Книга: Товарищ Чикатило
Назад: Глава II Подлинная история преступлений. Осень 1992
Дальше: Часть 1 Похождения филолога

Глава III
Человек из преисподней. Лето 1992

Суд в советские годы обеднел и обветшал: и суд как действо, и суд как здание. Когда и семнадцатом году с глаз российской Фемиды сорвали повязку, а заодно реквизировали ее старомодный инструмент для взвешивания добра и зла, богиня правосудия, ослепленная, должно быть, кровавым революционным светом, принялась, подобно богине мщения, карать без разбора — как прикажут.
А для этого особого антуража не требуется. Суд, за исключением разве что высших инстанций, из учреждения почтенного, респектабельного, в некотором роде величественного превратился во второразрядное заведение — на одной ступеньке с трестом столовых.
И поныне российские суды ютятся большей частью в потрепанных, для суда не приспособленных домах, где протекают потолки, сыплется со стен штукатурка, зимой стоит холод собачий, а летом нечем дышать. Судейский народ, не избалованный ни народным уважением (хотя суд и зовется народным), ни высоким жалованьем, то грозит забастовкой, то прекращает работу из-за полной невозможности ее продолжать в таких условиях. Уж на что Москва, казалось бы, всегда считалась привилегированным городом, и то собралась в июне девяносто второго чрезвычайная конференция судей Московской области и полдня решала, объявлять ли частичную забастовку, прекратив напрочь слушать уголовные дела. На этот безумный шаг судей толкнули неустроенность и мизерная зарплата. Министр юстиции лично отговаривал судей от жеста отчаяния — и на сей раз отговорил. Один из московских районных судов в конце 1991 года вынужден был закрыться по случаю морозов, и более трех месяцев уголовные дела просто-напросто не рассматривались. А среди томящихся в камерах в ожидании суда есть не только злодеи, но и невинные…
Правда, в какой-то момент мелькнула надежда: с уходом коммунистов поосвобождались самые приличные в городах и поселках здания — особняки бывших райкомов и обкомов, разные дома политического просвещения и партийные учебные заведения, где правоверных учеников накачивали марксистско-ленинской теорией. Сгоряча решили отдать эти дома самым нуждающимся — детям и правосудию. Трудно сказать, как насчет детей, но суды где сидели, там и сидят. И по всей стране, на окраинах и в столице, судебные процессы, как при Горбачеве, Брежневе, Хрущеве и Сталине, идут в тесноте и неуюте.
Ростовский областной суд являет собою исключение. Крепкий двухэтажный особняк, выстроенный еще при царе, с парадным подъездом под навесом и высоченными потолками, с колоннами и лепниной по фасаду, выкрашенному сообразно российской бюрократической традиции в официальный желтый цвет. Место престижное: на Социалистической улице, зеленой и тихой, в двух шагах от главной ростовской улицы — еще недавно Энгельса, а ныне, как и встарь, Большой Садовой, хотя таблички с именем немецкого капиталиста, возлюбившего пролетариат, еще не сняли.
Здание областного суда в Ростове называется Домом правосудия. Если сравнивать со многими другими судами, потянуло бы и на Дворец правосудия. Внутри просторно. Порядок охраняют вежливые милиционеры. В вестибюле снуют судейские дамы, среди которых немало хорошеньких и модно одетых. Даже посетители, в российских судах обычно жалкие и неприкаянные, здесь выглядят почище, поприличнее. Все же областной суд, здесь рассматривают либо дела особой важности, либо кассационные жалобы. И то дело, которое слушается на первом этаже, в самом вместительном зале заседаний под номером 5, необычно не только для Ростова — для всего мира. Часто ли бывало, чтобы сведения из Ростовского областного суда подхватывали на лету и разносили по миру газеты и телевизионные выпуски?
