Глава VI
Дело Александра Кравченко: оправдание. 1991
В иных местах, в иные времена история расстрела невиновного всколыхнула бы общество, дала бы пищу для дискуссий и газетных выпадов, для размышлений на тему о суде неправедном, о несовершенстве третьей власти. Ничего подобного не случилось: промелькнули две-три статьи, что-то сказали по радио, матери расстрелянного парня принесли официальные извинения; тем и закончилось. И в этой книге история Александра Кравченко прозвучит лишь как побочная тема. В беспомощности разведя руками, вернемся к главному персонажу, носатому человеку с удлиненным лицом, к владельцу мазанки по Межевому переулку, дом 26. Это он, арестованный по подозрению в совсем иных, не менее страшных деяниях, рассказал на следствии среди прочего, что Лену Закотнову изнасиловал и убил не тот парень, а он, филолог. Убил при обстоятельствах, которые читателю уже известны.
Когда учителя взяли и стали разматывать длинную кровавую цепь, он начал колоться, по собственной инициативе признавался в одном преступлении за другим. Он рассказывал и о таких убийствах, которые следствию были не известны, и о таких, по которым преступники разыскивались уже много лет, но с его учительской личностью никак не связывались.
Через два месяца после ареста, в начале девяносто первого года, он вспомнил, что зимой 1978-го убил в Шахтах девочку.
«…Убийство этой девочки у меня было первым преступлением, и я сам без чьего-то напоминания искренне рассказал об обстоятельствах ее убийства. На момент моего задержания по настоящему делу следственные органы не могли знать, что это убийство совершено мною. После того как я принял решение искренне рассказать о всех совершенных мною преступлениях, я решил рассказать все с самого начала, то есть с этого первого убийства, ибо именно после этого преступления я начал убивать других своих жертв. На первых допросах я не мог правдиво сказать о месте совершения убийства Закотновой, так как в это время члены моей семьи проживали в этом же городе Шахты, и если бы я сказал, что убил ее во флигеле, то жители этого города легко бы установили их и могли бы уничтожить мою семью.
Позже мне стало известно, что члены моей семьи поменяли фамилии и выехали из города Шахты, и вот после этого я уже дал более правдивые показания о месте убийства этой девочки и сделал это даже с выходом на место в этот флигель…»
Если филолог что-то путает, то не случайно. У него отличная память. Он показал сначала, что совершил убийство прямо на берегу Грушевки — мол, не утерпел, не довел до дому. Он переживал за родственников, боялся самосуда. Потом рассказал об убийстве со всеми подробностями. Выглядело правдоподобно. Все концы сходились.
Но так ли уж важно, где произошло убийство? Мы лукавим, задавая этот вопрос, ибо уже много говорили об истинной цене признаний обвиняемого, о том, к чему приводит слепое поклонение «царице доказательств» и сколько неправедных приговоров на ее совести.
Обвиняемый добровольно признался в убийстве Лены Закотновой. По теперь расследование вели другие люди. Другая эпоха стояла на дворе.
Следователь по особо важным делам Амурхан Яндиев не счел возможным принять признание на веру. Ему нужны были объективные доказательства. Он поехал за ними в Шахты.
По прошествии стольких лет не так легко найти очевидцев и свидетелей, чьи показания приобщены к делу, однако при нашем не отмененном пока паспортном режиме — не так чтобы особенно сложно. Гораздо сложнее оказалось получить в руки дело Кравченко. Яндиева мотали и так и этак, отказывали под разными предлогами. Да если бы его одного! Знаменитый его московский коллега, следователь по особо важным делам Российской прокуратуры Исса Магометович Костоев, пять лет возглавлявший следственную бригаду по розыску серийного убийцы, сам Исса Костоев, как почтительно говорили в Ростове, публично давший клятву восстановить справедливость в отношении Кравченко, — и он лишь с огромным трудом, после долгих проволочек получил из архива дело Кравченко.
Вопиющие беззакония обнаружились сразу же, едва дело оказалось в руках новых следователей. Когда в конце семидесятых годов с упорством добывали улики, обличающие Александра Кравченко как убийцу, то все остальное, что могло хоть намеком указать на причастность к преступлению кого-то другого, перепрятывалось из следственных материалов в оперативные. Эти материалы до суда не доходят. В суд дело поступает из прокуратуры. А что там всплывает в ходе розыска и дознания, какие случайные и сопутствующие обстоятельства — это внутренние проблемы, не для огласки. Суду все знать необязательно.
Если бы суд знал больше, чем он знал, то версия следствия могла не устоять. Следователи сами решили, что суду нужно, а что — нет.
