Книга: Черный Леопард, Рыжий Волк
Назад: В этом повествовании упоминаются
Дальше: 2. Малакин

1. Собака, Кот, Волк и Лис

Bi oju ri enu a pamo.
Один
Малец мертв. Больше и допытываться нечего.
Слышал я, далеко на юге есть королевство, где королева убивала мужчину, принесшего ей плохую весть. Так, может, хотите послушать историю, в которой малец не такой уж и мертвый? Истина меняет вид, когда крокодил съедает с неба луну, и все ж моя история сегодня та же самая, какой была три дня назад и какой будет завтра, так что плевать на богов и тебя с твоими расспросами. Сидельцы здешние болтают про тебя. Говорят даже, что боги знают, какой ты скромник. Там, где другие кланяются, ты всем телом пластаешься у ног безумного Короля и зовешь его божественным сыном величайших из богов. Ты ко мне заявился пропахший мастикой для натирки дворцовых полов. До того скромник, что тебе, видать, писюн красной петушиной кровью омочили, когда ты родился. На юге нет такого? Ну, а у вас-то чем его смачивают?
Bi oju ri enu a pamo.
Не все, что зрит око, устам гласить следует.
Малец мертв, что еще остается знать? Истину? Истина разве единственное, что есть на юге?
Факты не облекаются ни в цвет, ни в форму, факты – это просто факты. Вот некоторые. Эта камера больше прежней. Нюхом я чую только высохшее дерьмо казненных, слышу только их все еще вскрикивающих призраков. В твоем хлебе полно тараканов, а вода твоя отдает мочой двенадцати стражников и козы, какую те поимели для забавы. Тебе истина нужна или история?
Так уж позволь поведать тебе историю.
Жила-была женщина, родившая ребенка от быка-буффало.
У того сына был сын от гиены. У того сына был сын от шакала. Тот сын сладил сынка со змеей, что жила возле длинной тропы, обсаженной пятьюстами деревьями, которые отбрасывали полтысячи теней. Змея попробовала проползти сквозь деревья, петляя меж стволов, пока чересчур уж слишком не вытянулась и не сдохла. Когда змея сдохла, она стала речкой. Сын ее, горячо любивший мать, но не знавший любви к женщинам, построил у реки город. Река – это никакой не символ. Река – это река.
Слушай, и я расскажу тебе, что я просто человек, кого одни зовут Волком, а иные и того хуже.
Малец мертв. Та старуха принесла тебе иные вести? Я знаю, что ты говорил с ней. Ведьма говорила, что в голове у мальца бесы кишмя кишат. Никаких бесов, одна дурная кровь. Могу рассказать про его смерть.
Будешь слушать, тогда я начну с Леопарда.
Или с Ведьмы Лунной Ночи.
Или с О́го, а то ведь кто еще споет песнь по нему? У тебя вид человека, кто никогда не проливал крови. А все ж я чую ее на тебе. Кровь и кожицу. Ты не так давно мальчику обрезание делал.
Нет, я тебе не вопрос задал. Кровь все еще у тебя между пальцами. Глянь, как ты таишь, как сильно это волнует тебя, пальцами нос трешь, чтоб запашок ее уловить. Глянь на себя, Шаман.
Нет, стражу ты звать не станешь.
Изо рта моего слишком многое вылететь может, прежде чем мне его дубиной заткнут.
О самом себе подумай. Мужчина с двумястами коровами, кого в восторг приводит клочок мальчиковой кожицы и девчонка, какой не суждено стать женщиной ни для одного мужчины. Потому как раз это ты и ищешь, так? Темную такую пустяковину, какую не сыщешь ни в двадцати мешках золота, ни в двухстах коровах, ни в двухстах женах. Кое-что, тобой потерянное… нет, отнятое у тебя. Тот свет, ты видишь его, и ты хочешь его, не свет от солнца или от бога грома в ночном небе, а свет безо всякой порчи, свет в мальчишке, не сведущем о женщинах, в девчонке, что ты купил себе в жены, не потому, что тебе жена нужна, ведь у тебя есть двести коров, а нужна тебе такая жена, которую ты можешь первым прорвать, потому как ты ищешь его, свет этот, в дырах, черных дырах, мокрых дырах, в неразросшихся дырах, тот свет, что ищут вампиры, и ты получишь его, ты облачишь его в обряд: обрезания для мальчика, вступление в супружеские обязанности для девочки, – и, когда прольют они кровь, и слюну, и сперму, и мочу, ты все это на своей коже оставишь, чтобы отправиться к дереву ироко и воспользоваться первым же попавшимся дуплом.
Малец мертв, и все остальные тоже.
Я каземата этого не помню. Или что эти два окна в углу сходились. И что стена эта коричневая, а не серая. Это ведь не тот самый каземат, зачем тебе утверждать это? И почему начинаю я думать, будто ты огорчен тем, что видишь меня? В том, должно быть, дело. Ты допрашивать мастак, понятно мне, почему ты безъязыкий.
Меня тут быть не должно бы.
Разговор в этих стенах суров. Слышу, как твоя новая жена берет твоего сына, стоит тебе уснуть. Ты знал, что в моей камере семеро было? Четыре ночи назад. Платок, что у меня на шее, принадлежал тому единственному, кто вышел на своих двоих. Он, может, когда и правым своим глазом снова глядеть сможет.
Других же шесть. Записывай, как я скажу.
Старики говорят, ночь – дура. Что ни сделай, она не осудит, но и не упредит. Первый подошел к моей постели. Было уже темно, так что одни тени да запахи двигались. Один нес с собой запах свежего говна на пятках, оно странно, ведь никаких животных тут не было. От другого несло духами проститутки. Я проснулся и увидел предвестника моей собственной погибели, им был мужик, сдавивший мне горло. Пониже, чем О́го такой, но повыше лошади. Вонял так, будто весь базар при себе нес. Схватил меня за шею и в воздух вздел, пока остальные в сторонке помалкивали. Попробовал я его пальцы разжать, да в хватке у него сам дьявол сидел. Колотить его в грудь было все равно, что колотить в камень. Держал он меня на весу, будто драгоценным камнем любовался. Двинул я ему коленом в челюсть, да так, что он зубами себе язык откусил. Он меня бросил, и я, будто бык, на его яйца набросился.
Упал он, а я схватил его нож, острый как бритва, и резанул ему по горлу. Двое меня за руки схватить хотели, да я голый был и скользкий. Его нож – мой нож – всадил меж ребер и слышал, как сердце у одного лопнуло. Третий ногами кренделя выделывал, кулаками тряс, плясал, как муха ночная, и зудел, как комарик. Я-то кулак сжал да два пальца выставил, как уши у кролика. Раз – ткнул ему в левый глаз, да и вытащил его весь целиком. Он заверещал. Глядя, как он ползает по полу, отыскивая свой глаз, я позабыл еще о двоих. Жирдяй сзади на меня кинулся, я пригнулся, он через меня перелетел и упал, а я прыгнул, схватил камень, что мне подушкой служил, и бил его по голове, пока морда его месивом не запахла. Последним был мальчишка. Он орал. Слишком расстроен был, чтоб о жизни молить. Посоветовал я ему быть мужчиной в следующей жизни, потому как в этой он и на червяка не тянул, и полоснул его ножом прямо по горлу. Кровь его в пол ударила раньше, чем малый на коленки пал. Я позволил полуслепому в живых остаться, потому как нужны женам по ходу жизни всякие истории, а, Жрец? Инквизитор. Не знаю, как и звать-то тебя.
Ладно, те – не твои люди. Хорошо. Значит, не придется тебе песнь смертную петь их вдовам. Ко мне днем люди приходили и грозили из меня обезьяну сделать, а потом еще ночью люди приходили, грозили, чтоб вел себя, как мышка. Тебе нужно либо мое признание, либо мое молчание, но не требуй и того, и другого.
Ты, кажись, недоволен, что я все еще тут с тобою заперт, но я в выражениях лиц не силен. Потому-то и доверяю своему нюху. Что тут увидеть предстоит, известно как ложь. Хотя если ты еще дальше свой стул отодвинешь, то наверняка из окна выпадешь. Уповай на Итуту, молю тебя. Итуту, нетрепетность и покой разума и сердца, превыше всего. Как вы на юге это зовете, или юг не так крут, чтоб в покое пребывать? Я мог бы ухватить тебя за шею и сломать ее, потратив меньше сил, чем мне требуется, чтоб кистью шевельнуть. Мог бы по кадыку тебе врезать, прежде чем ты стражу крикнул бы. Схватил бы сиденье, на каком сижу, да гвоздал тебя по башке, пока из тебя соки не потекут, и что бы тогда делать твоей девочке-жене, Жрец? Чья жизнь вовсе обедняла бы в твое отсутствие?
Ладно, успокойся, Жрец, Инквизитор, кто ты ни есть. Во мне меньше ненависти к тем, кто допрашивает, чем к тем, кто богам служит, а ты мне и впрямь нравишься. И, прошу, не подавай знаков страже. Не я буду заперт тут с ними – они окажутся тут взаперти со мной, а судьба жестоко обошлась с твоими первыми семью. Я тут не за тем, чтобы убивать, и тебе не тут умирать. Ты пришел сюда за сказанием, разговорил меня так, чтоб боги нам обоим улыбнулись.
День за днем шел я по бушу и по песку, под солнцем и в дождь, днем и ночью. До того долго, что и не помнил, куда забрел и когда, да и не волновало меня ни то, ни другое. Это – правда.
Да, это правда: когда меня нашли, не было на мне никакой одежды, – только в этом ничего нового. Белые полосы вдоль рук. Белые знаки по всей моей груди и на ногах, на звезды похожие. Траур, говоришь? Признание вины? Бывает, что белые звезды, нанесенные белой глиной, – это белые звезды, нанесенные белой глиной.
Замели меня как бродягу, за вора приняли, пытали как предателя, а когда известие о смерти мальца долетело до вашего королевства, арестовали как убийцу. Ложь в этом каземате привольно льется… Я не сказал, что из твоего рта.
Белые звезды носил он в великой печали и в знак великой вины по случаю смерти. Такое громадное горе ему никогда не одолеть, разве что богам поднести их как звезды и молить, чтоб взяли их обратно на небеса. Ничего из этого не я сказал – ты сболтнул.
Знак – это всего лишь знак.
Я сказал: знак – это всего лишь знак.
Так желаешь послушать эти истории или нет?
Жил в Пурпурном Городе купец, о ком говорили, что он жену потерял. Пропала она с пятью золотыми кольцами, с десятью и еще двумя парами серег, двадцатью и еще двумя ручными и десятью и еще девятью ножными браслетами. «Говорят, у тебя нюх есть отыскивать то, что иначе так и осталось бы пропавшим», – сказал купец. Мне тогда под двадцать лет было, и я уже давно был отлучен от отцовского дома. Купец решил, что я что-то вроде пса-ищейки, а я сказал: ну да, говорят, что у меня нюх есть. Он швырнул мне что-то из нижнего белья своей жены. След ее был до того слаб, что почти омертвел, зато привел он меня в три деревни. Может, знала она, что рано или поздно люди выйдут на охоту, потому как было у нее по хижине в трех деревнях, и никто не мог сказать, где она жила. Каждый дом вела девушка, в точности похожая на нее и даже откликавшаяся на ее имя. Девушка в третьей хижине пригласила меня войти, указала на скамейку, мол, садись. Спросила, не мучит ли меня жажда, и направилась к кувшину со сладким пивом масуку раньше, чем я «да» успел сказать. Позволь напомнить, что зрение у меня обыкновенное, зато, как было сказано, нюх отменный. Так что, когда принесла она кувшин с пивом, я уже учуял отраву, какую она в него бросила, такой жена мужа травит, плевок кобры называется, она теряет вкус, когда с водой смешивается. Протянула мне кружку, я ее взял, схватил руку девушки и заломил ей за спину. Поднес кружку к ее губам и стал край пропихивать сквозь стиснутые зубы. Тут слезы полились, и я убрал кружку.
