На пороге графоманства
Дмитрий Хвостов
Его называют старшим родственником Козьмы Пруткова и капитана Лебядкина, «первейшим российским графоманом» и даже «королем графоманов». Граф Дмитрий Иванович Хвостов (1757−1835) известен современным россиянам как отчаянный строчкогон, олицетворение воинствующей бездарности и беспримерной плодовитости. Хвостов, или, как его аттестовали, Ослов, Свистов, Хлыстов, Графов, стал в начале XIX века ходячей мишенью веселых шуток, едкого сарказма, а подчас и откровенных издевательств. Тогда даже возник целый литературный жанр – «хвостовиана», целенаправленный на сатирическое осмеяние этого «конюшего дряхлого Пегаса». Над стихами графа потешались Н.М. Карамзин и И.И. Дмитриев, И.А. Крылов и В.А. Жуковский, Н.И. Гнедич и А.Е. Измайлов, Д.В. Дашков и А.Ф. Воейков, В.Л. Пушкин и К.Н. Батюшков, А.С. Пушкин и П.А. Вяземский и др.
Имя Дмитрия Ивановича настолько срослось с болезненным пристрастием к сочинительству, что, как заметил современный литературовед И. Шайтанов, «когда в России говорят “графоман”, первым вспоминается граф Хвостов». Не случайно в 1997 году произведения Хвостова были изданы под грифом «Библиотека Графомана» (пока эта книга – единственная в этой серии). Автор предисловия М. Амелин утверждает, что само слово «графоман» происходит на русской почве от слова «граф» и прямо соотносится с нашим графом-виршеплетом. И хотя этимология М. Амелина неверна («графоман» изначально восходит к греческому «графо» («пишу») и в русский язык попало значительно позднее, причем через посредство французского, где оно впервые фиксируется только в конце XVIII века), сама эта его «ошибка» говорит о необычайной популярности Хвостова среди российских книгочеев.
Господствует мнение, согласно которому Хвостов, начав сочинять стихи с юных лет, всегда оставался бесталанным писакой, что он неизменно «был самым ярым, но и самым бездарным последователем ложноклассицизма». С тех же позиций подходят, как правило, и к творчеству Хвостова XVIII века. «В героическую эпоху витийственной оды, – пишет критик И. Булкина, – Хвостов был неудачным поэтом. И не более того». Ей вторит А. Немзер: «До начала 1800-х годов Хвостов не выделялся из немногочисленной когорты тогдашних рифмотворцев». Но существуют и иные характеристики поэзии раннего Хвостова. Так, Ю.М. Лотман заметил, что опыты графа были не только «ничуть не ниже литературного уровня его времени», но и «сочувственно воспринимались в литературных кругах»; а литературоведы Н.М. Гайденкова и В.П. Степанов подчеркивают, что граф «начинал свою деятельность как подающий надежды поэт сумароковской школы». Об «очевидных поэтических достоинствах» произведений Хвостова тех лет говорит и известный историк В.С. Лопатин. Приходится, однако, признать, что дальше беглых замечаний оценочного характера дело не шло и литературная деятельность раннего Хвостова и поныне остается неисследованной и почти совершенно незнакомой современному читателю.
В свое время замечательный российский литературовед Л.В. Пумпянский говорил о необходимости изучения «социологии успеха, славы». Слова эти ученый поставил рядом, но, хотя слава часто соседствует с успехом, в XVIII веке они далеко не всегда являлись синонимами. Согласно «Словарю Академии Российской» (в подготовке которого, между прочим, принимал участие и Хвостов), «славный» означало не только «общевосхваляемый», но и «знаменитый». Как нам представляется, литературную деятельность Хвостова можно условно разделить на два периода: в первый – ему явно сопутствовал успех, словесность приносила признание коллег и даже продвижение по служебной лестнице; во второй период – он в глазах современников стал своего рода шутом от литературы, но обрел при этом хоть и графоманскую, но славу. И границей между сими периодами может служить 1802 год. Это был переломный год в жизни и литературной судьбе Хвостова. Произошли три важных события: во-первых, императором Александром I было подтверждено его графское достоинство, так что Дмитрий Иванович получил почетное право величаться титулом «Ваше Сиятельство»; во-вторых, он вышел в отставку и принял роковое для себя решение всецело «обратиться к поэзии»; в-третьих, увидел свет его первый поэтический сборник, после выхода которого за ним и закрепилась репутация графомана. Графоманству Хвостова посвящен не один десяток работ. Мы же сосредоточимся на первом периоде его творчества, представляющего, с нашей точки зрения, несомненный интерес.
Хвостов писал, что «хотя не скоро принялся за поэзию, но зато был постоянен в ней, ибо всю жизнь свою среди рассеянностей, должностей и многих частных дел не оставлял беседовать с музами». Известно, что Дмитрий начал сочинительствовать примерно с восемнадцати лет. В этом его наставляли известные литераторы А.П. Сумароков, В.И. Майков, Ф.Г. и А.Г. Карины, находившиеся с ним в близком родстве, а также многие другие писатели и поэты. По окончании курса в Московском университете он служит в лейб-гвардии Преображенском полку, где заводит дружбу с известным впоследствии поэтом-сатириком Д.П. Горчаковым.
Литературный дебют нашего героя оказался исключительно удачным. Его комедия в 3-х действиях «Легковерный» (1777) была представлена на сцене придворного театра в присутствии самой императрицы 4 октября 1779 года и имела шумный успех. Хотя текстом комедии мы не располагаем (ее нет ни в одном книгохранилище России), показательно, что такой крупный литератор XVIII века как М.Н. Муравьев адресовал Дмитрию из Петербурга в Москву весьма лестное стихотворное послание:
Успех твой первый возвещая,
Питомец Талии Хвостов,
Меж тем как ты далек от края
Прекрасных невских берегов…
Жалею, что в сей день желанный
Не зрел ты труд увенчан свой.
С какой бы радостью безмерной
Ты слышал плески знатоков,
Когда твой вышел Легковерный…
Комедии пространно поле,
Где новых тысячи цветов
Ты можешь собирать на воле
С своею Музою, Хвостов.
В письме же от 8 октября 1779 года Муравьев сообщил некоторые приятные Хвостову подробности о премьере сочиненной им пьесы.
Вторую публикацию текстов Хвостова осуществил известный тогда писатель Н.П. Николев. В его издании «Розана и Любим: Драмма с голосами в четырех действиях» (М., 1781; 2-е изд. – СПб, 1787) помещены сонет и притча «Роза и Любовь» Хвостова, дабы, как говорится здесь, «доставить удовольствие читателям». В сопроводительном «Письме Николаю Ивановичу Новикову» Николев причисляет Дмитрия к «дарование имеющим людям», устремляющим их «к пользе своих соотечественников». Притчу его он называет «прекрасной», а ее автора – «молодым новым писателем», которого ставит в пример неоперившимся гнусным пасквилянтам, не достойным даже имени сочинителя. Намек Николева весьма прозрачен и отражает характерные вехи литературной борьбы того времени: ведь незадолго до этого была опубликована «Сатира первая» В.В. Капниста (1780), в которой были перечислены как бездарные современные словесники со слегка измененными фамилиями:
Котельский, Никошев, Вларикин,
Флезиновский,
Обвесимов, Храстов, Весевкин,
Компаровский, —
т. е. Ф.Я. Козельский, Н.П. Николев, И.А. Владыкин, А.Н. Фрязиновский, А.О. Аблесимов, А.С. Хвостов (кузен нашего героя), М.М. Веревкин, Я.И. Кантаровский. К этому кругу непосредственно примыкал и Д.И. Хвостов.
Сонет интересен не только тем, что юный автор демонстрирует здесь чистоту склада и педантично выдерживает две рифмы в катренах (что удавалось даже не всем искушенным в поэзии). Курьезна его тема: в самом начале творческого пути стихотворец говорит, что писать более не будет:
Уже пришел тот час, любезные
мне Музы,
В которой погасить к стихам
я должен страсть,
Расстаться с Вами мне велит
несносна часть
И с Вами разрывать приятнейши
союзы…
Сулит, о Музы, мне погибель Ваша
власть,
Не буду Росских знать Гомера,
ни ла Сюзы…
Приобретает особый смысл апелляция автора к мадам А. де Ла Сюз – французской поэтессе XVII века, олицетворявшей собой элегическую поэзию. В России же образцовым элегиком был «нежный» Сумароков, на творчество которого равнялся Хвостов. Интересно, что Сумарокову принадлежит стихотворение «Расставание с музами» (1759), завершающееся словами:
Прощайте, Музы, навсегда!
Я более писать не буду никогда, —
обещание, конечно же, оказавшееся невыполненным (после этого Сумароков продолжал сочинять стихи еще почти два десятка лет). Впрочем, Хвостов опирается здесь и на русскую сонетную традицию XVIII века. А тема расставания с музами разрабатывалась в сонете М.Н. Муравьева «Исчезните, меня пленявшие мечты!» (1775), который так и называется – «Сонет к Музам». Кроме того, тот же М.Н. Муравьев и В.И. Майков обменялись в 1775 году сонетами, заключающими в себе своего рода творческое кредо поэтов. Эта ориентация на русскую поэзию скажется потом в переводе-переделке Хвостовым «Поэтического искусства» Н. Буало, где он напишет о сонетах: «Французы, Русские писали много их, // Но среди тысячи два разве не дурных». Но ревнителем сонета, как почитаемый им Буало или как первый русский сонетист В.К. Тредиаковский (хотя Хвостова и называли «внуком Тредиаковского»), он не стал. Наш герой будет полемизировать с Буало, поставившим сонет на одно из первых мест в жанровой иерархии, и категорически не согласится с утверждением мэтра, что «поэму в сотни строк затмит сонет прекрасный». По-видимому, он разделял мнение Сумарокова, определившего этот жанр как «хитрая в безделках суета».
