Книга: «Ага!» и его секреты
На главную: Предисловие
Дальше: Глава 2 Три кита творчества

Елена Викторовна Сапарина

«Ага» и его секреты

Глава 1
Синяя птица творческого счастья

Сказка его жизни

 

— Могу я видеть братьев Гримм?
Служанка, отворившая дверь, с сомнением оглядела нескладного долговязого посетителя. «Бог мой, до чего он худ и длинен, руки на целую четверть торчат из рукавов, а ноги тонки, как у птицы, да и сам он чем-то похож… на аиста… — Она с любопытством рассматривала странного посетителя. — Кто бы это мог быть? Ладони его рук широки и грубы, как у плотника, а башмаки, о мой бог, до чего же они огромны! Господину, видимо, не приходилось опасаться, что кто-нибудь случайно подменит его галоши… Господину? Да, такой красивый камзол с пышным бантом плотник не наденет даже в праздник…»
Увидев, что посетитель нетерпеливо поддергивает короткие рукава камзола, служанка как можно вежливее спросила:
— Кого из братьев вы желаете видеть?
Того, который больше написал.
— Яков ученее, невольно улыбнувшись, ответила она.
— Ну, так и ведите меня к нему…
Яков Гримм поднял на вошедшего спокойные доброжелательные глаза.
— Я являюсь к вам безо всякого рекомендательного письма, надеясь, что имя мое вам не безызвестно, — напыщенно произнес тот.
— Кто вы?
Посетитель назвал себя. Гримм с некоторым смущением ответил:
— Что-то я не слыхал вашего имени. Что вы написали?
Теперь, в свою очередь, смутился гость.
— Тоже сказки, — неуверенно произнес он.
— Я их не знаю… Прошу вас, назовите другое ваше произведение, может, оно мне знакомо.
Посетитель перечислял, но Гримм только покачивал головой. Странному гостю стало, видно, не по себе:
— Что вы должны обо мне подумать, — сбивчиво пробормотал он. — Пришел к вам ни с того ни с сего и говорю только о своих сочинениях! И все-таки вы знаете меня, — вдруг оживился он. — Есть сборник сказок разных народов, он посвящен вам, там есть и одна из моих сказок.
— Я и этой книги не читал, — добродушно ответил Гримм. — Однако я очень рад вас видеть у себя. Позвольте мне познакомить вас со своим братом Вильгельмом…
Но чудаковатый посетитель торопливо пожал хозяину руку и поспешил удалиться. Было видно, что он очень расстроен своим неудачным визитом к знаменитым немецким сказочникам. Подумать только: все в один голос говорили, что в Берлине его хорошо знают и ждут, а оказывается, как раз те, с кем он надеялся о многом поговорить, про него даже не слыхали. Может быть, правы земляки, насмехавшиеся над его поездками. «Наш сказочник гоняется за славой по всей Европе», — говорили они.
А разве простое тщеславие руководит им? Ведь человек, прославивший себя за границей, делает честь своей родине. Что касается славы, то одним своим появлением ее не создать. Его знают за границей не просто как известного датчанина, а как поэта, сказочника. Чем же он виноват, что его сказки пришлись по душе и немцам, и англичанам, и французам. Ведь недаром он получил столько приглашений. Короли и герцоги наперебой зазывали его в гости, упрашивая прочесть новую сказку.
Шуман и Мендельсон были так любезны, что исполнили специально для него свои новые произведения. Гёте первый подошел к нему на литературном вечере и представился. А милый Диккенс, у которого он гостил, его прелестная жена и пятеро ребятишек стали близкими друзьями. Совсем незнакомые люди присылали ему восторженные письма. На улицах его узнавали, ему кланялись, и он сам, когда никто не видел, раскланивался со своими портретами в витринах. А проходя мимо многочисленных зеркал в залах королевских дворцов, не мог удержаться, чтобы не состроить «гениальное» лицо!
Тем обиднее, когда вдруг сталкиваешься с равнодушием или откровенной неприязнью, которой так и сквозят отзывы копенгагенских критиков. Почему на родине его не признают? Или на этих заплесневелых островах и умы покрылись плесенью скуки?
Может быть, все это и пустяки. Но он никак не научится не обращать внимания на мелкие уколы самолюбия, пересуды сплетников, недоброжелательные отзывы завистников, злые выпады «друзей»…
Вот и сейчас, в Берлине, выйдя из дома братьев Гримм, он едва сдержал слезы обиды и разочарования.