Судебное заседание начинается ровно в десять утра. За несколько минут до начала у входа в пятый зал, возле высокой дубовой двери, уже стоят несколько женщин с хозяйственными сумками в руках. Сумки со всей очевидностью не пустые, из чего следует, что женщины с утра успели походить по магазинам, купить кое-что из продуктов. Всякий знает, что за продуктами надо ходить с утра, пока не расхватали, а если отложить на потом, когда суд объявит перерыв, рискуешь оставить семью без пропитания. Правосудием сыт не будешь.
В холле, на полдороги от входа, тетка в стоптанных домашних шлепанцах выставила деревянный лоток с белыми булками, это теперь зовут словом «выпечка». Очереди нет, но выпечку помаленьку разбирают: и милиционеры, и посетители, и судейские дамы. Кто жует, кто прячет про запас. Женщины у двери тоже покупают и кладут булки в свои бездонные сумки. Сгодится.
Скоротать время до начала заседания могла бы помочь информационная машинка вроде тех, что стоят на вокзалах; там они дают сведения о приходящих и уходящих поездах, а здесь? По замыслу создателей, машина в Ростовском областном суде способна дать любую справку как по гражданскому, так и по уголовному праву. Проверить ее способности, увы, невозможно: на какую кнопку ни жми, ответа не дождешься — машина сломана. Зато в центре табло можно прочесть наставление: «Соблюдать строго и добросовестно законы советской власти. В. И. Ленин». То ли убрать не успели, то ли не спешат, — а вдруг все вернется и вновь будем жить по заветам Ильича?
Распахивается дверь, и секретарь суда, высокая молодая женщина, приглашает в зал заседаний. «Сначала проходят потерпевшие», — предупреждает милиционер. Женщины с сумками (а они и есть потерпевшие) устремляются вперед. За ними остальные, человек десять, не больше.
Зал просторный. Он как раз под стать большому, на весь мир прозвучавшему процессу. Мест этак на двести пятьдесят. Три массивные люстры, высокие, уходящие под потолок стрельчатые окна. Деревянные скамьи изрезаны не одним поколением свидетелей и завсегдатаев: имена, даты, пронзенные стрелами сердечки, наивные непристойности. Милая российскому сердцу атрибутика общественных мест, будь то зал ожидания или университетская аудитория. Когда читаешь этот фольклор, то забываешь, где находишься. Но стоит поднять голову, как сразу все становится на свои места: под окнами громоздится массивный судейский стол, за ним три кресла. Среднее немного выше боковых и украшено гербом бывшей советской России. Его уже официально отменили, вернув двуглавого, правда без корон, орла, но здесь пока не тронули, как и ленинскую цитату. Скорее всего, руки не дошли или денег нет — это в копеечку влетает, гербы менять.
На спинках боковых кресел резьба попроще: серп и молот. Каждый предмет по отдельности заслуживает уважения, но вместе, как символ, они себя изрядно скомпрометировали.
Собравшиеся в зале на кресла внимания не обращают. Их взоры обращены на выкрашенную в светло-бежевый цвет железную клетку, которая стоит у правой стены за невысоким барьером с резными белыми балясинами. Выглядит клетка какой-то самодельной, будто сварганил ее из подручных материалов слесарь-умелец. Клетка прикрыта сверху довольно густой металлической сеткой. Внутри — скамейка, не такая основательная, как в зале, а попроще. От зарешеченной дверцы с массивным висячим замком куда-то вниз, за барьер, уходит лестница. Куда — из зала не видно.
Появляются милиционеры и несколько рослых солдат внутренних войск, в фуражках с малиновыми околышами. Ребята крепкие, отборные — у каждого грудь колесом и вся увешана значками, которые свидетельствуют о спортивных успехах и боевой выучке. Один из них отпирает замок, заходит в клетку и внимательно осматривает ее: пристальный взгляд на скамейку, пристальный взгляд под скамейку.
И вдруг, повинуясь неслышному приказу, милиционеры и солдаты выстраиваются вдоль барьера, за которым лестница. В просветы между балясинами видно, как появляются снизу три головы: две в форменных фуражках, третья, между ними, — непокрытая, серовато-седая. Головы возникают, внезапно и зловеще, словно из преисподней. Мгновение — и они разделяются. Солдаты заталкивают согбенного седого человека в клетку, захлопывают дверь, щелкают замком.
