Глава 3. Воин
1
На берегах острова Гуадалканал виднелись огни.
Это не были зарева гигантских пожаров, и мы почувствовали себя изрядно разочарованными. Выбравшись из трюмов, мы ожидали увидеть весь мир в огне. Ведь обстрел был воистину яростным. Наша армада, во всяком случае мы так считали, была способна разнести Гуадалканал на куски.
Но хмурым серым утром 7 августа 1942 года на берегу только в нескольких местах виднелось пламя. Издалека казалось, что горят городские свалки, освещая наш путь в историю.
Мы чувствовали тревогу, но испуганными не были. Я все еще был зол из-за своей стычки с персоналом матросской столовой. Я слишком долго ел выданные на завтрак бобы, а когда наконец закончил, обнаружил, что моряки с ожесточением моют камбуз. Там можно было организовать операционную для раненых на берегу. А старшина как раз закрывал ящик с апельсинами, которые раздавались как своеобразный подарок солдатам. идущим в бой. И тут я вошел и потребовал свою долю. Он отказался снова открывать ящик. И мы принялись орать друг на друга. Я хотел получить этот апельсин сильнее, чем генерал Вапдергрифт Гуадалканал. Моряк отказался подчиниться и пригрозил, вот уж глупость так глупость, доложит), о моем поведении командованию. Доложить обо мне! Обо мне, готовящемся пролить кровь среди этих проклятых кокосовых пальм! Сначала я хотел проткнуть его штыком, но передумал. Я просто отшвырнул его в сторону, сорвал с ящика крышку, схватил свой вожделенный апельсин и, преисполненный ощущения победы, побежал к товарищам, не обращая внимания на возмущенные крики за спиной.
Я все еще полыхал от злости, как береговая часть Гуадалканала, когда Старина Гаппи крикнул:
— Первый взвод, к борту! Сбросить сети!
«Джордж Ф. Элиот» плавно переваливался на волнах. Сети раскачивались, постукивая по металлической обшивке борта. Дуло моей винтовки задело шлем и сбило его мне на глаза. А далеко внизу виднелись «хиггинсы», то взлетавшие на гребень волны, то проваливающиеся во впадины. Они поджидали нас.
Цепляясь за сеть, я все же успевал оглядываться по сторонам. Пролив Силарк был забит нашими кораблями. Слева, то есть к западу от меня, возвышался остров Саво. Передо мной, к северу, частично скрытые громадой «Элиота», располагались остров Флорида и малыш Тулаги. Я слышал звуки орудийного огня. За мной, иными словами южнее, находился Гуадалканал.
Не доходя метра до болтающихся на воде «хиггинсов», сеть закончилась. Далее следовало прыгать. Мы все были чувствительно утяжелены двадцатью с лишним килограммами груза. Времени на нерешительность не было, потому что спускающиеся следом за нами уже наступали на пальцы. Итак — прыжок, надеясь, что в этот самый момент очередная волна не отбросит «хиггинс» в сторону, оставив нам для приземления лишь бурлящую водную поверхность. Но все обошлось.
Теперь я хорошо видел волны, бьющиеся о борта кораблей по соседству. Катера приближались, заполнялись солдатами и снова отходили от большого «материнского» корабля, чтобы присоединиться к бесчисленному множеству своих сородичей, которые кружили по воде, словно гигантские резвящиеся водяные жуки.
— Все на высадку!
Теперь я видел, что в кажущемся на первый взгляд беспорядочном движении катеров имеется смысл: они выстраиваются в линию для атаки. Я скорчился под планширом и почувствовал, как катер постепенно поворачивает. Теперь его нос был направлен в сторону берега. Палуба подо мной слегка вибрировала.
Атака началась.
И я снова начал молиться. Я долго молился накануне ночью, прося Господа и Пресвятую Деву позаботиться о моей семье и товарищах, если меня убьют. В тщеславии юности я был уверен, что умру, и спешил переложить свои дела на Всевышнего, как старший брат, который похлопывает по спине младшего и говорит: «Ну, Джон, теперь ты главный мужчина в доме».
Правда, мои молитвы были довольно-таки беспорядочными. Я не мог отдаться им всей душой, поскольку думал только о береге, на котором нам предстояло высадиться. Перед нами шли другие катера с морскими пехотинцами. Я представил, как веду огонь под прикрытием их мертвых тел, как выстраиваю защитную стену из разорванной, кровоточащей плоти. Я вполне наглядно представил себе кровавую бойню среди кокосовых пальм и больше не молился. Теперь я был больше похож на зверька: ушки на макушке, чтобы вовремя услышать опасный шум, тело напряжено в готовности немедленно отпрыгнуть в сторону.
Катер уткнулся в берег, качнулся и остановился. Мгновение — и я уже выпрыгнул на берег. Ярко-голубое небо выгнулось в гигантскую арку. Огромные пальмовые ветви плавно качались на ветру. Ничего более красивого мне еще не приходилось видеть.
Дальше все слилось, как в тумане. Последовал некий калейдоскоп из формы, цвета и движения. Я обнаружил себя лежащим на песке среди высоких кокосовых пальм и понял, что частично промок. Я продвинулся в глубь острова на 20 метров.
Боя пока не было.
Японцы бежали. Мы лежали, готовые ринуться в сражение, но у нас не было противника. Прошло несколько мгновений, и напряжение ослабло. Мы стали оглядываться по сторонам, обозревать экзотическую окружающую обстановку, вскоре послышались голоса, смешки.
— Эй, лейтенант, — крикнул Здоровяк, — здесь можно неплохо подкрепиться. Я согласен так воевать.
А в это время сержант Узколицый рявкнул на кого-то, открывшего кокосовый орех:
— Смотри не отравись! Ты разве не знаешь, что здесь все может быть отравлено!
Все засмеялись. Узколицый все без исключения понимал до глупости буквально. Его проинструктировали, что японцы имеют обыкновение устраивать ловушки и могут отравлять запасы воды, поэтому у него сразу же и кокосы стали отравленными. Никто даже не потрудился указать тугодуму на очевидную сложность отравления миллионов кокосов на Гуадалканале. Мы просто расхохотались и продолжали уничтожать кокосы — раскалывать скорлупу и выпивать сладкое кокосовое молочко. Узколицый мог только бросать на всех сердитые взгляды — в этом он был мастер.