Всегда его подводит простодушие, как будто он все еще тот наивный подросток, которому ничего не стоило запросто прийти к известной балерине и просить устроить его в театр. Он еще, помнится, снял сапоги и выделывал немыслимые па в одних чулках. Бедная женщина, она, конечно, приняла его за сумасшедшего. А директор театра, к которому он явился тоже без всякой рекомендации, просто страстно желая стать актером? Он не предлагал накормить его на кухне обедом, как балерина, а пытался объяснить, что внешность у просителя малоподходящая для актера. Слишком худ и… как бы это сказать.
— О, это ничего, — перебил его нетерпеливый посетитель. — Лишь бы меня приняли в театр да положили хорошее жалованье, а там уж я быстро растолстею.
Теперь его встречают иначе…
Вообще-то говоря, дело совсем не в именах. Когда в Англии какой-то сельский священник сказал, что все ребятишки в округе знают его сказки наизусть, это было, пожалуй, приятнее, чем просьба королевы прочесть у нее во дворце новую сказку. Просто ему немного хочется потешить свое самолюбие. (Еще бы: сына прачки и бедного башмачника называют теперь «королем сказок». Слышала бы это его мать…)
А вовсе он не взрослый ребенок, каким любят его изображать. Что из того, что он иногда подписывает свои стихи и пьесы другим именем или пишет сам на себя разгромную критическую статью? Разве не забавно слушать потом, как критики и поэты, только что ругавшие почем зря сочинение «этого выскочки», наперебой хвалят «новую поэтическую звезду»? Или шушукаются за его спиной: «Слышали, как досталось некоронованному королю?», не подозревая, что досталось ему от самого себя.
Все дело в том, что он любит выдумывать. Для него это лучшая забава. Как только он появляется у знакомых, все наперебой расспрашивают, не произошло ли с ним сегодня чего-нибудь необыкновенного?
— Со мной нет. Но вот послушайте, какой я знаю изумительный случай, наверно, вы еще не слыхали о нем. Как-то вечером соседские дети остались дома одни и решили попробовать, не удастся ли им оживить старый комод, стоявший в углу… Комод действительно ожил. Но что бы вы думали? Похватал он ребятишек, попрятал в свои ящики и выбежал на улицу. То-то шарахались от него прохожие… Смеетесь? Хорошо вам смеяться, а каково было бедным родителям?
Слушая такие рассказы, один из знакомых как-то не удержался и закричал:
— Боже мой, ну что он врет! Ведь врет же: почему со мной ничего подобного не случается?!
Чудак, он не знал, что с одним поэтом тоже так было. Он вздумал писать, но почему-то ничего не мог придумать. Пока, наконец, не догадался рассказать о своей беде старой-старой старушке, что жила у городских ворот. И она одолжила ему свои очки и слуховую трубку. И сразу все вокруг поэта ожило. В каждой картофелине, в каждом кусте терновника он увидел столько занимательного!..
— Ну, уж вам-то не пришлось бы одалживать волшебные очки, — смеялись друзья. — Вы и так выдумщик хоть куда. До сих пор удивляемся, как это вы написали целую книгу. И о чем! О путешествии по Копенгагену. Хорошо путешествие — по скучным копенгагенским улицам.
— Скучным? Вы сказали — скучным? Да знаете ли, сколько забавного по дороге, какие причудливые мысли приходят в голову, какие удивительные случаются истории. Как-то встретил на пустынной заснеженной улице мяукавшего кота. Но ведь поэт понимает и кошачий язык. Тем более что кот-то — коллега, сочинитель. И какие элегии он пел о пустых, глупых кошках, думающих только о молоке да сале… Жаль только, что ночной сторож испортил беседу, крикнув что есть силы: «Брысь, сатанинское отродье!»
— Вы невозможный фантазер, — улыбались друзья. — Поезжайте в настоящее путешествие и напишите все, что увидите.
А когда он увидел не то, что другие, его снова подняли на смех. Какие могут быть эльфы в ночном пыльном дилижансе, среди храпящих соседей?
Да вот же они, посмотрите: видите, как мелькают в траве лунные блики, маячат неясные тени? Это неугомонные эльфы пляшут в траве и катаются на шариках-росинках.
— Вы неисправимы, — сказал знаменитый поэт Геллер. — Это же все выдумки, сказки какие-то. А кто в наше время интересуется сказками? Бросьте это пустое занятие.
— Пишите сказки, — говорил ему известный физик Эрстед, — они прославят вас.
