Маша осталась ждать меня в машине. Она, конечно, заметила, что я хромаю, но ничего не сказала.
Мне нужно было поговорить с астрономом Арсением Михайловичем Соловьевым, — раньше я никогда о нем не слышал, но, как правильно заметил Силантьев, это характеризовало меня, а не Соловьева. Соловьев наблюдал Марс при помощи особого, телевизионного телескопа и увидел там что-то новое, очень интересное, — Силантьев даже не успел объяснить мне, что именно: так он обрадовался, что уговорил меня.
Идя по коридору вслед за сотрудником обсерватории, я думал, что это все же какая-то игра судьбы: не успел я приехать в Москву, как тут же на меня сваливаются какие-то новости, связанные с Марсом.
Удивительно, что в первый же день приезда в Москву мне довелось познакомиться с человеком, который впоследствии так много значил для меня. Но тогда, при первой встрече, я этого, конечно, не мог предполагать, хотя Арсений Михайлович Соловьев произвел на меня очень сильное впечатление. Наша с ним беседа так затянулась, что Маше пришлось долго просидеть в машине. И виноват в этом был, конечно, я сам.
Прежде всего, телевизионный телескоп, который применял для своих исследований Соловьев, был действительно последним словом астрономической техники. Теперь, наверное, многие уже знают о нем, — после небольшой корреспонденции в нашей газете появились другие статьи, более обстоятельные, в журналах, в специальных изданиях. Но тогда, в июне прошлого года, телевизионный телескоп был, по крайней мере для меня, совершенной новинкой, и я смотрел на него с любопытством школьника.
Арсений Михайлович привел меня в небольшую комнату без окон, со стенами, выкрашенными в темный цвет. Одну из стен целиком занимал огромный пульт с бесчисленным множеством кнопок, выключателей, ручек и сигнальных лампочек.
— Вот это и есть телевизионный телескоп, — неожиданно сказал Соловьев и усмехнулся, видя мое замешательство. — Конечно, самого телескопа здесь нет, он в специальной башне, а сюда изображение передается по проводам. Здесь находится пульт управления. Вот, смотрите, — он нажал какую-то кнопку, и в средней части пульта, щелкнув, как крышка портсигара, повернулась черная металлическая пластинка; за ней открылся небольшой квадратный экран. — Вот на этом экране и возникает изображение небесного тела. Можно сидеть здесь и наблюдать его через специальный окуляр, можно и фотографировать.
Мне показалось, что на таком маленьком экране не очень-то много увидишь, и я спросил — чем же это лучше обыкновенного телескопа. Соловьев объяснил — лучше прежде всего тем, что телевизионный телескоп значительно увеличивает яркость наблюдаемых небесных тел.
— Ведь телескопы нужны не столько для увеличения — это, между прочим, очень распространенное заблуждение, — сколько именно для усиления яркости. Даже самый простой, первый в мире телескоп Галилея собирал в сто шестьдесят раз больше света, чем зрачок человеческого глаза. Самые мощные современные телескопы собирают в миллион раз больше. Наш телевизионный телескоп дает возможность увеличить яркость изображения еще в десятки раз. А это очень важно. Видите ли, — тут Соловьев нерешительно поглядел на меня, должно быть, соображав, насколько я ориентируюсь в астрономии, и, смущенно кашлянув, продолжал: — Вы, вероятно, знаете, что сейчас существуют телескопы, способные увеличивать изображение в десятки тысяч раз. Но практически астрономы такими мощными увеличениями не пользуются. Например, Марс обычно наблюдают при увеличении не более чем в 500–600 раз…
Я непонимающе качнул головой, и Соловьев мягко объяснил:
— Дело в том, видите ли, что при больших увеличениях гораздо резче сказываются атмосферные искажения. Ведь земная атмосфера, как вы понимаете, не обладает идеальной прозрачностью, к тому же постоянные перемещения теплых и холодных масс воздуха заставляют изображение небесного тела дрожать, колебаться. При больших увеличениях эти атмосферные помехи еще сильнее мешают наблюдению, — изображение расплывается, искажается, детали пропадают, смазываются, научное Исследование становится попросту невозможным. А если при сравнительно небольшом увеличении добиться сильной яркости, то даже мелкие детали проступают довольно отчетливо.
