Глава вторая
1
Бэркан… Череда серых будто бы в подпалинах бревенчатых изб, выгоревших до пороховой зрелости под ярким таежным солнцем. Несколько прямых, словно тетива лука, улочек. Вдоль них палисадники, но больше обыкновенные загороды из жердей. Место глухое, но светлое. Дымы тянутся в небо, наполняя его теплом и надеждой. Со всех сторон – непроходимая тайга, которая кормит здешних людей и дает им жизнь. Тут же, через глухие эти края, несется с грохотом неукротимая, словно стихия, норовистая река, берущая свое начало где-то в горах. А горы здесь повсюду. Да и сам поселок – гулэсэг по-здешнему – приютился у подножия таежного горного отрога, что с сыновней непосредственностью еще в доисторические времена убежал на полторы сотни километров на восток от родителя – большого хребта, застыв этакой выпуклой дугой на огромном глухоманном пространстве междуречья, которое издревле населяли тунгусские племена. Здесь они разводили оленей, охотились, рыбалили на больших и малых реках – Джее, Гилюе, Тыгде, Уркане, Тынде, Геткане, Тунгале… Речки все горные да ледяные, и рыба в них другая, чем в теплых краях, – северная, с хорошим жирком под кожей да сладкая. Ее и зверь любит, и человек, потому как она силы дает.
Горная таежная страна… Жесткие очертания контуров, крутые, поросшие хвоей склоны, куполообразные вершины-гольцы, покрытые мхами, лишайниками и каменистыми россыпями, узкие и глубокие долины, на дне которых протекают бурные потоки. В долинах – мари, и всюду вечная мерзлота…
Когда-то Бэркан был обыкновенным стойбищем без названия, а его обитатели – вольными людьми, которые никому и никогда прежде не платили ясак. Это позже здешние места российская сила превратила в ясачные земли, пытаясь вразумить население на оседлый образ жизни и на принятие православия. Кто-то из вольных людей поддался, кто-то долго сопротивлялся, не видя выгоды в новом для себя приобретении. Будущие жители Бэркана, составлявшие большой тунгусский род, тоже поначалу сопротивлялись, однако и они в конце концов превратились в ясашных людей и стали исправно отдавать в царскую казну часть своей добычи.
После революции еще долго стойбище, где жили предки Ерёмы Савельева, не могло примириться с новыми устоями и превратиться в обыкновенный поселок. В любой момент они могли сорваться с места и вместе со стадами оленей, с детьми, стариками, женщинами, прихватив незатейливую утварь, уйти в другие края, но всякий раз возвращались – будто бы дух далеких предков звал их сюда. И снова начинали в беспорядке курить в небо дымы чумов, снова слышались округ детские голоса, снова охотники уходили на промысел в тайгу, откуда приносили богатую добычу. Для оленных же людей это место тоже становилось на короткое время домом, откуда они уводили стада на богатые мохом пастбища.
Однако и до этих мест добралась-таки цивилизация. В конце последней предвоенной пятилетки сюда приехали строители, срубили тунгусам избы, и стали те в них жить-поживать да детей рожать. И теперь это уже не просто стойбище, это, можно сказать, обыкновенный таежный поселок с бревенчатыми домами-пятистенками, где есть свой клуб с киноустановкой и библиотекой, отделение связи, неполная средняя школа и здравпункт. Почти все население Бэркана трудится в колхозе, который по всем бумагам числится как «Таежный». Кто-то называет его звероколхозом, но на самом деле это не совсем так: кроме разведения чернобурых лисиц люди здесь занимаются еще и оленеводством и охотой. Все, что они выращивают и добывают, все, что производят из шкур, везут за многие километры в райцентр, где и сдают частью в заготконтору райпотребсоюза, частью в приисковый золотопродснаб.