И кто бы мог подумать, что ученый окажется прозорливее литератора.
Сказки? Почему бы и нет. Ведь он столько слышал их в детстве и столько рассказывал детям сам. Во всех знакомых домах дети ждут его прихода больше, чем взрослые.
— Будет сегодня сказка?
— Сейчас поищем.
С серьезным видом этот чудак обшаривал карманы сюртука. А сам оглядывался по сторонам. Вот синий дракон, нарисованный на большой китайской вазе… Ах, какую великолепную историю можно про него придумать… Вот смешная копилка — свинка, важная от гордости, что битком набита монетами, а это старая лайковая перчатка, нищий щеголь воротничок, бумажная балерина… Вот их сколько, сказочных героев и героинь.
Он устраивался поуютнее в своей наполненной цветами и книгами комнате, разводил в камине огонь, и тогда воображение услужливо подсказывало ему сказку за сказкой. Только успевай записывать. «Когда все эти истории на бумаге, они не так беспокоят меня, как когда роем теснятся в голове», — признавался он потом.
Устав от работы, он отправлялся на одну из тех прогулок по Копенгагену, которые так любил. Каждый забор, каждый цветок за ним словно бы говорил: «Погляди на меня, и у тебя будет моя история». Стоило ему посмотреть, как и впрямь готовы были новые истории: о спесивых улитках или жирных, важных утках, о стручке гороха или бедной больной ласточке…
Он заходил к друзьям. Там шестилетняя дочка знакомого поэта грустила у завядших цветов.
— Неужели они умерли? — со слезами спрашивала она.
Конечно, нет, — горячо уверял он. И рассказывал ей на ходу придуманную историю о том, как по ночам цветы превращаются в красивых бабочек и отправляются на бал танцевать с эльфами веселые танцы.
Развеселив и успокоив девочку, он поднимался в кабинет к ее отцу, известному поэту. Тот задумчиво рассматривал на свет осколок стекла.
— Смотрите, как долго эта бутылка — удивительное создание человеческих рук — служила мне, — мечтательно говорил поэт. — А теперь вот что от нее осталось, только горлышко, годное разве что быть стаканчиком для какой-нибудь птицы. Почему бы вам не написать поэтическую историю… о бутылочном горлышке?
Его друг ученый Эрстед долго объяснял суть своей работы об электромагнетизме, а потом, усмехнувшись, добавил:
— Впрочем, для поэта это, пожалуй, слишком сложно. Послушайте лучше историю попроще — об обычной капле воды. Может быть, она вам пригодится?
Диккенс вместе с многочисленными приветами от своей большой семьи писал, между прочим, об одной любопытной истории — возьмите ее на заметку, если понравится, — которую где-то слышал (или придумал сам). Речь шла о навозном жуке, что жил в той же конюшне, где и лошадь хозяина. Просидев в теплой конюшне всю жизнь, он стал требовать награды: пусть и его, как эту скотину, подковывают золотыми подковами. Разве он не из императорской конюшни?
Торвальдсен, скульптор, встречал его веселой улыбкой.
— Ну, какую сказку вы принесли на этот раз? Нет никакой? Может ли это быть? Ведь вы можете написать обо всем, хоть… о штопальной игле.
И он писал о штопальной игле, навозном жуке, капле воды, бутылочном горлышке… Одна история удивительнее другой. Драгоценные блестки его воображения. Воображение помогло ему стать поэтом, создать волшебные сказки из, казалось бы, совсем прозаических историй, наполнило его обыденный мир невероятными приключениями и саму его жизнь превратило в удивительную сказку. Когда он решил поведать про все, что с ним происходило, то так и назвал новую книгу — «Сказка моей жизни». И подписал ее полным — безо всяких мистификаций — именем: Ханс Кристиан Андерсен.

 

День великого открытия

 

Нет, в этот день не должно было произойти ничего особенного, во всяком случае ничего неожиданного. На понедельник 17 февраля не был назначен решающий эксперимент, профессор не собирался даже провести этот день в лаборатории или за письменным столом. Накануне он уложил чемодан и все, что нужно в дорогу, чтобы утром без задержки ехать на вокзал. Надо было докончить обследование тверских сыроварен, которое он начал еще в декабре, да все за делами не мог попасть в Тверь. А сейчас как раз удобный момент.
