Глава 27
Ганс-Петер, чистый и уже не мокрый, лежал в собственной постели; кое-как отмытая от крови одежда так и осталась валяться на полу в душевой.
В поисках места, которое принесет покой и позволит наконец уснуть, он шатался по закоулкам своей памяти, словно по громадному дому, заглядывая во все более дальние и дальние комнаты, и наконец забрел в морозильную камеру, что была у них дома в Парагвае.
В этой огромной, как кладовка, морозилке – его родители. И им оттуда не выйти, потому как входная дверь перетянута цепью, которую Ганс-Петер завязал безупречным узлом, как его научил отец – тряс узел до тех пор, пока звенья в нем окончательно не заклинило.
Лежа в своей постели в Майами, Ганс-Петер озвучивал образы, проявляющиеся где-то на потолке. С губ его слетали голоса то отца, то матери, а лицо попеременно принимало то одни, то другие черты.
Отец:Да это шуточки у него такие, сейчас он нас выпустит! А потом я вздрючу его так, что он обосрется!
Мать, зовет через дверь:Ганс, дорогой. Пошутил – и хватит. Не то мы тут простудимся, и будешь бегать вокруг нас с платками и горячим чаем, хи-хи.
Голос Ганса-Петера теперь звучит приглушенно, рука прижата ко рту – он повторяет то, что слышал тогда, сто лет назад, через дверь: все эти приглушенные мольбы, доносившиеся из морозильной камеры всю ночь.
«Пум-пум-пум», – продолжает он, подражая подрагивающему шлангу, протянутому от выхлопной трубы машины, другой конец которого Ганс-Петер примотал изолентой к вентиляционной решетке морозилки.
Когда через четверо суток он распахнул дверь камеры, родители неподвижно сидели там – и отнюдь не друг у друга в объятиях. Смотрели прямо на него, таращились своими замерзшими глазными яблоками, тускло поблескивающими в полумраке. Когда он взмахнул топором, от них полетели осколки.
Осколки раскатились по морозильной камере и замерли на полу; обе фигуры были все так же неподвижны – как на фресках на потолке над его теплой постелью в Майами.
Он перевернулся на бок и умиротворенно заснул, словно облопавшийся кот, живущий при скотобойне.
* * *
Проснулся Ганс-Петер в полнейшей темноте, поскольку сильно проголодался.
Не зажигая света, прошлепал к холодильнику, открыл дверь, внезапно проявившись во тьме в потоке света из-за дверцы, бледный и голый.
Почки Карлы лежали в самом низу, в обложенном льдом контейнере – розовенькие, безупречные, – залитые физиологическим раствором и готовые к передаче торговцу органами. Сговорились на двадцати тысячах долларов. Можно было бы предложить Карле отправить ее домой в Украину и изъять почки там – в этом случае и все двести тысяч можно было бы срубить, – если б только не этот чертов дом Эскобара. Сидишь в нем, как приклеенный…
Ганс-Петер терпеть не мог завтраки, обеды и ужины, равно как и всякий застольный этикет. Но голод не тетка. Намочив конец кухонного полотенца, он повесил его на ручку холодильника. Другое полотенце расстелил на полу. Обеими руками вытащил с полки целую жареную курицу и произнес единственное благословение, которое знал наизусть и за которое не раз был нещадно бит, когда произносил его за семейным столом:
«Ипать все это сраное говно».
Стоя возле открытого холодильника, он вгрызся в курицу, как в яблоко. Отрывал зубами здоровенные куски мякоти и, вздергивая голову, заглатывал их практически не жуя. Прервался только для того, чтобы изобразить голос попугая Кари: «Какого хера, Кармен?» А потом опять взялся рвать зубами курицу. Все кусал и глотал. Вынул коробку молока из холодильника, немного отпил, а остальное выплеснул назад через голову. Молоко потекло у него по ногам, заструилось по полу к стоку.
Он вытер лицо и голову полотенцем и направился под душ, распевая:
– Kraut und Rüben haben mich vertrieben; hätt mein’ Mutter Fleisch gekocht, so wär’ich länger blieben!
Песенка ему так нравилась, что он спел ее разок, на сей раз по-английски:
– Капуста со свеклой прочь меня прогнали; если б дали мяса мне – подольше б задержали!
Продолжая напевать, Ганс-Петер положил в стерилизатор свои обсидиановые скальпели, столь популярные среди косметических хирургов Майами. С тонюсенькими лезвиями из вулканического стекла он обращался очень бережно. В десять раз острее самой острой бритвы – живую клетку можно аккуратненько напополам разрезать, не раздавив ее и не разлохматив, режущая кромка всего в тридцать ангстрем! Можете таким скальпелем случайно порезаться и ничего не почувствовать – пока вдруг не заметите кровь.
Из уст Ганса-Петера теперь звучал голос Кари:
– В «Пабликсе» продают неплохие чулеты. В «Пабликсе» продают неплохие чулеты. В «Пабликсе» продают неплохие чулеты.
Он вытер пальцы мокрым кухонным полотенцем.
– Еду тут развозят, – произнес он голосом Кари. – Лично мне больше по вкусу «Комидас Дистингидас».
И опять попугай:
– Какого хера, Кармен?
Подхватив свой жутковатый свисток, он все дул и дул в него в окружении кафельных стен и покато сбегающего к сливному отверстию пола. Кремационная машина размеренно почавкивала в углу, словно какой-то неспешный метроном.