До прихода в эти края цивилизованной России предки Ерёмы Савельева были вольным народом, заселявшим огромные территории от Енисея до Охотского моря. До начала коллективизации все они были кочевниками. В поисках богатых лишайников они гоняли по тайге и тундре стада оленей и одновременно занимались охотой. Оленье мясо было их главной пищей, ну а охотничьи трофеи, а это соболь, горностай, медведь, согжой, которого здешние эвенки называли еще нанаки, и многое другое служили им валютой. Все это можно было выменять в русских селениях на ружья, порох, украшения и одежды. Впрочем, и сами они не брезговали тем, что удавалось урвать у тайги. Правда, людьми они были нежадными, поэтому брали у нее столько, сколько нужно было для их скромного существования. За богатством не гнались, но и от бедности старались уйти. Главное, чтобы было тепло в чуме, была пища, была одежда. И если у кого-то случалась беда, всем миром шли на помощь. И согреют, и ободрят, а главное – накормят.
Старики еще помнят времена, когда у их народа не было письменности, а главным богатством для них были их чумы, тунгусские лыжи, посуда, ружьишко да самострел – черкан; а еще лодка из бересты, распашная одежонка да обтяжная обувь. Теперь все по-другому. Теперь они живут в настоящих хоромах, где, в отличие от чума с его небольшим жилым пятачком, есть две, а то и три комнаты, есть печи, есть радио. Телевидение еще не пришло в эти края, но да и ладно. Когда его смотреть-то, этот телевизор? Нужно пищу добывать и топливо, а ведь еще приходилось на государство работать – кто-то откармливал лис, кто-то ходил в тайгу за соболем и дичью, кто-то гонял по тайге оленей, завоевывая звания и регалии.
Ерёма еще застал ту пору, когда их семья жила в чуме, по которому он до сих пор тайно скучает. Там был чистый воздух и постоянно тлеющие уголья, которые вселяли радость и надежду. Он помнит, как они с отцом и дедом строили свой утан…
Вначале они установили шатром длинные жерди, за которыми загодя сходили в тайгу. После этого сверху на жерди положили кору, ту, что они надрали в березняке, которую позже покрыли оленьими шкурами. Место для сна – билэ – они устлали еловыми ветками, поверх которых положили медвежью ширю. Так и получилась мягкая подстилка – сэктэ. Самый центр чума был приспособлен под очаг – гулевун. Летом огонь не распаляли – только зимой. Бывало, горит костерок, а от него белая дорожка дыма убегает вверх, которая затем исчезнет в отверстии, на их языке это сона, что на самом куполе чума. Зимой, случалось, через это отверстие и снег попадал внутрь, но никто на это не обращал внимания. Разве что маленький Ерёма, который, укрытый шкурой оленя, лежал на спине и смотрел, как снежинки кружат над его постелью, исчезая затем в теплых струях дыма. Да еще его дед, старый амака Бэюн, что означает дикий олень, устроившись на малу – самом почетном месте в чуме, – мог часами о чем-то думать, посасывая свою древнюю, как и он сам, трубку.
И как же непривычно было им после чума перебираться в большие светлые хоромы, сладко пахнущие листвяком, которые возвели для них приезжие шабашники. Долго не могли они найти себе места. Когда им привезли из райцентра железные кровати, то они вначале не знали, что с ними делать. Так и спали на шкурах на деревянном полу, тогда как койки те ржавели под осенними дождями. Это позже они поняли некоторый толк в чужих для них вещах. Потихоньку обжили кровати, потихоньку стали садиться за обеденный стол – а раньше-то в теплое время на полянке перед первобытным своим жилищем пищу принимали, зимой же прямо на шкурах в чуме. И электричества они больше не боятся, как это было вначале, когда в поселке появился свой дизель-генератор, и радио порой слушают да консервы городские пытаются дегустировать. В общем, привыкли. И лишь пастухи, которые гоняли стада на ягеля, так и остались жить в природе, лишь изредка показываясь в поселке. И то бы не появлялись, кабы не надо было мясо оленя сдавать государству да вышедшую из строя рацию сменить или же там пороху подкупить.