В субботу он закончил очередную главу учебника, и дней на десять вполне можно сделать перерыв. Этого хватит, чтобы побывать на сыроварнях и написать отчет, как обстоят там дела. Чтобы не терять зря времени, он просил оформить отпускное свидетельство с понедельника. Сейчас его принесут, и он поедет на вокзал.
Сторож и в самом деле подал ему вскоре письмо. Профессор распечатал его: так… отпускное свидетельство… выдано на срок с 17 по 28 февраля… Да, дольше задерживаться ему никак нельзя, потому что надо скорее заканчивать учебник, студентам трудно заниматься без пособия, в котором курс излагался бы систематически. Он взялся за эту сложную работу, надеясь найти какой-то принцип, из которого было бы ясно, почему, скажем, после щелочных металлов следовало описывать щелочно-земельные, а не какие-нибудь другие.
Ведь должно же быть какое-то объяснение тому, что рядом с очень активными металлами калием и натрием должны находиться весьма близкие по свойствам бериллий и магний, а не газы вроде фтора и хлора. Как раз на щелочных металлах он и остановился. Описание их закончено. С чего начинать следующую главу? Ясно, что с наиболее близких им — бериллия и магния.
Но это ему ясно, потому что он по крайней мере два десятка лет изучает свойства разных веществ и довольно много о них знает… А как объяснить студентам, почему одни вещества похожи, как братья, а другие настолько различны, что кажется, будто сделаны совсем из другого теста… Ведь и там и тут основа одна: и металл натрий и газ фтор состоят из мельчайших частиц вещества — атомов… разных атомов… Позвольте, позвольте… а что, если именно атомный вес и есть то общее, что объединяет все вещества в единую систему?.. Надо сравнить, и в первую очередь не родственные, а как раз далекие по свойствам вещества, и именно их атомные веса, а не валентность или что там обычно сопоставляют…
Профессор поискал, на чем бы записать этот неожиданный вывод, не нашел под рукой свободного листа бумаги, схватил письмо, отодвинул кружку с чаем, которую, задумавшись, поставил на него, и прямо на обороте своего отпускного свидетельства вывел два ряда химических символов…
Если бы он знал, как будут искать потом это письмо с черновыми записями, как станут вглядываться в каждую зачеркнутую им цифру, в каждую неразборчивую букву, наспех записанную рядом с расплывшимся пятном от кружки с чаем!
Он был очень педантичен, никогда не выбрасывал никаких черновиков и писем, но писал так много, что в его громадном архиве эти документы нашли лишь недавно. А тем временем сложились разные версии того, как произошло само событие.
Друг геолог зашел к нему домой как раз в то время. Он застал профессора в чрезвычайно мрачном настроении. Тот стоял у конторки и сосредоточенно писал что-то. С горечью пожаловался он другу, что никак не может выразить найденную закономерность, хотя в голове уже все сложилось.
Как рассказывал потом друг ученого, профессор проработал, не отходя от конторки, трое суток, но так ничего и не добился. Измученный, он прилег прямо здесь, в кабинете, на диван и заснул. И во сне ясно увидел, в каком порядке надо расположить химические элементы, чтобы была видна их взаимная зависимость. В волнении он проснулся и тотчас записал увиденное во сне на первом попавшемся клочке бумаги. Во всяком случае, так говорится об этом в одной популярной книжке для детей.
Сын профессора рассказывал совсем другое. Отец его будто бы сделал открытие в какой-то мере случайно. Он написал названия всех известных в то время химических элементов и коротко их свойства на отдельных карточках и, раскладывая что-то вроде пасьянса, натолкнулся на не замеченную раньше закономерность. Так утверждают все учебники химии.
Когда спрашивали самого профессора, он, пожимая плечами, отвечал: «Искать чего-либо, хотя бы и грибов или какую-либо зависимость, нельзя иначе, как смотря и пробуя…» И никто не догадался расспросить подробнее, как именно он пробовал и на что обращал внимание в первую очередь. По горячим следам проследить за ходом его мыслей было, разумеется, легче. Правда, открытие оказалось настолько значительно, что целые десятилетия ушли на его разработку и уточнение. До того ли было, чтобы выяснять, как же совершился сам факт научной находки. А когда заинтересовались всерьез и этим, расспрашивать оказалось уже некого: ни профессора, ни его друзей, ни даже его сына не осталось в живых.