Притча «Роза и Любовь» отнюдь не тривиальна по теме и композиции (возможно, высокая оценка ее Николевым вызвана тем, что сам он басни любовной тематики не писал) и может считаться вполне добротной, а некоторые выражения просто удачны:
Когда взаимный жар
Сердца в себе вмещают,
В утехах ум и чувства тают…
Тот факт, что именно Николев, которого литераторы круга Ф.Г. Карина считали центральной фигурой в русской словесности 1780-х годов, дал Хвостову путевку в литературу, говорит о многом. Ведь «Розана и Любим» стала одной из излюбленных пьес в репертуаре отечественного театра и часто ставилась на сцене в течение более двух столетий. Эта «драмма с голосами» переиздавалась, и помещенные в ней стихи Хвостова, да еще с добрым напутствием «русского Мильтона», несомненно способствовали популярности этого тогда еще никому не известного автора. К слову, благожелательное отношение к Хвостову Николев сохранит и тогда, когда тот станет всеобщим посмешищем. Так, в письме к нему от 14 января 1813 года Николев будет говорить о «гении» Дмитрия Ивановича и предложит ему «обогатить провинциальный наш Парнас сокровищем от Вашего Олимпа».
Как ловкий версификатор проявляет себя Хвостов в стихотворной комедии «Русский парижанец» (1783): на протяжении обширного текста ему удается соблюсти точные («богатые» в терминологии той эпохи) рифмы. Комедия живописует зараженных чужебесием щеголя Франколюба и кокетки Жеманихи. Здесь комедиограф следует определенной традиции: ведь, как отмечает исследователь И. Кулакова, «среди сатирических типов XVIII века тип петиметра – один из самых устойчивых, он отмечается в литературе на протяжении почти половины столетия – с 1750-х до 1790-х годов». Вослед Сумарокову (комедии «Третейный суд» и «Ссора мужа с женою») доморощенные Дюлижи, Деламиды и Дюфюзы подверглись осмеянию в пьесах И.П. Елагина, Д.И. Фонвизина, Екатерины II, В.И. Лукина, Б.Е. Ельчанинова и др. Примечательно, что дядя Хвостова А.Г. Карин написал комедию с похожим названием: «Россияне, возвратившиеся из Франции» (она осталась неопубликованной, хотя и ставилась на сцене).
Главный герой комедии Хвостова «русский парижанец» Франколюб презирает все отечественное, зато до небес превозносит Францию:
…хочу, чтоб всяк по-русски
Забыл бы говорить, забыл,
что русский он…
О, Франция, Париж, вы стоите мне
много!..
Французска ветреность,
французская прохладка
Умней других ума…
Он даже своего слугу заставляет, чтобы тот
чесался, как француз,
и как француз, кривлялся,
Французско имя взял, был ветрен,
как француз…
Очень точно говорит о Франколюбе его дядя Благоразум:
Кто от Отечества душею отлучен,
Тот и в число людей не может быть
включен.
И действительно, этот отъявленный галломан наделен самыми отталкивающими чертами: он и скверный сын, обворовывающий своего родителя, а также враль и вероломный любовник. Вдовая вертопрашка Жеманиха, за которой он волочится, то и дело бросает ему упреки: «Тиран! Мучитель! Неверный!» Хвостов демонстрирует в комедии многообразие индивидуально-речевых характеристик персонажей. Если реплики Франколюба и Жеманихи содержат французские слова и производные от них, а также прямые кальки («Я не в своей тарелке», «Вы видите меня не авантажну», «Вы фолтируете» и т. д.), то речь героя с говорящей фамилией Русалей пересыпана меткими народными поговорками. Франколюб пренебрежительно называет его «Русачина», на что тот ответствует:
…Эк, как развеличался!
Ты думаешь, что я решотными
питался,
Ошибся ты, ведь я под матушкою
рос;
Как птичка поутру прочистит
только нос,
А тут и ситник уж, и молочко
готово;
А там пшеничного, так и пошел
здорово,
Хоть сучку погонять, или хоть
в городки,
Иль в сваичку, а там готовы
уж блинки,
Ватрушки, соченьки, да и еще
с припекой.
Зато, смотри, какой я стал в плечах
широкой!
И необходимо воздать должное Хвостову – тонкому знатоку русского фольклора: ведь не случайно критики впоследствии отметят, что именно этот автор впервые воспел знаменитые «березки», ставшие символом России.
Вызывает особый интерес то, что в «Русском парижанце» Хвостов предпринимает попытку пародирования щегольской культуры. В этом направлении он идет за А.П. Сумароковым и А.А. Ржевским, но его стихи, написанные от лица щеголихи, носят новаторский характер. Вот какие «преколкие» строки сочиняет в комедии Жеманиха:
Я на море любви боюсь тем
судном быть,
Которо б ветрами могло б ее
разбиться,
Волнами разнестись, движеньем
развалиться,
Размокнуть, ослабеть в дороге
дальней сей,
Затмиться красотой Парижских
кораблей,
И в абордаже злом, с ривальными
судами
Быть поглощенному неверности
волнами.
Этот пассаж заключает в себе и шаржированные формулы галантной поэзии, и слова, эстетически снижающие тему («развалиться», «размокнуть», «разнестись» и т. д.). Упоминание же о «Парижских кораблях» и использование явных галлицизмов («абордаж», «ривальные суда») как бы вводят текст в круг чтения зараженных французоманией русских щеголей и вертопрахов.
В конце пьесы обманутая 44-летняя Жеманиха прозревает и отказывается и от Франколюба и от Франции:
Все гнусности теперь его
я ощущаю.
Не знать французов век себя
я заклинаю!
Между тем незадачливый Франколюб, как и другие отечественные галломаны, упорен и тверд в своей приверженности этой стране. «В Париже может быть лишь счастлив человек!» – бросает он заключительную фразу комедии.
Большинство произведений Хвостова в XVIII веке печаталось в периодических изданиях («Собеседник любителей российского слова», «Лекарство от скуки и забот», «Новые ежемесячные сочинения», «Зритель», «Муза», «Московский журнал», «Аониды» и т. д). А как отметил критик Н.А. Добролюбов в своей ставшей хрестоматийной статье «Русская сатира в век Екатерины», «у нас… журнальная литература всегда пользовалась наибольшим успехом».
О силе слова и творчестве говорит Хвостов в своих оригинальных притчах «Павлин» и «Солнце и Молния» (1783). В притче «Павлин», которая близка по смыслу к известной басне И.А. Крылова «Осел и Соловей» (1811) он выводит бездарного хулителя вдохновенных певцов:
Тогда предстал павлин, Зоил
тоя дубровы,
Который голоса певцов ее бранил,
А голосом своим одних лишь сов
пленил.
Этот Зоил не только на чем свет стоит ругает голосистых птиц, но и заставляет их петь на свой, павлиний лад (возможно, броское и величественное оперение павлина намекало читателям на сочинителей «пышных» од): Он
…хотел взложить оковы
На всех поющих птиц той хорныя
дубровы,
Наш вздумал Аристарх,
что он в дуброве сей
Заставит лес плясать, подобно
как Орфей.
Тут в разговор вступают соловьи, которые ставят на место зарвавшегося горе-песенника:
На что кричишь ты злобно?
Коль посрамить наш хочешь глас,
Так сам пропой складнее нас.
Павлиньим гласом петь толико
неспособно,
Как розами клопу запахнуть
неудобно.
Согласитесь, что сравнение розы с клопом хотя и не столь эстетично, но достаточно неожиданно и смело.
В притче «Солнце и Молния» беспощадно бичуется надутость и пышность слога при пустоте и убогости содержания произведения. Мораль, сопровождающаяся выразительными примерами, излагается уже в зачине текста:
Пузырь как ни надуй, но все
он будет пуст,
И выйдет пустота из пузыревых
уст.
Пускай червяк браздою
Кидает свет, ползя,
Однако ведь нельзя
Его назвать звездою.
Подобно так нельзя почесть за ум
Блистательны слова без важных
дум.
Далее автор выстраивает новый образный ряд: Молния, громко кричащая о своем могуществе, и молчаливое Солнце. Молния, обращаясь к Солнцу, бахвалится:
О, коль мала твоя перед моею сила,
И власть,
И часть!
Мне бури грозные предшествуют
в горах…
…я все преобращаю в прах,
И пред лицом твоим распространяя
мрак,
Я стрелы яростны и огненны пускаю.
Концовка притчи весьма эффектна:
На пышны речи сей
Противницы своей
Светило замолчало
И тем лишь отвечало,
Что на небе не стало видно туч;
Но от чего? Оно пустило луч.
Притча «Разборчивая невеста» (1785) являет собой вольный перевод басни Ж. Де Лафонтена «La fille» («Девушка»). Речь идет здесь о спесивой красавице Прияте, которая была чрезмерно прихотлива при выборе жениха:
Тот ей по росту не угоден,
Тот сух, а тот дороден,
Тот слишком белокур или
черноволос,
У этого короток нос;
Хотела, чтоб жених был у нее
приятен,
Красавец статен,
Умен, богат и знатен,
Не холоден и не ревнив.
Однако идут годы, и Прията теряет былую красоту, что подчеркивается аллегорическим изображением старости:
А между тем старик с песочными
часами,
С косою на руке и за спиной
крылами
Бредет дорогою своей,
То прелесть унесет, то свежесть
роз, лилей,
То иногда – шутник старинный —
Некстати подарит красавицу
морщиной.
Тогда-то «урожай большой» на женихов иссяк, от нее «отстали» даже самые незавидные искатели, поостыли к ней и докучливые свахи. В результате
…вышла за кого она?
За старика и горбуна.
