Глава двадцать шестая
Первый, кого я убила, был удивительно похож на человека, убившего единственную мать, которую я знала, и изнасиловавшего меня в возрасте десяти лет.
Но… я забегаю вперед. Позволь мне начать сначала.
Кем мы были до рождения?
Я задаю себе этот вопрос, но не нахожу на него ответа. Возможно, в нас заложено что-то… некое семя, посеянное при зачатии, которое может однажды пробиться наружу, если попадет в определенные обстоятельства? И, если оно пробьется, может ли оно стать для человека такой же насущной потребностью, как потребность в еде и воде? Мне кажется, Мэтью, я касаюсь аспектов добра и зла, которые никто не может полностью постичь.
Злая ли я?
Я позволю решать тебе.
В детстве меня отдали в сиротский приют Спайтефилдса… знаешь, в этом даже есть своя ирония. Возможно, мое возвращение туда было предрешено естественным ходом вещей.
Ни настоящего отца, ни настоящей матери я не знала. Свое имя — Элизабет — я получила от женщины, которая нашла меня завернутой в одеяло в своем амбаре. Из детства я помню, как росла в приюте, окруженная такими же детьми, как я, под опекой нескольких добрых людей, которые о нас заботились. Детские игры, светлые деньки… о, это яркие, хорошие воспоминания! Я бы даже могла назвать по-своему счастливым то время, которое провела в приюте.
Когда мне было восемь, меня удочерила одна пожилая женщина — ей тогда было уже под пятьдесят. Она забрала меня в свой пансионат в Уолхэм-Грин, к юго-западу от города. Ее звали Нора Маллой, она овдовела за несколько лет до нашей встречи, а ее единственная дочь вышла замуж за торговца табаком и переехала с ним в колонии. Знаешь, мне очень нравилось, что в моей жизни появилась женщина, которую я могла звать мамой.
Да, Мэтью, когда-то я знавала любовь. И это было чудесное время! Пансионат стал мне настоящим домом, там было уютно и всегда безупречно чисто. Моя мама была великолепной поварихой — ее супы и похлебка славились на весь район. Благодаря ее талантам дела у нас шли хорошо, вдобавок наш дом стоял недалеко от Сэндс-Энда и гавани, так что у нас останавливалось много путешественников.
В молодости мама состояла в группе уличных танцовщиц. Это наложило на нее неизгладимый отпечаток и привило ей безупречное чувство стиля. Она всегда одевалась со вкусом, любила разнообразные перчатки — вроде тех, что сейчас на мне. Пожалуй, именно у нее я переняла эту привычку. Она научила меня танцевать, выражать себя через движения ног, рук, головы — всего… вплоть до пальцев. У нее был настоящий дар! Как безупречно она двигалась… с такой легкостью! Но могу сказать тебе, что научиться этому было очень непросто. Тем не менее, мама неустанно повторяла мне, что я рождена для танцев, и со временем я стала устраивать для некоторых наших постояльцев небольшие представления, в ходе которых она аккомпанировала мне на флейте, а иногда и на барабане…
Год спустя мама объявила, что я готова к выступлениям, как она выразилась, для широкой публики — и отправила меня в гавань танцевать и раздавать листовки с рекламой нашего пансионата. О, это было абсолютно безопасно, Мэтью! Она всегда сопровождала меня, и, надо сказать, ее идея действительно пошла на пользу нашему бизнесу. Если б мы только могли знать, к чему это в скором времени приведет!
Да, именно к тому, о чем ты подумал.
Однажды утром с корабля сошел человек с мешком вещей, перекинутым через плечо. Увидев меня, он остановился и решил посмотреть, как я танцую. Мне очень хорошо запомнилось его лицо, хотя в тот момент он был для меня не более чем потенциальным новым постояльцем. Позже — во время того… инцидента… — его лицо словно намертво выжгли в моей памяти: длинный нос… чуть кривоватый, как будто сломанный не единожды; высокий лоб с множеством морщин, массивный подбородок, заросший каштановой бородкой, короткие темные волосы и бледно-зеленые глаза. Хотя бледными они показались мне позже, а поначалу я подумала, что у него кошачьи глаза. Знаешь, как у тех диких кошек, что бродят по гавани, неслышно подкрадываются к птицам и мышам, а после разрывают их в клочья. А иногда эти кошки даже не думали съедать своих жертв, им доставляла удовольствие сама охота. Убийство ради убийства и больше ничего.