Девушка привела меня к своей хозяйке, жившей в хижине у реки. «Муж мой бил меня так сильно, что у меня выкидыш случился, – поведала та. – Есть у меня пять золотых колец, десять и еще две пары серег, двадцать и еще два ручных и десять и еще девять ножных браслетов, я их тебе дам, а еще ночь со мной в постели». Я взял четыре ножных браслета и отвел ее обратно к мужу, потому как его деньги мне были нужнее ее драгоценностей. Потом я сказал ей, чтоб девушка из третьей хижины угостила его пивом масуку.
Вторая история.
Как-то ночью отец мой вернулся домой, весь пропахший какой-то рыбачкой. От него несло ею, а еще деревом доски для игры в баво и кровью мужчины, но не отцовой. Отец играл с одним бингва, мастером баво, и проиграл. Бингва потребовал свой выигрыш, а отец схватил доску баво да треснул ею мастера по лбу. Отец утверждал, что забрел на постоялый двор подальше, чтоб выпить, баб пощипать и в баво поиграть. Он лупил своего соперника доской до тех пор, пока тот шевелиться не перестал, после чего ушел из бара. Только от него ничуть не пахло потом, не очень-то сильно пыль чувствовалась, дыхание ничуть не отдавало пивом – ничего такого. Был он не в баре, а в притоне Опиумного монаха.
Так вот, пришел отец домой и с криком велел мне вылезать из зернового амбара, где я обитал, потому как к тому времени из дома папаша меня вытурил.
– Иди сюда, сын мой. Садись и сыграй со мной в баво! – орал он.
Доска лежала на полу, многих зернышек не хватало. Слишком многих для хорошей игры. Только папаша мой желал не играть, а выиграть.
Ты, Жрец, наверняка знаешь про баво, если нет, то я должен тебе разъяснить. На доске четыре ряда по восемь лунок, у каждого игрока по два ряда. Каждому игроку полагается по тридцать два зерна, но у нас было меньше, уж не помню, по скольку в точности. Каждый игрок кладет шесть зерен в лунку нюмба, но мой папаша положил восемь. Мне б сказать, отец, ты что, играешь по-южански, по восемь вместо шести? Да папаша мой не тратил слов там, где можно тумака дать, а бивал он меня и за меньшее. Всякий раз, как я зерно бросал, он тут же говорил «взято» и забирал мои зерна. Только его сильно тянуло выпить, и он потребовал пальмовой водки. Мать моя принесла ему воды. Он схватил ее за волосы, отвесил две оплеухи и рявкнул: «Чего голосишь? Твоя кожа еще до заката про все забудет». Мать не доставила ему удовольствия полюбоваться на ее слезы, она ушла и вернулась с водкой. Я принюхивался, нет ли яда, и был бы рад его почуять. Меж тем, пока папаша мать лупил за то, что она колдовство в ход пускала, чтоб либо свое старение замедлить, либо ускорить отцово, он зевнул в игре. Я посеял свои зерна: по два в лунку до самого конца доски – и забрал его зерна.
Папашу это не обрадовало.
– Ты загнал игру в бесконечный посев, – сказал он.
– Нет, мы только начинаем, – заметил я.
– Да как ты смеешь говорить со мной так непочтительно, зови меня «отец», когда обращаешься ко мне!
Я ничего не сказал и заблокировал его на доске.
У него во внутреннем ряду лунок не осталось зерен, и он не мог ходить.
– Ты смухлевал, – заявил он. – На твоей доске больше тридцати двух зерен.
– Ты то ли ослеп, – заметил я, – то ли считать не умеешь. Ты посеял зерна, и я взял их. Я посеял зерна по всему своему ряду и стеной отгородился, а у тебя нет зерен, чтоб ее пробить.
Отец шлепнул меня по губам, не успел я и всех слов произнести. Я упал со скамейки, а он схватил доску баво, намереваясь ударить меня ею, как он бингва треснул. Но папаша мой был пьян и неповоротлив, а я недаром время тратил, наблюдая у реки за тем, как оттачивают свое искусство мастера борьбы нголо. Он взмахнул доской, и зерна взметнулись россыпью в небо. Я раза три перевернулся назад через голову – так на моих глазах делали борцы нголо – и припал к земле на четвереньках, словно поджидающий добычу гепард. Отец крутился, отыскивая, куда я подевался, будто я пропал куда.
– Выходи, ты, трус. Трус, как все вы, ку по крови. Трус, как мать твоя, – выкрикивал он. – Вот почему мне в радость бесчестить ее. Как и ты, она не выказывает ничего, кроме покорности. Сперва я тебя изобью, потом ее изобью, что тебя таким вырастила, что ты подстилкой для мужиков будешь.
Яростный, как туча, что опустошила мой разум и вычернила сердце, я подпрыгнул и забил ногами в воздухе, раз за разом все выше.
– Ну вот, теперь он зверьком прыгает, – сказал отец.
И пошел на меня. Только я был уже не мальчик. Я набросился на него в маленьком помещении, нырком уперся ладонями в землю, направив их к ногам, и, взметнув ноги в воздух, перевернулся вперед через голову, колесом изогнув все тело, колесом накатил на него, зажав его шею меж своих ног, и жестко повалил. Голова отцова так сильно грохнулась о землю, что мать снаружи услышала треск. Мать моя вбежала в дом и закричала:
– Дитя, оставь его! Ты обоих нас погубил!
Я глянул на нее и сплюнул. Потом ушел. То был первый и последний раз, когда я слышал, как папаша заговорил про Ку.
У сказки этой два конца. По первому концу, ноги мои сплелись вокруг отцовой шеи, толкнули его на землю и сломали позвонки у черепа. Он умер прямо там, на полу, а моя мать дала мне пять каури, завернутое в пальмовый лист сорго и отправила прочь. Я обещал ей, что уйду, не взяв ничего из принадлежавшего отцу, даже из одежды. И с тех пор по собственному своему выбору я не носил на себе ничего, сделанного человеком, не считая этих браслетов на ногах, иначе как люди известят мою мать, когда я стану трупом?
По второму концу, шею я ему не ломаю, но все равно он ударяется оземь головой, которая трескается и кровоточит. Очухивается папаша придурком. Мать моя дает мне пять каури, сорго, завернутое в банановый лист, и говорит: уходи отсюда, дядья твои куда как хуже него.
Имя мое было отцовой принадлежностью, так что я оставил его у ворот. Одевался отец всегда в прекрасную одежду, шелка из земель, каких он никогда не видывал, сандалии от мужчин, что были должны ему деньги, – все делал, чтобы заставить себя забыть, что он выходец из племени, жившего в речной долине. Я оставил отцовский дом с желанием, чтоб ничто не напоминало мне о нем. Не успел я уйти, как старое воззвало ко мне, и мне захотелось снять с себя все до последнего клочка. И пахнуть, как мужчина, а не духами городских баб да евнухов. Люди глядели на меня с презрением, какое приберегали для обитателей болот. А я буду переть вперед, набычившись, будто призовой зверь. Льву не надобен наряд, не нужен он и кобре. Я направлюсь к племени Ку, откуда был родом мой отец, пусть дороги туда я и не знал.
Третья история.
Меня зовут Следопыт. Когда-то у меня было имя, только я его давно забыл. Следопыт – это мне по ноге и пыль вздымает, понуждая людей забыть меня, так что подойдет. Люди не дожидаются, пока гриоты сложат сказание в стихах, – сами их слагают. В городах и деревнях говорят: вы слыхали про Следопыта? Как-то посреди месяца waxabajjii на четвертой луне он отыскал мертвого Короля. Я нашел последнего детеныша жирафа, чернокожего с белыми пятнами, которого украли пираты и продавали тому, кто больше всех даст. Последнего живущего из племени Дар, безымянного мужчину, я отыскал в безбожном городе.
Потом еще был мальчик, чье тело я нашел под домом убившего его брата.
Королева королевства на западе заявила, что хорошо мне заплатит, если я найду ее Короля. Придворные решили, что она умом тронулась, ведь Король был мертв, пять лет назад как утонул, но мне труда не составило отыскать мертвеца. Что делать с мертвым, для меня совсем не загадка. Королевские придворные никогда не видели человека с белыми полосами на руках, груди и ногах, со лбом и носом тоже выбеленными, с двумя топориками и копьем. Я взял задаток и отправился туда, где обитали мертвые утопленники.
Я родом из речного племени. Мы знаем, куда они уходят, где всплывают и куда плывут. Имо – это просто река, но в зеркальном отражении полудня мертвых она – путь в земли мертвых. К Мононо, мертвому городу, где мертвые встают с восходом солнца и занимаются тем же, что и живые. Приходится шагать по реке. Берега заведут вас очень далеко. Река, спокойная минуту назад, в следующую минуту бесится, будто в бурю, но вы должны идти и идти. Шагаете себе и шагаете.
Я шагал себе, пока не подошел к сидевшей на берегу старухе с высокой клюкой.
Ее волосы с боков были белыми, на макушке лысина. Лицо испещрено линиями, как лес тропинками, а желтые зубы говорили о зловонном дыхании. В сказаниях говорится, что каждое утро встает она молодой и прекрасной, днем приятно цветет полным цветом, с наступлением ночи становится старой каргой и в полночь умирает, чтобы в следующий час заново родиться. Горб на ее спине поднимался выше головы, зато глаза сверкали, так что разум ее был остер. Рыбы подплывали прямо к кончику ее клюки, но никогда не заходили дальше.
– Ты зачем пожаловал в эти места? – произнесла старуха.
– Это путь к Мононо, – сказал я. – С чего такой вопрос?
– Я не задавала вопрос. Ты зачем заявился сюда? Ты, живой человек?
– Жизнь есть любовь, а у меня никакой любви не осталось. Любовь исторглась из меня и побежала к реке вроде этой.
– Ты не любовь потерял, а кровь. Я позволю тебе пройти. Но когда я возлегаю с мужчиной, то живу без смерти целых семьдесят лун.
Так что поимел я старую каргу. Она спиной на берегу лежала, а ногами в реке. Сама – кожа да кости, но я был полон сил и не дал ей пощады. Что-то плавало у меня меж ног, похожее на рыбок. Рука ее коснулась моей груди, и полоски мои волнами пошли вокруг моего сердца. Я засаживал ей, поражаясь ее молчанию. В темноте чувствовал, как она молодеет, даром что она старела. Внутри меня расходилось пламя, растекаясь до кончиков пальцев и до моего кончика внутри нее. Воздух сгустился вокруг воды, вода сгустилась вокруг воздуха, и я завопил, исторг и дождем пролился ей на живот, на руки, на груди. Дрожь пять раз ломала меня. Старуха была и оставалась каргой, но я не был внакладе. Она черпанула мой дождь на своей груди и смахнула его в реку. И тут же рыбы метнулись вверх, ушли вглубь и снова метнулись вверх. Это была ночь, когда тьма съедала луну, но рыбы в самих себе носили свечение. У рыб были головы, руки и груди женщин.
– Иди за ними, – сказала старуха.
Я следовал за ними день, ночь и еще день. Порой речка мелела до того, что вода доходила мне до лодыжек. Иногда поднималась по горло. Вода смыла все белое с моего тела, оставив нетронутым одно лицо. Рыбо-женщины, жено-рыбы день за днем, день за днем вели меня, пока мы не дошли до места, описать какое я не в силах. То ли стояла река стеной, стояла твердо, хотя я и мог просунуть сквозь нее руку, то ли река круто изогнулась вниз, а я все равно мог шагать, касаясь ногами земли, и тело мое стояло, не падая.
