Забавник Кирейка
Кирияк Кондратович
В 1733 году императрица российская Анна Иоанновна повелела: «1. Выдать гуслисту Кирияку Кондратовичу сто рублев… 2…выдать италианскому музыканту Педрилло денег сто рублев». Имена облагодетельствованных стоят здесь рядом. Но объединяла их не столько музыка (в жизни обоих занятие эпизодическое), сколько бьющее в глаза шутовство. Ведь совсем скоро Педрилло поменяет скрипку виртуоза на дурацкий колпак – быть при дворе шутом куда прибыльнее! Кондратович же, который поначалу также «носил странный шутовской титул придворного философа», определится по ученой части – в Академию наук, где проработает 45 лет. Отказавшись от карьеры монаршего забавника, он заслужит репутацию шута от литературы, шута-графомана, забавлявшего книгочеев своими несуразными творениями.
В своей книге «Старик молодый» (Спб, 1769) Кондратович как будто демонстрирует полнейшее безразличие к судьбе собственного издания. Книгу предваряет вот такое парадоксальное предложение автора «доброхотному и недоброхотному читателю»:
Есть у вас слюна; плюнуть
да покинуть,
Есть у вас руки; разодрав, бросить,
Есть у вас огонь; сжечь и раздуть,
Есть у вас вода; в пролубь
к Кронштадту пустить,
Есть у вас веники и щетки; с сором
выместь,
Есть у вас фузеи; на патроны
и затычки употребить,
Ребятам на летающие змеи отдать.
А в протчем сами знаете, куда
негодные бумаги употребляются.
Было бы наивным с нашей стороны поверить в искренность подобного совета: автор этот был одержим «одной, но пламенной страстью» – печатать свои сочинения отнюдь не бесспорных литературных достоинств. Пример ли его титулованного дяди-витии Гавриила Бужинского (чьи речи печатались тотчас же по произнесении их) или продуктивная деятельность сослуживца Кирияка по Академии В.К. Тредиаковского подвигли Кондратовича на сие поприще – не столь уж важно. Главное то, что именно забота о внимании публики к его сочинениям стала не только самоцелью, но и источником всех бед этого плодовитейшего – даже по меркам «многоречивого» XVIII века – переводчика и стихотворца. Из увесистых трудов, вышедших из-под его пера (а их было более четырех десятков: «словари-целлариусы», переводы книг по медицине, географии, истории; переложения всего (!) Гомера, Анакреона, Светония, Катона, Цицерона, других древних авторов, а также шестнадцать тысяч оригинальных эпиграмм и т. д.), увидели свет лишь немногие. Об объеме всего созданного неутомимым Кирияком Андреевичем можно судить хотя бы по тому факту, что для переписывания одного только его этимологического словаря требовалось два с половиной года каждодневной работы.
А потому не иначе как позерством может быть объяснено показное равнодушие к судьбе своих произведений. Это тем очевиднее, что сам он не уставал говорить о значимости собственных творений для общей пользы и увеселения, сетовал, что рукописи его, хранившиеся в академической библиотеке, «кирпичам и моли вверены без пользы», а не стали достоянием читателя («я переводил для людей, а не для кирпичей библиотечных»).
Не желал Кондратович смириться и с тем, что Академическая типография печатала не его монументальные труды, но все больше «Жилблазов и хромоногих бесов и прочих пустых романов».
«Не было на свете ни одного автора, который бы не имел своего Зоила», – признается Кирияк Андреевич и добавляет: «Я ничьими похвалами не пребуду, а хулами не убуду». Маски Зоила, недоброхотного читателя, насмешника-вертопраха были характерным реквизитом книжной культуры XVIII века, но для Кондратовича они приобрели конкретный и даже зловещий смысл. Показательна в этом отношении владельческая запись на титульном листе одной из его книг (РГБ, Музей книги. Инв. № 11699). К заглавию «Польский общий словарь и библейный, с польскою, латинскою и российскою новоисправленными библиями смечиван…» (СПб, 1775) приписано одно лишь определение, свидетельствующее о живой оценке этого издания современником – «глупой»!