Его звали Бродерик Робсон… по крайней мере, такое имя он назвал, когда регистрировался у нас. Думаешь, имя было фальшивым? Да. Констебль, расследовавший происшествие, позже разузнал, что так назывался корабль, на котором он прибыл из Ньюкасла. Надо признать, это имя подходило ему, как никакое другое, потому что он ограбил меня и мою маму: у нее он забрал жизнь, а у меня — все, кроме жизни… хотя, можно сказать, и ее тоже.
Но я прервусь ненадолго, мне нужно отвлечься. Я говорила, что не люблю холод, но мне нравится шум ветра. Он чем-то напоминает музыку, не находишь?
Так вот. Этот человек… Робсон. Заселяясь к нам, он говорил, что пробудет в Лондоне где-то с неделю. Ему нужно было, как он сказал, встретиться с адвокатом и свести счеты. Больше мы ничего не знали, и что-то подсказало нам, что лучше его ни о чем не расспрашивать — мы сразу подумали, что этот человек замешан в каких-то мутных делишках. Робсон держался особняком, ел в своей комнате, где-то гулял по ночам и долго спал после завтрака. Однажды днем он попросил у моей матери разрешения, чтобы я потанцевала для него после ужина в его комнате. Тогда-то он и признался, что выбрал наш пансионат только из-за моих танцев. Такая прекрасная маленькая девочка, говорил он. А потом добавил, что я освещаю собой мир, а наш мир нуждается в освещении, потому что сам по себе он — невероятно темное место. Он назвал меня маленькой Свечкой. Я очень хорошо помню, как он это произнес…
И мама согласилась, чтобы я станцевала — но не для него одного, а еще и для мистера Патрика… и для четы Карнахан тоже. Все они были нашими постояльцами. Выступление должно было состояться вечером в гостиной, и когда пришло время, явились все, кроме Робсона. Мама поднялась к нему в комнату, чтобы пригласить его, но вернулась одна. Я до сих пор помню ее лицо в тот вечер: оно было пепельно-серым. Я не сразу спросила, в чем дело — сначала станцевала для постояльцев, как обещала. Позже мама рассказала, что Робсон не открыл дверь на ее стук, но она слышала, как он с кем-то разговаривал. Кто-то один говорил грубым голосом и постоянно ругался, а кто-то другой рыдал. Это сильно напугало маму, и она попросила меня держаться подальше от этого человека: ему оставалось прожить у нас всего две ночи, он ведь заплатил за неделю…
Помню, я тоже испугалась.
Ночью я лежала в своей комнате — той, что располагалась рядом с маминой, — и слышала, как Робсон расхаживает по своему номеру. Туда-сюда, туда-сюда… помню, как его тяжелые сапоги стучали по деревянным половицам. Потом он останавливался, на несколько минут замирал, а потом снова: туда-сюда, туда сюда… как будто он собирался дойти пешком до самого Лондона. Утром последнего дня его пребывания мама приготовила ему поесть и оставила поднос у его двери. Еда осталась нетронутой.
Что превращает человека в животное, Мэтью? Что заставляет зверя, скрывающегося внутри нас, вставать на дыбы и нападать на весь мир?
Кто мог ответить на такие вопросы?
Ни я, ни моя мама — не могли. Мы мало что знали…
Настала последняя ночь.
Он должен был уехать на следующее утро, оставалось лишь пережить ночь, когда в пансионате оставались только мы с мамой и Робсон: Канраханы отбыли как раз в тот вечер.
Знаешь, я так хорошо это помню… шел дождь, был конец октября. Этот чертов дождь, Мэтью, он лил, не переставая! Его стук иногда до сих пор слышится мне, и кажется, что в нем снова зазвучат его шаги, как тогда. Те самые шаги, что разбудили меня той ночью.
А потом я услышала его крик. Никогда в жизни я не слышала ничего подобного — этот крик напугал меня до глубины души. Так может вопить зверь, рвущийся из оков, не иначе. Или же… так может вопить человек, который отчаянно пытается этого зверя сдержать… вернуть его в клетку.