Порой единственным путем вперед был путь сквозь. Вот я и шагал сквозь. Я не боялся.
Не могу сказать тебе, останавливался ли я, чтобы подышать, или дышал прямо в воде. Знай себе шагал, а вода вокруг меня играла моими распущенными волосами, полоскала под мышками. Потом я дошел до такого, чего никогда не видел во всех королевствах. В чистом поле травы замок, сложенный из камня высотой в два, три, четыре, пять, шесть этажей. В каждом углу по башне с крышей куполом, тоже из камня. На каждом этаже в камне окна прорезаны, а ниже окон настил с золотым ограждением, который Король называл террасой. А от здания шел коридор, соединявший его с другим зданием, и еще коридор, соединявший с еще одним зданием, так что по квадрату стояло четыре соединенных замка.
Ни один из этих замков не был такой же огромный, как первый, а последний и вовсе в руинах лежал. Когда вода исчезла, оставив в покое камень, траву и небо, я сказать тебе не смогу. Увидел деревья, их прямые линии тянулись насколько хватало глаз, увидел квадратики садов и круги цветочных клумб. Даже у богов не было такого сада. Уже перевалило за полдень, и королевство опустело. Легкий вечерний бриз то вздымался, то стихал, а ветры грубо шастали мимо меня, будто толстяки в спешке. К заходу солнца задвигались мужчины, женщины и звери, то попадаясь на глаза, то исчезая из виду, они появлялись в тенях, исчезали в последних солнечных лучах и появлялись вновь. Шагали мужчины с женщинами и детьми, какие походили на мужчин, женщин и детей. И мужчины, что были голубыми, и женщины, что были зелеными, и дети, что были желтыми, с красными глазами и щелями жабр на шее. И существа с травой вместо волос, и лошади о шести ногах, стайки лесных духов абада с ногами зебр, ослиной спиной и носорожьим рогом во лбу бегали опять-таки в окружении детишек.
Желтый карапуз подошел ко мне и спросил:
– Как ты сюда попал?
– Я прошел по реке.
– И Итаки тебе позволила?
– Итаки я не знаю, только старую женщину, что пахнет мхом.
Желтый карапуз сделался красным, глаза его побелели. Явились родители и забрали его. Я встал и по двадцати футам ступеней поднялся в замок, где еще больше мужчин, женщин, детей и зверья смеялись, беседовали, судачили и сплетничали. В конце коридора на стене висели панели с отлитыми в бронзе изображениями войн и воинов, в одном из них я распознал битву среднеземельцев, где было убито четыре тысячи человек, а на другом битву полуслепого Принца, кто всю свою армию повел вниз с утеса, какой по ошибке принял за холм. Внизу стены стоял бронзовый трон, сидевший на нем мужчина казался мелким младенцем.
– Это глаза не богобоязненного человека, – изрек он.
Я понял, что это Король, а то кто ж еще? И сказал:
– Я пришел вернуть тебя обратно к живым.
– Слух о тебе, Следопыт, прошел даже по землям мертвых. Только напрасно ты время потратил и жизнью рисковал попусту. Не вижу ни единого повода для возвращения, ни единого основания для себя и ни единого для тебя.
– У меня основания ни для чего нет. Я нахожу то, что люди потеряли, а твоя Королева потеряла тебя.
Король засмеялся.
– Вот мы сейчас в Мононо, ты – единственная живая душа и все же мертвейший из мертвецов при моем дворе.
Хотелось бы, чтоб народ понимал: у меня времени на такие споры нет. Я ни за что не борюсь, и нет ничего, за что я стану сражаться, а потому нечего мне время терять, чтоб драки затевать. Только вскинь кулак – и я сломаю его. Только болтни языком – и я его у тебя изо рта вырежу.
В тронном зале у Короля никакой стражи не было. Так что двинул я к нему, следя за следившей за мной толпой. Король не взволновался и не испугался, лицо его, лишенное всякого выражения, будто говорило: чему быть, того не миновать. В десятке и еще пяти шагах от Короля я остановился. Помнится, никакая стража не обходила ни внутренние, ни внешние покои. Четыре шага вели к основанию, на каком стоял его трон. Два льва у его ног, так я до сих пор не соображу, были ли то духи, божки какие или мертвые. Он же все еще оставался маленьким невзрачным человечком. Круглое личико с двойным подбородком, большие черные глаза, плоский нос с двумя кольцами и тонкогубый рот, словно был он восточных кровей. Он носил золотую корону поверх белого платка, скрывавшего волосы, белый халат с серебристыми птицами и поверх халата пурпурный нагрудник, тоже обшитый золотом. Я мог бы взять его одной левой.
Никто не остановил меня, пока я шагал прямо к трону. Львы не шелохнулись. Я тронул медный подлокотник, отлитый в виде поднятой львиной лапы, и надо мной раздалось хлопанье сильных крыльев, тяжкое, неспешное, черное по звуку и оставлявшее гнилостный запах ветра. Вверху, на потолке, – ничего. Я еще вверх глазел, как Король вытащил из ножен кинжал и вонзил в мою ладонь так крепко, что лезвие вошло в подлокотник и застряло.
Я вскрикнул, он же рассмеялся и откинулся в глубь своего трона.
– Ты, может, полагал, что потусторонний мир чтит свое обетованье быть землей, свободной от боли и страданий, только обещано это было мертвым, – произнес он.
Никто не рассмеялся вместе с ним, но все – пялились.
Король сидел себе, разглядывал меня, выгнув бровь и поглаживая подбородок, а я, ухватившись за кинжал, вырывал его, рывок заставил меня вскрикнуть. Король прыгнул, когда я оборотился к нему, только я ухватил его за халат и, пустив в ход кинжал, вырвал из него кусок ткани. Король все еще смеялся, пока я себе руку перевязывал.
Король обманулся, как обманываются и все остальные. Ошибочно принял меня за правшу. Я врезал ему прямым в лицо, и только тогда толпу колыхнул ропот. Я услышал позади гибельные шаги, приближавшиеся к трону, и обернулся. Толпа встала. Во всем зале всего один человек должен был испытывать страх смерти, и все ж они боялись меня.
Нет, они сдерживались. На их лицах ничего: ни страха, ни гнева – чистый интерес.
И тут толпа – все как один – отпрыгнула, взирая мимо меня на Короля. Обернувшись, я увидел, что он стоит, в руке львиная лапа, вобравшая добрую толику моей крови. Король зашвырнул лапу в воздух под самый потолок, и толпа охнула. Едва лапа ударилась оземь, придворные подались назад, кое-кто сзади пустился бежать. Кто-то в толпе кричал, но крикам вторило эхо, кто-то вопил, но вопли стихали на востоке и вновь поднимались на западе. Мужчина бежал по женщине, бегущей по ребенку. Король смеялся.
Я только и слышал вокруг: Омо, Омо, Омо. Потом треск, потом разрыв, потом пролом, будто бог какой крышу срывал. «Омолузу», – произнес кто-то. Омолузу. Крышеходцы, ночные демоны из века за век до нашего.
Я понял, что сделал Король, даром что не видел этого.
– Они попробовали твоей крови, Следопыт. Омолузу никогда не перестанут преследовать тебя.
Я схватил его руку и располосовал ее. Он заорал во всю глотку, как речная девица, меж тем потолок сдвинулся, заскрипел, затрещал, запыхал, но оставался на месте. Я его рукой прикрывал свою, а он в это время шлепал меня ладошками и пинал, как маленький мальчишка, пытаясь вырваться, я же собрал его кровь. Первая фигура отлепилась от потолка, когда я швырнул его королевскую кровь в воздух.
– Теперь обе наши судьбы на крови замешены, – сказал я.
Улыбка его испарилась, уступив место страху. Ужасу. Челюсть у Короля отвисла, глаза выкатились. Я схватил его руку и потащил его за собой вниз по ступеням, когда от потолка, от тьмы, отлепились еще три фигуры, погружая все вокруг во мрак. Я встал посмотреть. Король рванул бегом прочь, визжа. Мужчины, черные телом, черные с лица, черные там, где глазам полагалось бы быть, отлеплялись от потолка, будто из ям выбирались. И когда вставали во весь рост, то стояли на потолке, в точности как мы на земле стоим. От омолузу исходили лезвия света, острые, как мечи, и дымящиеся, как горящий уголь.
Они набросились. Я побежал, слыша, как отскакивают они от потолка. Подпрыгнув, крышеходец не падал на пол, а вновь приземлялся на потолок, будто бы это я стоял вверх ногами. Я бежал во внешний дворик, но двое опередили меня. Спрыгнув вниз, они взмахнули своими мечами, двумя разом. Копье защитило меня от обоих ударов, но сила их сбила меня с ног. Один напал на меня, искусно орудуя мечом. Я качнулся влево, ушел от его клинка и вонзил копье прямо ему в грудь. Копье продвигалось по чуть-чуть, будто смолу пронизывало. Он отпрыгнул, утащив с собой мое копье. Я вытащил меч. Двое сзади схватили меня за лодыжки и протащили меня до потолка, где ночным морем кружила в водоворотах тьма. Я располосовал мечом черноту, обрубил им конечности и, как кошка, приземлился на пол. Еще один попытался схватить меня за руку, но я схватил его и притянул к земле, где он исчез струйкой дыма. Один подобрался ко мне сзади, я уклонился, но его клинок поймал мое ухо, и оно горело. Обернувшись, я отбил его клинок своим, и искры посыпались в темноте. Он отпрянул. Руки и ноги у меня заходили, как у мастера нголо. Я перекатывался и кувыркался, рука за ногу и за руку, пока не отыскал свое копье возле внешних покоев. Горело множество факелов. Я бросился к первому же и погрузил кончик копья в воск и пламя. Двое оказались прямо надо мной. Я слышал, как изготовили они свои клинки, чтобы разрубить меня надвое. Только я подпрыгнул с горящим копьем и проткнул их обоих. Оба вспыхнули пламенем, которое разбежалось по потолку. Омолузу рассеялись.
Я пронесся через внутренний покой, вниз по коридору и выскочил через дверь, где шаги прекратились. Снаружи луна из моего мира лила слабый свет на этот мир, вроде как свет через стекло сочился. Маленький толстяк-Король далеко не уходил. Он даже не бежал.
– Омолузу появляются там, где есть крыша. Ходить прямо по небу они не могут, – сказал он.
– Как же жене твоей эта сказка понравится!
– Да что ты знаешь про любовь, какую кто-то испытывает к кому-то?
– Давай двигай.
Я схватил его за руку и потащил за собой, только там еще проход был, шагов в пятьдесят. Мы оба остановились. Сделали пять шагов – потолок стал крошиться на куски. Тогда мы побежали. Еще одиннадцать шагов – и они уже бежали по потолку так же быстро, как мы по земле, и маленький толстяк-Король стал от меня отставать. Десяток и еще пяток шагов – и я ушел от удара клинка, ринувшегося смахнуть мне голову и смахнувшего корону с головы Короля. Счет шагам я потерял после десятка и еще пяти. Одолев половину прохода, я схватил факел и швырнул его в потолок. Один из крышеходцев загорелся и упал, но исчез дымком, даже не долетев до земли. Мы опять бросились наружу.
Вдалеке стояли ворота с каменной аркой, ширина которой никак не позволяла появиться омолузу. Однако, когда мы под ней пробегали, двое спрыгнули с потолка, и один из них располосовал мне спину. Где-то между пробежкой к реке и проходом сквозь стену воды я потерял обе свои раны и память о том, где они были. Я ощупывал кожу, шлепал по ней, уверенный, что вскрою порезы. Потом тер свои глаза, пока они гореть не стали. Только не было на коже моей никаких отметин.