Подсудимый занял свое место. Вокруг клетки выстроилось оцепление.
До этой минуты в зале все спокойно. Вполголоса переговариваются женщины на скамьях для потерпевших, негромко наставляет своих подчиненных прапорщик, начальник караула, техники устанавливают видеоаппаратуру, в совещательную комнату и обратно пробегает с бумажками секретарь суда. Шума не больше, чем на дневном сеансе в кино, пока свет еще не погас.
Но едва между могучими плечами конвойных, за прутьями решетки, появляется седая голова человека из преисподней, со скамей для потерпевших раздастся пронзительный женский крик:
— Сука ты, падла, пи-да-рас!
Человек в клетке сидит, согнувшись чуть не вдвое, в зал не смотрит. Седая голова неподвижна.
— Людоед! Козел вонючий! Говна не стоишь! — кричит худощавая женщина средних лет с аккуратно заколотым пучком русых волос. — Детей твоих, жену твою, всех убьем!
Голос женщины становится спокойнее, она уже не выкрикивает, а как будто увещевает человека за решеткой:
— Надо же, сидишь себе, улыбаешься… А каково было нашим детям?
Человек в клетке не шевелится. Соседки кричащей женщины согласно кивают, словно поддерживают ее. А та продолжает увещевать:
— Как же ты мог?!. Тебе ж шестой десяток… Внуки есть… — Она словно укоряет соседа, который спьяна выкинул что-то неподобающее почтенному возрасту. И вдруг снова срывается на крик: — Подлый ты! Садист! Пидарас! Сука жидовская!
Она, конечно, знает, что подсудимый никакой не еврей, что он чистейшей воды славянин, хохол, но ругательств в ее лексиконе не хватает, и она бросает ему в лицо все оскорбительные слова, какие знаете детства, а на Руси испокон веку «жид», «жидовская морда» и все прочие слова с этим смыслом — не последние среди бранных.
Человек в клетке безучастно смотрит в пол прямо перед собой. Время от времени он начинает раскачиваться, точно на молитве, и зевает — видно, как ходят желваки под тщательно выбритой кожей. Солдаты у клетки и милиционеры бросают взгляды на женщину и сочувственно улыбаются.
Она кричит уже несколько минут и начинает уставать. Сцена затягивается и кажется уже невыносимой, когда секретарь, обрывая крик, звонко бросает в зал:
— Встать! Суд идет!
Тишина. Все подымаются с мест. Входит суд.
Мантии и судейские шапочки — это бывает в кино из зарубежной жизни да с недавних времен у нас в Москве, в Конституционном суде. Три среднего роста человека в приличествующих случаю темных костюмах движутся цепочкой по проходу. У каждого в руках по нескольку пухлых, тяжелых, слегка потрепанных уже папок в красных и синих картонных переплетах — тома уголовного дела. Судья Леонид Борисович Акубжанов первым занимает место за столом — под устаревшим гербом с колосьями. Заседатели садятся в кресла с серпами и молотами.
Начальник караула снимает оцепление у клетки, на посту остаются двое часовых при оружии. Они стоят у клетки с двух сторон, не сводя глаз с подсудимого. Каждые полчаса они будут сменяться с уставной картинностью.
Адвокат занимает место за столом перед клеткой, прокурор — за столом напротив. Судья открывает заседание, и тут же возникает какая-то процедурная загвоздка — в любом суде дело вполне обычное, — высокий суд, прихватив красно-синюю библиотеку, удаляется в совещательную комнату.
Едва трое в темных костюмах скрываются в судейском святилище, как раздастся знакомый голос:
— Пидарас! Козел вонючий! Мой муж уходит на работу чистый и приходит чистый. Никаких ножей в портфеле не носит. Твоя жена, падаль, все знала, все…
Ее зовут Полина Дмитриевна Ишутина. Она живет далеко отсюда, под Брянском. Ее двадцатилетняя дочь от первого брака Анна Лемешева была убита 19 июля 1984 года.