Откуда-то издалека донеслась команда:
— Выступаем!
Мы построились по отделениям и пошли.
Мы оставили свою невинность на Ред-Бич. Отныне мы стали другими. Еще минут десять мы были охвачены блаженным чувством радости бытия, невыразимым облегчением. Как же — мы высадились на берег и не встретили никакого противника! Когда же мы покинули белую бескрайность пляжа и вступили под сень кокосовой рощи, сзади загрохотали орудия противовоздушной обороны. Японцы были здесь. Шла война. И мы уже были не такими, как прежде.
* * *
Мы тащились по купающимся в солнечном тепле полянам, заросшим травой купай. Мы форсировали реки. Потом мы снова пересекали их в обратном направлении. Мы взбирались на холмы. Мы продирались сквозь джунгли, прорубая себе путь с помощью мачете или следуя по узким, петляющим тропинкам. Мы уже давно не понимали, куда идем.
На привалах мы видели склонившихся над картой офицеров. Ах, что это была за карта! На ней был виден Ред-Бич — это было правильно, река Тииару — в действительности ее не было, и бесконечные просторы кокосовых зарослей, помеченные на карте значком, больше похожим на ирис, чем на кокосовую пальму.
Карта была неправильная карта, и она с самого начала вела нас к беде.
Офицеры тревожились.
Они знали, что мы заблудились.
— Эй, лейтенант, куда мы направляемся?
— К Грасси-Нолл.
— А где это?
— Впереди, там, где японцы.
Этот разговор вели самые наивные из нас. Грасси-Нолл... впереди... там японцы.. Индейцы и ковбои, полицейские и воры, прятки — мы играли в игру. Даже командир дивизии спокойно объявил, что ужинать будет на вершине Грасси-Нолл.
— Сверим часы, джентльмены, — наступление началось.
Грасси-Нолл так Грасси-Нолл.
Нам надо было многому научиться, у нас было пять месяцев, чтобы постичь всю эту науку, но до Грасси-Нолл доберутся лишь немногие.
Самый первый день начался с разочарования. И с чувства одиночества. Звуки боя, доносившиеся сзади, были зловещими, лица офицеров — встревоженными. Японцы замыкали кольцо, а мы, дураки несчастные, думали, что преследуем их.
Наша одежда промокла от пота. Движение по заросшим кунаи участкам довело до полного изнеможения. Теперь же, когда мы вошли во влажную прохладу тропического леса, пропитавшаяся потом одежда облепила разгоряченные тела, ухватила их прохладной цепкостью.
— Эй; Счастливчик, — позвал Здоровяк, — может, облегчишь свою ношу на кварту «Калверта»? Остановись и дай нам по глотку.
Но все мы хотели вовсе не виски. Впервые в жизни я испытывал настоящую жажду. Жара, а вслед за ней напитанная влагой, расслабляющая атмосфера леса, казалось, полностью иссушили мое тело. У меня была вода в фляжке, но я боялся ее трогать. Никто же не знает, когда появится возможность снова ее наполнить. Мы шли уже три часа, а источников пресной воды пока не видели.
Еще несколько шагов — и перед нами совершенно неожиданно появилась река, спокойно несущая свои воды к морю.
Не обращая внимания на предостерегающие окрики, мы бросились к воде. Она растворила нас в себе, эта река. Мы все стали одной вопящей, плещущейся, фыркающей массой, и даже лейтенант Плющ принял участие в этом вопиющем нарушении воинской дисциплины. Должно быть, мы являли собой зрелище, исключительно приятное глазу любого японца. Узкоглазые явно упустили свой шанс организовать массовую бойню.
Кое-кто ложился на спину прямо в струящийся поток, носящий лирическое имя Илу, открывал рот, позволяя влаге течь внутрь себя, как в водосток. Лейтенант Плющ жадно глотал воду, зачерпывая ее каской, периодически бормоча:
— Не пить! Она может быть отравлена. Не пейте, пока вы не растворили очищающие таблетки.
С ним никто не спорил, продолжая предаваться разгульной оргии утоления жажды: пить, нить, пить! Мы стонали в томлении, как любовники, когда вода, эта мягкая, прохладная, восхитительная вода, слизывала соленый пот с наших тел.
Освежившись и вобрав в себя максимальное количество влаги, мы возобновили движение.
Наша одежда была влажной, но теперь это была чистая влажность воды. В тропическом лесу не влажным быть нельзя, но вода все-таки лучше, чем соленый пот.
Ночь подкралась незаметно и застала нас еще на марше. Мы стали поспешно организовывать оборону. Первый день прошел без особых происшествий, хотя одного человека мы потеряли. Он шел крайним с фланга и просто исчез.
Пока мы устанавливали пулеметы на вершине холма, пошел дождь. Он продолжал идти и когда мы сидели, молча и скучно пережевывая сухой паек, извлеченный каждым из вещмешка. Каждый был сам по себе, но все вместе совершали опасное плавание сквозь черноту ночи.
Эта ночь могла — должна была стать ночью ужаса. Мы были озадачены, сбиты с толку. Нам было холодно и мокро. Мы не знали, что нас окружает, и боялись этого. Мы ничего не знали о противнике и боялись его. Мы были одни, а вокруг были только джунгли, которые жили неведомой нам жизнью, наполненной звуками и движением, которые вполне могли означать, что враг подкрадывается все ближе и ближе.
Но мы относились ко всему этому без эмоций, как ошеломленный боксер с безразличием ожидает нокаутирующего удара, слишком утомленный предыдущей схваткой, чтобы двигаться, слишком отрешенный, чтобы беспокоиться. Мы чувствовали себя примерно так же. Для первого дня нам уже было всего достаточно.
Один раз мы услышали пальбу. Треск выстрелов разорвал тишину ночи. Мы принялись напряженно всматриваться в темноту. Но выстрелы прекратились, и темнота стала такой же, какой была раньше, — тихой. С деревьев капало. Что-то шептали джунгли.
Никого.
Утром мы узнали, чем закончилась ночная стрельба. Был убит один санитар. Причем его застрелил свой же солдат.
Когда часовой потребовал пароль у санитара, который, справив нужду, возвращался обратно, тот от страха слегка переврал слово «Лилипутия» и был убит. Несчастный малый встретился с вечностью из-за нескольких переставленных согласных.