Заметьте, обратное путешествие в его королевство длилось куда дольше, чем путешествие в его земли мертвых. Немало дней прошло, прежде чем мы встретили Итаки на речном берегу, только была она не старухой, а всего лишь маленькой девочкой, плескавшейся в воде и смотревшей на меня с лукавством женщины, вчетверо ее старше. Когда Королева встретила своего Короля, она принялась ругаться, оскорбляла и била его так крепко, что я понял: каких-нибудь несколько дней – и он снова утопится.
Знаю, что за мысль у тебя сейчас промелькнула. Вроде как дух тебе в голову вселился и оставил след смятения на твоем челе. Ты не можешь даже помешать бровям выгибаться над твоим глазом, чем выдаешь себя. Этот Король повинен во многих преступлениях, был он трусом и убийцей, продавал рабов дьяволам, но он не был лжецом. Любезный Жрец, постарайся не позволять волнению связывать тебе язык, не надо так старательно не поднимать взгляда. Я мог бы прямо сейчас крикнуть омолузу, и ты рванул бы в дверь, не позаботясь открыть ее, обделываясь, писаясь и криком крича разом. Король в этом сказании не говорил, что крышеходцы станут преследовать меня всю мою жизнь. И все сказания правдивы.
А, да, полагаю, в одном мы оба можем согласиться.
Над нами – крыша.
Два
Теперь поговорим о городе Джубе. Севернее его только Фасиси, да и тот не город вовсе. Так, ничего особенного: дома да лавки, богатеи да попрошайки, грязь, дерево да камень, и все это превращается в ничто, поглощаемое Песочным морем. Но в Фасиси живет Король, как и его жены и его враги, так что, само собой, городок великолепен. Свихнувшийся монах невесть какого ордена как-то назвал Джубу местом, найденным девятьсот лет тому назад девятью десятками ведьм, что навертели чар, донесших разговоры о городе до стен каждого дома и до булыжных мостовых каждой улицы. Стоит путешественнику убраться отсюда, как из памяти его напрочь вылетают и вонь дорог, и тяжесть золота, и одуряющий запах женских духов.
Город овевает теплом ветер с Песочного моря. Люди свободные приезжают выпить, отдохнуть и с бабьем оттянуться, тогда как рабы проходят десятками, сотнями и десятками сотен через суетливые днем рынки человечьей плоти. Только город и ночью не спит. И никто не говорит с богами.
Пустыня на севере, река на юге и лес на востоке. Вы и не станете хранить в памяти свое посещение, ведь наши мошенницы замешивают зелье, чтобы обобрать вас дочиста. Джуба, он красный, толстый и плоский, с дорогами, ведущими к дорогам, и светом сотен светляков, которые оказываются свечением ламп за стеклами окон.
Позвольте мне рассказать про наши стены, грязь и башни-мортиры, чьи жерла наставлены в небо, с рядом окон поверх другого ряда окон, поверх другого ряда окон. Некоторые башни возносятся на высоту сотни человек, стоящих друг у друга на плечах. Гриоты повествуют о временах до времени, когда мужчины и женщины выстроили стены, чтобы отвадить совершавших набеги воителей и тогдашних зверей, ни один из каких не живет в нынешнем веке. Наши улицы проложены так, чтоб вы непременно заблудились. По-моему, человека вроде тебя это не расстроило бы.
В некоторых домах живет по несколько семей, у каждой по этажу: похоже на постоялый двор, из какого никто не уезжает.
На выходе из Восточных ворот есть мост, у него было название, но никто не удосужился его выучить. Теперь это «Мост с названием, какого даже старики не помнят». Однодневки-всадники с копьями в развевающихся красных одеждах, в черных латах и с золотыми коронами, утыканные пышными перьями, усаживаются на коней, одетых в такие же красные наряды с королевскими масками поверх голов, и отбывают на рассвете, чтобы вернуться в сумерках, когда Восточные ворота закрывают. Как раз там-то, по словам моей матери, я и родился, а кто я такой, чтоб сомневаться в словах своей матери? Мы жили в квартале мастеров – обработчиков металлов, хотя отец мой и топора-то в руках отродясь не держал. Помню, комнату он держал взаперти, а ключ носил на шее. Даже моя мать не знала, что у него там. У него была библиотека. Тексты святых матушек и батюшек про то, как они создавали, а потом потеряли девять земель. Кипы свитков о хождениях Абатулы за Песочное море и увиденных им чудищах. Налоговые записи семи умерших дворян и книга о речном колдовстве.
Я постиг две вещи. Книги эти были копиями (некоторые – в седьмом поколении), что означало: отец считал, что обманул обманщика. А еще, учитывая, как часто он клял ведьм за все: от засухи, губившей его маленькую ферму, до упадка в нем мужской силы в некоторые из ночей, – он никогда бы не хранил книгу о колдовстве. Если б читать умел. Где-то какой-нибудь книжный делец, пробавляющийся поддельными текстами, до сей поры смеется над балбесом, решившим, что он взял верх в сделке. Я отцу никогда не пенял, даже тогда, когда он хватал одну из своих драгоценных книг и читал ее перевернутой низом вверх.
Меня зовут Следопыт. Когда-то у меня было имя, только я забыл его давным-давно. Ни одному животному нет нужды называть свое собственное имя, ни обезьяне, ни гиене. Единственный, кому есть нужда в имени, – это человек, кто по прозвищу станет отличать меня от других, и я зовусь Следопытом. Отец мой дал мне имя, какое отличалось от того, что дала мне мать. Я не помню ни того, ни другого, только то, как они меня звали. Он звал меня – как команду давал. Звал меня упертым, как собачье дерьмо у него меж пальцев ног. Когда я уходил, то выплюнул свое имя на землю у его ворот. Материнское имя было для меня сладостной тайной, чем-то, что для папаши моего звучало лишь бабьей чушью. Обращалась она ко мне всегда шепотом – понежнее, когда обещала, построже, когда предупреждала насчет отца. Я обожал эту сладостность, пока и она не стала мне ненавистной. Незадолго до того, как ты мужчиной станешь, осознаешь, что дитя в голове твоей матери не только не похож на того, что в башке у папаши сидит, но этого дитяти и в тебе нет.
Так что свернул я папаше шею и ушел из дому. Как уже говорил, я не оглядывался: я собственное имя выплюнул у его ворот. Я направлялся в Ку, в деревню, отыскивать то, что отец потерял. Деревня дала мне то, чего он никогда мне не давал, даром что я знать не знаю, что оно было такое. Вот тебе правда. На самом деле не думаю я, что свернул ему шею. Людям, посылающим меня на опасное дело, желательно видеть опасность во мне. Иди спроси их, почему. Но я точно ушел. Голос какой-то, может быть, бесовский, велел: беги, – и я побежал.
Мимо домов, постоялых дворов и приютов для усталых путников за стенами из глины и камня высотой в три человеческих роста. Розоватое оконное стекло поблескивало светом ламп. Я пробежал мимо какой-то таверны, где мужчины болтали, хохотали и щупали буфетчиц, и остановился. Тут недавно отец мой сидел, я чуял запах его подмышек. Чуть поодаль два мужика приваливали третьего к стене, но все трое того и гляди свалиться готовы.
Я поворотил назад. Улица выходила на улицу, и переулок заходил в переулок, а музыка, пьянка и драки втягивались в драки, пьянку и музыку. Я повернул направо, в улочку поменьше, и на бегу наскочил на верблюдицу. Та вздыбилась, хозяин ее ругнулся и хлыстом махнул. Торговки закрывали свои лавки и убирали лотки, запирая вместе с ними ароматы и добродушие. Мужчины толкали маленькие тележки, ослики тянули большие телеги. Мимо шли мужчины в обнимку с мужчинами, женщины несли корзины на головах, старики сидели в дверях, пережидая ночь, как уже пережили день.
Я миновал клетку с курами, устроившими переполох. Настала глубокая ночь, прежде чем я понял, что все дороги ведут меня к центру города. Отец мой говаривал, что грабитель отнимет у тебя даже то ничего, что у тебя с собой. А работорговцы продадут твое юное тело людям за Песочным морем. Еще отец ненавидел разбрасываться денежками и предпочитал пугать меня до смерти, заставляя сидеть дома, чем нанять домработницу. Я, однако, заплутал, а дом был единственным местом, какое я знал. Так что побежал я обратно, но снизил прыть до ходьбы, когда это место стало видно. Я не останавливался. Чья-то тень мелькала в свете лампы. Моя мать. Мальчиковая школа, где я постиг арифметику и миры за солнцем, скользнула мимо меня в ночи. Я миновал дом со ступеньками сбоку, ведущими к другому дому со ступеньками сбоку, ведущими к другому дому, и опять почти заблудился. Что такое путь по жизни без возврата?
Слишком тяжко. Мысли слишком тяжкие. Я бежал от мыслей. И налетел на другого мужчину, только этот ругаться не стал. Широко улыбнулся ртом, полным золотых зубов. «Ты мил, как девочка», – произнес он, что заставило меня остановиться, вглядеться, подумать и побежать. Я пытался выбраться к Восточным воротам. Рядом проходил акведук, я бежал вдоль него и думал о школе, о том, как в начале следующего сухого сезона мне уже срок придет поступать во дворец мудрости, постигать науку небес и искусство чисел. От этого каждый шаг мой был тяжек и ногам стало больно. Северные ворота вели к реке. Восточные ворота вели к лесу, и я должен был добраться до них до того, как стража закроет их на ночь.
Увидев ворота, я решил было повернуть обратно. Мне навстречу скакали семь всадников, и ветер волком выл. Перебранок за день хватило, лошади их галопом проскакали мимо меня, оставив облако пыли. Тут стражники принялись закрывать ворота, и я выбежал из них, пустившись по «Мосту с названием, какого даже старики не помнят». Ни стража, ни всадники не заметили. Если захотелось мне сбежать и примкнуть к грабителям, убийцам и нищим, к какому угодно из порождений ночи, то это было мое дело.
Через каждые триста шагов я срывал с себя по одежке. Из леса выбежал, прежде чем понял это, пробежав до половины тропы. Убийство или колотушка: сбрасывая с себя одежду, я отбросил и осторожность.
Я шагал по открытым землям, что простирались на манер Песочного моря. В ту ночь я миновал мертвый город с обваливающимися стенами. В пустой хижине, где я спал, не было двери и было всего одно окошко. За хижиной высилась гора из камней множества домов. Еды никакой, вода в кувшинах отдавала тухлятиной. Сон пришел ко мне на полу под звуки рушившихся по всему городу глиняных стен.
Давай поговорим о мертвом мальце.
Нет?
А я думал, ты за историей пришел. Думал, ты получишь ее, а не отказ. Правду сказать, промедление со сказанием будет оставлять мальца не таким мертвым.
Рассказывать тебе о себе и выражаться попросту?
Каким я вижу себя?
Я из племени, где знать не знали бы, как ответить на такой вопрос. Глянь на ваших женщин, кто груди свои прикрывают, на мужчин ваших, что ноги обувают и тканью свои бедра оборачивают, так что желание прячется, словно боль или пот. Желание, хотение, похоть – это просто то, как по-своему боги действуют с нами и в нас. Если мое желание – это и твое желание, тогда разум и тело должны быть обнажены. Как груди, ты говоришь. Да, как груди, только стоит ли мне говорить, что у тебя детское представление о грудях – я этим детей обижу. У тебя о грудях идиотское представление, а может, и такое, что свойственно человеку невежественному.
Ладно, вернусь к себе. У моего племени нет себя, у моего племени нет меня. Наши реки темны от грязи, вода наша не показывает нам, что лежит на дне кувшина.