Перед ноябрьскими праздниками они пригоняли стадо в поселок, где и начинался великий забой. Прибывали из райцентра грузовики и везли убоину на склады, а поселок погружался в веселье. Пили все – от мала до велика. Тут же происходил торг – это райпотребсоюзовские работники привозили с собой разный дефицит. Конечно же не весь: как полагается, по дороге половину втридорога загоняли золотарям, но кое-что и для эвенков оставалось. И тогда те брали и ковры, и ружья, и украшения всякие, а кому-то даже мотоцикл с коляской доставался. В иных домах этих ковров было столько, что ими разве что гайнушки, конуры для собак были не устланы. А так, в несколько слоев лежали на полу да томились на всех стенах. Один ковер затопчут ичигами да унтами – другой на него положат. Вот так и барствовали.
То же самое происходило, когда пушного зверя сдавали – и того, что откормили на звероферме, и того, что вместе с дичью принесли из тайги. Тоже был праздник, тоже шел торг прямо из кузова автолавки. Так и жили от праздника до праздника.
2
Теперь вот в Бэркане не только тунгусы живут. В последние годы потихоньку стали прибиваться к этим местам и чужаки. Когда-то, а было это в начале шестидесятых, таким вот образом и семья староверов с фамилией Горбылевы прибилась. Жили где-то общиной в Сибири, но потом в их места техника пришла – двинули на восток. Пока шли, почти все перемерли. Лекарств-то не признавали, а тут какая-то болезнь странная их настигла… Им бы отлежаться, а они снова на ноги да в поход. Те, кто остался в живых, частью в Забайкалье осели, частью перебрались через Становой и Яблоневый хребты и ушли в Приморье. А Горбылевы здешний тихий уголок приметили, где жили эти мирные и безобидные тунгусы. Старики потом померли, оставив после себя трех сыновей. Двоих на охоте амака – попался же такой матерый – до смерти задрал, остался один – Фрол. Тоже, как и все Горбылевы, медвежатник – уж такие они народились смельчаки.
Когда пришла пора Фролу жениться, он стал шукать повсюду людей своей веры, однако так и не нашел. Куда-то дальше идти на поиски не хотелось – решил взять в жены тунгуску. Не в райцентр же за этим делом шлепать, заранее зная, что в глушь вряд ли кто из тамошних девонек за ним пойдет. И это несмотря на то, что мужик он был видный. Таких только в фильмах снимать про Древнюю Русь-матушку: глаза ясные и могуч, как медведь. Волосы у него длинные и светлые – их он обычно повязывал тесьмой; такой же светлой и шелковистой была и его богатая борода. В общем, емкой парень – зря не свалишь.
В Бога он верил неистово, хотя на людях своей верой не кичился. Молился он исключительно дома, где у него в переднем углу находилась божница в виде киота с иконами, перед которыми постоянно горела лампадка. Под киотом на небольшом столике лежали молитвенники, курился ладан, порой стояли блюдца с поминальными просвирами и горели воткнутые в пшено свечи.
Потом появилась в доме Христя, дочь зверовика Сеньки Левашова. Ей тогда едва исполнилось пятнадцать, но, так как в тот момент подходящей партии больше не было, пришлось жениться на ней. Христя оказалась женщиной послушной и разумной. Она быстро освоилась и принялась за хозяйство. У нее и печь всегда была натоплена, и в горенке чисто, и обед вовремя приготовлен. Вечно у нее что-то там шкворчало да томилось на печи, что-то булькало да убивало великими запахами еды. Даже хлеб сама пекла из гречушника, который намолол на своей ручной мельнице Фрол. «Ой, што деетца – архиерей женитца…» – часто изумлялся молодой мужик, с любовью глядя на то, как старается его тунгуска. Жаворонки, конечно, стряпать, как его матушка, или же там курник испечь она не могла – не их то еда, – но зато оленьи отбивные у нее получались знатные – за уши потом не оторвешь. Также вкусно она могла и губу сохатого приготовить, и рябцов в брусничном соку потушить, а еще глухарька целиком в котле сварганить… Ручонки у нее тонкие, но в жамок тесто ловко смесит. И слеван научилась готовить, который обожали в семье Савельевых. Это их гураны приучили, когда они пытались прижиться в Забайкалье, но откуда пришлось быстро тикать, потому как там какая-то промышленная стройка разворачивалась. Бывало, набегается тунгусочка по двору – лицо станет темным от ветра да загара. Гдей ты так носишься – вон ведь как лицо-та зыбыгало, скажет ей Фрол.