Никогда не забуду лица хоронивших его друзей. В предрассветной тишине звуки, издаваемые их лопатами, напоминали мышиную возню.
Рассвет еще не наступил. Лейтенант Плющ попросил у командира роты разрешения курить.
— Я не знаю, достаточно ли рассвело, — ответил капитан. — Отойдите вон туда за дерево и зажгите спичку, а я посмотрю.
Лейтенант так и сделал. Когда он зажег спичку, мы смогли без труда разглядеть маленький огонек.
— Ну что, капитан?
— Нет. — Капитан покачал головой. — Еще слишком темно.
Я взглянул на капитана. На его лице отчетливо читалось беспокойство. Я был крайне удивлен. Передо мной был вовсе не отважный воин, ветеран сотни сражений, передо мной был обычный гражданский человек, как я сам. И этот человек вряд ли был более уверен, чем торопыга часовой, поспешивший нажать на спуск и застреливший санитара. Капитан был намного старше меня, но лежавшая на его плечах ответственность и неведомый лик предстоящей войны, несомненно, страшили его.
Он думал, что крошечные огоньки горящих спичек могут выдать наше местонахождение противнику, словно мы собирались всю ночь жечь костры. А еще через минуту стало совсем светло, все закурили, и капитан тоже.
Мы шли весь день. Грасси-Нолл все еще оставался где-то впереди. Японцы тоже. Мы медленно взбирались по склонам холмов — осторожно, двигаясь боком, словно сухопутные крабы или лыжники, после чего бодро скатывались по противоположным склонам. Пулеметчики уже устали ругаться, проклиная тяжеленные и неудобные треноги, так и норовившие ударить по голове. Местность на Гуадалканале, по нашим наблюдениям, состояла преимущественно из стали, на которой коварные демоны джунглей расстелили тонкий слой предательского ила. Мы, казалось уже навсегда, сбили ноги, пытаясь устоять на этих нехоженых холмистых тропах, руки сами по себе сжимались, словно хватаясь за воздух. Наше продвижение вперед с регулярностью, достойной лучшего применения, сопровождалось характерными специфическими звуками, повествующими о том, что поскользнулся и грохнулся оземь очередной пулеметчик с полным снаряжением.
Мы наступали на противника с ловкостью неумелых циркачей. Появись во влажных сумеречных джунглях враг, он расправился бы с нами без особого труда. Японцы разделались бы с нами так же легко, как наши славные предки со своими врагами.
Противника мы не видели. Тот день был скучным и не запомнился ничем. У меня нет повода вспоминать его ни с радостью, ни с сожалением.
А ночь я не забуду никогда.
Я проснулся около полуночи и увидел небо в огне. Именно так я в детстве представлял приход Судного дня. Все вокруг было залито красным светом, словно испускаемым глазами сатаны. Представьте себе бесчисленное множество красных огней светофоров, просвечивающих сквозь пелену дождя, и вы поймете, каким я увидел мир, когда проснулся.
Свет лился от осветительных бомб противника. Они висели над крышей джунглей, слегка покачиваясь на парашютах, разбрасывая вокруг красноватый свет. Над ними, невидимые в вышине, гудели моторы. Позже мы узнали, что это были самолеты японской морской авиации. Мы думали, что они охотятся за нами.
В действительности они были глазами мощной вражеской военно-морской армады, которая вошла в пролив Силарк. Вскоре мы услышали звуки канонады, земля под нашими ногами задрожала. Вдали виднелись красно-белые вспышки, доносился грохот взрывов.
Японцы добывали свою самую замечательную победу в истории войн на море. Это было сражение у острова Саво, которое также часто называют «Битвой четырех сидящих уток». Они потопили три американских крейсера — «Куинси», «Венсени» и «Астория», австралийский крейсер «Канберра» и повредили американский крейсер и эсминец.
Осветительные бомбы предназначались именно для этого сражения. В какой-то момент японцы включили прожектора. В общем, в иллюминации недостатка не было.
* * *
Выход из тропического леса занял у нас меньше суток, хотя забирались в него мы двое суток. Обратную дорогу мы знали. Мы не знали дорогу туда.
Когда мы вышли из леса и стали спускаться по скользким склонам на поляны с травой кунаи, нас ожидали транспортеры-амфибии с пищей и водой. Хохотун шел как раз передо мной. Он поскользнулся и съехал по последнему отрезку склона, причем паскудная тренога ощутимо заехала ему по голове.
Он встал и ударил ее. Потом выругался. Охваченный злобой, он ругался смачно, со вкусом.
Наклонившись, он схватил треногу, словно она была живым существом, а он держал ее за горло. Его руки напряглись, будто он старался задушить ее, тяжелую, твердую штуковину, в которой в тот момент сконцентрировались все неприятности — разочарование, голод, жажда, влажность и волнения последних двух дней. Затем он отбросил ее прочь. Тренога проплыла по воздуху и приземлилась в воинственно торчащий клок купай.
Хохотун сел и закурил. А с холма съезжали другие солдаты — перемазанные с ног до головы, измученные, из последних сил волокущие тяжелую ношу и мало напоминающие бравых морских пехотинцев. Свежая вода и сухой паек живо поправили дело. Наполнив свои фляжки и животы и вдоволь накурившись, мы снова были готовы к великим свершениям.
К берегу мы вышли в сумерках. Мы увидели искореженные и дымящиеся обломки кораблей и абсолютно пустое водное пространство между Гуадалканалом и островом Флорида.
Наш флот ушел.
Ушел.
Мы остались. По берегу шли новые и новые колонны людей. Их шагов по песку почти не было слышно. Солнце уже скрылось за лесом. На землю опускалась ночь.
На фоне сгущающейся темноты были отчетливо видны силуэты людей. В полумраке они, казалось, лишились одного измерения и стали тенями. Эти уставшие люди двигались, словно скованные невидимой цепью. В них не было души, они шли автоматически, как зомби. За ними низко, над самым горизонтом виднелся скучный свет отраженного солнца. Отчаяние сменила безысходность.
Я был рад, когда стало совсем темно. Моя рота молча шла по берегу.
Мы заняли оборонительную позицию. Наспех оборудовали огневые точки и повернули стволы в сторону моря. Выставив часовых, мы легли спать. Приятно засыпать под монотонный, убаюкивающий звук бьющегося о берег прибоя.