Мой глаз.
Ты не суетись. Двух дней еще не прошло, как я заметил, как ты разглядываешь его, в сторону глядишь, будто и не пялишься, или, встретившись с ним, вид делаешь, будто тебе все равно. Ты рот открыл, в первый раз увидев, как он моргнул. Ох, будь это рот, он бы тебе историй понарассказывал, Инквизитор. Пиши, что видишь, тебе незачем разъяснять мне это. Пусть будет колдовство, пусть будет белая ученость, пусть что угодно будет, что тебе на ум взбредет.
Наряда на мне нет. И нет у меня облика. Лицо мое – это то, что я ощущаю. Лоб высокий и округлый, как и вся остальная моя голова. Брови нависают над глазами так низко, что те в тени скрыты. Нос с уклоном, как у горы. Губы ощущаю толстыми в палец, когда тру их красной или желтой пылью. Один глаз, тот, что мой, и еще один, что не мой. Башка крепкая, какой под силу вынести убор из волос с двумя бычьими рогами. Уши себе я сам проколол, думая над тем, как это папаша мой носит тюрбан, пряча свои. Только облика у меня никакого нет. Есть то, что люди видят. Не мое оно, то «я», какое ты видишь, а твое. Ты владеешь обликом десятков тысяч, но только не своим собственным лицом. Что ты видишь, это искажение и изнанка тебя самого, какую ты принял за себя истинного. Я вижу истинного тебя, а ты самого себя не видел ни разу, только у всех мужчин так. Ты б удивился, узнав, какую кучу времени убивает мужчина, безо всякой нужды раздумывая о Вселенной. Тут, в этом каземате, я думаю о мире сем и о мире духов, о девяти небесных сферах и о мире за пределами мерзости, о том, откуда пошли добро и зло, и никогда – о мальце.
Через десять дней после того, как я ушел из отцова дома, я пришел в одну долину, та сильно поросла кустарником, все еще мокрым от дождя, что шел в прошлую луну. У деревьев листья темнее моей кожи. Почва там держала тебя всего на десятке шагов, чтобы поглотить на следующем шаге. Почва, что была не почвой, а скопищем осклизлых змей, кобр и гадюк. Я был дураком. Думал, постигну старый отцовский образ жизни, просто забыв про его нынешний. Шагал через буш и убеждал себя, что, хотя всякий звук внове, ничто не вызывало страха. То дерево меня не предало, когда я попробовал спрятаться. Тот жар у меня под шеей не был лихорадкой. Те лианы не пытались окрутить мне шею и удавить до смерти. И голод, голод и опять голод, и то, что сходит за голод. Боль, что бьется в животе изнутри, пока не устает бить. Ищешь ягоды, ищешь кору молодых деревьев, ищешь змей, ищешь то, что едят змеи. И не находишь ничего, потому как первые ягоды горькие, а у вторых вкуса нет, но потом пролежал я денек у родника, когда живот меня с ног свалил, в голове саднило, будто по ней дубинками колотили, и поносил я, не переставая. Больше безумия. Я пытал счастья в грязи. Пытался сквозь густой кустарник преследовать змей, что преследовали крыс. Было ощущение, будто что-то большое преследует меня. Отец никогда не говорил мне, что даже жить по старинке ему приходилось учиться. Я думал, как и ты сейчас, что у мужчин из долины нет никаких искусств, никаким ремеслом они не владеют, что язык им дан, только чтобы балаболить, что в разуме их нет ничего, чего в нем уже не было от рождения. Я взобрался на скалу, и мокрые листья хлестнули меня по лицу. Вот и все, что помню о той прогулке.
Следующим, что застряло в памяти, стало мое пробуждение в хижине, холодной, как река. Внутри огонь горел, только жар был во мне.
– Бегемот в воде невидим, – произнес голос.
То ли в хижине было темно, то ли я ослеп, не знаю.
– Ye warenwupsiyengve. Почему ты не внял предостережению? – прозвучало.
В хижине все еще стояла темень, но глаза мои увидели чуть больше.
– Гадюка не вступает в ссору ни с кем, даже с придурками. Оба Олушере, невозмутимая или ласковая змея, самая опасная.
Мой нюх повел меня в лес. Когда у грязи, у кустарника, у змеи, у птицы, у дерева, у цветка, у воды на листьях и воды на земле – у всего есть свой запах и каждый запах оставляет во мне свою собственную память, то голова раскалывается от попыток проследить их всех. Сказать правду, пробегая через лес, я умом тронулся. Язык уже даже для ругани не ворочался после лазания через все валуны и повалившиеся деревья, после купания в болотах и пробежек по потрескавшейся почве, разбитой в пыль. В самой чаще я был до того потерян, что кричал, плакал, вопил и завывал. Потом шипел, каркал, цвик-цвикал, ла-ла-лакал. Для джунглей нет слов, до сей поры ни одного нет. Ни одна змея мне на глаза не попалась. За две ночи до того, когда он отыскал меня, дрожавшего, под плачущим деревом, он был настолько уверен, что я уже не жилец, что начал ямку копать. Но потом я всю ночь выкашливал какую-то зеленую жижу. И вот лежу на циновке в хижине, где стоит запах фиалки, засохшего буша и горящего навоза.
– Ответь мне, положа руку на сердце: что ты делаешь в чаще буша?
Хотелось рассказать ему, что забрался сюда в поисках себя самого, только то были бы слова идиота. Или похожие на те, какие отец болтал, только тогда я все еще считал, что можно себя потерять, не понимая, что ни у кого никакого себя и не бывает. Но об этом я уже говорил раньше. Так что не сказал я ничего и уповал на то, что глаза мои смогут высказаться. Даже в темноте я различал, как цепко впился он в меня своим взглядом. В меня и в мои дикие представления о буше, где люди бегают вместе со львами, едят с одной земли и гадят у одного деревца, и нет меж ними никакой хитрости. Он вышел из темного угла и шлепнул меня.
– Единственный для меня способ залезть тебе в голову – это расколоть ее и посмотреть, или сам выскажись.
– Я думал…
– Ты считал, что люди в буше и у реки только рыкают или гавкают, как собаки. Что мы, погадивши, задницу себе не подтираем. Может, по коже размазываем. Я говорю с тобой как человек.
Этот человек измывался надо мной всю ночь, над моими медлительными руками, медлительным соображением и над тягучей слюной, сочащейся из моей затянутой речи. Я ничуть не обижался. Всю ночь он потратил на то, чтобы вымести все это из моей башки. Все это умозрительное бытие. Теперь мужчины и женщины на ваших улицах при моем приближении (а я несу на себе лишь ножные браслеты да грязь, ну, еще повязку на бедрах, когда пожелаю, а когда нет, то и ничего) считают, должно быть, что во мне зверское сознание или что я с деревьями перешептываюсь.
Ты человек, собирающий и хранящий слова. Ты и мои собираешь. Ты слагаешь песни про прохладное утро, песни про полдень мертвых, песни про войну. Только заходящему солнцу не нужны твои вирши, не нужны они и бегущему гепарду.
Этот мудрый человек жил не в селении, а возле реки. Белые волосы – от пепла и молочных сливок. Он жил один в хижине, какую соорудил вокруг себя, с крышей из сырых веток деревьев и кустарника и прочными неровными стенами. Он тер стены черной скальной пылью, пока они не заблестели. Рисовал узоры и картины, на одной изобразил белое существо с руками и ногами высокими, как деревья. Я ничего похожего никогда не видел.
– И хорошо, что случилось, ведь, не выживи ты, ты бы мне этого не рассказал, – выговорил он.
Мне было любопытно, кто вырезал ему узор на груди так, что все рубцы подходили идеально. В единственный раз, когда я видел своего отца раздетым, разглядел я кругленькие шрамики на его спине, словно звездочки в кружок. У отца были друзья и женщина. А этот человек жил один, так кто ему ранки резал, кожу бритвой полосовал и пепел в ранку втирал, так что на груди его целое созвездие получилось? Может, сделал он это своею собственной рукой. Ведь ни рядом, ни вдалеке я не улавливал никакого запаха женщины. Ему не приходилось бывать в их компании, признался он мне как-то.
Приходилось ли мне?
Ну и вопросики ты задаешь, Жрец. Инквизитор.
Я уснул, проснулся, уснул, проснулся и увидел громадного белого питона, обернувшегося вокруг ствола, проснулся и увидел змею, малоразличимую на фоне стены, я уснул и вновь проснулся. На третий раз попытался подняться и пал на колени. Колдун рассмеялся, впрочем, это могло мне лишь показаться. Солнечный свет проник в комнату, высветил стены, и я увидел, что мы в пещере. Стены черные, белые, бурые и красные, походили они на свечной воск, таявший на свечном воске. В сумраке части стены смотрелись как вопящие лица, или слоновьи ноги, или щелка меж ног молоденькой девушки.
Стена, когда я ее потер, под рукой ощущалась не скалой, а скорее кожурой батата.

 

Возле входа в пещеру она была мягкой от кустиков, торчавших распущенными волосиками. Я встал и на этот раз не упал. Шатался из стороны в сторону, как человек, насквозь пропитанный пальмовой водкой, однако вышел наружу. Снаружи споткнулся и прижался для равновесия к скале, но то оказалась не скала. Ничего похожего на камень. Кора дерева. Только слишком уж широкого и большого. Я смотрел в высоту, как только мог, и прошагал так далеко, как только мог прошагать. Мало того что солнце все так же скрывалось за ветвями и листьями, но и стволу, казалось, конца не было. К тому времени, когда я обошел вокруг дерева, успел позабыть, где было начало. Кора казалась грубой из-за прорезей и вздутий, но была нежна на ощупь. Я отступил от ствола подальше и продолжил обход, пока не сбился со счета шагов. Словно боги небесные взяли у великанов батат и сбросили его на землю, где он повсюду пробился новыми ростками. Батат размером больше замка. Ничего похожего я в жизни не видел. Отшагал сто пятьдесят шагов и все равно не смог обойти ствол кругом. Шире всего он раздавался в середине, и я не переставал думать про великанов: колдовство заставило дерево растолстеть.
Лишь на самом верху росли ветки, кряжистые, как пальцы младенца, и торчавшие из паутины веточек и листьев. Листочки маленькие, толстые, как кожа, и плоды размером с твою голову.
– Обезьянье хлебное дерево, баобаб, было самым прекрасным в саванне, – произнес колдун у меня за спиной. – Это было после второго сошествия богов. И обезьянье хлебное дерево знало, что оно прелестно. Оно потребовало, чтобы все песнопевцы воспевали в песнях его красоту. Оно и сестра его прекраснее богов, прекраснее даже, чем Бикили-Лилис, чьи волосы стали сотней ветров. Такое случается. Боги дали волю неистовству. Они сошли на землю, вырвали все баобабы до единого и воткнули их обратно вниз верхушками. Пять сотен веков понадобилось, чтобы корни проросли листьями, и еще пять сотен, чтобы появились на них цветы и плоды. Любую старуху спроси, и она тебе именно так расскажет.
– Люди в каждом дереве живут?
– Те, кто живет, да.
– Не понимаю.
– Да, не понимаешь.
За одну луну у дерева побывали все жители селения. Я видел, как смотрели они на колдуна, прячась за ветвями и листьями. Женщины с тыквами на головах останавливались осмотреться. Одна-две или три собрались было подойти поближе, но передумали и удалились. Случались вечера, когда я сидел в окружении подобравшихся поближе детишек; стоило мне рыкнуть, как они убегали, громко крича. Две ночи я слышал топотанье маленьких ножек вверх и вниз по дереву, пока над входом в пещеру не просунулись две свисавшие головы. Павианиха и ее детеныш. Павианы в обезьяньем дереве. Я рассмеялся. Утром пришли слониха со слоненком и жевали что-то у ствола.