У Горбылевых и животина была – корова, чушка, две козы – ямен и ямонуха, – так Христя и с ними управлялась. Даже дрова пыталась колоть, когда Фрол в тайгу на медведя уходил. Наколет, потом наберет их большое беремя и тащит в избу. Не каждый мужик бы изловчился. И даже когда она забрюхатила, она не жалела себя. Благо Фрол видел это и запрещал ей надрываться. Бывало, цыкнет на нее: мол, хватит бесперечь ломать себя, а то ведь рожать скоро, та и притаится на время. А потом снова за работу… Маленькая и угловатая – посмотреть, кажется, не на что, – но что-то в ней было такое, за что Фрол полюбил ее. И даже красавицей считал. Дескать, не та красота, что блестит, а та, от которой свет идет. Впрочем, с таким же теплом он относился ко всем орочонам, у которых, говорил он, лица рогожные, зато души бархатные.
В общем, родила ему красавица его тунгусочка сына. Глянешь – китайчонок какой-то, но зато свой, любимый. Не успел он подрасти, как второй шустрячок на свет появился. Этот сразу был похож на него – светловолосый и светлолицый, да и глаза, в отличие от первого, широко распахнутые. Потом она еще несколько раз в тягости ходила и снова рожала.
– Да куда ж ты все рожаешь да рожаешь? – спрашивал Фрола сосед его Гриха Антонов. – Или всю тайгу решил своими староверами заселить?
А Фрол улыбается.
– Рожаю, пока могу, – говорит, – а вот когда не смогу, другим начну завидовать.
А вот у Грихи с Клавдией был только один сын, да и тот непуть. Когда-то они втроем приехали в эти места за «длинным рублем» – не то с Волги, не то еще откуда. Трудились в артели. Гриха с сыном, которого он звал попросту Толяном, мыли золото по ключам, а Клавка обеды артельщикам готовила. Вначале приезжали на сезон, а когда надоело туда-сюда мотаться, решили прижиться в этих краях. Можно было бы, конечно, в райцентре себе жилье подыскать, но им больше нравилась глушь. Так и прибило их к тунгусам. Летом они уходили с артелью на дальние ключи, а зимой зверовали. В основном ходили за дичью – мяском тешились, а вот соболем да харзой с белкой пренебрегали. Впрочем, денег у них и без того хватало – тратить было некуда. Дом их был, как говорят, полная чаша – были там и ковры, и мебель всякая, и хрусталь, – не было только покоя. Уж больно Толян любил выпить, а когда выпьет, такие концерты устраивал – в цирк ходить не надо. Ера был, по пьяному делу задраться любил. И не только к чужим – порой и родителей мог погонять. А то и пальбу в огороде откроет, чем всю округу перепугает. «Гады! – орет на весь поселок. – Фашисты проклятые! Я вам сейчас устрою Сталинградскую битву…»
Кого он называл фашистами – неизвестно, скорее всего, это были его пьяные фантазии. Ведь никто ему ничего плохого не делал, напротив, все старались на цырлах вокруг него ходить. В том числе и поселковое начальство, и участковый следопыт, и родители.