Пришлось обращаться к архивам. И по черновикам, наброскам, письмам шаг за шагом удалось восстановить все события того знаменитого дня. Собственно, не события даже, а ход мыслей профессора, потому что он отложил поездку и весь день провел в своем рабочем кабинете, составляя таблицы, вычисляя, перекомпоновывая…
Нет, он, как мы знаем, не собирался в этот день заниматься научной работой. Он должен был уехать в Тверь, на сыроварни. Накануне он закончил очередную главу учебника, который взялся писать, когда начал читать в университете курс лекций по химии и обнаружил, что читать, собственно, не по чему. Он перебрал все учебники и книги по химии и ни в одной из них не нашел систематического изложения предмета.
Что порекомендовать студентам?
И он решил сам написать учебник, надеясь по ходу дела найти какой-то рациональный принцип для систематизации многочисленных химических элементов. Но вот закончены первая часть учебника и две главы следующей, а нужное объяснение все не отыскивалось. С описания каких элементов начинать очередную главу?
Эти мысли не выходили у профессора из головы. Ведь он не сомневался, что в огромном разнообразии химических элементов существует какая-то общность, благодаря которой родственные семейства обладают схожими свойствами.
За завтраком профессору, видимо, пришла мысль сопоставить между собой не близкие по свойствам вещества, что неоднократно делали до него, а как раз противоположные. Ведь если есть во всем этом многообразии какая-то система, то она должна проявиться именно при сравнении непохожих химических элементов.
Но что взять за основу для сравнения? И тут новое озарение. Конечно, атомные веса: разные вещества различаются в первую очередь по атомному весу, это их основное, качественное различие. А что такое атомный вес, как не главное свойство атома, мельчайшей, как тогда думали, частицы вещества? Значит, и сравнивать вещества надо по величине атомных весов.
Может, тут ключ к решению всей задачи? Это надо было проверить немедленно. Он начал писать прямо на обороте только что полученного письма с отпускным свидетельством.
В первом ряду: калий, натрий — щелочные активнейшие металлы, под ними другая группа не таких активных металлов. Торопясь, зачеркивая, исправляя, профессор стал вычислять разницу их атомных весов. Как будто наметилась определенная зависимость, только места для вычислений не хватило.
Профессор перешел в кабинет, встал у конторки, за которой привык работать, взял чистый лист бумаги и, стараясь не торопиться, обдумывая каждый шаг, начал писать.
Снова выстроились в ряд калий, натрий и все их семейство. Теперь под ними расположились неметаллы — фтор, хлор, бром, йод, взятые из первой части учебника. И сразу же обнаружилась любопытная деталь: атомные веса этих вторых веществ оказались на одну и ту же величину больше, чем у щелочных металлов.
Профессор стал заполнять третью строку — здесь он разместил группу кислорода: та же история. Он подписал дальше семейство азота, под ним углерода… Пока все шло как по маслу. Вскоре 42 элемента из 63 известных в то время выстроились столбцами друг под другом. Шесть групп наиболее изученных элементов, шесть родственных семейств.
И тут новое неожиданное наблюдение: начало второго столбца и конец третьего служили прямым продолжением друг друга. Выходило, что все шесть столбцов можно как бы вытянуть в одну линию, и тогда образуется непрерывный ряд элементов, у которых атомный вес будет постепенно возрастать.
Волнуясь, профессор смотрел на выстроившиеся, как на параде, шеренги химических символов. Как это он не обратил сразу внимания! Ведь ряд-то к тому же не непрерывный! У каждого восьмого элемента — ровно через семь (как раз по числу строчек в колонке) — удивительным образом повторялись свойства первого. Эти равномерные интервалы ясно говорили о том, что свойства элементов изменяются периодически. Пожалуй, можно было составить таблицу: шесть колонок по семь строчек — сорок два основных элемента войдут в нее. А вот как разместить оставшуюся треть? Атомные веса их вычислены не очень точно, да и сами они изучены меньше.
Теперь работа подвигалась не так быстро, не сразу нашли свое место свинец и алюминий. У бора пришлось произвольно изменить атомный вес, чтобы он попал в свое, а не чужое семейство. Долго не хотел становиться в общую шеренгу водород. Атомные веса многих элементов пришлось вычислять заново, он писал цифры тут же, рядом с колонками символов — некогда было отрываться, чтобы не потерять нить рассуждений. Листы испещрились помарками, зачеркнутые, вновь вписанные, исправленные знаки и цифры мешали сосредоточиться, путали картину…
Гулко хлопнула входная дверь. Шаркая валенками, вошел сторож, засветил на столе масляную лампу и стал растапливать большую кафельную печь.