Увы, столь безапелляционное суждение о трудах Кондратовича весьма симптоматично. Есть основания думать, что в своей программной «Эпистоле о русском языке» (1747) А.П. Сумароков в ряду других горе-литераторов вывел и Кирияка Андреевича, или Кирейку, как он его пренебрежительно называл. Вот как характеризует он «несмысленного писца»:
Другой, не выучась так грамоте,
как должно,
По-русски, думает, всего сказать
не можно,
И, взяв пригоршни слов чужих,
сплетает речь,
Языком собственным достойным
только сжечь.
Подобные «чужие слова» и составляли тяжеловесный слог Кондратовича, исполненный полонизмами и украинизмами, о чем Сумароков вполне определенно высказался впоследствии в статье «О копиистах»: «Опасно, чтоб Кирейки не умножили в нем [русском языке. – Л.Б.] и польских слов». Этот союз «и» весьма к месту, ибо указывает и на весь «гнусный склад» этого словесника. Не случайно историк литературы С.И. Николаев отметил, что переводы его «сделаны… стилистически неустоявшимся языком русской прозы первой половины XVIII века». Знаменательный факт – Кондратович, переживший Сумарокова, воспринимался им как литературный старовер – через призму 30-х годов XVIII века, в одном ряду с П. Буслаевым и А. Кантемиром. Сумароков продолжает:
Хотя перед тобой в три пуда
лексикон,
Не мни, чтоб помощь дал тебе
велику он,
Коль речи и слова поставишь без
порядка,
И будет перевод твой некая загадка,
Которую никто не отгадает ввек.
Упоминание о лексиконе было как нельзя более кстати и с головой выдало Кондратовича, занятого в то время активной лексикографической работой. Заметим, что 9 октября 1747 года Сумароков представил текст эпистолы в канцелярию Академии наук, а совсем незадолго до того, в сентябре, туда же был направлен на апробацию составленный Кондратовичем «Дикционер русский с латинским» (он так и не был напечатан). Именно этот «дикционер» вызвал уничтожающий отзыв М.В. Ломоносова, отметившего наряду с огрехами перевода «нарочитое число весьма новых и неупотребительных производных же слов». Известно, что Ломоносов и Сумароков были в то время «ежедневные собеседники и друг от друга здравые принимали советы». Можно говорить и об общности их взглядов на литературную продукцию Кондратовича.
Но и Ломоносов и Сумароков считали ниже своего достоинства вступать с каким-то там мелкотравчатым Кирейкой в открытую полемику – зачем стрелять из пушек по воробьям?! Мишенью их сатиры был избран профессор элоквенции В. Тредиаковский – литератор куда более крупный и по своему влиянию, и по своему месту и значению в русской культуре. В свое время новатор, экспериментатор и даже канонизатор российской словесности, Тредиаковский, по крайней мере в 1730-х – середине 1740-х годов, был весьма авторитетен; Кондратович же никогда ни для кого образцом не был и на роль законодателя Парнаса не притязал.
Кроме прочего, стиль Тредиаковского более индивидуален и ярок, чем стиль Кондратовича и других академических педантов, и был более благодатным полем для пародирования. Потому созданный усилиями сатириков пародийный образ Тредиаковского замещал собой и нашего Кирейку, и ему подобных писак.
Их феноменальная плодовитость послужила для Сумарокова объектом злых насмешек. Так, в комедии «Тресотиниус» (1750) некий педант похваляется тем, что написал критику на песню «Ах, прости меня, мой свет!» в 12 томах! Пассаж этот, понятно, метил не только в многоречивого Тредиаковского, но и в других «трудников слова», к числу которых относился и Кондратович. И свойственные педантам спесь, несокрушимая вера в собственную непогрешимость, столь ярко запечатленные Сумароковым, присущи и нашему незадачливому герою: ведь он почитал себя равновеликим бессмертному Ломоносову, которого не в шутку называл своим литературным соперником.