В обвинительном заключении история смерти Анны числится как эпизод номер 30. Тридцатая жертва. Правда, первые пять пунктов обвинения — всего лишь развратные действия. Значит, двадцать пятая из убитых.
В каждой паузе, едва прерывается судебный ритуал, Полина Дмитриевна ведет свое обвинение. Ее горе не излечивается временем. Перед судом предполагаемый — а для нее очевидный — виновник страшной утраты. Свое горе, свою неисцелимую ненависть к этому человеку она отливает в брань и угрозы.
Она кричит. Ее выкрики заполняют пустоты в процессе. Полчаса спустя их перестаешь замечать.
Судья и заседатели возвращаются на свои места, начинается допрос потерпевших. Первая — Полина Дмитриевна.
Судья мягко говорит, что она может свидетельствовать сидя, если ей трудно стоять, но Полина Дмитриевна твердой походкой подходит к судейскому столу, подписывает бумагу об ответственности за дачу ложных показаний — что в нашей стране заменяет клятву на Библии — и возвращается на свидетельское место.
Да, она Ишутина Полина Дмитриевна, сорока пяти лет, работает школьным завхозом. Внешне почти не волнуясь, она рассказывает суду о том, что делала в тот жуткий летний день восемьдесят четвертого, где была, когда узнала об исчезновении дочери, как приезжала на опознание тела, найденного под Ростовом через шесть дней после убийства в лесополосе у железнодорожных путей, неподалеку от станции Кирпичная, близ города Шахты.
У Анны на теле были обнаружены множественные ножевые ранения, нанесенные в обе глазницы, в левый висок, не менее десяти в левое бедро, в область молочных желез и лобка. Последние — уже после смерти. Когда Анна скончалась, а убийца получил половое удовлетворение, глядя на кровь и ерзая на умирающей, он раздел жертву полностью, изрезал и разорвал одежду, отсек соски, искромсал половые органы, вырезал матку.
Сухо и кратко сказано об этом в материалах уголовного дела: «Соски молочных желез откусил и проглотил. Мстя за свою неполноценность, вырезал половые органы, их потом выбросил, а матку грыз».
Он заманил ее в лесополосу в жаркий день, предложив пойти искупаться в пруду. Она оказалась сильнее, чем он думал, и он сумел справиться с ней только после нескольких ударов ножом. Таким, знаете ли, обычным складным ножом с пластмассовой ручкой.
Анна шла из поликлиники от зубного врача — у нее болел зуб под коронкой.
Полина Дмитриевна Ишутина рассказывает почти не волнуясь, отвечает на вопросы сдержанно. И лишь когда судья, подбирая слова и пытаясь не причинить лишней боли, спрашивает ее: «А какая она была девочка, по характеру?» — только после этого ей изменяет спокойствие. Она плачет.
— Добрая, никого не обидит…
Ее душат рыдания. Человек в белом халате подносит ей стакан воды.
Два дежурных медика находятся в зале неотлучно. Но сидят почему-то спиной к публике, лицом к судейскому столу — будто судьям может стать плохо. На рыдания, впрочем, оборачиваются.
Судья задает последний, формальный вопрос:
— Что еще вы можете добавить по существу дела?
Ишутина отталкивает стакан с водой, вскидывает голову и страшно кричит:
— Что, людоед, нажрался мяса наших детей? Пустите меня к нему! Пустите! — И, обращаясь к судье, умоляюще: — Пожалуйста, дайте его мне. Я буду его резать, я убью его. Леонид Борисович, дайте его мне…
А тот, кого требуют для отмщения, сидит бочком на скамье, не глядя на потерпевших и отворачиваясь от них по мере возможности. Руки, как того требуют тюремные правила, привычно держит за спиной: полтора года в заключении, привык. И зевает, то и дело зевает во всю пасть, будто не о нем здесь речь, не его требуют выдать для самосуда.