По-видимому, эта притча ценилась современниками. Очевидно, что именно на нее ориентировался И.А. Крылов. В 1806 году он печатает басню того же содержания, причем дает ей такое же, как Хвостов, название. Вполне аналогичны и композиция и некоторые рифмуемые слова; совпадает и заключительная “острая мысль”. Читаем у Крылова:
За первого, кто к ней присватался,
пошла;
И рада, рада уж была,
Что вышла за калеку.
Правда, в тексте Крылова имя красавицы не названо, нет аллегорий, язык более приближен к разговорному, зато притчу Хвостова отличает лаконизм (46 ст. – у Хвостова; 69 cт. – у Крылова) и более выразительная концовка (ответ на вопрос). Если принять во внимание, что некоторые литераторы (например, Д.П. Горчаков) считали Хвостова достойным соперником Крылова в баснях, «Разборчивую невесту» можно рассматривать как пример творческого соревнования между ними.
Хвостов пробует свои силы и в эпиграмматической поэзии, представлявшей для стихотворцев известную трудность, ибо краткость сочеталась здесь с ясностью и остротой мысли. Даже современные литературоведы признают, что эпиграммы Хвостова выполнены на профессиональном уровне. Так, его эпиграмма из Н. Буало «На врача» (1784):
Что ты лечил меня, слух этот,
верно, лжив, —
Я жив! —
по мнению исследователей, «превосходит все известные нам ее переложения в XVIII веке».
Некоторые его опыты в этом жанре были в свое время весьма злободневны. Такова эпиграмма «Поэту заике» (1782):
По особливому внушенью
Аполлона
Чудесный Елисей коснулся
Геликона,
Затем, что множество бывало там
слепых,
Хромых
Участников божественной музыки,
Да не было заики.
Хвостов высмеивает здесь своего литературного противника В.П. Петрова (1736−1799), автора выспренних од и переводчика первой песни «Энеиды» Вергилия (незадолго перед этим напечатанной вторым изданием). Говоря о «Чудесном Елисее», он имеет в виду бурлескную поэму В.И. Майкова «Елисей, или Раздраженный Вакх» (1771), где пародировался стиль Петрова. Пикантность остроты состояла в том, что Петров, покровительствуемый «светлейшим» Г.А. Потемкиным и самой императрицей, страдал от сильного заикания, и это в соединении с высокопарностью его стихов часто служило мишенью сатиры.
А вот какое двустишие написал наш герой к надгробию сервильного стихотворца В.Г. Рубана (1742−1795):
Здесь Рубан погребен; он для
писанья жил:
Надгробописец быв, надгробну
заслужил.
Вот что пояснил по сему поводу Хвостов: «[Рубан] не иначе всходил на Парнас, как для прославления богатых и именитых особ; более же всего обогатился надгробиями, что и подало повод к следующей надгробной надписи».
Ранняя эпиграмма «Две трапезы» (1780) интересна тем, что носит провидческий характер. Читаем:
Кричит какой-то стиходей,
На праздник приглася
премножество людей:
«Я две трапезы дам для милых мне
гостей —
Сперва духовную, потом
плотскую».
Сказали гости все: «Мы будем
на вторую».
Но в многочисленных мемуарах и анекдотах XIX века Хвостов и предстанет тем «стиходеем», который станет беззастенчиво навязывать слушателям «духовную трапезу» – собственные вирши, от которых будут бегать, как от чумы, современные литераторы. Сюжет этот попадет и в лубочную картинку «Стихотворец и черт», где сам нечистый спасается от чтения рифмачом своих опусов.
Стихотворение «Дамону» (1799) является переделкой эпитафии итальянского поэта XVI века Паоло Джовио. Примечательно, что до Хвостова русские поэты (Сумароков в 1756 году и аноним в 1792 году) строго придерживались в своих переводах жанра эпитафии. Хвостов же расширяет жанровые границы и переосмысляет текст как эпиграмму:
Дамон все на весах злословия
измерил;
Он добродетель, честь и разум
клеветал;
На Бога лишь хулы затем
не соплетал,
Что он не знал Его и бытию
не верил.
Любопытен пример и обратного свойства: анонимная латинская эпиграмма в его переводе преображается в эпитафию. Таково двустишие «Надгробие врачу» (1799):
К сему надгробию не надобны
предлоги:
Здесь тот опочиет, кем опочили
многи.
Поистине уморительна его эпитафия «Музыканту Хантошкину» (1792):
Прохожий, здесь лежит
Хантошкин – наш Орфей.
Дивиться нечему, – у смерти
нет ушей.
Современные комментаторы этих стихов спорят, заимствованы ли они из произведений французских поэтов XVIII века Дуаньи дю Понсо или Ж.Ф. Гюшара. Но, по всей видимости, речь идет здесь об основоположнике русской скрипичной школы, композиторе И.Е. Хандошкине (1747−1804), слух о смерти которого в 1792 году был «несколько преувеличен».
В 1784 году Хвостов издает в Петербурге свой перевод «Слова похвального Генриху Франциску Дагессо, Канцлеру Франции, Командару Королевских орденов» А.Л. Тома – знаменитого писателя, директора Французской Академии. Известность Тома основывалась на длинном перечне похвальных слов и панегирических од, а выдержки из его трактата «Опыт о похвальных словах» (1773) и ныне приводятся в университетских пособиях по риторике. Некогда противник Вольтера, Тома сделался потом ревностным его почитателем, приятельствовал с энциклопедистами и разделял их воззрения, слыл убежденным сторонником культуры и прогресса. Обращение к нему Хвостова было вовсе не случайным, ибо в России XVIII века он был популярен чрезвычайно. Произведения Тома переводили писатели различных, подчас полярных литертурных взглядов: В.П. Петров и Д.И. Фонвизин, Ю.А. Нелединский-Мелецкий и И.С. Захаров, С.В. Нарышкин, М. Бородавкин, И.Д. Прянишников и др. Достаточно сказать, что почти одновременно с переводом Хвостова в Москве вышел перевод того же «Слова» Тома, выполненный М.И. Прокудиным-Горским.
Дмитрий Иванович посвятил эту книгу своему патрону, одному из ближайших сановников Екатерины II, генерал-прокурору Сената А.А. Вяземскому, под началом которого он служил в 1783–1787 годах. Нелишне заметить, что именно Вяземский был гонителем великого Г.Р. Державина. Как точно сказал о нем германский русист И. Клейн, Вяземский принадлежал к тем «высокопоставленным невеждам», которые держались убеждения, «что быть одновременно поэтом и хорошим служащим невозможно». А потому предусмотрительный Хвостов и не думал беспокоить Вяземского стихами (возможно, он вообще не афишировал это свое увлечение при таком начальнике), твердо уяснив, что «книги приписываются людям, смотря по содержанию их и по свойствам тех людей, кому оне приносятся» (М.Д. Чулков). Посвятить же книгу о выдающемся юристе, хранителе печати при Людовике XV, российскому вельможе, ведавшему всеми юридическими, внутренними и финансовыми делами империи, было весьма уместно. Посвящение оформлено по всем необходимым канонам и состоит из листа приношения, где скрупулезно перечисляются все чины, ордена и регалии Вяземского, и пространного посвятительного письма (дедикации). Последнее отвечает всем нормативным требованиям к жанру («нежна и хитра дедикация в прозе») и заключает в себе, как это водилось, панегирик адресату и объяснение причин приписания ему столь недостойной «жертвы» – книги. Здесь говорится о проницательности Великой Екатерины, возведшей князя на такую высокую степень, о «почтительнейшем воззрении» на Вяземского всего Отечества. А он, Хвостов, – гражданин Отечества, «повторитель гласа народа», движимый одним лишь усердием. Подчеркивая «величие» генерал-прокурора, он восклицает: «Я довольствуюсь по крайней мере с тем издать во свет деяния славного Дагессо, изображенного Томасом, витиею особливо рожденным на прославление великих людей». И далее посвятитель рапространяется о материях, хорошо известных его сиятельному покровителю – о разности юридических «систем» Франции и России, о том, что под скипетром «Законодательницы Севера» и под его, князя, попечительством Россия возносится «на верх славы как победоносным оружием, так и внутренним ее процветанием». В конце текста читаем: «Вашего Сиятельства преданнейший слуга Дмитрий Хвостов», причем фамилия набрана не самыми мелкими литерами, как это было принято в сервильных посвящениях. К тому же более распространенной формой подписи была «нижайший раб» (указ об отмене слова «раб» в прошениях был издан только в 1786 году). Все это говорит об отношении Хвостова к своему титулованному начальнику – почтительном, но не уничижительно-заискивающим.
Комедия «Мнимый счастливец, или Пустая ревность» (1786) также метила в русских щеголей-галломанов. Герои ее, как водилось в классицистической драматургии, наделены говорящими именами: престарелая жеманная модница – Жемана, болтливый петиметр – Болтай, прелестная девушка – Прелеста, милый юноша – Милен, несчастно влюбленный упрямец – Упрям. Откровения щеголя Болтая весьма забавны: «Любовь платоническая не по моему вкусу… Я молод (охорашивается), слишком не глуп собою… умок для дворянина, упражняющегося в любовных делах, [имею] порядочный, одет всегда щегольски, чешусь нельзя лучше, к женщинам подступить, умею поклониться, вздохнуть, показаться влюбленным, намарать стишки, не пропускаю позорищей, бью в ладоши худым актерам, как и хорошим, за ужином кричу громче всех ха-ха-ха; ей-ей, я неоцененный мужчина, кошелек мой всегда пуст».
Замечательно, однако, что Хвостов выходит здесь за рамки щегольской (точнее, антищегольской) темы и пытается обрисовать характеры совершенно иного культурного типа. В комедии фигурирует и ораторствует некто Ловослов (причем имя его обыгрывается: «лов ослов»), который так и сыплет «бонмо» («bon mot», фр. – острые слова): «Я выдам 20 печатных книг с острыми словами, и 10 будут на тебя, – угрожает он Болтаю. – Я хочу, чтобы целые три столетия не выдумывали ничего острого, но переговаривали бы все мое». И действительно, шутки Ловослова приправлены перцем. О суетном Болтае он говорит, что тот летает на пустом шаре из города Непостоянства в царство Волокитства. «Чистосердечно скажу, что ничьим шуткам так не смеюсь, как своим, ха-ха-ха», – откровенничает Ловослов.