Потом он объяснил мне, как устроен телевизионный телескоп. Я понял это примерно так. В фокусе мощного телескопа там, где возникает изображение небесного тела, — помещена приемная катодная трубка, вроде приемной трубки у передающей телевизионной камеры. От нее электрические сигналы после усиления передаются по проводам на другую электронно-лучевую трубку; она работает под большим напряжением, — отсюда и высокая яркость изображения.
— Существенно важно еще и то, — добавил Соловьев, — что с нашего телевизионного экрана гораздо легче фотографировать небесные тела. Яркость изображения тут так сильна, что для экспозиции требуется ничтожно малое время. А это позволяет ловить «спокойные» мгновения, когда атмосферные искажения отсутствуют. Кроме того, на этом телевизионном экране мы можем, не очень много теряя в четкости изображения, добиться больших увеличений. Ведь в обычных телескопах увеличение яркости достигается за счет увеличения площади объектива или зеркала. А ее нельзя увеличивать беспредельно — такие гигантские стекла начинают прогибаться в центре. А прогиб на какой-нибудь микрон дает непоправимое искажение. В Америке готовили объектив с пятиметровым диаметром, — так его установка заняла несколько лет, все не выходило как следует. У нас же объектив не очень велик; как я говорил, яркость достигается высоким напряжением, а увеличение осуществляется при помощи магнитных линз; дополнительное увеличение дает и наша оптическая проекционная система, — она у нас доведена до высокой степени совершенства. Мы можем, например, получить четкое изображение Луны диаметром до 25 метров. А это, как вы понимаете, позволяет увидеть очень многое из того, что раньше было недоступно человеческому глазу.
Я старательно записывал все, но эти последние слова заставили меня остановиться. Собственно, ведь из-за этого-то я и пришел сюда. Что же все-таки увидел Соловьев на Марсе? Но я сдержался и пока только выразил свое восхищение чудесным телескопом.
— А нельзя ли взглянуть, как он работает? — несмело спросил я, заранее предполагая, что говорю какую-то очередную глупость.
Соловьев, однако, не засмеялся, а только растерянно пожал плечами, — точно хозяин, которому нечем попотчевать гостя.
— Видите ли, — опять смущенно кашлянув, сказал он, — днем вообще смотреть что-либо трудно. Луны мы сегодня не увидим, а на Солнце смотреть в этот телескоп… просто, я бы сказал, неблагоразумно, — теперь он позволил себе улыбнуться. — Нет, в самом деле: ведь даже в обыкновенных телескопах мы ставим темные стекла, чтоб наблюдать Солнце, иначе оно выжжет глаза, а здесь, при увеличенной яркости…
Я смущенно рассмеялся и покраснел до корней волос, — есть у меня эта привычка краснеть по любому поводу.
— Скажите, а за рубежом есть такого рода телескопы? — опросил я.
— Есть в Америке. И у нас это тоже не первый, — живо отозвался Соловьев. — Первый был смонтирован в Пулковской обсерватории. А наш отличается от всех существующих систем прежде всего специальной электронно-корректирующей системой, — она очень снижает атмосферные искажения. И вообще могу честно сказать, что это — наиболее совершенное из всех известных мне устройств. Остальные пока мало что дали…
Соловьев посмотрел на пульт управления с ласковой улыбкой, как на живое и умное существо.
— И вам, конечно, удалось многого уже достичь при помощи этого чудодейственного телескопа? — спросил я.
Соловьев покачал головой.
— О нет, этого я не могу сказать. Во-первых, телескоп смонтирован всего месяц тому назад. Во-вторых, период противостояния Марса еще не начался. Вы, разумеется, знаете, что наблюдения над Марсом ведутся преимущественно во время противостояний… Хотя, конечно, наш аппарат дает некоторые преимущества…
Я сейчас же ухватился за эти слова.
— Конечно же, он дает вам массу преимуществ! В сущности, может быть, впервые теперь можно по-настоящему наблюдать Марс! И вы, конечно, там увидели что-то очень интересное!
Соловьев мягко улыбнулся.