Но в ту ночь… в ту последнюю ночь… зверь не повиновался и стал хозяином.
Ко мне в комнату вдруг вошла мама, держа в руке фонарь. Она выглядела напуганной, но спокойным голосом попросила меня не бояться. Сказала, что тоже слышала крик — да разве мог его хоть кто-нибудь не услышать? — и хочет подняться наверх, чтобы постучать в дверь мистера Робсона. Я должна была сидеть тихо, оставаться в своей комнате и запереть дверь, как только мама выйдет.
Мне было десять лет, Мэтью. Можешь представить себе, каково это было? Мама ушла с фонарем, а я заперла дверь и забралась в угол, где чувствовала себя хоть немного в безопасности. Слыша скрип ступеней, когда мама поднималась по лестнице, я отчаянно молилась Богу.
Я услышала, как она стучит в его дверь.
— Мистер Робсон! — донесся до меня ее зов. — Мистер Робсон, откройте, пожалуйста.
Сквозь барабанящий по окну дождь я прислушивалась к голосам, и не узнавала один из них. Низкий, резкий… я даже не могла разобрать слова, которые он произносит, но мне казалось, что от них содрогается весь дом.
А потом… проклятье, я и не думала, что будет так тяжело об этом…
Потом я услышала звук, который безошибочно определила: такой стук раздается, когда на пол падает чье-то тело. Но не последовало ни воплей, ни крика о помощи… он просто не дал ей на это времени! Все произошло так быстро, что у мамы не было даже шанса защититься — да и кто мог бы защититься от бритвы, которая несется к тебе без предупреждения, а убийца стоит так близко, что ты чувствуешь на себе жар его дыхания?
Мама упала, и я помню, как сжалась от страха. Я очень хотела, чтобы она поднялась, чтобы Бог помог ей, но услышала только… глухие удары. Робсон избивал маму ногами, пока она лежала на полу в коридоре второго этажа. Я будто слышу эти удары прямо сейчас. Тук… тук… Снова и снова. Он все продолжал и продолжал, казалось, он никогда не остановится, но потом… почему-то прекратил.
Что с мамой? Можно ли ей помочь? — думала я. Тогда я по-настоящему испугалась и не могла больше ждать.
Я помню, как звала ее: «Мама! Мама!», пока бежала к двери и собиралась броситься на второй этаж. В тот момент я услышала, как он спускается по лестнице, и моя рука замерла на щеколде. Знаешь, есть какая-то неуловимая разница в том, как ходит хозяин дома, и как перемещаются его гости. Так вот, Мэтью, Робсон шел… как хозяин. Медленно, размеренно. Он насвистывал какую-то мелодию… совершенно жуткий мотив: дисгармоничный, нестройный, хаотичный. Такую мелодию мог сочинить лишь разум чудовища.
Наконец он взялся за ручку моей двери, повернул и повращал ее. А потом раздался стук.
— Элизабет? — прошептал он. И это был… даже не совсем его голос. То есть, частично он был, конечно, похож на голос мистера Робсона, но вместе с тем в нем звучали грубые, звериные нотки… я бы даже сказала, демонические. — Маленькая Свечка, открой дверь и посвети мне, — попросил он тогда.
… Что? Не обязательно продолжать? Но, Мэтью, прерваться на полпути не получится! О том, как это случилось, нужно рассказать до конца, но я… знаешь, я благодарна тебе за заботу.
Так вот, я не собиралась открывать ту дверь. Я собиралась вылезти из окна и побежать за помощью, потому что этого хотела бы мама. А она… даже если она была еще жива, она не смогла бы меня спасти.
Когда я уже попятилась к окну, он пинком открыл дверь и вошел в комнату. У него в руках был мамин фонарь, он держал его высоко над головой. В другой руке у него была окровавленная бритва, капли крови испачкали ему рубашку. А лицо… оно было какое-то искаженное, это была гримаса, обнажавшая звериный оскал. И глаза — кошачьи глаза — поблескивали на свету радостью хищника, ибо они нашли мышку, с которой можно поиграть.
Он осторожно поставил фонарь на стол. Очень мягко. Настолько мягко, что не раздалось даже шороха. Шагнув ко мне, он запустил руку мне в волосы — тогда они были длинными, ниже плеч. Так вот, он запустил руку мне в волосы и потянул за них.