Любопытным персонажем комедии является литератор и схоласт по имени Онпест (согласно В.И. Далю, «пест» – осел, дурак, болван, тупой и глупый человек). Его характеризуют как «мужа высокодаровитого», превосходного знатока халдейского языка и ревностного приверженца бога Бахуса. «Не быть нынешним стихотворцам против Халдейских, а паче против того, которого я перевожу! – патетически восклицает он. – О, Халдейская страна, Халдейская страна! Когда паче во объятия твои прият буду?» Он похваляется и своими версификаторскими способностями: «Ежели выпью довольно нектару [читай: сивухи. – Л.Б.], могу сочинить пиндарическую оду в три часа, а ежели через край, и скорее… А особливо на Акростихи я сильный человек». Однако сей стихослагатель не только предается «пиндаризьму» [именно так! – Л.Б.], он еще и ученый малый: «Заготовляю я диссертацию о Пиитике, которая сделает великую честь и мне и Отечеству, и в ней докажу аргументально, что все наши стихотворцы врали… Послушайте: науки родились в Египте. Оная страна есть их корень и источник. Изящество и изрядство всегда при корне искать следует. Древние пииты писали белыми стихами, а паче анапестами. Наши же сего не держались, ergo они врали, а я намерен все истории и романы преложить стопою анапеста и уверен, что книжица моя, яко некое сокровище, сохранена будет».
Онпест и Ловослов толкуют о писательской славе – вопросе, которому Хвостов будет придавать потом такое значение. Здесь же его отношение к славолюбцам подчеркнуто иронично. «Я буду жить в памяти у людей, – заявляет его Онпест, – то есть обо мне говорить долго будут. Увидят мой портрет, все имя мое помянут, и я не 20, не 30, лет 1000, 10 000 и более все буду Онпест… Стану, как Гомер Стихотворец». – «Я не менее твоего буду знаменит, – кичится Ловослов, – хочу чрез бонмо целому свету навсегда быть известен: отцы мои бонмо перескажут своим детям, и они повторяться будут из роду в род. Видишь, что моя слава прочнее твоей уж и потому, что ты на будущее, а я на настоящее надеюсь; а что взято, то свято».
Трудно сказать, кто является прототипами Онпеста и Ловослова. Скорее всего, это собирательные образы. Очевидно, что, высмеивая «пиндаризьм», Хвостов солидаризовался со своим литературным другом Д.П. Горчаковым, который под именем Ивана Доброхота Чертополохова вывел бездарного виршеплета, автора выспренних од. В послании, обращенном к Хвостову (середина 1780-х годов), Горчаков призывал его к творческой активности:
Неучто, умягчась, любезный наш
Хвостов,
Оставил поражать марающих
скотов?
А Хвостов, апеллируя к авторитету Буало-сатирика, вторил ему стихами:
Ступай, мой друг, ступай его
следами,
Снищи себе хвалу полезными
трудами,
Давай Хулилиным почаще тумаков
И буди, Горчаков, бич русских
дураков.
Если говорить о халдейском «уклоне» Онпеста, то здесь видна литературная традиция. Ведь в памфлетной комедии Сумарокова «Тресотиниус» (в 1786 году как раз вышло ее 4-е издание) незадачливый герой тоже бахвалится знанием халдейского, а девица Клариса, руки которой он домогается, бросает реплику: «Погибни ты и с сирским и с халдейским языком, и со всею своею премудростью». Сумароков, как известно, язвил в «Тресотиниусе» академических педантов. Есть основание думать, что и Онпест принадлежит к их числу. Не исключено, что Хвостов имел здесь в виду переводчика Академии наук К,А. Кондратовича, о котором отзывался весьма нелестно. О Кондратовиче мы уже говорили. Он был исключительно плодовит и писал стихи и сервильные посвящения, занимался вопросами пиитики и носился с завиральными идеями в области стихосложения. Кирияк, между прочим, перевел полностью «Илиаду» и «Одиссею» Гомера, так что сравнение Онпеста с Гомером Стихотворцем, возможно, тоже не случайно. А если предположить, что этот неимущий литератор под влиянием стойкой непопулярности и карьерных неудач пристрастился под старость к зеленому змию, его кандидатура как прототипа Онпеста окажется высоко вероятной.
Что же касается Ловослова, так сыплющего бонмо, следует заметить, что век Просвещения вообще называют эпохой изысканного острословия. В России XVIII века бонмо были особо востребованы в щегольской среде (не случайно Жемана у Хвостова весьма их ценит и стремится ввернуть в разговоре при каждом удобном случае). Здесь особым успехом пользовались компилятивные сборники острот и анекдотов (многие из них гривуазного характера), которые буквально зачитывали до дыр. Названия сборников говорят сами за себя: «Товарищ разумный и замысловатый, или Собрание хороших слов, разумных замыслов, скорых ответов, учтивых насмешек и приятных приключений знатных мужей древнего и нынешнего веков…» (СПб, 1764; выдержал 3 изд.); «Спутник и собеседник веселых людей, или Собрание приятных и благопристойных шуток, острых и замысловатых речей и забавных повестей, выписано из лучших сочинителей…» (М., 1773−1776; выдержал 5 изд. Есть предположение, что сборник издал самый читаемый в России XVIII века автор Матвей Комаров). Понятно, что Хвостов, радевший о воспитательном значении литературы, не мог восхищаться бонмо – безделками, не заключавшими в себе ничего серьезного и учительного. Потому-то он и дал такое имя своему герою: легкомысленные бонмо пригодны только для лова ослов – такова позиция автора.
Обращает на себя внимание, что «Мнимый счастливец…» напечатан без указания имени сочинителя, и это лишний раз свидетельствует о том, что Хвостову в те годы была чужда авторская спесь. И в этом на него, несомненно, повлиял его дядя Ф.Г. Карин, «неприступный страж красот и правил языка, ценитель строгий и справедливый», который, по словам Дмитрия Ивановича, в силу своей скромности «боялся имени сочинителя, а паче стихотворца». Подобных же взглядов придерживался и Д.П. Горчаков.
«Равнодушие его о венце славы мешало ему приобрести оный», – сочувственно писал о нем наш герой.
В 1780-е годы Хвостов разрабатывает героиду – жанр, восходивший к античности (Овидий) и определявшийся в XVIII веке как «послание героя или героини к возлюбленному или возлюбленной». В своих героидах Хвостов, однако, говорит новое слово, ибо выходит за рамки любовной тематики, расширяя тем самым традиционные границы жанра. Сюжет его «Ироиды. Витурия к Кориолану» (1787) заимствован из римской мифологии (возможно, он взят из трудов Тита Ливия, фрагменты из которых переводились в России в XVIII веке). В этой героиде схвачен критический и судьбоносный для Рима момент, когда полководец Гней Марций Кориолан, ранее изгнанный из Отечества, выступил против родного города во главе войска вольсков. Тогда его мать Витурия обращается к сыну с проникновенным монологом и заклинает его пощадить город. Героида открывается характерным зачином:
Вину простите мне, о боги!
Вас прошу,
Что к лютому врагу Отечества
пишу,
Который сокрушить стремится
римски стены
И к увенчанию гнуснейшия измены
Предать намерен град свирепости
врагов,
Который взял навек Юпитер в свой
покров.
Голос матери, убежденной патриотки Рима, все возвышается и в конце достигает своего апогея:
Не мни, чтоб я позор Отечества
снесла
И плену Римского свидетелем была.
Едва зажжется град, твою питая
злобу,
В тот самый час пойду Римлянкой
я ко гробу…
Когда взойдешь во град
с убивственным мечом,
По улицам моя прольется кровь
ручьем,
И, прах Витурии ногою попирая,
Своих желаний ты, мой сын,
достигнешь края.
Такое зрелище коль можешь ты
снести,
Ступай, Кориолан, губи и Риму
мсти!
Монолог отличает особая страстность, передаваемая автором с помощью эмфатически напряженной речи героини, действовавшей не только на разум, но и на эмоциональном уровне. Не лишне в этой связи заметить, что согласно той же римской легенде, Кориолан послушался вопиющую к нему Витурию (хотя неизвестно, была ли она столь же красноречива, как наш Хвостов) и отступил от города.
Источником героиды «Андромаха к Пирру» (1788) послужил рассказ Энея из третьей книги «Энеиды» Вергилия, положенный в основу трагедии Ж. Расина «Андромаха». Это монолог троянки Андромахи, обращенный к царю Эпира Пирру, у которого она вместе с младенцем сыном находится в плену. Андромаха, пользуясь тем, что Пирр (убийца ее мужа Гектора) испытывает к ней сильное любовное влечение, умоляет его сохранить жизнь хотя бы ее сыну Астианаксу:
Немилосердый тигр! Твоя ль
несыта злоба?
О Пирр! прости меня; то матерня
утроба
За сына своего так дерзко
вопиет
И не клянет тебя, она днесь
слезы льет.
Смягчися, государь, моею ты
тоскою,
Иль суждено мне яд твоею брать
рукою?
И опять-таки акцент делается вовсе не на любви Пирра – Андромаха взывает к его «великому духу»:
Куда лежит мне путь, к напастям
иль покою,
Свершится все со мной твоею,
Пирр, рукою,
В твою моя судьба десницу
предана,
Зависит от твоей и власти
днесь она.
Впоследствии Хвостов осуществит перевод трагедии Ж. Расина «Андромаха», где характеры Пирра и Андромахи предстанут в более развернутом виде. И названная героида интересна как предварительный этап работы над ними, как подступы к теме, апробированной поначалу на жанре меньшего объема.