— Боюсь, что я вас разочарую. На основании того, что я пока видел, нельзя сделать никаких убедительных выводов. Мои наблюдения важны пока только для меня, как первое подтверждение некоторых гипотез. Но я вам о них не могу рассказать это еще нельзя давать в печать.
Тогда я сунул блокнот в карман, пообещал ни слова больше не писать о нашем разговоре и пристал к Соловьеву, как репей. Я думаю, тут сыграло роль крайнее напряжение, в котором я находился в те дни. Вдруг мне показалось, что этот разговор сразу разрешит какие-то жизненно важные для меня вопросы. Хотя, надо признаться, это было нелепо. Ну, допустим, Соловьев заявил бы мне, что своими глазами видел марсиан. Даже это все-таки не решило бы всех вопросов, связанных с пластинками и проклятым храмом. Но в те минуты я ни о чем не думал и жадно выспрашивал Соловьева. Мы перешли, в другую комнату, уселись и начали беседовать.
Арсений Михайлович отвечал вначале очень сдержанно.
— Я не думаю, чтоб на вас мои наблюдения произвели особенно сильное впечатление. Нам удалось наладить непрерывную киносъемку Марса с экрана. При этом мы обнаружили, что из экваториальной области Марса произошло восемь вспышек. Каждая из них продолжалась 40–60 секунд. Добавлю еще, что вспышки эти происходили в предрассветный час (я имею в виду, разумеется, время не на Земле, а в тон области Марса, где они происходили). Промежутки между вспышками достигали двух марсианских суток. Вот, собственно, и все…
— Ну, и что же из этого следует? — растерянно спросил я.
— А вот это зависит от того, каких взглядов придерживается ученый. Выводы тут пока что можно сделать самые различные. Поэтому я и говорю, что материал непригоден для опубликования… Я лично могу думать одно, а другие — совсем другое… А ведь о Марсе и без того опоров много. Некоторые ученые считают, что сколько-нибудь развитой жизни на Марсе нет и быть не может; другие, напротив, доказывают, что там безусловно существуют, по крайней мере, растения. Некоторые, в том числе и ваш покорный слуга, идут в своих выводах еще дальше.
— Вы считаете, что на Марсе есть люди… то есть, разумные существа? — живо спросил я.
Соловьев уклончиво пожал плечами.
— Во всяком случае, я не считаю это невозможным, — осторожно сказал он и тут же добавил: — но я должен вас предупредить, что мои взгляды на этот вопрос большинство ученых совершенно не разделяет… считает их необоснованными и, так сказать, скорее относящимися к области фантастики… может быть, и научной, как добавляют из вежливости, но все же фантастики. В мою защиту можно сказать прежде всего одно: никто из нас до сих пор не имеет точного и ясного представления о том, что происходит на Марсе и каковы там условия существования. Вот, может быть, наблюдения, которые теперь ведутся при помощи искусственных спутников, да еще наш телевизионный телескоп помогут постепенно выяснить, кто из нас ближе к истине. Еще больше, конечно, помог бы полет на Марс; да что ж, и он не за горами.
Все, что говорил Соловьев, меня интересовало почти болезненно. Слишком еще живы были в памяти предсмертные слова Милфорда, слишком неотступно стояли передо мной все мрачные образы гималайской весны. Мне сейчас казалось, что чуть ли не все мое будущее зависит от того, что думает Соловьев о Марсе. Арсений Михайлович потом говорил, что его сразу поразила какая-то глубокая личная заинтересованность, звучавшая в моих настойчивых вопросах. А я так увлекся, что забыл о Маше, которая ждет меня, не обращал внимания на то, что беседа наша давно уже потеряла деловой характер и что я бесцеремонно отнимаю время у такого занятого человека.
Я читал о Марсе все же немного больше, чем о тех краях, где мне недавно пришлось побывать. Но познания мои были, разумеется, совершенно дилетантскими, и поэтому я, слушая Соловьева, ужасался собственному невежеству. Ведь я же действительно писал о Марсе в прошлом году! А между тем, стоило мне раскрыть рот, как я позорно садился в лужу. Например, я спросил, что же, по мнению Соловьева, означают эти вспышки на Марсе — уж не извержения ли вулканов? Соловьев очень живо отозвался на это.