Я пролепетала:
— Пожалуйста…
Почему-то я очень хорошо это помню. Зрение у меня плыло от слез, потому что я знала: он задумал нечто ужасное… возможно, что-то более ужасное для меня, чем то, что он уже сотворил.
Наклонившись, он поцеловал меня в лоб, а потом провел бритвой вверх и вниз по обеим сторонам моего лица, как будто точил ее о камень… но осторожно, чтобы не порезать. Неспешно он склонился к моему уху.
— Потанцуй для меня, — прошептал он. — И улыбайся, маленькая Свечка. Улыбайся!
Я не могла пошевелиться. Мои ноги словно приросли к полу. Закрыв бритву и сунув ее в карман брюк, он начал ритмично хлопать в ладоши. Его улыбка при этом обнажила зубы, а бледно-зеленые глаза блестели на свету.
Я не помню, как начала танцевать. Я только помню, как переставляла ноги… покачивалась… всхлипывала…
— Нет, нет, не плачь! Вот так, любовь моя, — сказал он, — позволь мне с тобой потанцевать.
Я до сих пор помню, как рушилось чувство безопасности, которое я всегда испытывала, находясь в той комнате. Робсон… он рушил его своим присутствием, хлопал мне в ладоши и все приближался ко мне, чтобы… потереться своим телом о мое. Я пыталась отойти, но он шагал ближе. Я попыталась отойти снова, и он вдруг закричал. Это снова был наполовину крик, а наполовину звериный рев — как тот, который я слышала из его комнаты. Его лицо исказилось так, как будто ему было больно. Он схватил меня обеими руками, швырнул на кровать, а потом набросился на меня…
… Не надо? Почему, Мэтью? Потому что ты не хочешь, чтобы я вспоминала об этом? Или ты просто не хочешь этого слышать? Ха! А это ведь главное в моей истории. Нет-нет, Мэтью, это нужно рассказать.
Он придавил меня. Хуже боли было только ощущение бессилия. У меня перехватывало дыхание. Я думала, что умру, потому что не могла дышать. Боль… меня будто разрывало на части. Впрочем, возможно, так оно и было — я как будто понимала, что больше никогда не смогу стать целой. Его руки… огрубевшая плоть, острые ногти, его зеленые кошачьи глаза, смотревшие мне в лицо, когда он отрывал похотливые губы от моего тела… он испытывал — как я позже поняла — извращенную охотничью радость. Вот, что это было.
А за окном все барабанил дождь. Это был конец октября, я уже говорила?
Этот непрекращающийся дождь…
В ту ночь оборвалась жизнь моей любимой мамы… ее последняя ночь…
Ах, но я отвлеклась!
Покончив со мной, Робсон натянул штаны, взял фонарь и вышел из комнаты, не сказав ни слова и даже не взглянув на меня. Но, знаешь, когда он кончил, меня — уже не было. То, что от меня осталось, вылезло из постели и свернулось калачиком на полу. Было слышно, как он возвращается в свою комнату… а потом все стихло. Кроме чертового дождя.
Робсон решил вернуться в номер и собрать вещи, так как его пребывание в пансионате Норы Маллой и ее приемной дочери Элизабет подходило к концу. Позже я услышала, как он спускается по лестнице. Слышала, как открылась и закрылась входная дверь. Потом был только шум дождя и хриплое дыхание, вырывающееся сквозь мои зубы.
И знаешь, что я тогда подумала? После всего этого в моем ошеломленном десятилетнем мозгу мелькнула мысль: этот человек, должно быть, сошел с ума, если вышел под такой проливной дождь.
Я слышала, что во время тяжелых жизненных потрясений люди задумываются о невероятно бессмысленных вещах — вероятно, так они защищают свой разум от разрушения. Доктор Файрбоу тоже говорил мне об этом.
Убедившись, что Робсон ушел, я зажгла свечу и поднялась наверх.
То, что я увидела в коридоре, было хуже всего, Мэтью.
Хуже всего…
Думаю, что именно в тот момент мой разум разрушился окончательно. Мне кажется, я буквально почувствовала, как он разваливается на куски — как дом, который попал под слишком сильный удар шторма… слишком сильный, чтобы выдержали стены и фундамент.