Хвостов пишет и анакреонтические оды. Его опыт «Амур спящий» (1786) замечателен своей разговорной интонацией и явно «сниженной» лексикой:
Рабынею Амура
Не буду вечно я,
Нимало я не дура,
Мила мне часть моя.
Общеизвестна духовная близость Хвостова и великого А.В. Суворова, которых связывали не только родственные (Дмитрий был женат на племяннице фельдмаршала), но и дружеские узы. Фельдмаршал всемерно способствовал продвижению зятя по службе, добился для него звания камер-юнкера, а потом и графского титула. Суворов и умирал в доме Дмитрия Ивановича. До нас дошел анекдот (о нем поведал литератор В.П. Бурнашев), будто бы фельдмаршал на смертном одре обратился к Хвостову: «Любезный Митя! Ты добрый и честный человек! Заклинаю тебя всем, брось свое виршеслагательство, пиши, уж если не можешь превозмочь этой глупой страстишки, стишонки только для себя и своих близких; а только отнюдь не печатайся. Помилуй Бог! Это к добру не приведет: ты сделаешься посмешищем всех порядочных людей!» После аудиенции у Суворова к Хвостову подошли с расспросами, и тот якобы сказал: «Увы! Хотя еще и говорит, но без сознания – бредит!» Сцена эта крайне сомнительна и потому, что свидетелей подобного разговора (даже если бы он имел место) быть не могло, и потому, что рассказавший о нем Бурнашев родился значительно позднее кончины полководца и был, по словам Ю.Н. Тынянова, «известным вралем, автором рассеянных в разных журналах воспоминаний, терпеливо скомпонованных из низкосортного и фантастического материала». Главное же, этому претят реальные отношения Суворова и Хвостова: ведь вполне очевидно, что он воспринимал стихи зятя более чем благосклонно. Прославленный полководец и сам был не чужд стихотворства и нередко посылал Хвостову, которого считал искушенным в поэзии, свои дилетантские вирши. А в письме от 4 августа 1791 года Суворов, озабоченный карьерным ростом Дмитрия Ивановича, настоятельно советует послать сочиненную им оду князю Н.В. Репнину. В другом же письме, датированном летом 1797 года, Суворов сообщает, что их знакомство с Хвостовым состоялось именно после поднесения последним оды в его честь, что и расположило к нему фельдмаршала: «Вы мне делали оду, я Вас не знал». Известно, что они сошлись в конце 1780-х годов, но изданной в это время хвостовской оды, адресованной Суворову, обнаружить не удалось (видимо, она осталась в рукописи). Примечательно также и то, что в ноябре 1798 года Суворов дает поручение графу А.С. Румянцеву доставить ему из Петербурга «Стихи на отъезд Его Сиятельства Графа Александра Васильевича Суворова-Рымникского по взятии Измаила…» (М., 1791) сочинения Хвостова.
А другие величальные стихи поэта во славу полководца были петы на празднестве, данном Д.П. Горчаковым, тогда армейским бригадиром, при освящении знамен в Азовском пехотном полку в день низложения города Праги 24 октября 1795 года. Газета «Санкт-Петербургские ведомости» (1795, Приложение к № 99) содержит детальное описание церемониала, где Суворов – «низложитель Праги, стоя на коленях, принимал победные хоругви… из рук совершавшего обряд пастыря и вручал оные с радостными слезами начальнику того полку с мужеством и отличною храбростию в сражениях с дружиною своею подвизавшемуся». Завершилось торжество хвалебным хором, исполнившим радостный гимн, «на сей случай сочиненный» камер-юнкером Хвостовым:
Знамена, славой освященны,
Готовы веять на полях,
Сердца сего полка вспаленны
Ударить быстро на штыках…
Герои юны с новым жаром,
В сей день объятые, рекут;
Как здесь, удары за ударом
У нас на злобных потекут.
Дерзнем, разрушим и низложим;
Рука Суворова быстра;
Все для ЕКАТЕРИНЫ можем;
И возгласим сто крат: ура! ура! ура!
Современного ценителя поэзии могут покоробить и кажущиеся странными инверсии, и такие не слишком ловкие сочетания, как «удары за ударом… потекут» и «сердца… вспаленны… ударить» и т. д. Но не будем забывать, что это XVIII век и подобные и даже более значительные «огрехи» допускал и поэт-образец Сумароков, на что обратила внимание Н.Ю. Алексеева, автор книги «Русская ода: Развитие одической формы в XVII−XVIII веках» (СПб, 2005). По ее словам, некоторые торжественные оды Сумарокова (а именно на него и равнялся Хвостов) удивительным образом походят на «вздорные оды», которые он же и пародировал. Кроме того, названные стихи Хвостова пелись. А текст несет в этом случае совершенно иную смысловую нагрузку: при пении сглаживаются шероховатости, заметные на бумаге или при чтении вслух. К слову, это не единственное произведение Хвостова, положенное на музыку. В творческом содружестве с композитором О.А. Козловским он сочиняет «Хор для польского на случай присутствия Ея Императорского Величества и Их Императорских Высочеств Государей Великих Князей и Великих Княгинь, и знаменитых гостей графа Гаги и графа Вазы, в доме его превосходительства Льва Александровича Нарышкина, что на Мойке. 1796 года августа 23 дня» (СПб, 1796).
«Красный и высокий стиль» отличает «Стихи на отъезд Его Сиятельства Графа Александра Васильевича Суворова-Рымникского из Москвы в Санкт-Петербург 1791 года, февраля 26 дня». Здесь используются самые высокие славянизмы, создающие особую атмосферу торжественности. Восторженный певец деяний полководца риторически вопрошает:
Но что еще рещи? На что Пиит
искусство,
Где ясно говорит сердец всех
граждан чувство,
Которые к Тебе усердием горят
И в искренних душах желание
творят…
Всяк жаждет видети лицо того
Героя,
Кем Измаил упал и тьмы турецка
строя.
Но что узрят они? Миролюбивый
взгляд,
Уста, гласящи честь, и тьму
сердцам отрад,
Гряди со торжеством, Герой,
к стенам Петровым,
Благоволением украсясь тамо
новым.
«Ода на день тезоименитства… великого князя Константина Павловича 1791 года, 21 мая» интересна тем, что в ней поэт обращается к 12-летнему царственному отроку с наставлением от лица самой императрицы:
Сидя у ног Российска Трона,
Учися истине закона,
Из уст Царицыных внемли,
«Что Царь – народов благодетель,
Что честность, кротость,
добродетель
Всех выше титлов на земли,
Что почесть сладкая короны
Нередко грусть влечет царю;
Коль слушати не хочет стоны,
Он должен предварить зарю,
Лишаться собственна покоя,
Чтоб милости пролить рекою,
Чтоб истины цвели весы,
Чтобы расторгнуть суд строптивый,
Совет вельмож отвергнуть
льстивый,
Во благе провождать часы.
А ведь эта ода предназначалась для декламации в присутствии августейших особ, потому каждое слово, да еще сказанное от монаршего имени, должно было быть строго выверено. В тексте наличествуют чисто ломоносовские метафоры («Пути отверзла Фебу новы // Рукой багряною заря»). Есть здесь и сопряжение «далековатых» идей, что может быть воспринято как своего рода поэтическая смелость автора («Раздор, светильник сотрясая // И искры в пепле возбуждая, // Летит – и всюду сеет зло»; «зависть бледная»). Вместе с тем используются слова, характерные для «низкого» стиля («Враги в крови своей запнутся», «Так кровь на Рымне не простыла»). Все это создает особый выразительный строй од Хвостова, которые А.С. Пушкин метко назвал «не слишком громкозвучными».
В 1791 году выходят небольшие по объему «Стихи… Генерал-Порутчику и Кавалеру Вильгельму Христофоровичу фон-Дерфельдену». Ближайший сподвижник Суворова, Дерфельден прославился во время Русско-турецкой войны 1787−1792 годов. В апреле 1789 года он, узнав, что значительные силы турок сосредотачиваются в Максименах и Галаце, решил уничтожить их порознь. Он совершил форсированный марш и разбил турок, взяв 40 знамен, 15 пушек и 2000 пленных. После Дерфельден содействовал Суворову в поражении турок при Фокшанах и Рымнике. Эти-то его подвиги и воспевает Хвостов:
Вблизи Дунайских волн,
Дерфельден, прежде всех
ЕКАТЕРИНИНЫХ громов явил
успех:
Чрез шестикратный бой, труды
подъявши многи,
Пожал зеленый лавр, Луны унизил
роги.
Галац, опершися на крепких
на холмах,
Кичился, но упал, зря меч
в ТВОИХ руках.
Эти хвалебные строки по своей жанровой природе очень напоминают мадригал, который, согласно русской поэтической традиции XVIII века, лишь в редких случаях содержал комплимент даме, гораздо же чаще заключал в себе «материю благородную, важную и высокую».
Литературовед Т.А. Екимова утверждает, что свои оды «Хвостов сочиняет не по поэтическому вдохновению, а изготавливает, мастерит, как ремесленник». При этом она ссылается на замечание Д.И. Фонвизина, который наблюдал, как наш герой, работая однажды над стихами, «чертил, вычеркивал, потел». Однако судить о психологии творчества Хвостова-панегириста на основании мимолетного эпизода нет, на наш взгляд, никаких резонов. Да и сам поэт говорит порой прямо противоположное. Так, в конце издания «Стихи на случай собрания Императорской Академии Художеств сего июля 2 дня, осчастливленного присланными опытами трудов Их Императорских Высочеств благоверных государынь Великих Княжон» (СПб, 1796) читаем: «Написаны карандашом без приуготовления во время самого собрания… Дмитрием Ивановичем Хвостовым». То есть речь идет об экспромте, сочиненном без всякой натуги.