Ни в Ростовском, ни в Верховном суде тогда, в конце семидесятых, так и не узнали о мужике с винными бутылками в сумке, о непогашенном свете в мазанке, о директоре училища Андрееве, который не колеблясь опознал по рисованному портрету учителя. И следов крови у дома 25, что напротив хибары, — их как бы и не было вовсе, хотя рапорт Файмана лежал и ждал своего часа. Но лежал не там: не в следственном деле, а в оперативных материалах. Никому тогда и в голову не пришло предъявить Гуренковой на опознание учителя и Кравченко: с тем или с другим, а может быть, и не с ними вовсе видела она Лену незадолго до убийства? И никто не удосужился заглянуть хотя бы в дом, где в тот вечер светились окна, а может быть, поискать на полу следы крови. И ведь были они там, никуда не делись. Кровь не оттирается…
Важняку Амурхану Яндиеву, когда он вошел в дело, было сорок четыре, когда дело пошло в суд, — сорок восемь. Он ингуш; роста небольшого, сухой и жилистый, с мятыми ушами борца. На ковре имел в свое время успехи. Какой малец из Владикавказа, Махачкалы или Грозного не мечтает стать мастером по вольной борьбе? Амур-хан им стал. Он, кстати, из Грозного. Упорен до невозможного. Кабинетной работе предпочитает осмотр, выезд на место, неформальную беседу. За день проходит на своих двоих многие километры: служебной машины до сих пор нет, все только обещают продать «Жигули» в личное пользование и оплачивать бензин, потраченный на казенные разъезды. Раскручивая дело учителя и заодно восстанавливая историю Кравченко, он неделями ходил по Шахтам, с улицы на улицу, из дома в дом, и очень многое узнал. После этого признание филолога обросло достаточным числом улик, чтобы стать похожим на доказательство.
Тертый российский народ не слишком-то охоч давать показания, сотрудничать с милицией и следствием не рвется. Скажешь слово по неосторожности — глядишь, затаскают по отделениям, по следственным кабинетам, по судам. И вдвойне обидно, когда тебя, властям на помощь пришедшего, с работы отпросившегося, детей оставившего дома без присмотра, одергивают и обрывают, смотрят на тебя с подозрением: если ты не сам преступник, то в одной с ним компании. Проутюженный советской карательной машиной человек без крайней надобности в эту машину не лезет. Сунешь палец — руку оттяпают. А то и голову.
Не хотели шахтинские старухи говорить с человеком из прокуратуры. Но Амурхан и не спешил вытягивать из них показания. Он присаживался на лавочку у дома и заводил разговор о нынешнем житье-бытье. О лютых ценах, о малой пенсии, о том, что сахара на варенье не достать, о детях и внуках, от которых теперь уважения к старшим не дождешься, хотя и молодых тоже понять можно — не они сами себе такую жизнь устроили.
Так за разговорами и пересудами узнал он про старушку с Межевого переулка, которая задолго до убийства Лены видела, как от флигелька учителя в сторону Советской улицы мчалась девочка, на вид лет десяти, — не Лена, другая. Старушка оказалась памятливой, рассказывала так, словно все вчера случилось: «Глаза со страху выпучены, бежит босиком, дело было летом, несется к трамваю, а следом за ней этот самый, штаны незастегнутые придерживает, чтоб не упали…»
Не та ли памятливая старушка провожала нас подозрительным взглядом, когда мы приезжали в Межевой переулок, на место преступления?
Бабка почуяла неладное, крикнула девочке — беги ко мне в дом! Та не услышала, а в это время как раз трамвай подошел. Девочка прыгнула в вагон, двери закрылись, и трамвай ушел.
Яндиев пытался найти эту девочку, которая давно уже выросла, может быть, вышла замуж. Он обошел весь город, побывал в школах. Не нашел. Никто ничего не вспомнил.
Или не захотел вспоминать? «Что там было у них? — спрашивает сам себя Яндиев. — Можно себе представить. Такие воспоминания нормальный человек загоняет поглубже. И лишний раз не бередит. Я все думаю — слава богу, трамвай тогда подоспел…»
Ох и наследил же летом и осенью семьдесят восьмого года филолог в небольшом шахтерском городе!