Я почувствовала, как мой мозг кровоточит, разрываясь на части. Голова и лицо горели.
Сбежав вниз по лестнице, я выскочила под дождь, крича о помощи, и мне показалось, что прошло очень много времени, прежде чем кто-то ответил на мой зов.
Как итог этой главы моей жизни, бедная девочка осталась без дома и без мамы. Бедная девочка стала свидетельницей убийства и была изнасилована сумасшедшим. Но, знаешь, что было особенно забавно? Сердобольные люди из низкосортных грязных притонов предположили, что бедная девочка, скорее всего, сама напросилась. Прелестная малышка ведь танцевала в гавани, чтобы завлечь постояльцев в пансионат вдовы Маллой! И неважно, что сама вдова Маллой всегда была с ней и следила, чтобы все было безопасно — этот танец привлек убийцу, убийца повелся на танец хорошенькой бедной девочки, вот и все.
После всего этого бедной девочке пришлось вернуться в приют.
Я говорила, что детство в приюте было счастливым… но, вернувшись туда, я поняла, что больше… гм… не соответствую установленному стандарту качества. Ребенок, который был изнасилован и слышал, как произошло самое гнусное из убийств, являл собой лишь видимость невинности. Я видела это во взглядах и иногда даже слышала в чужих перешептываниях.
А самое интересное, что эти люди были правы, ведь внутри меня и вправду поселилась тьма. Остальные дети из приюта чувствовали это. Я не могла больше играть в детские игры — для меня это было равносильно тому, чтобы полетать на Луну на спине свиньи. Мой разрушенный разум кое-как исцелился, но на нем остались уродливые шрамы.
По сути, я стала такой же, как Робсон: одинокое существо, испытывающее внутренние муки, о которых никому не могло рассказать. Результатом всего этого стало то, что когда люди со стороны захаживали, чтобы взглянуть на сирот с намерением усыновить кого-либо, они не могли даже смотреть на меня и проходили мимо. Я была темным пятном на белом листе бумаги. Я была уродливой ухмылкой среди улыбок. В двенадцать лет я ощущала себя на все тридцать.
Помню, как в качестве своеобразного вызова, меня выбрали благонамеренный преподобный и его жена. Не прошло и двух недель, как они вернули меня обратно. Когда священник сказал мне, что Бог любит меня и у него есть планы на мою жизнь, я рассмеялась ему в лицо, обозвала его жену жирной старой коровой, каковой она и являлась, и выбросила в окно миску с супом.
Так прошло два года. Затем меня выпустили из приюта под опеку одного любителя молодых девушек. Дамам из приюта следовало бы обеспокоиться — не несет ли этот человек для меня опасности, учитывая то, что со мной произошло, но они слишком хотели от меня избавиться, и им было без разницы, что меня ждет.
А ждало меня вот, что: мало того, что этот человек обожал молоденьких девушек, ему еще и нравилось охаживать их хлыстом. Меня это его увлечение тоже не обошло стороной. Тогда-то он и раскрыл мне свой прелестный маленький план: если я хотела избежать наказания, мне следовало стать послушной, изображать невинную девочку, гулять по городским паркам и детским площадкам и завлекать других девочек, обещая им сладости. Он увидел во мне тьму и решил, что я смогу завлекать к нему других жертв.
Я нашла способ убежать от него в ту же ночь, и так я оказалась на улице.
Что я могла сделать, чтобы выжить? Мне было четырнадцать, и единственное, что я хорошо умела, это то, чему научила меня мама — танцевать. Я приняла немыслимое решение: стать уличной танцовщицей и зарабатывать деньги на прохожих. Так я и поступала, пока тянулись весна и лето. Жила я на заброшенном складе в Уайтчепеле с несколькими другими беспризорниками, вроде меня самой. Ты знал их как «Черноглазое Семейство», хотя, полагаю, моя банда состояла из других людей. При знакомстве они пригрозили мне расправой, потому что я танцевала на их территории, и они хотели получать половину моего заработка. Со временем мы смогли договориться: я обещала танцевать только на их территории и делиться деньгами, но получать покровительство банды. Для этого мне надлежало в нее вступить. Так у меня появилась татуировка, и я прошла через ту же церемонию, что и ты.