Как оценивали панегирики Дмитрия Ивановича сильные мира сего, коим они предназначались? Можно дать однозначный ответ: очень высоко. Известно, что под впечатлением посвященных ему стихов (и даже несмотря на опалу патрона автора – Суворова) император Павел I в 1800 году произвел Хвостова в тайные советники. А генерал-губернатор Петербурга граф М.А. Милорадович после воспетого Хвостовым Екатериногофского парка приказал повесить на вечные времена в зале вокзала портрет стихотворца с надписью: «Се Катерингофа бард», и портрет этот долго украшал возведенную там ротонду.
Хвостов пишет и медитативные (философические) оды. Такова «Ода. Надежда» (1787). В ней представлена целая галерея лиц, которых в минуту жизни трудную окрыляет вера в лучшую участь: это и купец на корабле посреди «свирепства моря»; и воин «во лютости, в ожесточенье»; и влюбленный, который «пленен красавицей суровой»; и вельможа, что «зрит зависть, злость и клевету»; и мать, ожидающая покинувшего ее «любезного сына»; и старик, который уже «во гроб ступал ногою», но отчаянно цеплялся за жизнь; не забыт даже мифический Прометей, терзаемый орлом, – и он «единою надеждой жив»! Моралистическая сентенция о высшем блаженстве содержится в заключительной строфе:
При самой жизни окончанье,
Да не исчезнет упованье
Вступить во светлый тот чертог,
Который нам всяк час являет,
И где блаженство обещает,
Судил которое нам Бог.
Другая «Ода. Стихотворение» (1791) говорит о месте и назначении российского поэта. Свою художественную задачу автор формулирует в первой же строфе:
Я кротку вашу власть, союзы
Намерен петь, любезны Музы,
Настройте лиру сами вы,
Возвысьте дух и крепость гласа,
Мне Иппокрену, холм Парнаса
Явите, Музы, близ Невы.
Определяя поэта – «природы подражатель, вспаленный искрой божества», Хвостов совершает экскурс в историю и обращается то к баснословному Орфею, перед пением которого даже «львы свирепы не рыкали», то к положенным на стихи древним «моленьям к Богу» и гимнам «нежной любви». Некоторые образы удивительно точны, а стихи афористичны:
Его душа тотчас готова
Родить понятий новых строй.
И Муз божественным языком
Глаголы правды возгласят.
Природа, взяв пиита руки,
Влечет к бессмертью за собой.
Как смерить дно морей глубоких,
Как счесть труды умов высоких?
Завершается текст славословием монархине, под скипетром которой благоденствуют российские Музы:
Законодавец Героиня,
Простря на всю Россию взор,
Рекла полночных стран Богиня:
«Хочу, чтоб жил здесь Муз собор.
Сама к тому подам примеры,
Хочу, чтоб жили здесь Гомеры;
Пускай в струях Российских рек
Прольются Иппокренски воды…»
Это произведение вызвало, однако, уничижительный отзыв Н.М. Карамзина. «Ты, верно, читал в Академическом журнале оды Николева… и оду Хвостова под именем Стихотворение! – писал он И.И. Дмитриеву 1 июня 1791 года. – То-то поэзия! то-то вкус! то-то язык! Боже! умилосердися над нами». Конечно, вкусу писателя-сентименталиста претили такие словесные обороты Хвостова как «зверства дух на дух жестокий», «прелесть уха», «не сыта вечности пучина» и т. д. Но то, что Карамзин поставил его имя рядом с именем Николева – поэта, безусловно, значительного для XVIII века, свидетельствует о том, что и Хвостова (несмотря на его «огрехи») тоже тогда принимали всерьез. Не удивительно поэтому, что тот же Карамзин будет потом печатать стихи Дмитрия Ивановича в своем «Московском журнале» и «Аонидах».
«Послание г. Княжнину» (1787) излагает воззрения Хвостова на драматургию:
Искусство, где Корнель, Вольтер,
Расин сияли
И кистью пламенной сердца людей
писали.
Особенно же благоговеет Хвостов перед Сумароковым, с которым Княжнина связывали не только родственные, но и творческие узы:
Колико путь широк! который ты
избрал.
Княжнин, исполни то, что тесть
твой обещал,
Основанное им театра пышно
зданье
Осовершенствовать имеешь
ты старанье.
Впоследствии Хвостов даст этим стихам такое пояснение: «Яков Борисович Княжнин женат был на дочери основателя российского театра Александра Петровича Сумарокова. Мы скажем только, что сей достойный наследник творца “Семиры” украсил российский театр такими творениями, которые как ныне, так долго будут у нас в числе хороших произведений». Хвостов похваляет Княжнина за то, что тот пишет трагедии по канонам классицизма и скрупулезно излагает нормативные требования к сему жанру, заимствованные из Н. Буало. Вместе с тем он говорит о «возбуждении страстей» и чувств у зрителей:
Трагедий корень взяв во сердца
глубине,
Примерами своей являешь
ты стране,
Что тщетен самый ум трагедию
составить,
Что нужен сердца дар, чтоб
чувствовать заставить.
Автор призывает адресата идти по пути бессмертного Расина, чьи трагедии отличает «прелесть томная, пленяющая слух»:
Яви, Княжнин, яви ты Мельпомену
нам;
Теки без робости в блестящей
славы Храм.
Речь идет здесь о непреходящей славе, а не о сиюминутном мнении толпы:
Пусть зависть с глупостью
различны толки сеет,
Но истина брать верх над бреднями
имеет.
Расину некогда Прадон был
предпочтен.
И что теперь? Один велик, другой
смешон.
В «Послании к Творцу комедии “Семья, расстроенная осторожками и подозрениями”» (1788) Хвостов предпринял своего рода литературную игру. Ведь автором этого анонимно изданного произведения была сама императрица Екатерина II. А наш герой пытается поначалу всячески затушевать сей факт, утверждая, что имя сочинителя ему вовсе не известно:
Для похвалы твоей я ведать
не хочу,
Творец! кто ты таков,
и на Парнас лечу.
Он называет автора комедии наследником традиций Менандра, говорит о том, что он занял достойное место «во храме Талии, делящий лавр с Мольером». Правда, здесь Дмитрий Иванович невольно намекает на своего августейшего адресата:
Людские дурости, как представлял
Мольер,
Вельмож и частных всех он брал
себе в пример.
Тартюфы, доктора и герцоги
и графы
За глупости свои ему платили
штрафы.
Тотчас откинули тьму глупостей,
проказ,
Чего б не произвел и именной
указ.
Свойство комедии «править нрав» сопоставляется здесь с благотворным действием на «злонравных» подданных монарших узаконений.
Будучи сам не новичком в драматургии, Хвостов дает персонажам екатерининской пьесы (Двораброда, Таккова, Шишимрова – монархиня вообще любила труднопроизносимые фамилии!) остроумные характеристики:
Твой хитрый Двораброд своею
осторожкой
Семью всю подружил, собаку будто
с кошкой;
И тесным для себя боярский видя
круг,
Успел во два мига поссорити
и слуг.
А дядя женихов, сей Такков
бестолковый,
На сцене нашей есть совсем
забавник новый;
Охочих к бегунам, охочих бить
фарфор
Шишимров, шалунов великий
сей собор,
Искусной кистию твоей
изображенный,
Последователям бич будет
совершенный.
И зеркало, что им, явя все
их черты,
Их будет удалять от вздоров
пустоты.
В конце автор срывает с комедиографа маску таинственности и уже открыто прославляет
…перо,
Которо шалостей бич было
и пороков,
Источник чистого учения уроков,
Оставя цветники Парнас
и Геликон,
Благотворительный когда дает
закон,
Премудростью самой быть,
кажется, внушенно,
И человечество, любовью
изощренно,
И каждое своей перо сие чертой
Или порок разит, иль век дает
златой.
Екатерина Великая предстает здесь в двух ипостасях – и как сочинительница комедий, которыми «Отечество толико одолженно», и как законодательница, дарующая подданным золотой век Астреи. И эти грани личности императрицы оказываются внутренне обусловленными и органически связанными.
Известному благотворителю и меценату, почетному члену Академии художеств адресовано «Письмо к графу Александру Сергеевичу Строганову, 1789 года, августа 16 дня». Тонкий ценитель искусств, граф был обладателем одного из лучших художественных собраний России, а в его великолепный дворец на Невском проспекте, 17 частенько наезжали выдающиеся деятели культуры и науки XVIII века – литераторы Д.И. Фонвизин, И.Ф. Богданович, Г.Р. Державин, И.А. Крылов, художники Д.Г. Левицкий и В.Л. Боровиковский, ученые П.С. Паллас и Л. Эйлер, скульптор П. Мартос, композитор Д.С. Бортнянский и др. Строганов благодетельствовал не только служителям муз – по его воле ежедневно раздавали милостыню убогим и сирым, множество неимущих семейств получало пенсионы, существенно улучшились условия жизни принадлежавших ему крепостных (а их было 18 тысяч!). Не удивительно, что ему посвящались книги, панегирики, величальные оды.
В своем «Письме…» Хвостов не занимается перечислением благодеяний графа, не описывает он и его «великолепны чертоги». Он стремится проникнуть «внутрь сердца» своего героя и приходит к выводу, что богатство, как это ни странно, приносит ему счастье. И вот почему:
Богатство чтишь, что чрез него
Приобретаешь часто средство
Пресечь страдальцев люто бедство.
Жизнь мецената, говоря современным языком, интересна и духовно насыщена («Далек ты, Строганов, от скуки»). И далее поэт, подобно Г.Р. Державину в его «Фелице» (1782), противопоставляет своего героя некоему пустому вельможе-сибариту:
Случалося и мне видать
За картами иль на диване
Скучающих во пышном сане
Без смысла, без души вельмож,
Которы слушают вздор, ложь;
И как зевающа богиня,
Сидя без дела, рот разиня,
Лишь сыплет маки от руки
Для прибавления тоски.