Раз пришли из селения трое крепких мужчин. Все – высокие, широкие в плечах, подобранные там, где толстяки пузца носят, с ногами сильными, как у быков. Первый мужчина с головы до пальцев ног облачился в пепел, белый, как луна. Второй пометил свое тело белыми полосами, как зебра. У третьего не было никакой раскраски, одна темная и роскошная кожа. Они носили ожерелья на шеях и цепи на талиях, не нуждавшихся больше ни в каких украшениях. Я не знал, за чем они пришли, но понимал: им я это отдам.
– Мы много раз следили за тобой в буше, – сказал полосатый. – Ты взбирался на деревья и охотился. Ни навыков, ни умения, но, может, боги толкают тебя. Сколько тебе, если в лунах?
– Мой отец никогда не считал лун.
– Это дерево сожрало трех девственниц. Цельем их заглонуло. Ночью слышно, как они вопят, только доносится лишь шепот. Ты думаешь, что это ветер.
Некоторое время он пялился на меня, потом все трое рассмеялись.
– Ты пойдешь с нами на Зареба, на ритуал становления мужчиной, – сказал полосатый. Он указал на луносветлого: – Змея убила его напарника как раз перед дождями. Ты пойдешь с ним.
Я не сказал, что был спасен от змеиного укуса.
– Встретимся на следующем восходе солнца. Тебе следует знать, как жить воинам, а не сученышам, – произнес луносветлый.
Я согласно кивнул. Он смотрел на меня дольше других. Кто-то вырезал ему звезду на груди. По кольцу в каждом ухе, которые, я понял, он проколол себе сам. Был он по меньшей мере на голову выше двух других, но я это только тогда и заметил.
– Ты пойдешь со мной, – услышал я, как он сказал, хотя я и не слышал, как он это произнес.
Об этом и предупреждал меня человек в моей хижине, мол, думающий человек не станет тратить время и говорить без языка, когда язык является его правом. Я так счел, будто снова могу читать слова по глазам. Только человек в моей хижине был стар, как карга, даром что тело имел молодое.
Я понял: я пойду с этим луносветлым на ритуал становления мужчиной. Я не спрашивал, что оно такое, эта Зареба. Позже, глубокой ночью, луносветлый опять пришел. Я не спал. Скажу тебе, Инквизитор, немного почерпнешь ты из этого сказания, если станешь настаивать, чтоб было оно обо мне.
Рассказать тебе, что произошло, когда луносветлый малый вернулся? Тебе не любопытно, где был тот колдун из хижины? Что происходило, когда мальчик дошел до того, что каждый миг думал: вот это должно со мной происходить? На Зареба, ритуалах по становлению мужчиной, женщины не присутствуют. Только ты все равно должен помнить об их назначении для мужчины. Зареба у тебя в уме: Зареба, она там, в буше. Переход занял от восхода солнца до полудня. Прибываешь в Зал Героев с глинобитными стенами и тростниковой крышей. С палками и площадками для поединков. Ребята входят поучиться у всех сильнейших бойцов со всех селений и всех гор. Уходят они мужчинами. Когда солнце луч ниспошлет, ты ж понимаешь. Покрываешь себя пеплом, так, чтобы ночью ты выглядел будто с луны сошедшим. Ешь сорговую кашу. Ты убиваешь того мальчика, какой ты есть, чтобы стать мужчиной, каков ты есть, только иногда так и остаешься мертвым. Эти две мысли вместе не уживаются. Колдун из хижины говорил, что нет в человеке прирожденного знания, что все должно постигаться. Я спросил луносветлого малого, как постигать женщин, если женщин, от кого постигать, нет.
Малый повел меня в буш. Нагнул меня, и я обхватил дерево. Он зажал мне рот. Пока рука его зажимала мою первую дыру, он показал, зачем сдалась мне вторая дыра. Это ведь тоже способ, каким мужчины действуют, ведь так, Жрец? Инквизитор? Етить всех богов, буду звать тебя Инквизитором. Дальше будешь слушать?
Кое-кто из сельчан видел меня днями раньше, но держались в сторонке, потому как я был одним из тех, кому умереть уготовано было, а воля духов, она воля духов и есть. Многие проходили мимо хижины, только я заметил бы, если б приблизился какой-то мой родич, и как-то утром я уловил запах одного, шедшего за мной к реке. Парня, кому показалось, что я сын его дяди. Я охотился за рыбой.
Он подошел к берегу и приветствовал меня так, будто мы знакомы были, а потом увидел, что знать меня не знает. Я никак не ответил. Мать его, должно быть, рассказывала ему про Абарра, демона, подбирающегося к тебе под видом знакомца, все в нем похоже, только языка нет. Парень не побежал, только неспешно пошел прочь от берега и сел на скалу. Наблюдал за мной. Ему всего лет восемь-девять было, от уха до уха по лицу, через нос, шла черта, сделанная белой глиной, а по всей груди были рассыпаны, как у леопарда, белые пятнышки. Я был мальчиком из города и в охоте на рыбу удачи не знал. Я погружал руки в воду и ждал. Рыба заплывала мне прямо в руки, но всякий раз выскальзывала, когда я пытался ее схватить. Я ждал, он наблюдал. Ухватил я большую рыбину, но она изогнулась, напугала меня, и я, пошатнувшись, упал в реку. Парнишка рассмеялся. Я глянул на него и тоже засмеялся, но тут из леса донесся запах, приближаясь все ближе и ближе. Я чуял его: охра, масло из семян ши, вонючие подмышки, грудное молоко (а им и парнишка пах). Мы оба поняли, что кого-то ветром к нам несет, только он знал кого.
Она вышла из деревьев, словно из деревьев и проросла. Высокорослая, пожилая женщина с лицом, уже прорезанным морщинами и неприветливым, правая грудь у нее еще не истощилась. Левую же она обернула в ткань, переброшенную через плечо. Голова ее была обвязана красно-зелено-желтой лентой. Ожерелья всех цветов, кроме голубого, громоздились одно поверх другого, и поверх другого, и поверх третьего – по всей ее шее до самого подбородка. Юбка из козьей шкуры отделана каури по животу, тучному от ребенка. Она глянула на паренька и указала себе за спину. Потом посмотрела на меня и сделала тот же самый знак.
Поутру, когда солнце еще ленилось, колдун, будя, хлопнул меня по щеке, потом вышел из хижины, ничего не сказав. Рядом со мной он положил копье, сандалии и ткань для набедренной повязки. Я быстро встал и последовал за ним. По пути в селение мы прошли мимо высокого дерева, с какого облетели почти все листья. Вверху на ветках пятеро ребятишек сидели, стояли и висели – все мальчики с отметинами белой и красной глиной на лице и груди. Один увидел меня и быстро шепнул что-то остальным, которые тут же затихли. Шепнувший пристроился на ветке, словно большая кошка. Все, не переставая, глазели, пока мы проходили под деревом, а когда прошли, то взгляды их следовали за мной.
Внизу по реке хижинами, раскиданными по полю, открылось селение. Первыми мы миновали холмы из сухой травы с верхушкой, похожей на сосок. Затем прошли округлые красно-бурые хижины из глины и грунта с крышами из тростника и кустарника. В центре хижины пошли побольше. Округлые, они кучно стояли двором из пяти-шести хижин, отчего смотрелись замками – со стенами, что соединяли их все, будто поясняя: все это – для одного человека. Чем больше жилища, тем больше блеска на стенах: там жили те, кто мог себе позволить тереть стены черным сланцевым камнем. Но большинство хижин были небольшими. Лишь человек со множеством коров мог позволить себе еще и амбар для зерна и еще постройку для готовки еды из него.
У владельца самого большого двора было шесть жен и двадцать детей (среди них ни одного мальчика). Он приискивал себе седьмую жену, которая принесла бы ему, наконец, сына. Два мальчишки и девочка, голые, безо всякой раскраски, следовали за нами с колдуном, пока какая-то женщина грубо не прикрикнула на них, и они убежали в хижину позади нас. Мы шли уже по середине деревни, возле двора того богача. Две женщины клали свежий слой глины на стену амбара для зерна. Три парня примерно моего возраста возвращались с охоты, неся мертвую лесную антилопу. Луносветлого я не видел.
Возвращение охотников пробудило селение. Мужчина и женщина, девочка и мальчик – все вышли взглянуть на плод охоты, но остановились, завидя меня. Колдун произнес имя, какого я не знал. Богач, имевший шесть жен, вышел и направился прямо ко мне. Высокий мужчина с толстым пузом. С серо-желтым пучком вымазанных глиной волос на затылке и пятью страусовыми перьями на макушке. Пучок, потому как он – мужчина, каждое перо означало особо крупную добычу. Желтая глина полосами подчеркивала его скулы, а победные рубцы покрывали его грудь и плечо. Этот человек убил много людей, и львов, и слона. Может, даже и крокодила или бегемота. Вышли две его жены, одна из них была женщиной с реки. Колдун обратился к нему:
– Отец, который говорит с крокодилом и тот не ест нас в сезон дождей, выслушай меня. – Затем он сказал что-то тому мужчине, чего я не понял.
Мужчина оглядел меня с головы до ног, с ног до головы. Я уже по меньшей мере луну как ощущал свою наготу. Он подошел поближе и сказал:
– Сын Абойами, брат Айоделе, эта тропа – твоя тропа, эти деревья – твои деревья, этот дом – твой дом.
Имен этих я не знал. Или, может, то были просто имена людей, ко мне никакого отношения не имевших. В буше семья не всегда была семьей, а друг не всегда был другом. Даже жена не всегда была женой.
Богач провел меня через вход во внутренний двор, где детишки гоняли кур.
Они пахли глиной, пыльцой и куриным пометом под ногами. Было у богача шесть залов. В окно были видны две жены, моловшие муку. Под стать зернохранилищу, кухня исходила сладостью каши, а тут еще, помимо кухни, одна жена мылась под струей воды, лившейся из отверстия в стене. А еще и стена, длинная и темная, заляпанная сосцами из глины. Дальше шла открытая площадка под камышовой крышей, со скамейками и коврами, а позади нее – самая длинная стена. Спальня Дяди, где над ковровыми лежанками висела громадная бабочка. Он заметил, что я разглядываю, и объяснил, что круги в центре – это покрытые рябью озерки воды, требующие обновления каждую весну или как только он спустит в родник мочу своей новой жены.
Рядом с его залом находилось помещение для кладовой, где спали дети.
– Этот дом – твой дом, эти ковры – твои ковры. А вот эти жены – мои, – изрек он, кашлянув. Я улыбнулся.
Мы сели на открытой площадке: я – на циновке, он же уселся в кресло и откинулся так далеко, что скорее лежал, а не сидел в нем. Сиденье вырезалось точно под его зад, спинка была укреплена тремя поперечинами, вырезанными в виде яиц, уложенных в три ряда, помню, как вздыхал отец, потирая собственную спину после такого кресла. Передняя спинка кровати резалась в виде громадного головного убора из рогов. Крупная спина, толстенькие ножки, резные рога и обвислые уши придавали ему вид быка-буффало из буша. Возлежа в кровати, Дядя превращался в мощное животное.
– Твое кресло. Я уже видел такое, – сказал я. Дядя мой сел, выпрямившись. Казалось, его встревожило, что таких два. – Это люди вашего племени сделали?
– Лоби, мастер по дереву в городе, клялся, что сделал всего одно. Но городские врать горазды, это в их природе.
– Тебе знакомы городские улицы?
– Я многие истоптал.
– Почему же ты вернулся?
– Откуда тебе знать, что я покинул деревню ради города, а не город ради деревни?
Ответить я не мог.
– Где ты видел такое кресло? – спросил он.