На следующий день нас бомбили. Но это было не страшно, и происшедшее не шло ни в какое сравнение с тем, что нас еще ожидало.
— Тревога! — крикнул кто-то, и мы услышали приближающийся звук моторов.
Они были очень высоко — около дюжины бомбардировщиков. Они проследовали над нашими головами идеальным строем в виде буквы V и сбросили свой груз над Хендерсои-Филд. А мы кричали и что-то отплясывали, выражая таким образом свой восторг и презрение к врагу. Мы были глупцами. Те бомбы предназначались не нам, а нашим товарищам на аэродромах. Мы слышали взрывы и чувствовали, как содрогается под ногами земля, но оставались в безопасности и не могли сдержать детскую радость.
Наша глупость была рождена ложным ощущением безопасности. Мы смеялись и грозили кулаками улетающим бомбардировщикам, как будто приняли удар на себя и заставили их отступить.
Да, нам предстояло многому научиться.
А потом мы нашли японский склад.
Он был расположен недалеко от места нашего расположения на берегу. Там были ящики с отличным японским пивом, бутылки с куда более крепкими напитками, аккуратно упакованные в соломенные «юбочки». Вскоре грязная дорога, параллельная береговой линии, стала Восточной магистралью, по которой сновали ухмыляющиеся морские пехотинцы с приятной поклажей.
На складе нашлось и продовольствие — мука, рис, а также маленькие банки с рыбьими головами — этим ужасным, на мой взгляд, японским деликатесом. Но продовольствием никто не интересовался.
Между прочим, каждое отделение само занималось своим пропитанием. У нас имелись мука, консервы, сахар и кофе — все это было взято из штабелей продовольствия, поспешно выгруженных с транспортов. Наш корабль загорелся в тот день, когда мы высадились на берег, — горящий самолет рухнул прямо на палубу. Батальонной кухни у нас не было, а маленькие кухни отделений разместились по всему берегу. Снабжение было самым лучшим, сюда доставляли все, что удавалось где-нибудь стащить.
Учитывая изложенное выше, а также количество сакэ и пива, мы прожили восхитительную неделю. А потом спиртное подошло к концу, а майор взял под контроль все, что касалось продовольствия.
Какая это была замечательная неделя! Очень вкусный способ воевать.
Хохотун, Здоровяк, Бегун и я закопали наши запасы спиртных напитков глубоко в песок, туда, где море лизало его своим длинным, влажным языком и где было прохладно. Это был наш неприкосновенный запас, и никто кроме нас не мог к нему прикасаться. Так что мы четверо выпили почти все, не делясь ни с кем. Лишь очень редко выпитое пробуждало в нас щедрость. Тогда нашего полку прибывало.
Мы сидели и болтали обо всем на свете. Разлить сакэ из больших тяжелых бутылок по кружкам было нелегко, поэтому мы передавали бутыль друг другу, по очереди отхлебывая из нее, как индейцы, курящие трубку мира. Но такой метод употребления спиртного требовал определенной ловкости. Первым делом следовало зажать большую, неудобную бутыль между коленями, затем наклониться к ней так, чтобы обхватить губами горлышко бутылки, после чего оставалось только перекатиться на спину, позволив прохладной белой влаге течь в горло.
Как это было здорово!
Не стану утверждать, что я имел тонкий вкус, но каждый глоток сакэ сопровождался ни с чем не сравнимыми ощущениями. Я и не знал, что так приятно пить вино врага.
Напивались мы изрядно.
После одной из таких посиделок я, не слишком твердо держась на ногах, удалился в спальное помещение, иными словами, отошел на пару шагов от сидевших кружком парней и рухнул в небольшое углубление, которое заранее выкопал в земле. Высоко надо мной вяло шевелились пальмовые ветви, создавая впечатление, что теплая звездная тропическая ночь едва слышно дышит. Я уснул. А проснулся, почувствовав, что где-то рядом назойливо жужжат и свистят какие-то крупные насекомые. Через несколько минут я понял, что это пули, перевернулся на другой бок и снова заснул, весьма огорченный, что японцы все-таки нас нашли.
Такова была сила сакэ.
Утром причина стрельбы разъяснилась. Оказывается, огонь вели две роты 5-го полка, приняв друг друга за противника.
— Торопыги, — заключил рассказчик, и я ему сразу и безоговорочно поверил. Ему не требовался авторитет. Он владел теорией — единственным авторитетом, который был нужен на Гуадалканале.
Утром очень хорошо шло пиво. Оно было полно прохладой ночи и темнотой моря под песками.
У Пня пиво не задержалось. Не то чтобы он много пил, просто он пил его слишком быстро, хотя, возможно, это одно и то же. Он с трудом поднялся на ноги, вышел из тени и рухнул в тот самый момент, когда солнце коснулось его головы. Мы заботливо укрыли его тело пальмовыми листьями, а на грудь поставили пустую бутылку от сакэ. В таком виде он очень смахивал на какую-то синтоистскую святыню.
Затем Здоровяк внезапно решил, что он одет совершенно неподобающим образом. На нем не было штанов. Недостаток столь важного предмета одежды, даже среди людей, не слишком озабоченных требованиями приличий, казалось, причинил ему самую настоящую боль. Он с трудом поднялся на ноги, отыскал штаны и, пошатываясь, побрел с ними к воде.
— Эй, Здоровяк, куда ты направился?
— Хочу надеть штаны.
— В воде, что ли?
Здоровяк глупо ухмыльнулся, продемонстрировав набор больших крепких зубов.
— Мне правится надевать штаны в океане. Он вел себя воистину неподражаемо! Всякий раз, когда волна откатывалась с берега, он засовывал левую ногу в штанину. Затем с преувеличенной осторожностью пьяного он начинал тянуть штаны вверх. Пока он аккуратно балансировал на правой ноге, накатывала очередная волна и шлепала его по розовому заду.
Каждый раз он с большим достоинством поднимался и повторял процедуру снова. Волна весело накатывала и опять сбивала его на песок. Один или два раза ему удавалось несколько секунд пробалансировать на этой коварной правой ноге и с неуверенной улыбкой оглянуться назад, словно чтобы посмотреть, там ли его старый приятель — волна. Она всегда оказывалась на месте. Такова была сила японского пива.