В Ростове и неподалеку от него, в лесных полосах, зарослях камышей, на пустырях и кладбищах он насиловал, мучил, убивал, глумился над телами. Кровавый след тянется за ним на Урал и в Подмосковье, в Ленинград и Ташкент, Краснодар и Запорожье. Двенадцать лет шли по этому следу, а он, зверь, людоед, непостижимым образом обходил расставленные ловушки, пока в 1990 году не захлопнулась за ним дверь капкана.
По ходу розыска в виде, так сказать, побочного результата было попутно раскрыто 95 чужих, не им совершенных убийств, 245 чужих изнасилований, 140 тяжких телесных повреждений и еще 600 иных преступлений, которые на фоне этого дела кажутся совершеннейшими пустяками.
Конечно, случаются следственные и судебные ошибки. И прямые подтасовки. И умышленное сокрытие истины. Хватает примеров из дальней и ближней истории России, когда страдали невинные, а виновные оставались безнаказанными.
И все же. Чтобы улики сразу по всем пятидесяти трем уголовным преступлениям оказались ложными… Пусть этот человек виновен хотя бы в одном из вменяемых ему убийств. Он и тогда — существо из преисподней. Вампир, упырь.
Если он действительно совершил все убийства, в которых его обвиняют, перед ним будут выглядеть бледно джеки-потрошители всех времен и народов. Если какой-то уголовный процесс и можно назвать процессом века, то можете не сомневаться — этот, ростовский.
Но когда летом девяносто второго года суд после изрядного перерыва возобновил работу, процесс века, о котором столько понаписано в газетах, шел при почти пустом зале. Пострадавшие, свидетели, судья, заседатели, секретарь, адвокат, прокурор, врачи, караул, молодой сотрудник местной газеты, матерый репортер московской газеты, три студентки юридического факультета, которых больше волнует предстоящий экзамен, двое крепких парней — жмут в руках теннисный мяч, накачивают мускулы, — пожилой мужчина дремлет в последнем ряду, случайный зевака заглянет в зал и выйдет. И все!
Местная печать пишет о процессе постоянно. Казалось бы, публика должна ломиться в двери. Нет, не ломится. Те же газеты сообщили о прибытии в Ростов «единственного и мире русско-канадского театра ужасов „Вампир“. В большом шоу-представлении: оборотни, химеры, монстры, зомби, упыри и прочая нечисть в супертриллере „Кошмары в преисподней“. Кино- и фотосъемки запрещены». И можно не сомневаться, сей супертриллер собрал свою публику. А тут реальный, невыдуманный вампир. Какое канадское шоу с этим сравнится!
Может быть, людям, пережившим столько социальных и экономических потрясений, не до чужих трагедий? Может быть. Вот уж воистину бессмертный лозунг — хлеба и зрелищ! Колбасы и триллеров!
И к черту все остальное.
Итак, летний день. Ростовский Дом правосудия, зал номер пять. Допрос потерпевших. Немолодые, измученные горем женщины рассказывают о самых страшных днях своей жизни. Всякий раз, когда судья спрашивает у них что-то о погибшем ребенке, они начинают плакать, будто горе обрушилось на них только что. Дети у них были разные — ухоженные и заброшенные, здоровые и больные, смышленые и умственно отсталые. Но — были. Когда-то были.
Отпив воды и немного успокоившись, одна из женщин сказала:
— Дай нам Бог пережить все это. И вам, уважаемый судья, тоже. Одного только боюсь, что вот этого (жест в сторону клетки) признают психически больным. И не накажут. — Плечи перестают вздрагивать, голос крепнет. — Ладно, детей нам никто не вернет. Но от наказания ему не уйти. Никакая охрана его от нас не убережет. Вот принесу автомат…
Зал оживляется. Милиционеры и солдаты не могут скрыть улыбки: надо же сказать такое — автомат!
Зря улыбаются. Любой желающий может пронести в зал хоть обрез, хоть автомат Калашникова. Какой там досмотр, какие магнитные детекторы… Сядет в десяти шагах от зевающего монстра, вынет ствол и разделается с человеком в клетке, не уповая на справедливость суда.