«В тот период меня просто неодолимо влекло к детям, появлялось какое-то стремление видеть их оголенные тела, половые органы, хотелось совершить половой акт, а потенция у меня в это время уже ослабла. Сказалось, видимо, еще и то, что, когда я перебрался в город Шахты и устроился на работу в ГПТУ-33, семья оставалась в Новошахтинске, и какое-то время я вроде был как безнадзорный, скиталец никому не нужный…
В тот период я часто бывал в центре, где всегда много детей, ходил по школам. Заходил прямо туда и всегда узнавал, где имеется туалет… А так как меня влекло больше к девочкам, старался быть ближе к женскому туалету и, когда никто не наблюдал, заходил туда и подглядывал за находящимися там детьми. Были случаи, когда меня заставали за такими занятиями. Я тогда сразу уходил без лишнего шума…
Чтобы дети как-то шли со мной на контакт, я иногда покупал им жвачку, угощал их, чтобы они только какое-то время были со мной. Кому конкретно давал жвачку, я не запомнил, но знакомства на этой почве с детьми у меня возникали».
Узнаете стиль филолога? Университетское образование чувствуете? «Скиталец никому не нужный…», «неодолимо влекло к детям…». Какие обороты!
Яндиев довольно быстро нашел свидетелей, которые не раз прогоняли никому не нужного скитальца из школьных туалетов. Они и тогда знали, что «доброго дедушку» лет сорока с небольшим неодолимо влечет к детям, а в обмен на дружбу он предлагает иностранную жвачку, твердую детскую валюту в России.
Без колебаний опознала филолога по его фотографии Г. Г. Ищенко, работавшая в те годы завучем десятой школы. Снимок, как полагается, в числе других показал ей следователь Яндиев. А кто, спрашивается, мешал той зимой походить по городу с рисованным портретом? Тем более что директор училища Андреев опознал своего учителя без колебаний.
У Андреева, перенесшего инсульт и уже не работающего директором, Яндиев, разумеется, тоже побывал. И узнал любопытную подробность: после единственного визита к нему человека из милиции, когда Андреев, только глянув на портрет, сразу сказал, кто есть кто, ни директором, ни его педагогом никто больше не интересовался. Ни разу.
Конечно, всюду можно встретить разгильдяев. Но в такой дикий непрофессионализм верится с трудом.
Следственная группа Амурхана Яндиева сделала все, что требовал от нее служебный долг, выполнила все рутинные процедуры. По их настоянию, в частности, была проведена физико-техническая экспертиза. Она подтвердила, что ножевые ранения на теле Лены с высокой вероятностью могли быть нанесены одним из 23 ножей, которые при обыске нашли на последней квартире учителя. А именно — ножом под номером 22. И еще Яндиев доставил учителя в принадлежавшую ему некогда мазанку, давно и за бесценок проданную. Перед объективом видеокамеры тот уверенно показал на манекене, как действовал, как держал жертву, как наносил удары ножом. Он ничего не забыл, не путался в показаниях, как Александр Кравченко. Он охотно разъяснил подробности, которые ставили следствие в тупик.
Когда тело Лены вынули из Грушевки, у девочки ее же шарфом были туго завязаны глаза. Зачем? Глаза завязывают, чтобы жертва не видела дорогу, не смогла потом ее найти. Но девочка шла к дедушке добровольно, по пути в мазанку завязывать ей глаза не было смысла. Значит, завязал глаза потом. Может быть, уже после убийства вспомнил о старом поверье, будто в глазах жертвы остается последнее, что она видела при жизни, — страшный лик убийцы? Он же филолог!
Все это слишком умозрительно. Как в историях про Шерлока Холмса. В жизни проще. И невероятнее.
«Во время совершения преступления я шарфом завязал Закотновой глаза, так как мне страшно было видеть ее взгляд…»
Он вообще не мог подолгу смотреть людям в глаза. Отводил взгляд на служебных совещаниях, когда ему давали поручение или выговаривали за упущения в работе. Не выдерживал взглядов учеников в школе и подчиненных в учреждении, после того как изменил педагогическому призванию и занял высокий пост начальника отдела снабжения. Не мог заглядывать в глаза своим жертвам. И этой, первой, и многим следующим.
Первой он глаза завязал. Позже он стал выкалывать их ножом. На черепах, в пустых глазницах, оставались следы, эксперты сопоставляли их с ножами из богатой учительской коллекции и в свойственной им крайне осторожной манере делали заключение: «Не исключена возможность, что раны нанесены тем же инструментом…», «Вполне вероятно, что нож под номером 22…».
Он был чувствительным, этот никому не нужный скиталец…
Замечательно, конечно, когда справедливость торжествует. Хотя бы дюжину лет спустя, хотя бы после нескольких дюжин безвинных смертей. Здесь нет иронии: для истины не бывает слишком поздно. Лишь бы пришла.
Но почему, бога ради, почему она так запоздала?