А теперь, Мэтью, мы подошли к той части моей жизни, когда начала просыпаться Дикарка Лиззи. Впрочем, может, она уже давно проснулась на тот момент — просто выжидала? Как знать.
Нас было четверо, и на нас напало шестеро бандитов из группы «Могавков». Возможно, ты и сам с ними сталкивался? Они просто бесы во плоти! Стояла поздняя ночь, мы возвращались из таверны, что находилась на нашей территории, где «Семейство» могло подкрепиться. «Могавки» вывалились на нас из проезжавшей мимо телеги, раскрашенные, как дикари из колоний. Как я уже сказала, их было шестеро — все мужчины, а нас четверо — двое парней, я и моя подруга Одри. У «Могавков» были кинжалы и сабли, и они зарубили наших мальчишек прежде, чем хоть один из них успел дунуть в предупреждающий свисток. А потом они набросились на нас. Мы пытались сражаться, но у них были сильные руки и хорошо поставленные удары. Они забросили нас в телегу и увезли — вся схватка, вероятно, заняла не больше минуты.
Нам завязали глаза и отвезли нас куда-то, где пахло застарелой сыростью. Я решила, что это какой-то подвал, и мысленно приготовилась, что меня снова изнасилуют, а потом еще и убьют, но этого не произошло — ограничилось побоями. Чуть позже я узнала, что они слишком сильно ударили Одри, и она умерла рано утром, а это, как выяснилось, было плохо, потому что им заплатили за то, чтобы они доставили двух девушек в дом, находившийся в Шордиче, недалеко от тюрьмы. Я узнала это, потому что именно туда они отвезли меня на следующую ночь. И там я познакомилась с госпожой Спаннер — хозяйкой дома — и остальными девочками в возрасте от двенадцати до пятнадцати лет. Мне на тот момент было уже шестнадцать, но я всегда выглядела младше, и госпожа Спаннер решила, что я могу сойти за четырнадцатилетнюю.
Пыталась ли я сбежать?
Конечно! Несколько раз!
Но у госпожи Спаннер было двое арабов, которые работали охранниками, так что все было тщетно. Охранникам не разрешалось развлекаться с девочками, это удовольствие было… только для денди, которые платили большие деньги за такие привилегии. После неудачных попыток к бегству мне пришлось остаться. До меня быстро донесли, что если я не буду работать, то не буду и есть. Какое-то время я и вправду не ела… но, знаешь, рано или поздно голод становится таким невыносимым, что все остальное перестает иметь значение. И я сделала немыслимое, чтобы выжить…
А госпожа Спаннер оказалась не такой уж и плохой. Она была деловой женщиной и тоже зарабатывала себе на кусок хлеба, как умела. Много лет назад она работала швеей, но со временем руки перестали ее слушаться, да и зрение перестало быть таким острым, как прежде. Как-то раз госпожа Спаннер попросила меня помочь заштопать одежду девочек и украсить ее кружевами, цветами и прочим. Она сказала, что если у меня получится, она будет со мной помягче и не будет заставлять меня работать ночи напролет. Она осталась верна своему слову.
Однажды я встретила хозяина дома. Не только этого дома, как выяснилось, но и нескольких других таких же, разбросанных по городу. Госпожа Спаннер сказала мне, что этот человек замешан во многих темных делах, но лучше мне не знать слишком много, а иначе кто-то может перерезать мне горло.
Его звали Маккавей ДиКей. Он приехал в экипаже, который будто был частью элитного кортежа. И, знаешь, если б сам дьявол решил явиться на эту землю в человеческом обличье, он, определенно, предпочел бы внешность этого мужчины. ДиКей вошел в дом в сопровождении двух своих телохранителей. Ох, Мэтью, он был нечеловечески красивым! А еще ему было невозможно что-то запретить или в чем-то отказать. Самое страшное, что он об этом знал. А прибыл он для того, чтобы осмотреть свой «товар». Нас всех заставили нарядиться в самые красивые платья, выйти к нему, присесть в реверансе, как будто ДиКей был членом королевской семьи. Впрочем, он так и выглядел: честное слово, костюм, в который он был одет, был лучшим нарядом, что я видела в своей жизни!