Чудо, что его не убили до окончания процесса. Пытались один раз, да неудачно. В нашей стране слишком часто говорилось об отмщении — гораздо чаше, чем о правосудии. И хотя ношение оружия повсеместно запрещено, купить его особого труда не составляет: слишком много запасено…
Судья тем временем объявляет перерыв, все встают и взглядом провожают судейскую тройку, обремененную тяжелыми томами. Двери клетки отворяются, двое солдат-молодцев выволакивают подсудимого. Зажатый между ними, он пробегает, почти скатывается по ступенькам и исчезает в преисподней.
Народ выходит в вестибюль поразмяться. Потерпевшие держатся вместе. Среди них две маленькие девочки — должно быть, не с кем оставить. На столике, с которого продавали выпечку, теперь стоят картонки с яйцами. Двадцать четыре рубля десяток! — проносится слух. Это недорого. Несколько человек окружают столик, чтобы не упустить товар. Из зала выхолит адвокат Марат Заидович Хабибулин. Женщины обступают его и вполне мирно обсуждают процесс. На адвоката их ненависть не распространяется, он человек служивый, судом назначенный.
Перерыв окончен. Обвиняемый в клетке, суд за столом. Адвокат Хабибулин обращается к судье: подзащитный намерен сделать заявление.
— Что там у вас? — резко бросает судья.
Впервые за этот день подсудимый встает в полный рост. Достает из кармана исписанные листки, просовывает их сквозь решетку милиционеру. Тот берет листки и относит судье.
Долгая пауза: судья читает исписанные от руки страницы, передает заседателям. Подсудимый ждет стоя.
— Говорите, что у вас, — произносит наконец судья.
— Там все написано.
Голос у него глухой и негромкий.
— Ваше заявление приобщено к делу. Если хотите что сказать, не тяните. Вы на суде, здесь идет устное судоговорение. Так что у вас?
Тот стоит молча, чуть раскачивается. Зевает.
Из зала кто-то кричит:
— Что ночью-то делал?
Молчит.
Газеты печатали его фотографии. На одной, снятой сразу после ареста, — средних лет угрюмый человек в очках, с помятым лицом и недобрыми маленькими глазками. Смахивает на технаря средней руки из заштатного конструкторского бюро. Другой снимок: подсудимый в клетке в первый день процесса. Бритая головка микроцефала, диковатый и бессмысленный взгляд, непомерно длинные — и сильные — руки орангутана, пестрая рубаха с расстегнутым воротом. Вот на этом фото он похож на убийцу.
Есть еще один снимок, более поздний. Он хохочет. Неизвестно, что его рассмешило, но маленький рот оскален в улыбке, похотливые глазки прищурены, скошенный подбородок прижат к шее. Мама родная, да это же классический ломброзианский тип! Что бы там ни говорила нынешняя наука о Чезаре Ломброзо, этому итальянцу в наблюдательности не откажешь. Тот же тип лица, что у Нерона. Или у Лаврентия Берии. Желания преобладают над нравственностью, даже над инстинктом. Цель оправдывает средства. Моя похоть — мое право.
Он такой же, как на снимках, — и не такой. Разве что рубашка под серым пиджаком прежняя. Приметная рубашка, с олимпийской символикой. Немало их понашили в канун московской Олимпиады восьмидесятого года. По прошествии времени мало у кого они остались: износили и выбросили.
Этот бережливый. Сохранил. В этой самой рубахе он, запасшись ножом и веревкой, выходил на поиски очередной доверчивой жертвы. Веревка нужна была не всегда, случалось, хватало одного ножа. Потом, на работе или в аэропорту, он тщательно отстирывал в туалете кровавые пятна. Не столько потому, что боялся, скорее из аккуратности.
Бережливый и аккуратный.
И серый костюм на нем чистый, не мятый, хотя не из дому его привели, а из камеры. Правда, сидит костюм мешковато. Подсудимый вообще кажется из зала каким-то сжавшимся. И роста вроде небольшого.