Обращает на себя внимание, что Хвостовым создан здесь оригинальный образ зевающей богини скуки. То, что она «сыплет маки от руки», – тоже весьма выразительное художественное решение и вполне поддается объяснению: ведь цветы мака в русской (и не только русской) народной медицине служили средством вызывать сонливость, дремоту. Чтобы понять всю самобытность и своеобычность сего образа, достаточно сказать, что в иконологических лексиконах, изданных в XVIII веке, эмблемы или символа с аллегорическим изображением скуки нет – это результат творчества самого Дмитрия Ивановича. И этот образ оказался продуктивным для русской поэзии. Его использует А.С. Пушкин в стихотворении «К Маше» (1816):
Вы чинно, молча, сложа руки,
В собраньях будете сидеть
И, жертвуя богине скуки,
С воксала в маскерад лететь —
И уж не вспомните поэта!
Не знаем, является ли это только литературным предлогом или скромный Хвостов был тогда и в самом деле невысокого мнения о своих «творениях», но здесь он называет себя «парнасским вралем» и опасается наскучить своей Музой признанному эстету:
Боюсь, чтоб я в стихах теперь
Не отворил ей [скуке. – Л.Б.]
дверь:
Затем держал я Музу строго,
С тобой болтать хотящу много…
Заедет ежель скука в гости,
Без всех досад, без всякой злости,
Нимало не плодя речей,
С парнасской девушкой моей,
И, взяв у них обеих руку,
Вон Музу выслать, вон и скуку;
И так парнасский враль вперед,
Узнавши это, не пойдет.
Но собственное несовершенство не мешает автору поведать Строганову о своей творческой и жизненной позиции:
Совсем не возбужден корыстью,
Черчу пером я без искусств
Вещание сердечных чувств…
Я счастлив в участи моей:
Без пышности, без лент, ключей…
По-видимому, Хвостов очень дорожил мнением Строганова и пекся о том, чтобы голос его лиры был услышан сим меценатом. Впоследствии он напишет «Стихи на смерть графа А.С. Строганова» (1811), где будет славить его как покровителя литературных талантов:
Но Музы пусть скорбят, рыдают,
Лишась в нем друга своего,
Искусств бессмертием пылает
Любовь к словесности его.
Впрочем, в конце XVIII века и самого Дмитрия Ивановича похваляли за «любовь к наукам, и благоволение к упражняющимся в оных». Слова эти взяты нами из книги «Новая новинка, или Всево понемношку. В стихах и прозе, забавное творение» (СПб, 1792). Составитель этого компилятивного сборника, скрывшийся под инициалами Н.К., посвятил его Хвостову и говорит в дедикации о своем усердии и «глубочайшем высокопочетании» адресата. Говоря о «любви к наукам», Н.К., по всей видимости, намекает на избрание Хвостова членом Российской Академии, состоявшееся в 1791 году.
«Отрывок чувства и размышления на случай убиения Марии Антуанеты, Королевы Французской» написано по горячим следам в 1793 году. Примечательно, что автор взывает здесь к «нежной тени» Расина – классика XVII века, удаленного по времени от «злодейского умерщвления», а не к деятелям французского Просвещения. Ведь, как отметил историк В.Н. Бочкарев, в годину революционных событий «Екатерина резко порывает с теми, к мнению которых она в былое время любила прислушиваться. Один за другим исчезают по ее распоряжению бюсты философов и писателей XVIII века из галереи Эрмитажа…
Только бюст Вольтера долго оставался на своем месте; наконец и он был вынесен на исходе 1792 года». Читаем у Хвостова:
Кто мне изобразит печаль, унынье,
страхи?
Восстань, приди, творец
бессмертной «Андромахи»,
Дай чувства кисти мне заставить
сострадать,
Наставь, как ты умел принудить,
возрыдать…
Природы изверги; не братья,
не французы,
Которых сладостью своей высокой
Музы
Умел чувствительность растрогать,
согревать,
Которых заставлял ты слезы
проливать
При описании мечтательной
напасти.
Нет, нет: то нелюди, в них зверский
дух и страсти,
Дар разума затмен, погасли искры
чувств,
Без веры, без Царя, без чести,
без искусств,
Во зле ожесточась, ревут, на все
дерзают;
Преторгнув все бразды, самих себя
терзают.
Не слезы льют они, не слезы —
кровь рекой.
Поэт выступает сторонником монархического правления и вполне разделяет убеждение Екатерины II о том, что «безначалие есть злейший бич, особливо когда действует под личиною свободы, сего обманчивого призрака народов». Он пишет:
Корабль дерзнет ли в путь
без кормчего кормы?
Так слепы без Царя всех воли,
всех умы.
Завершается текст угрозой «варварам» – убийцам «кроткого Людовика» и его «нежной супруги»:
Уж вихрь пламенный на них готовь
восстать;
Уже! отвергнем взор от сих
исчадий злобы,
Что дышат, вкусят казнь,
где ступят, найдут гробы.
В 1794 году увидела наконец свет «бессмертная «Андромаха» Ж. Расина в переводе Хвостова. Книге предпослано стихотворное посвящение переводчика Екатерине II – монархине, которой он дает лишь одно емкое определение: «Великая». Подобострастия, раболепия и уничижительного тона, спутников многих сервильных дедикаций, здесь нет и в помине. Зато посвятитель сродни лирическому герою торжественных од: он искренне удивляется и восторгается происходящим в империи:
В горящей ревности я духом
воскрыляюсь,
Дела велики зрю и оным
удивляюсь,
Питаю чувствие идти за ними
вслед…
Поэт исполнен «благоговенья жаром» к императрице, и именно поэтому (а не ради собственной славы!) он несет к ее стопам «Расиново искусство» и просит оценить «сей малый дар»:
Прими сей малый дар! души
горящей чувство,
К ТВОИМ стопам несет Расиново
искусство,
Когда бы с небеси мне было
врождено,
Достойно бы ТЕБЯ прославил
я давно,
Я счастливым певцам ТЕБЯ
воспеть оставлю,
Я миг ловлю на песнь, себя не ею
славлю.
ТЫ благодарности благоговенья
жар,
ВЕЛИКАЯ, цени, как мой ни скуден
дар!
«Расиново искусство», которое представил российскому читателю Хвостов, было высоко оценено современниками. Так, известный поэт XVIII века Е.И. Костров в «Стихах на день рождения Д.И. Хвостова» (1795) писал:
Любимец чистых Муз, друг верный
Аполлона,
Тебе согласие приятно лирна
звона…
И Музы на тебя с приятностью
взирали…
Оне тебе, оне Расинов дух и лили,
И Андромаху нам тобой они явили.
Показательно, что авторитетная «История русского драматического театра» (Т. 2. – М., 1977) называет постановку «Андромахи» в переводе Хвостова (она состоялась уже в XIX веке, а именно 16 сентября 1810 года) «крупным событием театральной жизни Петербурга». Здесь отмечается своеобразие Хвостова-драматурга: переводчик «хотя и отстаивал преимущества трагедии, написанной по “правилам” перед свободной по своей композиции шекспировской и немецкой драмой, однако стремится освободить Расина от многих условностей, принятых во французском театре. Он обращал внимание на жизненность, естественность, многосторонность характеров трагедии и даже сравнивал ее ситуации с положениями, типичными для “мещанской трагедии”».
Когда Хвостов уже снискал себе репутацию графомана, критики относили успех «Андромахи» исключительно на счет замечательной актрисы Е.С. Семеновой, блистательно сыгравшей в ней роль Гермионы. «Спектакль держался на одной Семеновой, – писал журнал «Благонамеренный» (1822. Ч. 20. № XLIII. C. 143), – а то, что он не только имел успех, а вызывал восторги, был триумфом победы ее. Ничто в спектакле не поддержало актрису. Голосом, смягчающей легкостью произношения обработала она жесткие грубые стихи перевода, местами с трудом выговариваемые. Добиться мягкости таких стихов было само по себе тяжким испытанием. Но загадкой необъяснимой являлось то, что Семеновой удалось заставить эти стихи звучать по-расиновски, отдавшись его ритму, одновременно многообразному и строгому». Таланту Семеновой, содействовавшей популярности «Андромахи» у петербургской публики, отдавал должное и сам Хвостов: фронтиспис одного из изданий трагедии он украсил ее гравированным портретом в роли Гермионы (хотя Гермиона была не главной героиней пьесы), а на титульном листе поместил двустишие:
Сей труд, благодаря искусству
Гермионы,
Исторг в Петрополе потоки слез
и стоны.
Трудно, однако, согласиться с рецензентом «Благонамеренного», что все стихи перевода «жесткие» и «грубые», иначе даже такая даровитая актриса как Семенова не могла бы пленить ими публику. Монологи трагедии и сами по себе не лишены художественных достоинств и, надо полагать, воспринимались и слушались с неослабевающим интересом. В особенности же это касается так называемой борьбы страстей в душе героя или героини. Вот, к примеру, как переданы Хвостовым напряженные колебания Гермионы, решавшей участь неверного Пирра:
Где я? Что сделала? Еще что делать
должно?
Кий гнев меня объял, кий страх
мятет неложно!
Скитаюсь, не решась, в чертогах
сих бегу,
Люблю иль злобствую, узнать ли
не могу!..
Робею, как удар грозящий
вображаю,
И к мести быв близка, уже ему
прощаю;
Нет, не удержим мы свирепый наш
указ.
Пусть гибнет и живет он боле
не для нас.
В.М. Мультатули, автор книги «Расин в русской культуре» (СПб, 2003), считает, что в сравнении с первым переводом «Андромахи» на русский язык (1790) «перевод графа Д.И. Хвостова лучше, смыслового соответствия с Расином больше». Трагедия выдержала 5 изданий.
Мы рассмотрели далеко не все произведения Хвостова XVIII века, но и приведенные тексты позволяют судить о неординарности личности этого словесника, его своеобычности и широких культурных интересах.