Мы выстроились в ряд, и он прошествовал мимо нас, попутно проверяя наши зубы, оценивая лица, фигуру и все остальное. Подойдя ко мне, он провел рукой по моей щеке, и я помню, как вздрогнула, потому что его прикосновение было ледяным.
Именно там на меня снизошло осознание, что зло существует для того, чтобы развращать невинность. Превращать ее в нечто уродливое — что можно купить и продать, как и любой другой товар. Такова была цель ДиКея. Знаешь, в ту минуту я всем сердцем желала убить его, разорвать на куски — как и всех злодеев, которые охотились на слабых и беззащитных людей, неспособных за себя постоять. Тогда и проснулась Дикарка Лиззи — проснулась и начала думать об убийстве, как о средстве… если и не от всего мирового зла, то хотя бы от его части в том маленьком мире, который меня окружал.
Но на время я затаилась и прожила в том доме почти год, дожидаясь, пока госпожа Спаннер начнет достаточно доверять мне. Она позволяла сопровождать ее во время походов за покупками, мы часто покупали ткани, и все омрачалось лишь тем, что с нами неизменно был один из ее арабов. Я старалась быть кроткой и послушной, выискивая подходящий момент.
И вот, он настал.
Как-то раз, когда они отвлеклись, я бросилась прочь, затерялась в толпе людей и бежала, бежала и бежала — пока не очутрилась в переулке.
Надеюсь, с госпожой Спаннер все было в порядке, потому что за одно то, что она потеряла меня, ДиКей мог убить ее, ведь каждую из девочек в том доме он считал своей собственностью. Тем не менее, как бы я ни переживала за госпожу Спаннер, я знала, что должна сбежать. Правда, на этом мой план заканчивался. Куда мне было идти?
Судорожно размышляя, я вспомнила, что в Спайтефилдсе — где мы находились — производилась большая часть текстильных работ, а шить и ткать я умела. Да, может, я и не была профессиональной швеей, но на фабриках частенько использовали детский труд, так что я легко находила работу за несколько пенсов в день. При этом мне уже исполнилось семнадцать, и я была намного старше большинства других рабочих. Немного времени занял и поиск жилья: я без труда нашла маленькую лачугу рядом с мельницей.
Все могло наладиться.
Но однажды вечером, возвращаясь с работы, я увидела, как какой-то мужчина схватил за шею маленькую девочку и потащил ее в переулок. Тогда я — и Дикарка Лиззи тоже — поняла, что в Спайтефилдсе был настоящий рассадник зла! Хищники стекались сюда отовсюду, чтобы добраться до детей, большинство из которых были сиротами и жили группами в маленьких лачугах, как и я.
Это должно было измениться!
По ночам я начала бродить по улицам, высматривая хищников, забравшихся в наш район, чтобы развратить еще больше невинности, искалечить еще больше детей, которые и так натерпелись от мира. Поэтому я — она — купила нож.
Это стало моей навязчивой идеей… я чувствовала непреодолимую потребность нанести ответный удар всем Робсонам и ДиКеям. Дикарка Лиззи всегда жаждала этого, и в какой-то момент мы обе поняли, что для нас это единственный способ не сойти сума от обуревавшего нас гнева.
Она одевалась так, чтобы выглядеть как можно моложе и беззащитнее. Мы старались вести себя, как ребенок…
Первый, кто бросился на нее, в страхе умчался прочь, потому что она замахнулась на него ножом, но промахнулась. Второму она порезала только руку. Тогда она поняла, что ей нужно что-то более эффективное, поэтому я купила для нее десять лезвий, украла кусок кожи и сшила для нее перчатки.
Поначалу у нее возникали неприятности — с перчатками было непросто справляться. Несколько раз она и сама порезалась, торопливо извлекая их из сумки. Ей предстояло научиться искусству убивать и оставаться при этом невредимой, а это требовало практики. Итак, пока Элизабет Маллой днем жила при мельнице и работала на ткацкой фабрике, по ночам Дикарка Лиззи бродила по улицам и вершила правосудие. Общественность наградила ее другим титулом — Спайтефилдская убийца, но на это нам обеим было плевать.