– В своем доме.
Он кивнул и засмеялся.
– Кровь все равно выказывает себя по-кровному, даже если разделена песком, – сказал он и хлопнул меня по плечу.
– Принеси мне кровавую пальмовую водку и табак, – крикнул он одной из своих жен.
Племя это называло себя и свое селение Ку. Когда-то они властвовали по обе стороны реки. Потом вражеское племя, Гангатом, стало больше и сильнее, к нему еще многие присоединились, и Ку вытеснили на ту сторону реки, где солнце садилось. Мужчины Ку мастерски владели луками и стрелами, со знанием дела водили скот на свежие пастбища, знали толк в молоке и поспать умели. Женщины были мастерицами рвать траву для крыш, со знанием дела обмазывали стены глиной или коровьим навозом, устраивали загоны для коз и детишек, что гонялись за козами, умели ходить по воду, мыть вымя, доить скотину, кормить детей, варить суп, мыть колебасы и сбивать масло. Мужчины отправлялись на близлежащие поля сеять и убирать урожай. Копали в воде. Я едва не упал в одну из выкопанных ям, глубокую до того, что слышно было, как на дне шебуршат старые Дьяволы, громадные, как деревья. Луносветлый малый рассказал мне, что скоро собирать урожай сорго, вот женщины и явились на поля с корзинами, чтоб относить зерно. Однажды я увидел, как в деревню вернулись девять мужчин, высокие, одни сияющие от новой раскраски красной охрой, а другие от масла ши – они выглядели новоиспеченными воинами.
– Кто эти мужчины? – спросил я человека, что считал себя моим дядей.
– Это новички. Сначала они были мальчиками, потом отправились на ритуал становления мужчинами, чтобы умереть как мальчики и вновь родиться мужчинами, – сказал тот.
– Это не то, чему меня отец учил, – сказал я.
Вечером они пели, танцевали и боролись, и опять пели, надевали маски хемба, что походили на морды шимпанзе, но Кава пояснил: это чтобы можно было поговорить с умершими предками, ставшими духами в деревьях. Они пели в масках хемба, силясь снять проклятие многих лун неудачной охоты. Барабан под порывы ветра отбивал смешливый ритм. Бам-бам-бам, лака-лака-лака.
Селение, пробудившись, потянулось к новому запаху, а тот был повсюду. Новоиспеченные мужчины и новые женщины зрели на прорыв. Я следил за ними из дома человека, кому предстояло стать мне дядей, а он меж тем следил за своими женами, почесывая пузо.
– Мне один сказал, что отведет меня на ритуал становления мужчиной, – сказал я.
– Обещал тебе сводить на Зареба? Под чьей командой?
– Под его собственным водительством.
– Это об этом он тебе сейчас поведал?
– Да. Что я буду его новым напарником, раз прежний умер от укуса змеи. Я теперь говорю на вашем языке. Знаю ваши повадки. Я твой кровный родич. Я готов.
– А чей это малый? – поинтересовался мой Дядя. Но я не знал, где этот малый живет. Дядя потер подбородок и взглянул на меня:
– Ты родился, когда тебя нашли, а с той поры еще и луны не прошло. Не торопись помирать так рано.
Я взглянул на человека, кому предстояло стать мне дядей. Я не рассказывал ему, что я уже мужчина.
– Ты их видел. Мальчишки, бегающие тут, поменьше, чем мужчины, что вернулись в селение.
– Какие мальчишки?
– Мальчишки с красными пипками, бабами, оттяпанными от мужиков.
Я не понимал, о чем он толковал, и он вывел меня из дому. Небо было серым и пухло в ожидании дождя. Два мальчонки бежали мимо, и Дядя окликнул того, что повыше, с лицом, расписанным красным, белым и желтым, желтая линия посередине его головы шла до самого низа. Помни, что Дядя мой был человек очень влиятельный, у него коров было больше, чем у вождя, и даже золото имелось. Мальчонка подошел, блестя от пота.
– Я гнался за лисом, – сказал он моему Дяде.
Дядя взмахом руки подозвал его поближе. Смеясь, он сказал, что мальчишка знает про свою метку окончания юности и хочет, чтоб о том узнало все селение. Мальчишку передернуло, когда Дядя схватил его яйца с членом, словно взвешивал их.
– Посмотри, – предложил мне Дядя. Краска почти скрывала, что кожицы нет, срезана, и наружу выпростался цветущий конец. – Вначале все мы рождаемся двоими, – пояснял Дядя. – Ты и мужчина, и женщина, точно так же, как девочка – она женщина, она же и мужчина. Этот парень теперь будет мужчиной, когда шаман срезал с него женщину.
Парень стоял ни жив ни мертв, но старался держаться гордо. Дядя мой продолжал говорить:
– А в девочку мужчина должен глубоко проникнуть и прорвать ей неха, чтобы она стала женщиной. Так же, как первые существа были двоими. – Он погладил парня по голове, отпустил его и вернулся в дом.
Поодаль на скале собрались мужчины. Высокие, сильные, черные и блестящие, с копьями. Я смотрел на них, пока солнечный закат не превратил их в тени. Дядя повернулся ко мне и только что не зашептал, будто поверял мне жуткую весть среди чужаков:
– Каждые шестьдесят лет вокруг солнца мы празднуем смерть и возрождение земли. Самые перворожденные были двойняшками, но только когда отделенный мужчина испустил свое семя в землю, только тогда появилась жизнь. Вот почему мужчина, который еще и женщина, и женщина, которая еще и мужчина, несут опасность. Слишком поздно. Ты вырос слишком большой и останешься и мужчиной, и женщиной.
Говоря это, он следил, насколько слова его западают мне на ум.
– Я никогда не буду мужчиной?
– Ты станешь мужчиной. Но то, другое, оно в тебе, и оно сделает тебя другим. Вроде мужичков, что бродят по землям и учат наших жен женским секретам. Ты будешь знать, как они знают. Божьим промыслом у тебя, может, и получится баб заваливать, как они заваливают.
– Дядя, вы ввергаете меня в великую печаль.
Я не сказал ему, что женщина уже внутри меня ярится и что меня обуревают ее желания, только во всем другом женщиной я себя не ощущаю, я хочу охотиться на оленя, и бегать, и забавляться.
– Жалею, что не обрезан. Готов сделать это сейчас, – сказал я.
– Обрезать тебя должен был бы отец. Теперь уже слишком поздно. Слишком поздно. Ты всегда будешь идти по грани между двух. Всегда будешь идти двумя дорогами разом. Ты будешь всегда ощущать силу одного и боль другой.
В ту ночь луна не вышла, но, когда он вышел наружу из хижины, луносветлый так и сиял.
– Идем посмотрим, что новые мужчины и женщины делают, – предложил он.
– Ты должен назвать мне свое имя.
Он ничего не сказал.
Мы пошли по бушу к месту, откуда барабанщики слали послания богам на небесах и предкам в земле. Луносветлый шагал быстро, меня не ждал. А я все еще боялся наступить на змею. Малый исчез, пройдя стену из толстых листьев, и я остановился, не зная, куда идти, пока белесая рука не схватила меня и не протащила за листву.
Мы вышли на лужайку, где барабанили барабанщики, а другие колотили палками и свистели. Подошли двое мужчин, чтобы начать церемонию.
– Бумбанджи, должностное лицо и поставщик провизии. А еще воришка. Посмотри на него в маске мвилу с торчащими во все стороны перьями и громадным клювом птицы-носорога. Смотри, рядом с ним Макала, мастер заклинаний и чар, – рассказывал Кава.
Новоиспеченные мужчины выстроились в шеренгу, плечом к плечу. Все были в юбках из тонкой ткани, какую я видел только на своем Дяде, все соорудили с помощью глины пучки со страусовыми перьями и цветами.
Потом они прыгали вверх-вниз, все выше и выше, до того высоко, что застывали в воздухе, прежде чем опуститься на землю. В землю же бухали так крепко, что земля дрожала. Прыг, прыг, прыг, прыг, будух, будух, будух, будух. И прыгали они непрестанно. Детей не было. Может быть, они, как и мы с луносветлым, прятались в буше. Две женщины, подойдя прямо к мужчинам, стали прыгать с ними: будух, будух, будух. Прыгая, мужчины и женщины сходились все ближе и ближе, пока кожа не касалась кожи, грудь не касалась груди, а нос – носа. Луносветлый малый по-прежнему держал меня за руку. Я позволял: пусть держит. Люди входили и входили в круг, и лужайку накрыло облако пыли от прыганья и топтанья, а танец уже вели одержимые божественным дымком женщины постарше, выходя из толпы и уходя в нее.
Бумбанджи вновь и вновь затягивал:
Мужик с палкой,
Баба с давалкой.
Один с другой не сходится,
Вот и дом пока не строится.

Луносветлый потащил меня обратно в буш, туда, где прохладнее, гуще и пахло приближающимся дождем. Их я унюхал так же быстро, как он – услышал. Потная вонь поднималась и расходилась по ветру. Женщина, упираясь коленями в землю, опустилась на мужчину, потом поднялась, потом села, вверх, вниз. Я моргал, пока у меня глаза в ночной темени видеть не стали. Груди ее тряслись. И она, и он издавали звуки. В комнате моего отца звуки издавал только он. Этот мужчина был недвижим. В комнате моего отца двигался только он. Я видел, как женщина на одно шевеленье мужчины отвечала десятью. Она подпрыгивала вверх и вниз, тряслась, шептала, втягивала ртом воздух, наклонялась, рычала, кричала, свои же груди тискала, разгибалась и сгибалась. Луносветлый малый повел рукой у меня между ног, потягивая меня взад-вперед за кожу в такт ее движениям вверх-вниз. Дух страсти воспылал во мне, заставив пустить сильную струю, заставив заорать.
Женщина вскрикнула, а мужчина прыжком поднялся, отталкивая ее прочь. Мы убежали.
Девять дней провел я, обучаясь у сельчан, как ловить рыбу и охотиться, прежде чем один из старейшин произнес имя моего отца. За такой давностью они и забыли его. Отец говорил, что покинул свою хижину потому, что один мудрый человек убедил его, мол, живет он среди людей отсталых, какие не знают высших богов земли и неба, никогда ничего не делали и не создавали, никогда не знали, как подхватить слова, когда они вышли изо рта, и занести их на бумагу, а еще они трахались только ради размножения. Однако Дядя рассказывал мне другое. Прислушивайся к дереву, где ты теперь живешь, ведь отец твой там. Я прислушивался к ветви за ветвью и к листку за листком – и ничего не слышал от отцов моего рода. Ночь спустя я услышал, как дед снаружи по ошибке говорил обо мне как о своем сыне. Я вышел, поднял голову, вглядываясь в ветви, но ничего, кроме тьмы, не увидел.
– Когда ты отомстишь убийце твоего отца? Беспокойный сон владеет мною, он ждет справедливости, – говорил дед. И еще: – После убийства Айоделе ты – старший сын и брат. Это оскверняет предначертание богов и должно быть отомщено. Мое сердце еще не охладело, мой слабенький сын.
– Я не твой сын, – заметил я.
– Твой брат Айоделе, а он старший тут, со мной, хотя и в беспокойном сне. Мы в ожидании сладкого запаха вражьей крови, – сказал дед, по-прежнему ошибаясь в том, кто я такой.
– Никакой я тебе не сын.
Я что, был так похож на своего отца? Прежде чем у меня пробились волосы, его поседели, и я никогда не видел себя в нем. Если не считать упрямства.
– Раздор все еще свеж.
– Нет у меня никаких раздоров ни с крокодилом, ни с бегемотом, ни с человеком.
– Человек, убивший твоего отца, к тому же украл его коров и перебил его коз, – выговорил дед.