Профессор на секунду оторвался от расчетов… Голова кружилась, от напряжения ломило в висках, как-то особенно остро почувствовалась пустота больших, словно нежилых комнат. Пойти на «семейную» половину? Но и там пусто, жена и дети вот уже которую зиму живут в деревне… Можно пойти в лабораторию, благо это недалеко, всего несколько шагов отделяют его квартиру от рабочих комнат университета, вся жизнь в работе, вот он и поселился тут же, при лаборатории… Да только там сейчас никого уже нет, поздно…
Он чувствовал, что от приподнятого утреннего настроения не осталось и следа. Привычная тоска, щемящая душу жалость к самому себе нахлынули на него, грозя зачеркнуть весь сегодняшний необычный день.
Он резко сдвинул исписанные листы, выхватил кипу чистой бумаги… Он должен, обязательно должен закончить эту таблицу, тогда завтра удастся выехать в Тверь…
Чей-то звучный голос спорил со сторожем…
Кто бы это мог быть? Все думают, что он уже уехал. Это его друг — профессор геологии. Он задержался в аудитории и теперь, проходя мимо, увидел в квартире свет.
— Чем вы заняты?
Профессор попытался объяснить свои затруднения. Тогда-то, видимо, у него и вырвались горькие слова: «В голове все сложилось, а выразить таблицей не могу».
Друг вскоре ушел, а профессор снова взялся за карандаш — простая таблица ему не поможет, столько приходится делать перестановок, надо что-то другое придумать, какую-то подвижную картотеку… И тут он вспомнил про карты, обычные игральные карты. В свои одинокие вечера он так часто раскладывал пасьянс. Как он не догадался сразу? Ведь здесь тоже своего рода пасьянс, только химический… Горизонтальные ряды таблицы, где элементы расположены в зависимости от химических свойств, — это же все равно, что размещение карт по масти. В вертикальных рядах элементы выстроены в зависимости от атомных весов. И это соответствует расположению карт по значению.
Теперь надо было только терпеливо тасовать «карты», пока не сойдется пасьянс.
Профессор разыскал у себя в столе неиспользованные визитные карточки, заполнил их по памяти химическими символами, тут же приписал атомные веса и принялся раскладывать необычную колоду.
К концу дня только семь элементов не имели твердого места в таблице. Но это уже зависело не от него: их надо было дополнительно исследовать, уточнить некоторые свойства, проверить атомные веса. Остальные выстроились в последовательный ряд, где, подчиняясь строгой закономерности, через равные периоды повторялись свойства. В бесконечном многообразии разных веществ с их несхожими «характерами» обнаружилась скрытая раньше естественная закономерность: у каждого химического элемента не случайный набор свойств, они меняются, так сказать, в зависимости от «порядкового номера» элемента в едином строю веществ. А порядковый номер определяется весом атомов, из которых в конечном счете состоят все вещества.
Профессор утомленно прикрыл глаза. Он понимал, что нашел гораздо больше, чем искал. Частный вопрос, с которого он начал поиски, решился сам собой, когда щелочно-земельные металлы, словно для них было заранее заготовлено место, вписались в таблицу. А вот сама таблица была куда более важным открытием.
Надо бы переписать ее начисто, да заодно и уточнить кое-что, а то чего доброго он сам запутается в своих черновиках. Но усталость взяла свое. Профессор уснул тут же в кабинете. Да и не мудрено, за один день он проделал такую гигантскую работу! Трудно поверить, что она по силам одному человеку. Ведь чтобы изложить то же самое в виде статьи, ему понадобится потом десять дней.
Сон его был тревожным, в голове теснились цифры, названия элементов, все эти столбцы, колонки. Мозг продолжал работать. Тогда-то, вероятно, он и увидел во сне полностью законченную, иными словами, переписанную набело таблицу со всеми поправками. Он не мог больше спать, сел к столу, и, схватив по своей привычке первый попавшийся листок (это была половинка почтовой бумаги от присланной ему деловой записки, ее тщательно хранят теперь историки), написал окончательный вариант. Как назвать эту таблицу? Классификация… Нет, лучше система… Периодическая система элементов.
Он подписался: «Д. И. Менделеев». И поставил дату 17 февраля 1869 года.