Кажется, я уже говорила, что первая ее жертва среди мужчин была сильно похожа на Бродерика Робсона. Она с радостью превратила его в изумительный фарш! Вскоре она научилась перерезать им глотки прежде, чем они успевали закричать, а еще чуть позже научилась определять, из каких мест сильнее всего брызжет кровь, чтобы избегать пятен на своей одежде. Это далось ей с трудом, поначалу пришлось своровать много одежды с бельевых веревок, но, в конце концов… она приноровилась.
Так она убила шестерых. С седьмым она повела себя слишком самоуверенно и слегка замешкалась. Она порезала ему лицо, но он успел сбежать и позвал на помощь. Именно из-за него констебли получили наше описание, и через три месяца Дикарку Лиззи поймали. На нее устроили облаву целых четыре констебля — видимо, отправить за Лиззи кого-то одного законникам было слишком страшно. Можно даже счесть, что мне это польстило.
Так или иначе, ее посадили в камеру, затем были суд и тюрьма.
После двух лет за решеткой о нас узнал доктор Файрбоу и перевез нас в психиатрическую лечебницу Хайклиффа, где он проводил экспериментальное лечение так называемых «криминальных умов». Ему даже продали оригинальные перчатки, чтобы он смог поместить их в музей, который планировалось открыть при лечебнице.
Я была не единственной его подопечной в Хайклиффе, но несколько других умерли от передозировки лекарствами. Я выжила, и Лиззи тоже. И хоть она оказалась надежно связана, она никуда не исчезла.
А однажды в лечебницу приехал Самсон и привез туда свою жену. Она потеряла всякую связь с реальностью, забыла, кто она такая, и не узнавала мужа. Она не могла ни самостоятельно одеваться, ни есть, ни пить, ни ходить по нужде. Иногда она что-то лепетала и плакала, но в ее словах не было никакого смысла. Доктор объявил ее безнадежно больной, но Самсон навещал ее почти каждый день.
Мне в то время было разрешено проделывать кое-какую канцелярскую работу в кабинете доктора — это успокаивало меня, и в один прекрасный день Самсон заговорил со мной. Я была поражена не меньше остальных, когда через несколько недель он заплатил доктору за то, чтобы меня перевезли к нему домой, а также заплатил за регулярное снабжение лекарством.
Лиззи почти все время спала. Но когда она вдруг проснулась, Самсон устроил все так, чтобы ее жажда насилия получила выход. Без жертв она могла погибнуть, и я сказала Самсону, что могу умереть вместе с ней. Похоже, он боялся, что я ослабну умом и духом — как его жена — и он больше не сможет наслаждаться моим обществом. Знаешь, он всегда был добр и любезен со мной, считал меня маленькой прекрасной леди, но никогда не прикасался. Он называл меня своим доверенным лицом на своем личном большом корабле.
Вскоре мы поняли, что жертвы Лиззи не обязательно должны были быть растлителями детей. Это как… если любишь ростбиф, можешь довольствоваться и говяжьим рагу. Лиззи — со своей непреодолимой тягой к крови — согласилась на разнообразие и принимала тех жертв, которых ей могли доставить без проблем. Так, например, мы пришли к соглашению, что Лиззи сможет устроить достойное представление для участников аукциона. Беспомощность тех констеблей должна была продемонстрировать, насколько Самсон презирает мелких людишек и их законы, а еще — показать, насколько его честолюбие заходит за рамки привычных масштабов. Учитывая, что Лиззи нуждалась в самореализации, это была хорошая задумка.
Самсон научился распознавать признаки беспокойства, которые появлялись у меня незадолго до того, как проснется Лиззи. Препарат — как я позже поняла — позволял ей просыпаться, когда это необходимо, а затем — с небольшим усилием — снова засыпать. Лиззи это не нравится, но она вынуждена с этим жить. Потому я и сказала тебе: я не знаю, каков будет эффект без лекарства.
Так мы подходим к концу моей истории.
Лично я — считаю, что Лиззи убила шестерых мужчин, которые охотились на детей в Спайтефилдсе. Они наверняка вернулись бы туда за новыми жертвами. Лиззи, к сожалению, была не в силах спасти всю невинность этих детей, потому что большая ее часть была уже потеряна к тому моменту. Но она могла сдержать распространение разложения — того разложения, что неминуемо привело бы к смерти большинства детей, их тел и душ; того разложения, что почти разрушило и уничтожило меня саму.
Вот — моя история.