Еще в начале 1979 года все могло стать на свои места. Вряд ли напуганный учитель (а он не из храброго десятка) долго бы запирался, припертый к стене многочисленными свидетельствами. Да, прямых очевидцев нет, но косвенных улик — более чем достаточно. Вспомним, как он краснел, бледнел, заикался, моргал маленькими глазками на первых допросах, как потел и отмалчивался. И не надо было бы разрушать недозволенными приемами чистое алиби Александра Кравченко. У филолога никакого алиби не было и в помине. И следов он оставил за собой — будь здоров. Оперативник, рассчитывающий на повышение по службе, может только мечтать о таком преступнике — дилетанте.
Что же все-таки произошло?
Сейчас на этот счет можно строить разве что предположения — более или менее правдоподобные. Вот первое из них, довольно серьезное.
Будем считать, что в то время у филолога были крепкие покровители. Они имели право цыкнуть — и цыкнули: это наш человек, не трогать!
Такое в советские годы бывало. Хотя покрывать убийц даже в худшие времена не всегда решались: если человек особой ценности не представляет, проще сдать его и забыть.
Кто же мог быть таким покровителем? Из материалов дела ясно следует, что еще до первого убийства филолог стал добровольным помощником, внештатным работником — читай, осведомителем — органов внутренних дел. То есть милиции. Конечно, невелика фигура, но все-таки… И еще: в свои армейские годы он служил в Берлине, в спецвойсках связи, сидел на кагэбэшной линии Берлин — Москва. Такая вот у филологии необычная предыстория.
Подобного рода специалисты, говорят, и после увольнения из КГБ насовсем не уходят. Знают слишком много. Их долго еще держат на коротком поводке. Доводилось слышать — но за достоверность не поручимся, — что учитель уже в восьмидесятые годы, работая снабженцем, в многочисленных разъездах по стране пользовался литерными билетами, которые положены лишь избранным. Тем, кто разъезжает с особыми заданиями и не вправе тратить драгоценное служебное время на нудное стояние в очередях за билетами.
Спецслужбам литерные билеты положены.
Не станем, однако, пускаться в спекуляции. Служил в ГБ, не служил — не знаем. А почему бы и не служить? Партийный, грамотный, в университетах марксизма-ленинизма то на одном факультете поучится, то на другом, щелкает их как орешки, здоровьем природа не обделила, энергичный, общественник, словом, на хорошем счету. А то, что грешок есть, — как бы сказать помягче, ну, определенный нездоровый интерес к малолеткам, — так кто ж без греха? С грешком даже лучше: легче одернуть, когда занесет, проще в узде держать.
Все может быть. Есть еще одно соображение: при наших-то сложностях с пропиской очень уж легко, подозрительно легко менял филолог города и квартиры: Новошахтинск, Шахты, Новочеркасск. Остается только удивляться, как просто, на зависть соседям, получал он казенные (может быть, явочные?) квартиры. И это в стране, где жилье, случается, ждут всю жизнь! Да и покупка в марте семьдесят восьмого года флигеля и Межевом переулке у гражданки Фесенко, прямо скажем, за бесценок тоже как-то странновато выглядит на фоне повсеместно нерешенных жилищных проблем. Купил задешево домик, пусть не в центре, однако же не где-нибудь в богом забытой деревеньке, а в промышленном городе, и никто — ни родственники, ни сослуживцы — об этом не знает. И будто не в Советском Союзе: ни тебе прописки, ни осложнений с милицией…
Странно все это выглядит. Но повторим: настаивать ни на чем не будем. Люди более осведомленные — тот же Яндиев — гипотезу о причастности учителя к темным делам ГБ выслушивают с улыбкой. Может, и впрямь ни при чем тут Галина Борисовна, как ласково кличут госбезопасность. Но окончательно сбрасывать эту гипотезу со счета повременим.
Есть еще одно предположение, с нашей точки зрения совершенно неосновательное, однако в некоторых кругах дискутируемое со всей серьезностью. Изложим его здесь, чтобы больше к нему не возвращаться.
Читаем в молодежной газете юга России «Наше время»:
«Дождь льет всю весну, и кажется, что он льет только на Ростов. Может, небо плачет, может, моет нас из жалости. А воды в кранах нет, и небесной воды, видимо, не хватит отмыть всю нашу грязь. Кто-то кого-то укусил в троллейбусе. Кто-то справил нужду в рояль. Кого-то застрелили из обреза. А в местном облсуде все судят и судят сатану, и этому мрачному спектаклю пока конца не видно».
(Статья «Судят сатану?!», 15 июля 1992 года)
Слово «сатана» произнесено. Как видите, не в переносном и не в теологическом смысле, а в прямом: дьявол в зале суда.