Как же сложилась далее его творческая судьба? В 1802 году выходят в свет его «Избранные притчи из лучших сочинителей. Российскими стихами». Хвостов всемерно стремился придать этой книге особую авторитетность: на титульном листе он не преминул указать, что является «членом Российской Императорской Академии»; в посвятительном письме великому князю Николаю Павловичу сравнил свой труд с изданием «Притч славнейшего в сем роде на Российском языке сочинителя Сумарокова»; «Предуведомление к читателю» освятил именами Эзопа, Федра и Лафонтена и увенчал хлестким эпиграфом:
Выкрадывать стихи – не важное
искусство,
Украдь Корнелев дух, а у Расина
чувство.
Но по иронии судьбы именно «Избранным притчам…» суждено было стать первопричиной пересмотра отношения к Хвостову и его поэзии. Сперва вокруг книги установился своего рода заговор молчания: ни один литературный журнал не откликнулся на ее выход. А спустя некоторое время уничижительные оценки, насмешки, колкие эпиграммы так и посыпались на голову сочинителя. Что же вызвало нарекания критиков? Традиционно считается, что Хвостов подвергся осмеянию как архаист и ревностный приверженец обветшавшего классицизма, но многим его притчам как раз претит разумная логика – они явно выламываются из этой художественной системы. Вот что пишет о них литератор М.А. Дмитриев: «В его сочинениях сама природа является иногда навыворот. Например, известный закон оптики, что отдаленный предмет кажется меньше; а у него в притче “Два прохожие” сперва кажется им издали туча; потом она оказалась горою; потом подошли ближе, увидели, что это куча. У него в тех притчах осел лезет на рябину и крепко лапами за дерево хватает; голубь разгрыз зубами узелки; сума надувается от вздохов; уж становится на колени; рыбак, плывя по реке, застрелил лисицу, которая не видала его потому, что шла к реке кривым глазом; вор – ружье наметил из-за гор». Поводом для беспощадных издевок послужила притча «Осел и рябина». Осел выступает здесь в роли эдакого трансвестита, ибо в ходе повествования меняет свой пол и преображается в ослицу. А в притче «Ворона и сыр» Хвостов вместо клюва наделил ворону пастью.
Не удивительно, что Хвостов, последовательный классик в теории, объяснял подобные «бессмыслицы» именно доводами разума. «Притча моя “Ворона и сыр”, – писал граф, – взята из Эзопа, Федра и Лафонтена. Я говорю: “И пасть разинула”. Пускай учитель натуральной истории скажет, что у вороны рот или клев. Пасть только употребляется относительно зверей, но я разумею здесь в переносном смысле широкий рот и рисую неспособность к хорошему пению. Простолюдины говорят про человека: “Эк он пасть разинул”».
Однако другому ревностному классику, Н.Ф. Остолопову, это отнюдь не помешало отнести его притчи к разряду поэтической «чепухи». Он писал:
Хочу ли испытать и в притчах
дарованье?
Бюффон передо мной – вот список
всех зверей!
Вот птички, мотыльки, чудовища
морей!
Любых беру, а все – мученье
со скотами! —
То голубь у меня является с зубами,
То уж с коленами, то прыгает паук,
То мухе смерть пришла
от ласточкиных рук…
Недавно и с ослом я до поту
пробился:
Лишь начал я, а он в ослицу
превратился,
И вышла чепуха. О Федр!
О Лафонтен!
Зачем не дожили до нынешних
времен!
В этом же ключе, только с оттенком какого-то веселого ехидства, иронизировал баснописец А.Е. Измайлов: «Что не делает всемогущая поэзия? Прикоснется ли магическим жезлом своим к Голубку, запутавшемуся в сети, – мгновенно вырастают у него зубы и он разгрызает ими узелки, к Ослу – новый длинноухий Тирезий переменяет пол и превращает в Ослицу». Притчи Хвостова с их «нелепицами» вдохновенно пародировал П.А. Вяземский:
Один француз
Жевал арбуз.
Француз, хоть и маркиз
французский,
Но жалует вкус русский,
И сладкое глотать он не весьма
ленив.
Мужик, вскочивши на осину,
За обе щеки драл рябину,
Иль попросту сказать, российский
чернослив.
Знать, он в любви был несчастлив…
Здесь в притче кроется толикий
узл на вкус:
Что госпожа ослица,
Хоть с лаю надорвись,
Не будет ввек лисица.
В письме же к А.И. Тургеневу от 27 ноября 1816 года Вяземский пояснял: «Сирот в семействе Бога нет. Следуя этому правилу, пригрел я басни, виноват, притчи Хвостова». «Избранные притчи…» стали потешной книгой в литературном обществе «Арзамас». В.А. Жуковский посвятил им вступительную речь при приеме в это общество. Немало усилий к развенчанию Хвостова-баснописца приложил его «совместник» И.А. Крылов. Как отмечают филологи А.М. и М.А. Гордины, «столь популярная… литературная маска Свистова или Графова была придумана именно Крыловым. Неумный чудак, плоский моралист и бездарный поэт должен был оттенять фигуру умного чудака, лукавого насмешника и искусного писателя». Особенно же Хвостова как автора притч третировали в салоне А.Н. Оленина, куда был вхож Крылов. В.А. Оленина вспоминала, что этим сообществом «был издан [шутовской] закон, что, кто уже слишком много глупого скажет, того тотчас заставить прочитать басню Хвостова».
Приведем еще одно замечание П.А. Вяземского: «Хвостов как-то сказал:
“Зимой весну являет лето”.
Вот календарная загадка! Впрочем, у доброго Хвостова такого рода диковинки не аномалии, не уклонения, а совершенно нормальные и законные явления. Совестно после Хвостова называть Державина, но и у него встречаешь поразительные недосмотры и недочеты». Правда состоит в том, что державинские «недочеты» воспринимались как художественные открытия, а «диковинки» графа – как плод бездарного сочинительства.
Некоторые исследователи говорят в этой связи о поэтической «наглости» Хвостова. Ю.Н. Тынянов нашел более точное определение: «В своих стихах… граф был смел беспредельно». Конечно, это не та смелость, о которой писал А.С. Пушкин, где сильно и необыкновенно передаются ясная мысль и поэтические картины. Тем не менее современный литературовед А.Е. Махов видит в «аномалиях» Хвостова «поэтику абсурда, сочный позитивизм в духе детской поэзии К. Чуковского» и проводит прямую параллель между стихами графа и творчеством Даниила Хармса и обэриутов. И, действительно, «несуразицы» в духе Хвостова станут в XX веке настоящей находкой и своеобразным стилистическим методом некоторых поэтов. П.Г. Антокольский вспоминал, как его жена, услышав стихи раннего Николая Заболоцкого, воскликнула: «Да это же капитан Лебядкин!» На что Заболоцкий лишь усмехнулся и сказал: «Я тоже думал об этом. Но то, что я пишу, не пародия, это мое зрение». Так что, если следовать логике А.Е. Махова, наш герой не отстал от времени – он опередил свое время.
Но в XIX веке Хвостов стал пародической личностью в русской культуре. Остановимся кратко на тех метаморфозах, которые претерпели тогда его литературные взгляды. Прежде всего изменились коренным образом его представления о писательской славе. Если в XVIII веке он многие свои тексты печатал анонимно (или же довольствовался инициалами), а в комедии «Мнимый счастливец» потешался над тщеславными Онпестом и Ловословом, то теперь стал сам одержим авторской фанаберией, которая достигла поистине геркулесовых столпов.
Он доходит до того, что, пользуясь своим высоким положением (а граф был к тому времени сенатором и действительным тайным советником), содержит критиков, восхваляющих его вирши, и дает им университетские кафедры; сам скупает тиражи своих книг; раздает свои сочинения и портреты по почтовым станциям; добивается того, чтобы его именем был назван корабль, а моряки Кронштадта получили его мраморный бюст и т. д. – словом, достигает апофеоза глупости. Раньше он поднимал на смех плодовитого Ловослова, сейчас – сам неистово плодит и издает свои опусы (разумеется, за свой счет), став едва ли не самым многоречивым стихотворцем первой трети XIX века. Тогда он издевался над сервильными сочинителями од, теперь сам слагает «жесткие» оды по всякому мыслимому и немыслимому поводу.
На поэтическом небосклоне зажглись имена В.А. Жуковского, К.Н. Батюшкова, А.С. Пушкина, Е.А. Баратынского, а Хвостов, упоенный собственной значимостью, казалось, полностью потерял чувство реальности и почитал себя равновеликим этим выдающимся мастерам стиха. Он перестал слышать пульс современного литературного процесса и начисто утратил былую злободневность: ни о каком пародировании культурных явлений эпохи (как в XVIII веке он пародировал щегольскую поэзию) не идет уже речи, а его теперешние опусы на фоне возросших требований к словесности и поэтической технике воспринимаются как продукция несмысленного рифмача и завзятого старовера.
Когда-то граф язвил «русских дураков» и собирался надавать тумаков критикам-«хулилиным». В XIX веке он сам оказался в положении такого «русского дурака», бичуемого целой армией «хулилиных». Хвостову, однако, повезло: эти насмешники-«хулилины» были столь талантливы, а их пародии и эпиграммы столь яркие и запоминающиеся, что они в значительной мере и принесли ему широкую известность.
Но из культурной памяти не должны изгладиться и первые успехи Хвостова на литературном поприще. И не только потому, что без ранней поэзии портрет нашего «короля графоманов» будет неполон, ходулен и куц. Произведения графа XVIII века интересны и сами по себе, и в то же время они дают счастливую возможность проследить творческую эволюцию Хвостова, помогают понять трагедию его творчества, когда в новых условиях он утратил способность быть с веком наравне. А в том, что трагедия в конце концов обернулась славой, Дмитрий Иванович ничуть не виноват.