* * *
После первого дня нас бомбили регулярно, минимум один, а иногда и несколько раз в день. В проливе начали появляться корабли противника. Игнорируя возможный отпор с нашей стороны, они приближались к берегу и обстреливали нас. Японцы явно были настроены серьезно.
Чтобы защитить аэродром Хеидерсоп-Филд от противника, всерьез вознамерившегося драться за Гуадалканал, нужно было организовать специальные ночные дозоры. Первый день, когда обеспечить людей для дозоров было приказано нашей роте, стал концом пьянства и лодырничества.
В тот день у нас закончилось спиртное. Я был среди тех, кто отправился в глубь острова через кокосовые рощи и заросли купай в точку, где мы должны были защищать Хеидерсоп-Филд.
Прямо передо мной шагал Беззадый. Это был высокий и шумный парень из Мичигана, который обладал непопятным свойством нестерпимо раздражать любого из роты, кто шел следом за ним. Странность заключалась в том, что зада, казалось, у него действительно не было. Его бедра были такими длинными и плоскими, что патронташ все время грозил съехать с пояса прямо на лодыжки. Там не было никакого изгиба костей или плоти, чтобы его задержать. Беззадый шествовал, не сгибая коленей своих ненормально длинных и тонких, как спички, ног, а больше всего раздражало то, что в том месте, где его штаны обязаны были оттопыриваться, обтягивая выпуклости ягодиц, они вроде бы даже вваливались внутрь. А если к этому добавить тонкий, даже, пожалуй, писклявый девичий голосок, можно себе представить, почему тот, кому повезло оказаться в строю за этим человеком, очень быстро приходил в неистовство. Лично мне с превеликим трудом удавалось сдерживаться и не потыкать Беззадого штыком в то место, где у нормального человека должен был находиться зад.
В тот день мы, примкнув штыки, шли через купай к лесу, за который только что упало круглое красное солнце. Капрал Гладколицый шагал позади Беззадого. Гладколицый был пьян — допил остатки сакэ. Он шел слегка покачиваясь и казался вполне довольным жизнью, когда неожиданно опустил винтовку, с воплем бросился на Беззадого и ткнул его штыком в ту часть, которая находится ниже спины.
В первый момент мы решили, что Гладколицый его убил, потому что Беззадый испустил крик, который может быть только криком умирающего человека. К счастью для солдата, ограниченные размеры мишени не позволили пьяному капралу попасть точно в цель. Штык проткнул штаны, даже не поцарапав плоть. Несчастный пострадал вовсе не от острой поверхности штыка, а от удара твердым дулом винтовки.
Гладколицему происшедшее показалось столь забавным, что ему пришлось даже сесть, чтобы вволю насмеяться. Когда же он снова встал, подала голос артиллерийская батарея, стоящая где-то в джунглях. Наши 75-миллиметровые гаубицы вели огонь по неизвестной нам цели. Собственно говоря, стреляли они довольно часто, и никогда нельзя было сказать точно, просто ли они простреливают территорию или ведут огонь по врагу. Но неожиданно раздававшийся грохот полевых батарей всегда здорово действовал на нервы, даже если точно известно, что орудия свои.
Гладколицый обнажил свои маленькие ровные зубки, со звериным рыком повернул свою винтовку в сторону стрельбы и открыл огонь. Это стало концом карьеры капрала Гладколицего на Гуадалканале. Его увели под охраной.
Но он все-таки решил оставить последнее слово за собой. Когда его посадили на заднее сиденье капитанского джипа, он поднялся на ноги и с большим достоинством заявил:
— Я не поеду в машине «капитанского звания»!
В этот самый момент джип прыгнул вперед, и Гладколицего выбросило из машины. Совершив замысловатый кульбит, он приземлился, но неудачно — сломал лодыжку, — и был отправлен в госпиталь. В ту же ночь на аэродроме приземлился один из очень редких транспортов и его эвакуировали на Новую Зеландию. Там его вылечили, немного подержали на гауптвахте и в конечном итоге отпустили попастись среди роскоши Окленда. Сломанная лодыжка Гладколицего хотя и не была раной, полученной в честном бою, но все же стала самой первой из тех «легких ран», столь желанных для всех ветеранов. Лишние дырки и разрезы на теле выводили человека из боев и возвращали к многочисленным благам цивилизации.
Было еще светло, когда мы покинули аэродром и вступили в мрак джунглей. Словно с шумной освещенной улицы входишь в торжественный полумрак церкви, только не пахнет ладаном и нет чувства близости к святыням.
Нам было сказано рассредоточиться с дистанцией в 10 метров. Я не знаю, сколько человек было в цепи, полагаю, около ста, из них порядка тридцати из нашей роты. Такие вещи мы никогда не знали точно. Мы знали только, что перед нами темные джунгли, где, вероятно, скрывается враг, а за нами аэродром, от которого зависит военная ситуация на Гуадалканале.
Мы принялись рыть одиночные окопы в грунте джунглей. Это было все равно что копаться в компостной куче, только которую заложили десять тысяч лет назад. Под верхним слоем гнили лежал густой темный суглинок. Мы уже почти закончили работу, когда на землю внезапно упала ночь, словно гигантская черная тень опустилась с крыши джунглей на землю. Мы скользнули в свои «лисьи норы» и затаились. Оставалось только ждать.
Это была темнота без времени. Это была непроглядная тьма. Справа и слева от меня высилось нечто огромное, бесформенное и безобразное, порожденное моим воображением. Слава богу, света не было, поэтому я не мог это видеть. Я вообще ничего не видел, но не осмеливался закрыть глаза, чтобы темнота не подкралась вплотную и не удушила меня. Я мог только слушать. Я весь стал ушами и прислушивался к малейшим признакам жизни вокруг меня. Я слышал, как собирается, сгущается темнота, которая со временем начинала казаться живой.
Противник находился повсюду. Я слышал, как японцы двигались вокруг меня, звали меня по имени. Приоткрыв рот, я сидел в окопе, расположенном среди корней гигантского дерева, и чувствовал, что схожу с ума. До наступления полной темноты я не удосужился взглянуть вверх и как следует рассмотреть крону дерева, и теперь мне казалось, что на нем больше японцев, чем листьев. Весь мир ополчился против меня, и вскоре даже собственное тело оказалось предателем. Сначала одна моя нога превратилась в подкрадывающегося японца, а потом и другая. За ними последовали руки, а вскоре и голова.