Приходится признать, что Ломоносов и Сумароков предпочитали уничижать Кирейку не столько средствами литературными, сколько… бранью и мордобитием в буквальном смысле этого слова. Так, в конце 1740-х годов Кондратович, делавший переводы под началом Ломоносова, нередко жаловался в Академию наук на постоянную ругань и угрозу физической расправы со стороны этого «русского Пиндара». В июне 1750 года Кирияк подал в канцелярию Академии доношение, что «он [Ломоносов. – Л.Б.] меня в доме архиерея московского… трижды дураком называл и проводившего его к квартире не только м…. бранил всякими непотребными словами и называл канальею, но и бить хотел». А в январе 1760 года Кирияка Андреевича нещадно отлупцевал поссорившийся с ним «северный Расин» – Сумароков. Параллель с Тредиаковским, избитым некогда в кровь далеким от литературы временщиком А.П. Волынским, выглядит утешительной для Кондратовича – ведь он пострадал от признанных литературных корифеев.
Отношения Тредиаковского и Кондратовича завязались, по-видимому, в 1730-х годах. Во всяком случае, в своем «Новом и кратком способе к сложению российских стихов…» (СПб, 1735) Тредиаковский предваряет публикацию двух своих элегий характерным признанием: «Никогда б, поистине, сие на меня искушение не могло прийти… ежели б некоторые мои приятели не нашли в них не знаю какого духа Овидиевых элегий». К таким «приятелям», сведущим в латыни и античной поэзии, можно (наряду с подвизавшимися при Академии переводчиками В.Е. Адодуровым, И.Ю. Ильинским, С.С. Волчковым и др.) отнести и Кондратовича. Ведь последний – один из первых русских переводчиков Овидия. И показательно, что впоследствии Тредиаковский (в момент своего краткого примирения с Сумароковым) поспособствует тиснению этих текстов Овидия в журнале «Трудолюбивая пчела» (декабрь, 1759).
Тредиаковский же впервые опубликовал в печати опус Кирияка: в переложенную им книгу Ф. Фенелона «Истинная политика знатных и благородных особ» (СПб, 1745) включен выполненный Кондратовичем перевод «Катоновых двухстрочных стихов о добронравии». Но профессор элоквенции нигде ни полсловом не обмолвился о заслугах своего протеже в области словесных наук.
Да что там Тредиаковский! Н.И. Новиков, скрупулезно летописавший все мало-мальские достижения российских муз и обычно не скупившийся на похвалы писателям, говоря о Кирияке, ограничился лишь количественной характеристикой. Жесток и вынесенный Кондратовичу энциклопедическим словарем «Брокгауз и Ефрон» приговор: «Плохой писатель». Хотя на переводы Кондратовича опирался В.Н. Татищев при подготовке своей знаменитой «Истории России», а впоследствии его рукописный «целлариус» использовался как вспомогательный материал при составлении под руководством Е. Дашковой «Словаря Академии Российской», – приходится признать, что опытам этого третьестепенного литератора вовсе не суждено было стать явлением в отечественной культуре.
Но колкие замечания недоброхотов не истребили в Кирияке Андреевиче желание печататься, не угасили переполнявшие его «огонь стихотворческий» и авторское самолюбие. В 1767 году, когда после двадцатилетних мытарств пять его переводов увидели наконец свет (в Музее книги РГБ сохранились экземпляры, где они сплетены вместе), Кондратович не упускает случая в каждой такой публикации тиснуть и собственные вирши. Можно представить себе, какое странное впечатление производило на читателей механическое объединение в одном издании переведенного им «Сочинения о варягах» Г.З. Байера и – сразу же после титульного листа – «Оды парафрастической о впадшем в разбойники». Кирейка вызывал смех окружающих и восхвалением своей сомнительной эрудиции, и неуемным умничанием, и натужным юмором, смысл которого был темен и непонятен даже ему самому (не о нем ли сказал Сумароков: «…хитрости своей не понимает сам»?).
Как и монарший потешник Педрилло, Кондратович лез вон из кожи, чтобы получать от покровителей подарки и деньги. Но, в отличие от шута-итальянца, все выколачиваемые средства желал расходовать исключительно на печатание собственных трудов.
В книжной культуре того времени существовал специальный жанр, заключавший в себе хвалу меценату, от которого зависело издание той или иной книги, – это посвящение (дедикация). Оно являло собой особый вид панегирического письма, обращенного к милостивцу и построенного по всем правилам риторики. «Нежна и хитра дедикация в прозе», – определил его жанровую природу Тредиаковский, отметив, что слог здесь «долженствует быть гладок, сладок, способно текущий и искусный». Сочинителю посвящений надлежало продемонстрировать и такт, и политичность, и гибкий ум, и особое ораторское искусство. Таким образом, жанр этот в XVIII веке был катализатором литературной техники и мастерства.