— Да неужели вы придерживаетесь теории Мак-Лофлина? огорченно спросил он, и засмеялся, поняв, что мне это имя ничего не говорит. — Видите ли, Мак-Лофлин (это американский астроном) считает, что на Марсе имеется очень много действующих вулканов. Действием этих вулканов он и объясняет не понятные пока для нас особенности, замеченные астрономами на поверхности этой планеты. Вот, например, марсианские моря… — он приостановился и опять нерешительно поглядел на меня, ну, вы, конечно, знаете, что это вовсе не моря, воды в них нет. Но они меняют цвет в зависимости от времени года, и это дает основание предполагать, что они покрыты растительностью; отсюда их красновато-коричневый цвет весной, голубовато-зеленый летом и так далее. — Он правильно истолковал напряженное выражение моего лица и торопливо сказал: — Насчет цвета марсианской растительности очень убедительно пишет Тихов, вы прочтите. Так вот, Мак-Лофлин считает, что вулканы выбрасывают в атмосферу Марса массу пепла, а сильные ветры, господствующие на Марсе, разносят этот пепел в определенных направлениях. Этим взаимодействием пепла и ветров и создаются, говорит он, все причудливые очертания марсианских морей. Он считает, что и знаменитые каналы Марса в природе не существуют, что те линии, которые видны в наши телескопы — это полосы пепла: вулканы Марса якобы выбрасывают пепел в строго определенных направлениях… — Соловьев вдруг остановился. Вы не удивляйтесь, товарищ Литвинов, — извиняющимся тоном сказал он, — что я начал вам ни с того ни с сего излагать эту теорию Мак-Лофлина. Ведь теория-то нелепая, прямо-таки образец умозрительного построение, полностью оторванного от реальности. Но я сделал это потому, что ваше замечание, наверное, неожиданно для вас самого, — попало в цель. Мне досадно, что эти вспышки на Марсе Мак-Лофлин и его сторонники могут использовать как подтверждение своей теории! Ведь одним из важнейших аргументов, выдвинутых против его построений, было то, что до сих пор никто никогда не замечал извержений вулканов на Марсе… Правда, в 1954 году японские астрономы видели две вспышки; но даже если эти вспышки объяснить извержением вулкана, то это еще не подтверждает измышлений Мак-Лофлина насчет непрестанно действующих вулканов. А те вспышки, что наблюдал я, — и вовсе не вулканического характера…
— А что же на самом деле означают эти вспышки? — умоляюще спросил я. — И, пожалуйста, не сердитесь на меня за такие вопросы: я ведь совершеннейший профан в астрономии!
— Скажите, а почему, в таком случае, вас так сильно волнуют проблемы Марса? — удивился Соловьев. — Ведь вы дали слово не писать о моих наблюдениях. Значит, у вас есть личная заинтересованность в этом деле?
Я заколебался. Мне очень хотелось рассказать Соловьеву обо всем, что со мной случилось, и попросить совета. Но я не решался. Все-таки надо раньше выяснить, что же представляют собой эти пластинки! В конце концов я с трудом выдавил из себя:
— Мне… мне хотелось бы рассказать вам одну историю… но я не знаю…
И тут наш разговор оборвался. Зазвонил телефон. Соловьева срочно вызывали к директору. Я даже обрадовался, что сейчас не надо больше ничего говорить, от всей души поблагодарил Соловьева, записал его телефон, попросил разрешения позвонить позднее, и мы расстались.
Идя по коридору, я впервые взглянул на часы — и ужаснулся. Я пробыл в обсерватории чуть ли не полтора часа! Бедная Маша! Я помчался к выходу; кубарем, морщась и охая от боли в ноге, скатился по лестнице.
— Маша! — закричал я, выбегая на улицу. — Машенька! Ну, пожалуйста, не сердись! Я идиот, я олух!
Маша распахнула дверцу машины.
— Знаешь, я начала бояться, что тебе там плохо сделалось, — серьезно сказала она. — Ты ведь такой измученный! Но если дело обстоит именно так, как ты сообщаешь, то все идет по-старому.