Мое сердце осталось в одиночестве. Это был я. Я был моим сердцем.
Оно лежало и подрагивало. Я дрожал в наполненной вопью гниения яме, а вокруг метались уродливые создания, порождения тьмы, объединившие усилия, чтобы захватить мое сердце.
Как долго это продолжалось? Вечность. Времени не было. Время растворилось в черной пустоте. Была только пустота, и это было Нечто, это было единственное существо, дух, сознание.
День наступил очень быстро, словно в темном театральном зале зажгли свет. Пришел рассвет, и я снова стал самим собой. Теперь я мог видеть силуэты товарищей справа и слева от меня, и с удивлением обнаружил, что дерево, под которым я расположился, вовсе не угрожающее, а, напротив, вполне мирное и дружелюбное.
Теперь я знаю, зачем люди жгут костры.
* * *
Назойливость, требовательность и укоры — вот что характеризовало поведение майора, когда он ехал на своем джипе через кокосовую рощу, останавливаясь у каждой «полевой кухни» отделений, чтобы разобраться с провиантом. Издалека он был похож на командира скаутов, который распекает своих подчиненных, съевших ленч еще за завтраком.
Путешествие майора означало конец кормежке в отделениях. Наш побег от батальонной власти был пресечен, и был организован батальонный «камбуз». Но майор обнаружил очень мало продовольственных запасов, которые можно было сложить в пирамидальную палатку, специально для этого возведенную в глубине острова в 200 метрах от берега. Все, что можно, было уже съедено, и нам предстояла диета, состоящая преимущественно из одного риса. Провиант принадлежал противнику, так же как и деревянные чашки, из которых мы ели. Мы их предпочитали собственным мискам с их неприятнейшей особенностью придавать любой пище металлический вкус. Мы съедали по чашке риса на завтрак и на ужин. Как-то раз один из морпехов пожаловался доктору на то, что в рисе появились черви.
— Они уже мертвые, — рассмеялся врач, — и не могут причинить вам вреда. Ешьте спокойно и радуйтесь, что вам дают свежее мясо.
Он шутил и в то же время был абсолютно серьезен. Никто не протестовал. И все решили, что у доктора великолепное чувство юмора.
На следующий день после начала нашей рисовой диеты чрезвычайная взыскательность майора стала понятной. Нам было приказано перейти на новые позиции на западном берегу реки Тииару. Нам было приказано поспешить.
Со дня на день ожидали появления противника.
2
Река Тинару выглядела зеленой и зловещей. Она ползла по плоской равнине, как ядовитая змея. Она называлась рекой, хотя в действительности таковой не являлась. Как и большинство водных потоков на островах Океании, она была не более чем ручьем — только метров 30 шириной.
Пожалуй, она и ручьем не была, потому что текла далеко не всегда и не на всем своем протяжении и редко добиралась до конечной точки — до моря. Там, где она впадала в Айрои-Боттом-Бей, шла песчаная коса шириной метров 40. Ширина косы варьировалась в зависимости от приливно-отливных течений; иногда ветры и течения заставляли уровень реки подняться, и она переползала через косу и попадала в море.
Обычно Типару представляла собой стоячее болото, на поверхности которого плавали нечистоты и какая-то мерзкая растительность — зловещая зелень, как я уже говорил. Если существуют речные божества, то Типару покровительствовал какой-то очень мрачный, злобный божок.
Наши два взвода, в одном пулеметчиком был Джентльмен, а в другом — Хохотун (а я был его помощником), заняли позиции примерно в 300 метрах вверх по течению от песчаной косы. Окапываясь, мы имели возможность наблюдать за той частью косы, которая считалась вражеской. Дело в том, что Тинару была линией фронта. С нашей стороны, на западном берегу, сосредоточились позиции морских пехотинцев. На другом берегу — ничейная земля, кокосовые рощи, через которые должны были пройти вражеские отряды, атакуя нас.
Японцам придется форсировать реку перед нашими позициями или двигаться по песчаной косе слева от нас, которая хорошо охранялась нашими бойцами, в помощь которым были выделены пулеметы и колючая проволока. Еще они могли попытаться пройти с правого фланга, метрах в 100 к югу от нас, прежде чем повернуть к самому узкому участку Тииару, где был подвесной деревянный мостик.
Огневая точка для пулемета Джентльмена была выбрана исключительно удачно: оттуда прекрасно простреливалась кокосовая роща на другом берегу. Мы установили его первым, оставив пулемет Хохотуна и мой в 20 метрах вниз по течению, под защитой одного ряда колючей проволоки, протянутой по крутому берегу реки. Мы решили установить его на следующий день. Пулеметное гнездо Джентльмена вышло широким и глубоким — яма три на три метра, глубиной 1,7. Мы хотели, чтобы пулеметчик мог стоять в процессе ведения огня, и такая яма была хорошим укрытием от бомб.
Мы работали как проклятые — голые по пояс, мы, тем не менее, отчаянно потели — и все равно не сумели закончить земляные работы в первый день. Когда наступила ночь, была в основном закончена выемка грунта и сделан фундамент под пулемет. На следующий день нам предстояло соорудить крышу из бревен.
В таком наполовину законченном фортификационном сооружении мы чувствовали себя незащищенными, а значит, и неуверенными. В темноте кучи выброшенной нами земли казались какими-то особенно зловещими.
Но мы еще не знали настоящих сражений, их шквальной внезапности, поэтому, сидя на только что насыпанных холмиках мягкой теплой земли и старательно пряча тлеющие огоньки японских сигарет, мы не испытывали никаких дурных предчувствий. Просто сидели, курили и негромко переговаривались. Нас беспокоила только подступающая со всех сторон тьма — это чувство возвращалось каждую ночь и исчезало на рассвете.
Спать никто не ложился. На темном небе появились звезды, и этого оказалось достаточно, чтобы все остались на ногах. Зачем терять время такой светлой ночью!
Неожиданно в реке справа от нас вверх по течению появилась пульсирующая буква V. Казалось, она движется вниз по течению. В нижней точке V находились два маленьких, круглых, расположенных друг около друга зеленоватых огонька.
Челюсть-Зануда присвистнул и разрядил свою винтовку в это нечто. Справа от нас началась канонада. Это по букве V вели огонь морпехи роты G. Пули звучно шлепались по воде. Странная буква V исчезла.