В посвящениях упражнялся и Кондратович. Беда, однако в том, что он возносил хвалу патронам не по признанным «учебникам лести», а по собственнному разумению. Под его пером свойственный посвящениям тонкий панегирик превращался в свою противоположность: «Как бы кто, желая похвалить своего мецената, однако не зная в похвалах толку и умеренности, весьма нелепо его выругал». Откровенно подобострастный тон его посвящений, иногда сбивающийся на фамильярность, громоздкий синтаксис, обилие плеоназмов, искусственное «сопряжение» несочетаемых понятий – все это производило комическое, шутовское впечатление. В ход пускались самые неуклюжие и отчаянные комплименты типа «надежный милостивец» и «милостивый надежник». При этом Кирияку, обеспокоенному судьбой собственных сочинений, совершенно безразлично, кому соплетать посвятительную хвалу (ср.: «Шестнадцать тысяч эпиграмм я сочинил чрез весь мой век. // Печатать же мне не на чем, снабди на то всяк человек»). Неважно, какого «надежника» восхвалять – покровителя ли искусств А.С. Строганова или С.П. Ягужинского – по свидетельству историка, «бездарного, распутного и расточительного человека». И в том и в другом случае Кирияк приписывал «благодетелю» все мыслимые и немыслимые добродетели, а затем в виршах обыгрывал фамилию своего «героя». Так, внук бедного литовского органиста Ягужинский мог быть, по его мнению, польщен сравнением своей фамилии с ягодами из райского вертограда. Даже грозную фамилию «Волков» можно попытаться представить в выгодном свете:
От волка есть тебе прозвание,
хоть чудно,
Но с шерсти угадать в том
добродетель трудно:
Незлобиву овцу твой внутрь
являет дух.
Как воспринимали такие посвящения их непосредственные адресаты – нет сведений. Известно, что многие из шагов, предпринятых Кирияком Андреевичем в поисках меценатов, успехом не увенчались. Так, например, посвящение одного из его сочинений Синоду повлекло за собой неутешительный отзыв: «Труд многодельный и похвалы своея недостойный». И неизбежным, неотвратимым стало для Кондратовича разочарование, осознание тщеты посвятительных похвал.
И тогда ретроград и старовер Кондратович решает совершить поступок. Он, словно истый революционер в культуре, обрушивается на сам жанр дедикации; использует в сатирических целях саму эту ситуацию зависимости литературного плебея от всесильного покровителя. Издание «Старик молодый» (СПб, 1769) он посвящает не реальному меценату, а фикции – некоему Господину Господиновичу, «старому патрону и первому благодетелю», от прихоти которого будто бы зависит выход в свет его книги. Завершается текст шаржированием традиционной концовки панегирических дедикаций: вместо «Вашего милостивого государя всепокорный слуга и т. п.» читаем игривое: «Ты – мой, я – твой. Старик молодой». Новация состояла и в том, что вопреки всем культурным канонам, посвящение это не предваряет книгу, а помещено в самом конце ее, демонстрируя тем самым неуважение и к жанру, и к адресату.
Кондратович, надо полагать, тщился здесь пародировать жанр, но пародии не получилось. Слог его нелепой мистификации отнюдь не гладок и не сладок. Кирейка, как всегда, косноязычен и многословен, норовит ошеломить мнимыми красотами штиля. Его комплименты громоздки и неуклюжи (ср.: «Но что от плода древо познавается, то узнают вас по тому, что вы, будучи щастия своего ковач, не токмо видя то, что под ногами настоящее, но и предвидя будущее, всегда на задние колеса осматривающийся, во всех пременяющихся временах, в непременном и непоколебимом остался благостоянии»). Назвав себя бедняком, он посчитал нужным сообщить своему несуществующему милостивцу перипетии собственной жизни: «…Что он половинное жалование получает… что он троих дочерей замуж выдал… что он по шею в долгах… что он нищ, и в трудах от юности своея, не в состоянии на свой кошт печатать свои переводы (далее подробно перечисляет все свои неопубликованные труды)», и резко-категорично просит о «вспоможении» в напечатании следующих книжек. Подобная просьба была нарушением культурного этикета. (Прошение о конкретном воздаянии не могло иметь места в посвящениях. Могла идти речь о благосклонном принятии труда.)