— Ты молодец! — я с облегчением засмеялся. — А теперь нам еще придется поехать в редакцию, я сдам материал и тогда буду свободен. Едемте в редакцию, — сказал я шоферу. — Маша, все это так интересно! Ты не сердись!
— Я не сержусь, но из редакции мы едем ко мне, — категорически заявила она. — Я умираю от любопытства.
— Конечно, — сказал я. — Еще бы! Я тебе все расскажу.
И тут же опять подумал, что просто не представляю себе, как все это ей рассказывать.
В редакции, к счастью, было пусто, и я потерял не слишком много времени, отвечая на вопросы вроде того, который мне еще по телефону задал Силантьев, — о снежных человечихах. Я пошел к машинисткам, продиктовал материал и отдал Силантьеву.
— Зря ты меня гонял, — мрачно заметил я. — Ничего они там пока не открыли.
— Так откроют! — оптимистически заявил Силантьев, читая статью. — Ишь, какую штуку изобрели! Шутишь, что ли: Луна в 25 метров диаметром! Там, небось, лунных жителей, и то видно, если они не поодиночке гуляют. Чего там, ценный материал, молодец, что выручил. А теперь езжай домой и строчи корреспонденцию о походе в горы. А то ты после этого самого Катманду замолчал, как в воду канул. Мы уж решили, что ты застрял где-нибудь на вершинном гребне Эвереста. А серьезно, что с тобой там было? — тут он впервые пристально поглядел на меня и ахнул. — Да ты что, Литвинов, ты ведь и вправду совсем больной какой-то? Прямо лица на тебе нет. Ты что это?
— Устал с дороги, — неохотно ответил я. — Потом вот в горах упал, ногу повредил.
И опять я почувствовал, что просто невозможно даже намекнуть на то, что со мной было в действительности! Ну, как это расскажешь? А рассказывать все равно придется…
— Ты домой иди, домой! — решительно сказал Силантьев. Сейчас машину вызову. Если б у нас телефон был телевизионный, как этот твой телескоп, я бы тебя нипочем не посылал ни в какую обсерваторию…
— Нет, что ты, мне было очень интересно… — возразил, я.
— Интересно, интересно, — ворчал Силантьев. — Мне тоже интересно, что с тобой происходит. Словом, давай домой, машина тебя уже ждет.
Но я, конечно, поехал не домой, а к Маше. Я хоть и устал, но чувствовал себя не так уж плохо, а поговорить с Машей мне было просто необходимо.
И вот опять все было, как прежде. Мы сидели в ее уютной солнечной комнате, за окном шуршали машины по нагретому асфальту, чирикали воробьи на карнизах, и могло бы показаться, что я никуда не уезжал. Я рассказывал ей все по порядку — о Милфорде, об Анге, о его пластинке, о походе в горы, к таинственному храму, о Черной Смерти, — конечно, короче и не так связно, как здесь, но в общем все, что произошло…
Маша слушала молча, не отрывая от меня глаз, — я видел, как они расширились и потемнели.
— И вот, Маша, — закончил я, — я чувствую, что обязан рассказать об этом людям. Надо добиться, чтоб в Непал отправилась экспедиция и по-настоящему изучила следы пребывания небесных гостей. Ты пойми, Маша, что какими бы осложнениями мне ни грозил рассказ обо всем, что произошло, я обязан добиваться экспедиции. Это мне завещал Милфорд перед смертью, это мой долг и перед погибшими товарищами, и вообще перед людьми. Будь что будет, а я доведу все до конца. Это теперь — дело моей жизни!
Эта мысль вначале была неясной, но к концу своего рассказа я уже понял, что это так и есть и иначе быть не может. Да, мой долг — довести до конца дело, за которое погибли Милфорд и Анг. Мой долг — рассказать человечеству об удивительных событиях, может быть, — кто знает! — имеющих немаловажное значение для ближайшего будущего нашей планеты.
Маша по-прежнему сидела неподвижно. Я коснулся ее руки, и это словно вывело ее из забытья.
— Ты с ума сошел! — сказала она с отчаянием. — Нет, ты просто с ума сошел! Это ужасно!