Звезды скрылись, ночь снова стала непроглядно черной. Люди стали готовиться ко сну, заворачивались в плащи и укладывались на землю в нескольких метрах от ямы. Хохотун и я остались на вахте.
Огни — мечущиеся, качающиеся огни мелькали на другой стороне реки в кокосовой роще. Фонари или прожектора. Еще, судя по звуку, где-то проехал грузовик. Там явно что-то происходило. Зрелище, должен признать, было фантастическим. Кто знает, быть может, нам предстояло проснуться и увидеть по ту сторону болота, гордо именуемого рекой, готовую железнодорожную станцию. Кокосовая роща была ничейной землей. Противник мог там оказаться, по, исходя из опыта войны в джунглях, можно было с уверенностью утверждать, что только самоубийца стал бы обозначать свое присутствие огнями и грузовиками. Это все равно что кричать во весь голос: «Мы здесь!»
— Кто там? — рявкнул Хохотун.
Темноту продолжали перерезать пляшущие лучи.
— Кто там? — проревел он. — Отвечайте, или я вас заставлю.
Огни погасли.
Это было уже слишком. Никто не спал. Сначала таинственная буква V в реке, а теперь эти непонятные огни. Мы возбужденно загалдели, согревая душу теплом своих голосов.
Далеко слева раздалась пулеметная очередь. Стреляли где-то на песчаной косе. Затем послышался взрыв. Другой. Третий. За ними последовали отдельные винтовочные выстрелы. К ним присоединились тяжелые минометы, расположенные позади нас. Минометы выплевывали снаряды, которые, пролетая над нашей головой, с оглушительным грохотом взрывались на противоположном берегу реки. В общем, огонь стремительно нарастал и дело дошло до нас.
Через мгновение мы тоже стреляли. Мы были совершенно не организованы, не понимали, что надо рассредоточиться, и все сгрудились вокруг открытой ямы, словно это был наш родной дом. Прямо напротив нас раздались отчаянные визги — мы решили, что птичий концерт спровоцировало появление людей. Я помогал Джентльмену вести огонь, хотя не был его помощником. Он целился по противоположному берегу реки, пребывая в полной уверенности, что японцы готовятся ее переплыть. Визги смолкли.
— Скажи, — спокойно проговорил Джентльмен, — чтобы прекратили огонь. Пусть подождут, пока птицы снова забеспокоятся и зашумят. Осторожный человек непременно воспользуется таким прекрасным прикрытием. Они пойдут оттуда.
Я был рад, что получил хотя бы какой-нибудь приказ. Мне вовсе не нравилось стоять в яме и смотреть, как стреляет Джентльмен. Я выполз на поверхность и передал его слова. Все проигнорировали разумный совет и продолжали палить. Затем наступило минутное затишье, и я, до этого момента не имевший возможности поучаствовать в перестрелке, вытащил пистолет. Я оперся о кучу земли, направил руку с пистолетом в темноту и начал давить на курок. Лишь когда закончились патроны, я услышал разгневанный голос Здоровяка:
— Черт бы тебя побрал, Счастливчик, неужели ты не придумал ничего лучшего, кроме как палить над ухом у товарища. Ты вполне мог снести мне половину башки, тупица из Джерси.
Я только рассмеялся, а Хохотун подполз ко мне поближе и прошептал:
— Давай достанем пат пулемет.
Мы ужами поползли по берегу. Ходить было невозможно, пули, казалось, летели со всех сторон. Хохотун занял место наводчика, а я скорчился рядом, готовый выполнять свои обязанности помощника. Боеприпасов у нас было достаточно — длинные ленты на 250 выстрелов лежали в зеленых коробках.
Хохотун выстрелил. Пулемет вырвался из его отнюдь не слабых рук и упал вперед, ткнувшись «носом» в грязь, с грохотом сбив пламегаситель и полив наш район пулями.
— Чертов желтейный живот! — выругался Хохотун.
Он ругал вполне конкретного капрала, который собирал и ставил наше орудие, и сделал это настолько неряшливо, что тренога развалилась при первом выстреле.
Я сполз вниз по склону и потащил все на место, изо всех сил сжимая части пулемета.
— Он в порядке, — сообщил я Хохотуну. Его ответом стал очередной выстрел прямо у меня под носом.
О разгаре сражения говорят: «Все черти вырываются на свободу». Когда это говорится впервые, получается правильное, удивительно точное описание. Когда это выражение произносится в миллионный раз, оно изнашивается до полной потери смысла и его постигает судьба всех хороших изречений — оно становится избитым клише.
Но в течение пяти минут после первой пулеметной очереди, после появления первого вражеского осветительного снаряда, который залил поле сражения нереальным зеленоватым светом и умер, сдавшись под натиском ночи, в течение первых пяти минут после этого всем чертям действительно был разгул. Стреляли все. Самые разные калибры сплели свои голоса в общей какофонии боя. Но это не было оркестровкой, не было ужасной и в то же время неизъяснимо красивой симфонией смерти, как иногда пишут тыловые обозреватели. Здесь была какофония, диссонанс, дикость, полное отсутствие ритма и каких бы то ни было границ, все стреляли из того, что имелось под рукой. Здесь был грохот, скрежет, визг, свист, гудение, рев, стон и шипение. Здесь был ад.
И все же каждое оружие имело собственный голос, и это странно, с какой ясностью тренированное ухо отличало его, безошибочно выбирая из общей массы, хотя этот голос перебивается или звучит в унисон с дюжиной других, и даже когда собственный пулемет при этом плюется и кашляет, пляшет и дрожит в приступе холерической ярости. Шлепки выстреливающих снаряд минометов и грохот взрывов, отрывистое тявканье пулеметов и более частое, резкое тарахтение автоматических винтовок Браунинга, тяжелый стук пулеметов крупного калибра, уханье 75-миллиметровых гаубиц, треск винтовочных выстрелов, «бум» 37-миллиметровых противотанковых орудий, ведущих огонь прямой наводкой по наступающему врагу, — все эти звуки содержали определенную информацию и значили многое для понимающего уха, даже если это ухо почти оглохло от адского шума боя.
Итак, наши уши, привыкнув, выделили из общего хора голосов новые звуки: более легкие хлопки японских винтовок, бульканье их очень скорострельных автоматов, икоту легких минометов.