– Мой отец ушел, потому что убивать – это старый обычай, обычай мелких людишек с мелкими божками.
– Человек, убивший твоего брата, до сих пор жив, – разгорячился дед. – О, до чего же велик позор, когда человек из твоего дома покидает селение. Не стану называть его имени. О, какое ж это постыдство быть слабее, чем птица, трусливее, чем мангуст-суриката. Первыми-то мне как раз коровы сказали. В тот день, как он понял, что не будет мне покоя, пока он не отомстит, он бросил коров в буше и сбежал. Коровы своим путем сами вернулись к хижине. Он забыл свое имя, забыл свою жизнь, свой народ, разучился охотиться с луком и стрелами, охранять сорговые поля от птиц, ухаживать за скотом, избегать ила, оставленного наводнением, ведь это в нем спят крокодилы, ища прохлады. И ты. Быть ли тебе единственным юнцом в сотни лун, кого возненавидит крокодил?
– Я не твой сын, – твердил я.
– Когда ты отомстишь за своего брата? – вопрошал он.
Я обошел хижину и сзади увидел Дядю, нюхавшего табак из рога антилопы, как делают богачи в городе. Мне хотелось знать, почему он ушел в город, как мой отец, и почему, не как мой отец, вернулся обратно. Он возвращался со встречи с шаманом, который только что пришел с устья реки, где прозревал будущее. По лицу Дяди я не мог понять, провидел ли шаман больше коров и новую жену или голод да болезни грядут от мелкого божка. Я чуял на Дяде запах дага: колдун жевал ее для остроты ясновидения, – что означало, что шаману с его вестями он не доверяет и желает сам во всем убедиться. Могло показаться, будто Дяде что-то предстояло сделать. Отец мой был человек умный, но никак не такой же ушлый, как Дядя. Тот указал на белую линию у себя на лбу:
– Порошок из сердца льва. Шаман смешал его с кровью женских месячных и толченой корой красного дерева, потом жевал это, чтоб предсказать будущее.
– И ты это носишь?
– А ты что бы выбрал: есть львиное сердце или носить его?
Я не ответил.
– Дедов призрак умом трехнулся, – сказал я. – Все спрашивает раз за разом, когда я убью убийцу моего брата. Нет у меня никакого брата. Еще он считает, что я самому себе отец.
Дядя хохотнул. Я думал о луносветлом малом – и о лесе. Мысли эти захватили меня и унесли до того далеко-далеко, что, когда в голове все вернулось на исходные, Дядя пристально разглядывал меня. И тогда меня разобрало, отчего это я мозги занимал такими вещами, когда мой умерший безумный дед путает меня со своим сыном и желает отмщения за моего другого дядю.
– Твой отец тебе не отец.
– Что?
– Ты сын храбреца, но внук труса.
– Мой отец так же стар и хил, как и старейшины.
– Твой отец – твой дедушка.
Он даже не понимал, насколько потряс меня.
– Когда тебе всего несколько годиков было, хотя мы и не считаем годами, племя Гангатом, живущее за рекой, убило твоего брата. Сразу после того, как он вернулся с Зареба, с ритуала становления мужчиной. Во время охоты на вольных землях, что не принадлежат никакому племени, он столкнулся с отрядом гангатомов. Всеми признано, что на вольных землях не должно быть никаких убийств, но они изрубили его до смерти острыми тесаками и топорами. Твой отец, мой брат, был самым умелым и метким лучником в селении. Мужчина должен знать имя того, кому он собирается мстить, или он рискует оскорбить какого-нибудь бога. Твой отец не слушал никого, даже своего отца не слушал. Он заявил, что кровь, текущая у него в жилах, львиная, должно быть, перешла к нему от матери, которая всегда с криком требовала мести. Вопли о мести выдворили ее из мужниного дома. Она перестала раскрашивать лицо и больше вовсе не ухаживала за волосами. Некоторые дуростью считают мстить за смерть одного сына убийством еще одного сына, так ведь и время-то было дурацкое. Он отомстил за смерть, только его тоже убили. Твой отец подобрал его лук и шесть стрел. Цели он себе избрал за рекой и поклялся убить шесть живых душ, каких увидит. Еще до полудня он убил двух женщин, трех мужчин и одного ребенка – все из разных семей. Теперь против нас было шесть семей. Теперь шесть новых семей означали для нас смерть. Они убили твоего отца на вольных землях, когда человек, живший там, заявил, что шкуры, купленные им у него, расползлись через две луны. Твой отец отправился разобраться с жалобой и отстоять свое доброе имя. Только тот человек предательски завлек его в ловушку против трех воинов-гангатомов еще две луны назад. Мальчишка прицелился из лука и послал стрелу ему в спину, прямо в сердце. Историю про порченые шкуры гангатомы подсказали, потому как у мужика того ума не хватило бы на толковое предательство. Он как раз об этом и рассказал мне, прежде чем я ему глотку перерезал.
Мне не хотелось свой страх показывать, но и его упертый взгляд я выдерживать не хотел, не то он понял бы, что я стараюсь страх не показывать. Не хотел я и взглядом в землю упираться, не то выходило бы, будто я боюсь взглянуть на него. Небо – вот куда я уставился.
И вот что еще рассказал мне Дядя. Дед мой, устав от убийств, забрал мою мать и меня из селения. Это как раз он коров-то и бросил. Вот потому-то, хоть я и был мал, отец мой был старым, старым, как старейшины с горбатыми спинами. Даром что бег сделал его тощим – кожа да кости. Вид у него всегда такой, что того и гляди улетит. Мне захотелось убежать от своего Дяди к отцу своему. Деду. Отцу. Земля под ногами в тот момент не была землей под ногами, небо не было небом, ложь была правдой, а правда – чем-то изменчивым и ускользающим. Меня тошнило от правды.
Я понимал: у Дяди есть еще о чем рассказать мне, есть у него в запасе слова здравые, со смыслом, слова, какие мозги мне обратно вправят, как надо, потому как они дурость за смысл приняли, и я не мог собственным предкам верить, тем более их упокоенным последам в дереве. Может, дед мой умер трехнутым. Может, сам я нынче трехнутый. Как только мог я не верить тому, что всякая баба, всякий мужик болтали. Слишком много я слушаю. Всему верю. Верю старику, кто не был мне отцом, и женщине помоложе, что была мне матерью. Может, она и не была моей матерью. Спали они в одной комнате, в одной постели, и он забирался на нее, как мужьям положено, – я их много раз видел. Может, мой дом и не мой дом и, может, мой мир и не мир вовсе.
Дух на верхних ветках этого долбаного дерева был моим отцом. Говорил со мной. Подбивал меня на убийство за моего собственного брата. И все селение знало. С того дня они приходили ко мне (иногда в дом Дяди), чтоб безо всяких обиняков спросить меня. Старая женщина прислала детей спросить: ты когда отомстишь за своего брата? Другие ребята спрашивали, обучая ловить рыбу: ты когда отомстишь за своего брата? И всякий раз, когда кто-то задавал этот вопрос, сам вопрос обретал новую жизнь. После стольких лет нежелания быть хоть в чем-то похожим на своего отца теперь я хотел быть им. Мне хотелось быть таким, как мой дед. Бабка моя умерла трехнутой из-за своей навязчивой потребности в мести.
– Где она обитает? – спросил я Дядю.
– Дом построили, а потом оставили большие птицы, – сказал он. – Полдня пути от нашего селения, если стоять на берегу реки.
Я сидел позади амбара с зерном.
Сидел там не день и не два.
Не говорил ни с кем.
Дяде моему хватало мудрости оставлять меня в покое. Я раздумывал о своих деде с Дядей и пытался мысленно представить, каков из себя мой отец. Только это всегда пропадало, и воображение рисовало мне лишь деда и мою мать, обоих голыми, но не касавшимися друг друга. Если тащишь что-то, что нести тебе не по силам, то что остается, как не сбросить это? А ну как запоздаешь и сам окажешься раздавлен этим? Вот потому-то я и двинуться не мог. Я чувствовал это, я понимал, но и, понимая, не мог заставить себя двинуться. Я был глупцом, ведь все всё знали. Я был животным, готовым задрать первого попавшегося, кто слово изронит при мне про отцов и дедов. Отца своего я ненавидел еще больше Деда своего. После такого множества лун, когда я убеждал себя, что отец мне не нужен. У нас же с ним, у меня с отцом, до драк доходило. И теперь, когда у меня его нет, он мне нужен. Теперь, зная, что он и из сестры тетю бы сделал, я хотел убить его. И свою мать. Может, ярость была бы способна поднять меня, заставила б встать, заставила б идти, только вот он я – сижу себе, как сидел, у амбара с зерном. Все так же недвижимо. Слезы накатились и пропали, а я их даже не замечал, а когда заметил, то запретил себе думать, будто плачу.
– Етить всех богов, ведь теперь у меня такое чувство, будто я в воздухе скакать могу, – выговорил я вслух. Кровь была границей, семья – веревкой. Я был свободен, говорил я себе. И говорил сам с собой всю ночь и весь день напролет целых три дня.
Никогда не было у меня желания искать свою бабку. На что б ее хватило, как не на еще больше наговорить мне про то, чего я не желал слышать. Про то, что помогло бы мне понять прошлое, но стоило бы мне больших слез и большей скорби. От скорби меня тошнило.
Я пошел к тому, кто разводил костер у своей хижины. Почему его хижина, его хранилище зерна, его костер обходились без женщины, я не спрашивал. Ведь малый, еще и мужчиной не ставший, сам себя растил.
– Я поведу тебя на Зареба, и ты обретешь право быть мужчиной. Но еще до следующей луны ты должен убить врага, иначе я тебя убью, – сказал он.
– Мысленно я зову тебя луносветлый малый, – признался я.
– Почему?
– Потому что у тебя кожа была темно-белая, как луна, когда я тебя в первый раз увидел.
– Мать моя зовет меня Кава.
– Где она? Где твой отец, сестра, братья?
– Ночной недуг, все они умерли. Сестра – последней.
– Когда?
– С тех пор солнце обошло эту землю четыре раза.
– Меня блевать тянет от разговоров об отцах. И матерях. И дедах. Обо всех кровных.
– Усмири эту ярость, как я.
– Жалею, что кровь не сжигает.
– Усмири эту ярость.
– Они у меня есть, и я потерял их, и то, что у меня есть, – вранье, только правда еще хуже. У меня от них голова огнем горит.
– Ты пойдешь на Зареба со мной.
– Дядя мой говорит, что я не гожусь для Зареба.
– Значит, ты все ж от родни словцо ловишь.
– Дядя говорит, что я не мужчина. Что следует срезать женщину на кончике вот этого.
– Значит, оттяни шкурку назад.
Задворки его хижины были неподалеку от реки. Мы спустились на берег. У него в руке была тыква. Он зачерпнул рукой воду, вылил в тыкву и махнул мне рукой, подзывая.
Я стоял смирно, а он, набрав сырой белой глины, расписывал мне лицо. Раскрасил мне шею, грудь, ноги, икры и ягодицы. Потом опустил руку в воду, смыл глину и стал наносить мне на кожу змеистые линии, отчего было щекотно. Я засмеялся, но он был как камень. Нанес змеистые линии мне на спине и вниз по ногам. Ухватил мою крайнюю плоть и сильно потянул ее, сказав, что делать с этим сморщенным корешком. Раскрасил его глиной, потом медленно и нежно нарисовал маленький цветочек. Слова зазвучали в деревьях, только я пропускал их мимо ушей. Кава же сказал:
– Жаль, у меня нет врага, кому бы я мог отомстить за мать и отца. Но был ли когда такой человек, кто убил воздух?
Назад: В этом повествовании упоминаются
Дальше: 2. Малакин