 

Портретист «божьей милостью»

 

С полотна смотрел мужчина с крупными чертами лица и уверенным, твердым взглядом. И в то же время какая-то неуловимая мягкость в глазах, а может быть, в округлых линиях лица невольно привлекала внимание, заставляла вглядываться. А присмотревшись, вы видели морщинки усталости у глаз вопреки молодцеватой выправке, добродушно открытый взгляд, легкую смешинку, спрятавшуюся где-то в уголках век, — то, что в первый раз скользнуло мимо… Несомненно, тут чувствовалась рука мастера, большого мастера… Настолько большого и, главное, настолько знакомого, что пожилому итальянцу, рассматривавшему картину, стало немного не по себе…
Он вгляделся в узорчатую подпись: Орест Кипренский… Этот новичок из Петербурга? Может ли быть? Он готов поручиться, что портрет принадлежит… Он чуть было не произнес вслух.
Ну хорошо, может, он, президент Неаполитанской академии художеств, перестал что-либо понимать в живописи. Тогда пусть скажут остальные члены жюри. Он так и спросит их: как по-вашему, кто написал этот портрет? И наверняка мнение будет единодушным.
Мнения неожиданно разделились.
— Бесспорно, Рубенс, но где вы взяли этот неизвестный портрет?
Пожалуй, Ван-Дейк… Ранний…
— А мне думается, Рембрандт. Эта блестящая техника…
Президент Николини был доволен. Он тоже склонялся к Рубенсу. Мог ли он, итальянец, знаток искусства, не узнать этот теплый коричневый тон, это безукоризненное мастерство… Нет, он бы с закрытыми глазами узнал работу своего соотечественника. И зачем понадобилось этому иностранцу выдавать такой шедевр за свое произведение? На что он рассчитывал: что здесь сидят невежды и не заметят подлого обмана? Какая наглость! Вот он вызовет этого самозванца…
…Перед президентом Неаполитанской академии художеств стоял молодой, слишком молодой, и, пожалуй, слишком красивый, и, уж конечно, больше, чем следовало, самоуверенный человек. И он еще смеет улыбаться…
Николини задохнулся от гнева, но, сдержавшись, холодно объяснил господину Кипренскому, что представленная им работа не может быть выставлена в залах академии, так как, по мнению уважаемых членов жюри, принадлежит не ему.
Улыбка медленно сползла с лица юноши.
— Что вы хотите этим сказать?
— Именно то, что сказал: вы представили не свою работу.
Удивление Кипренского сменилось растерянностью. «Что, уважаемый, не ожидали?» — молча злорадствовал Николини. Благородное негодование переполняло его. Он решительно повернулся к молодому художнику: подумать только, тот опять улыбается.
— Вы напрасно смеетесь, господин Кипренский. Дело серьезнее, чем вам кажется… Соблаговолите ответить, как попал к вам портрет нашего прославленного соотечественника?
Вы имеете в виду…
— Да, да, речь идет о Рубенсе или… Ван-Дейке, хотя я стою на первом. Во всяком случае, картина не могла быть написана художником XIX века, об этом свидетельствуют и техника, и цветовое решение, и композиция. Словом, это мнение знатоков живописи, а не каких-нибудь профанов.
— Но это портрет… моего приемного отца. И работа была уже выставлена в Петербурге… Вы можете справиться по каталогу.
Оставив президента переваривать ошеломляющую новость, Кипренский вышел на улицу. Яркая синева неба, густой и в то же время прозрачный воздух, серебряные на солнце фонтаны, пестрая толпа… Он с удовольствием впитывал краски и запахи южного города. Он приехал, чтобы покорить его, как покорил Петербург. Может быть, это слишком громко сказано, хотя, что делать, ему так нравится быть знаменитым… Но даже в самых тщеславных мечтах он не залетал так высоко, как, сам того не желая, поднял его Николини. Рубенс… Часами простаивал Кипренский перед его холстами, пытаясь разгадать, в чем неотразимая сила великого итальянца. Как постичь тайну его мастерства, эту пленительную легкость кисти, которая словно бы и не касалась холста?
Он, которого считали баловнем судьбы, чей карандаш иначе не называли, как «волшебным», чувствовал себя неумелым новичком перед полотнами Рубенса. Нет, положительно президент польстил ему.
А ведь портрет отца — первая его большая работа, он написал его, еще учась в академии. Фактически проба сил. Тогда он не был знаком ни с Крыловым, ни с Батюшковым, ни с Пушкиным, ни с Гнедичем, ни с Вяземским, ни с Жуковским, ни с легендарным Денисом Давыдовым или декабристом Муравьевым, портреты которых написал, окончив академию и с головой окунувшись в светскую жизнь. Он был молод, красив, работа давалась ему без труда, и потому легкомыслие не покидало его. Он был принят во дворце.