— Он ростом с меня, — говорит начальник милицейского наряда, добрейший гигант Александр Юрьевич Германов. — Полтора года одиночки кому хочешь роста убавят.
Отросшие после тюремного парикмахера грязно-седые волосы, большая проплешина, какие-то фатовские бачки, некрасивый, скошенный затылок. Заурядная внешность, ничем не примечательная. Повстречай такого человека на улице — вряд ли запомнишь. Малоприятная личность. В те времена, когда он шастал по вокзалам, пляжам и улицам в поисках любовных утех, он таким не казался — во всяком случае, своим жертвам.
Никто в зале на него долго не смотрит.
— Так вы будете говорить или нет? — раздраженно спрашивает судья.
И он начинает говорить. Медленно, почти бессвязно, не поднимая глаз. Делает долгие паузы.
Судья и зал терпеливо ждут…
— У меня все время голова раскалывается… Обмороки, кошмары мучают… Крысы меня преследуют… В камере… И радиацией меня травят…
Бред? Погодите.
— Процесс с самого начала не так пошел. Фарс какой-то. Я писал Генеральному прокурору. На мне должно быть семьдесят эпизодов. Не пятьдесят три, а семьдесят.
Зал настораживается. Судья поднимает голову.
— Но тут все торопятся… Мне-то уже все равно — больше, меньше. Но ради истины… Торопиться-то зачем? Я на следствии подписывал не глядя, все на себя брал. Сейчас думаю, шести эпизодов что-то не припоминаю. Вот в Запорожье, я тогда в отпуске уже был, а не в командировке… И никаких мандавошек у меня от нее не было… Мне говорит: раз у нее были, значит, и у тебя. А у меня не было… Никому истина не нужна, лишь бы поскорее… Ну и ладно, сколько там можно разбирался…
Судья что-то быстро пишет. Он хмур и озабочен. Чем? Тем, что неожиданно поставлено под сомнение шесть убийств? Или тем, что замаячили новые семнадцать, из-за которых придется возвращать дело на доследование? Бредом насчет крыс и радиации? Какие там крысы в тюрьме КГБ?! Тогда как это понять — как расчетливую попытку прикинуться умалишенным? Линия защиты вполне может быть и такой, не зря родственники жертв этого и опасаются.
А он продолжает, не повышая голоса, бормочет, словно самому себе рассказывает:
— Суд не хочет меня слушать. А я хочу всем рассказать о своей жизни, об унижениях, о преследованиях… Чтобы все знали… Мне врачи сказали: ты больше женщина, чем мужчина… У тебя талия женская и молоко подступает. Тебе надо было в детстве операцию сделать, чтобы женщиной стал. Меня и в армии мужиком не считали… Как фамилию услышат — хохол, говорят. И еще — баба… За сиськи хватали, такие вот унижения… Я всю жизнь боролся с мафией советской. Отец у меня был командир партизанского отряда… Он не виноват, что попал в плен… До сих пор не реабилитировали. Все в Москве, в архивах… Надо в Москву съездить, а как теперь?.. И по камере крысы бегают, и радиация тоже…
Он надолго замолкает, словно дает нам время поразмыслить над его словами. Нащупать смысл в бессвязной речи. Что-то же стоит за этим вязким потоком слов?
В зале вполголоса разговаривают, кто-то из потерпевших громко смеется. Сменяется, подчеркнуто чеканя шаг, караул у клетки.
— У вас все? — резко спрашивает судья. — Тогда садитесь. Будем разбираться. Заседание окончено. Перерыв до завтра, до десяти часов.
Все встают и провожают суд взглядом. Обвиняемого как-то быстро и незаметно удаляют из клетки, только слышно, как где-то, в самом низу лестничного марша, лязгает замок.
Документальное шоу «Вампир» объявляет антракт.
Назад: Глава II Подлинная история преступлений. Осень 1992
Дальше: Часть 1 Похождения филолога