Кондратович откровенно блефовал, когда говорил, что имя героя посвящения будет названо лишь после того, как автор получит от него необходимую денежную субсидию. Тем курьезней тот факт, что в Петербурге отыскался… такой Господин Господинович, то бишь реальный меценат, оказавший ему посильную помощь в издании III части книги «Старик молодый» (СПб, 1769), – некто Ф.Г. Вахтин. Мотивы подобной благотворительности нам неведомы, как неизвестен и круг читателей, «смаковавших» опыты Кирейки. О подобных книгочеях критик В.Г. Белинский впоследствии метко скажет: «Публика – дура!»
Между тем Кондратович продолжал печататься и в 1770-е годы. Но какими же анахроничными, неуклюжими и диковатыми выглядели его опусы на фоне властно вторгнувшихся в культурную жизнь страны од Г.Р. Державина, комедий Д.И. Фонвизина, журналов И.А. Крылова! Наш автор, придумавший себе нелепый псевдоним-оксюморон Старик молодой, не нашел ничего более своевременного, как написать три книги о своей беседе с… вороном. Заглавия их говорят сами за себя: «Ворона. Вран. Всеобщеисторическая похвала врану, стариком молодым сочинена, 1775 года, с точным объявлением многих, и важных его услуг, добродетелей, простосердечия, и остроумия; и с опровержения четырех возражений, 1) что вран черн 2) что не чист 3) что прост 4) что труслив; с ясными и с непреоборимыми доказательствами» (1775); «Реприманд воронин! Старику молодому. Самою выхваленною вороною сочинен в 1778 году в маие месяце, то есть выговор, окрик, напуск, попреки, погонка, нарекание, хуление, поношение и оправдание Старика молодаго пред вороною» (СПб, 1778); «Дисквизиция, то есть изследование Библиева старшаго брата, старику молодому, о сочинении воронином, в сомнительных пунктах или обоюдных, то есть обосторонних, по-гречески одиафорами называемых, состоящее в их разговорах в присудствии, самой вороны и ея свидетелстве, с предварившим писмом Вышарилникова, их обоих приятеля, и сим третьим явлениям вся воронина комедия окончится» (СПб, 1779).
Вся эта беззастенчивая галиматья и после кончины ее автора вызывала насмешки не только литераторов передовых, но даже завзятых архаистов. Так, противник сентименталистов Н.П. Николев в своем «Лиродидактическом послании» (1791), обращаясь к княгине Е.Р. Дашковой, писал: «А Кондратовичам тобой / Закрыта в храм наук дорога». Николев, которого самого обвиняли в употреблении «невразумительных» слов, предпочел привести «устное предание» о несуразных предложениях Кондратовича – например, переименовать «яичницу» в «млекошницу». «По Анатомическому рассмотрению… – якобы утверждает Кондратович, – главные части сего кушанья суть яицы и млеко; а как по розыскам этимологическим яйцо правильнее называть коком; ибо курица пред тем как хочет нестися, сама имя его произносит, возглашая: коко, коко; следовательно (или правильнее), эрго яишница есть млекошница». Кирияк Андреевич поставлен здесь в ряд «Странно-Русских» педантов, которые «производят млекошницы, хамки, шарокаты, шаропихи, шаротыки и издырия».
Историки называли Кондратовича «одним из первых представителей того типа литературных “трудолюбцев”, людей, как бы одержимых страстью к сочинительству, переводам, даже просто к переписыванию, который создался у нас в XVIII веке». Он заслужил репутацию шута в литературе прежде всего в силу своей воинствующей бездарности. Ныне он забыт – затерялся в истории культуры среди более заметных пародийных литературных личностей – Д. Хвостова, П. Шаликова и др. И тем не менее этот «вечный труженик» весьма своеобычен и дополняет богатую разнохарактерную картину литературной жизни русского XVIII века.