Продолжим цитату, не обращая внимания на стилистические огрехи:
«Возникает вопрос: что это? Психические припадки разлаженной внутренней нервной системы или же управление извне? То есть обычный земной человек — кем-то ловко управляемая машина, способная на любые кровавые подвиги. Существует и еще много далеко не научно-материалистических версий. Например, что маньяк-убийца принадлежал к секте сатанистов, которые импотенцию лечили путем поедания половых органов молодых людей. Не чураются подобными лекарствами поклонники религии „вуду“ и современные американские и европейские сектанты Армии Люцифера… Никто не обратил внимания на „графику“ ран на трупах. Не исключено, что там были чудовищные „подписи“ сатаны. Хотелось бы отбросить всю эту мистическую ерунду и опираться только на научные факты и результаты судебной медэкспертизы, но… сам объявил себя сатаной, и, может быть, стоит посмотреть на это не как на бред обреченного преступника».
Не станем обсуждать цитированное, но в его контексте название одной из предыдущих глав приобретает новый, инфернальный смысл. Может быть, он не в фигуральном смысле существо из преисподней? Тогда почему бы не допустить, что до поры до времени его прятала от милиции, скрывала от правосудия неземная темная сила? Сам филолог мистики не чужд, он не прочь потолковать о судьбе, которая сводила его с жертвами. Когда он в городе Ростове, в парке Авиаторов, мучил и убивал добрую доверчивую девушку Наталью Голосовскую, заманив ее в парк обманом, когда наносил ей удары ножом, она сопротивлялась и кричала, а совсем рядом проходили люди — убийца явственно слышал их голоса, различал слова, — и ни один из прохожих не услышал шума борьбы и криков о помощи.
Он сам объясняет это так: «Иногда мне казалось, что я закрыт от других людей черным колпаком, сквозь который звуки проникают только внутрь, и колпак оберегает меня». И намекает на охранявших его духов, на свою потустороннюю, дьявольскую сущность.
А не было ли «черного колпака» и тогда, в Шахтах?
Оставим дьявольское дьяволу, но не будем списывать на него упущения следствия, преступную небрежность, пренебрежение служебным долгом и традиционное, Салтыковым-Щедриным превосходно по статьям расписанное российское разгильдяйство.
Тогда, в Шахтах, все было проще: какие еще нужны улики, какие свидетели, когда есть вполне подходящий кандидат в убийцы, надо только нажать немного — и он заговорит. Нажали, заговорил. Еще на ком-то сошлись странные обстоятельства? Посмотрим: партийный товарищ, можно сказать, интеллигентный, очки, дипломы, солидная служба… Нечего и время на него тратить. Какая сейчас задача? Спихнуть дело в суд и забыть. И получить премию. Расстреляют — хорошо: нет человека — нет проблем. А если выйдет ошибка, то мы тоже не святые. Потом разберутся, поправят. А не разберутся — этот парень, Кравченко, тоже не сахар, он уже один раз от расстрела ушел, авось и во второй раз уйдет.
Может быть, они рассуждали не совсем так. Или совсем не рассуждали — держали нечто такое в подсознании. Все мы дети своей эпохи и заложники господствующей идеологии. Жила бы страна родная, и нету других забот… И что такое жизнь отдельного человека по сравнению с грандиозными целями, стоящими перед нашим обществом!
По поводу незаконного обвинения и осуждения Александра Кравченко Российская прокуратура уже возбудила уголовное дело. Перед матерью извинились за то, что ее сына расстреляли по ошибке; извинились ли перед женой и ребенком, встречались ли с ними вообще — не знаем. Знаем доподлинно, ибо было при нас, что руководитель следственной бригады Исса Костоев оставшуюся жизнь обещал потратить на то, чтобы наказать виновных и восстановить справедливость.
Но это только одно страшное последствие давней ошибки. Другое — страшнее, ибо оно повторялось многократно.
Тогда, в декабре семьдесят восьмого года, мелкий пакостник с высшим образованием, шлявшийся по школьным туалетам в надежде чего подсмотреть, а при случае и залезть в трусы малолетке, стал убийцей. Он почуял запах крови. Понял, что для удовлетворения его похоти нет ничего лучше крови. Что он возбуждается от крови и от нее же получает наслаждение.
Но главное, что он понял тогда: глупость, будто наказание неотвратимо. Выдумка для простаков, лозунг для невежественных. Человеку умному, тонко организованному, с необычными желаниями можно и должно получать удовольствие сообразно его натуре и без дурных последствий.
Только не следует торопиться. Надо ждать подходящего момента.
Следующую жертву он изнасиловал и убил два с половиной года спустя.