Принцесса Екатерина в отличие от своего отца, интересовавшегося главным образом военной наукой, увлекалась литературой, искусством. Ее загородный дворец стал чем-то вроде литературного клуба, тут бывали почти все петербургские знаменитости. Живой, впечатлительный Кипренский перезнакомился здесь со многими выдающимися людьми. Он не был усидчив, бог знает когда успевал рисовать. Казалось, кроме танцев, красивых женщин, дружеских вечеринок, его ничто и не интересовало.
Успех сам давался ему в руки. Его портреты поражали психологической глубиной, совершенной техникой, а легкость, с какой он их создавал, казалась необъяснимой. Ему заказали свои портреты великие князья. Весь Петербург говорил о его «волшебной кисти», даже в Европе прослышали о новом российском гении.
Он смеялся, если спрашивали, когда он успевает работать. Разве он работает? Он словно бы играет кистью.
Но ведь бывает, что дело не ладится, что-то не выходит, как было задумано, никак не подберет нужную краску, наконец, просто нет настроения писать? Нет, он этого не знает. Его руки безотказно переносят на холст то, что так жадно впитывают глаза. Он не знает сомнений, неудач. Все его картины написаны «на одном дыхании». И если он и не спит порой по ночам, то от избытка, а не от недостатка сил.
Вдохновение? Что же, если эта праздничная приподнятость, если слезы от переполняющих впечатлений, обжигающее волнение от сознания своего могущества над красками, эта внутренняя дрожь торжества и есть вдохновение, значит оно не покидает его ни на минуту.
Другие ждали этих благословенных минут неделями, месяцами. И более талантливые, чем он, жадно ловили считанные мгновенья этой неизвестно почему снизошедшей удачи. А многие, так и не дождавшись «божественного откровения», трудились в мастерской от зари до зари. Кипренский ничего не ждал. Шли недели, месяцы, годы, а вдохновенье все так же послушно водило его кистью по холстам. Казалось, ему нет конца, невозможно представить эту свободную, легкую кисть слабой, неуверенной, ошибающейся.
А ему мало было «домашнего» поклонения, он мечтал о еще большем успехе. Его тянуло на родину великих мастеров, он переймет их секреты, станет писать еще лучше, и тогда сама праматерь искусства преклонит перед ним, россиянином, колени. Но именно Италия стала свидетельницей его неудач.
Он растерялся, оказавшись лицом к лицу с великими шедеврами, вдруг почувствовал себя новичком, неудачливым дебютантом. В Риме, Неаполе ему приходилось заново завоевывать себе славу, которой он был уже отравлен. В погоне за известностью Кипренский изменил себе, своим вкусам, привычкам. Лица живых людей на его полотнах заменили лики святых, реалистические группы уступили место надуманным композициям Христа в окружении младенцев.
Это было ему чуждо, он писал с холодным сердцем, и капризное вдохновенье, словно в отместку за измену, покинуло его. Напрасно теперь он призывал его вернуться, хотя бы ненадолго: кисть его была мертва, и друзья, глядя на запачканные им холсты, отворачивались. Они не узнавали в этих равнодушных, посвященных богу полотнах ту руку, что писала «волнующие, как рейнвейн», заставляющие то улыбаться, то печалиться портреты современников.
Несколько раз еще пережил Кипренский то радостное состояние, когда кажется, будто краски сами ложатся на холст и от небывалой удачи звенит в душе радостная мелодия. Вернувшись ненадолго в Петербург, он встретился с Пушкиным и стал писать его портрет.
Пушкин прочел ему свои стихи об Италии. Они разбередили душу Кипренского, разожгли совсем было погасший огонь вдохновенья. Волнение и боль словно оживили кисть. Кипренский разглядел в знаменитом поэте и легкую грусть, и усталость, и какое-то внутреннее страдание… Таким внешне спокойным, а если присмотреться, глубоко печальным, с нервными тонкими руками и получился Пушкин на портрете Кипренского.
Эта была одна из последних вспышек вдохновения.
Он еще долго жил и много работал. И хотя не писал больше Христа, а снова вернулся к портретам, они были совсем не похожи на первые его работы. Тяжелые драпировки, массивные перстни, богатые украшения, а не человеческие лица теперь бросаются в глаза на его холстах. Что-то навсегда ушло из его жизни вместе с этим проклятым вдохновением; видеть он разучился или руки перестали чувствовать, чем живет сердце?
Дальше: Глава 2 Три кита творчества