Последним доставалось больше всех – видно, от нервов и померли. Были-то еще не старые, но вот ушли один за другим. Вначале ушла Клавка, потом Гриха. Оставили они после себя крепкий дом, полный всякой всячины, и сына дурака. Казалось, пережив такую утрату, тот возьмется за ум. Тогда б, может, и жизнь свою не хуже других прожил. А что? В доме всего полно, да и на работу в артель пока что берут… Взял бы да женился, да нарожал детишек. Нет, как был дураком, так им и остался. Вечно ходил пьяный, вечно побитый, как тот последний ханыга. А ведь раньше-то парнем был видным. Ну не Фрол, конечно, и все ж и его бог ни силой, ни статью не обидел. Чернявый такой, мордастый, глаза что у того цыгана – насквозь прожечь может. Любая бы девка за ним пошла, а он жизнь свою понапрасну растрачивал.
– Ты б, – говорил ему сосед Фрол, – бросил араковать-та… Доколе гулеванить-та будешь, голендай ты этакий? Вон все хозяйство отцово уже раздербанил – с чем останешься? Ведь пьянство твое погубит тя… Думаешь, ты как кошка живушша – да нет, ослабнешь и помрешь. Докуль мучить будешь себя, пень ты паршивый?
Тот на дыбы. Что, дескать, зарно? А вообще, какое твое дело! Молишься своему богу – вот и молись, а ко мне в душу не лезь.
– Да ты не взъедайся – гли-ка как разошелся! Я ведь дело говорю, – вздыхает Фрол.
А вечером, выйдя к жерденнику, за которым находился дом Ерёмы, и, увидев соседа, Фрол скажет:
– Я седни Толяна хотел в пузырь загнать, так рассердился – беда прямо… Ведь пропадет паря, ей-бо, пропадет. За ним догляд нужон, но кто будет доглядать? Была бы хоть жена… А тут впору ему домовешше готовить… Уж лучше бы еруном был, до девок охочим, а то одна водка на уме. Богодул! Пропадет…
У Фрола говор особый. Вроде и по-русски говорит, но как-то больно вычурно. И все равно его понимаешь. Христя, пожив с мужем несколько годков, тоже заговорила по-старинному. Бывало, скажет: здор вместо вздор или там – здохлый вместо дохлый. Люди дивятся: и когда нахваталась? Но ведь говорят же: с кем поведешься, от того и наберешься.
А про гроб Фрол не зря вспомнил. Ведь и в самом деле парень пошел вразнос. Так что не ровен час…
Ерёме и объяснять ничего не надо было – он и без того все понимал. Почитай, половины его друзей детства уже нет в живых. А годы-то ведь еще небольшие – недавно лишь за тридцатник перевалило. И все эта водка, будь она трижды неладна. Нет, конечно, и он выпить был не прочь, но только никогда до соплей не напивался. А тут прочитал где-то, что тунгусские племена по своей внутренней крепи сильно уступают другим, что их организм плохо противостоит алкоголю, так вообще испугался. Вот, дескать, как, а я-то думаю: отчего это мой народ так быстро спивается? Оказывается, слаб он кишками. Значит, и не надо пить. Вон пастухи – им легче. Уйдут в тайгу и про водку забудут. Только лишь по праздникам и напиваются. Правда, после этих праздников никак в тайгу не хотят идти – давай им еще араки. Насилу начальству удается сопроводить их на ягеля. Но уедут – и забудутся. В работе ведь все забывается.
А вот в поселке с этим делом ненадежно. Магазин-то торгует водкой – кто запретит? Вот и покупают ее грешные души. Пьют, бывало, пьют и никак напиться не могут. А потом их на Черный ключ везут. Есть неподалеку один хорошо известный здешним людям распадок, где много лет назад обосновался погост. На могилах там нет крестов да звезд, потому как в них вольные люди – тунгусы – лежат. Лишь только камень большой на них сверху кладут – вроде как памятник. Гобчиком его здешние называют.