Слева от нас над вражеским берегом появились дуги трассирующих пуль. Расстояние и всеобщая какофония вокруг сделали их неслышными, словно их выпустили в стране глухих.
— Ты только посмотри, — пробормотал я, — пулемет Индейца.
— Ага. Но эти трассирующие пули — плохие помощники. Хорошо, что у нас их нет. Того, кто ведет ими огонь, легко обнаружить.
Они действительно его обнаружили.
Прицельный пулеметный огонь быстро прикончил бедолагу.
Их пули пробили мешки с песком. Пробили кожух водяного охлаждения его пулемета и попали прямо в сердце. Они убили его, убили индейского паренька, невозмутимого боксера из Питсбурга. Он замер со свинцом в сердце, держа палец на спусковом крючке. Он был мертв, но убил много врагов.
Они ранили его помощника. Они ослепили его. Но тот сражался до последнего. Морская пехота наградила его военно-морским крестом, а в Голливуде сняли фильм о нем и сражении на реке Ти-пару. Насколько я понимаю, Америке был срочно нужен герой, причем желательно живой. А Индеец был мертв.
Тот второй парень безусловно был героем, в этом никто не сомневался, но мы искренне сожалели, что Индеец не получил ничего.
Это была первая организованная атака японцев на Гуадалканале. Американские солдаты впервые столкнулись в открытом бою с японскими «суперменами». «Супермены» загнали пулю в сердце индейского паренька, но он сделал по ним двести выстрелов.
Как могли морские пехотинцы забыть Индейца?
У нас были самые разные проблемы с трассирующими боеприпасами. Теперь мы вели огонь по очереди, и наводил я. Трассирующие пули летели прямо в меня. Они появлялись внезапно, словно возникая из ночной темноты. Их приближения не было видно. В одно мгновение их не было, а в следующее они уже были здесь, плясали и кружили вокруг нас — яркие искорки, частицы адского огня.
Они летели ко мне, и время замирало. Уверен, их было совсем не много, быть может, всего несколько, но время застывало, когда я старался уклониться от них.
— Хохотун, — проговорил я, — кажется, нам лучше сменить позицию. Они явно пристрелялись. Быть может, нам следует все время двигаться. Тогда нас не засекут. И еще они будут думать, что у нас больше орудий, чем есть на самом деле.
Хохотун кивнул. Он ослабил крепления пулемета и вытащил его из треноги. Хохотун лег и потянул на себя треногу. Я тоже лег и осторожно положил пулемет себе на грудь. Мы медленно поползли, двигаясь как пловцы на спине, стараясь быть как можно более незаметными. Мы пытались двигаться так же бесшумно, когда стащили ящик пива из забегаловки в Северной Каролине. Но сейчас шум, особенно если он придется на мгновение затишья, мог привлечь огонь противника с другого берега, если, конечно, там кто-то был.
Дело в том, что мы в точности не знали, где противник. Мы слышали шум, видели огпи и стреляли по ним. Мы чувствовали, как на нашей стороне взрываются снаряды, слышали свист пуль, но мы не могли быть уверены в их происхождении.
Пока мы переползали на новую позицию, вражеского огня не было. Мы установили пулемет и возобновили огонь, ориентируясь на звуки на противоположном берегу, как и раньше. Мы оставались на одном месте пятнадцать минут, затем снова сменили позицию. Так мы провели остаток сражения: передвигаясь и стреляя.
Рассветом словно выстрелили из гигантского миномета. Два события совпали: усиление огня наших минометов и появление света. Теперь мы могли видеть, что в кокосовой роще напротив нас нет никаких признаков жизни. Там были тела, но живых врагов не было.
Зато слева от нас, со стороны океана, виднелись остатки атакующих японских частей. Мы видели, как уцелевшие солдаты бежали, а наши минометы стреляли им вслед. Мы продолжали вести огонь сначала по тылам противника, затем перемещая его ближе к нашим линиям, таким образом заставляя оставшихся противников покидать укрытие за укрытием, чтобы тут же быть уничтоженным нашими снарядами.
Мы видели, как они метались между деревьями. Пулемет Джентльмена находился в чрезвычайно удачной позиции для ведения продольного огня. Он этим пользовался вовсю. Он стрелял длинными очередями. Мы стреляли из винтовок. Но мы теперь находились вне игры — очень далеко, на крайнем правом фланге. Мы ничего не могли изменить в ситуации, которая и без того находилась под контролем.
— Прекрати огонь! — крикнул кто-то из роты G Джентльмену. — Идет 1-й батальон.
По мосту справа от нас прошел батальон морпехов и устремился в кокосовую рощу. Дальше они пойдут в сторону океана.
Слева песчаную косу пересекли легкие танки, ведущие контратаку.
Японцев загоняли в гроб.
Все уже начали забывать о сражении, увлекшись зрелищем бойни, когда по нашей линии пронесся крик. На противоположном берегу показалась группа японцев, бегущих по направлению к нам. Их появление вызвало всеобщее изумление, причем настолько сильное, что никто не стрелял.
Выйдя из ступора, мы разбежались по окопам. Я прыгнул к пулемету, который Хохотун и я оставили на берегу. Я начал стрелять, поливая противоположный берег очередями, словно держал в руках шланг.
Все, кроме одного, упали. Первый рухнул, словно его рассекли пополам. Остальные падали, пробежав несколько шагов, с криками и стонами.
Наш пулемет снова вышел из строя, и я схватил винтовку. Я помнил, что на ней не было ремня — он остался возле орудия. Уцелевший японец успел уйти довольно далеко, когда я поймал его на мушку. Я отчетливо видел его спину — широкую, сутулую. Кажется, он отбросил свой мешок. Я выстрелил, и японец перестал существовать.
Возможно, его убил и не я, поскольку уже почти все обрели способность соображать и взялись за оружие. Но я всегда хвастался, что это моя заслуга. Возможно, пуля, ударившая его между лопаток, проявила милосердие. Ведь он так отчаянно бежал к неизбежному и страшному концу: темные ночи, голод и медленное растворение в джунглях. Но тогда о милосердии я думал меньше всего.
Война передвинулась в джунгли.
Парни 1-го батальона вели зачистку. Иногда они выгоняли японца на нас. Он бежал на берег реки в надежде спрятаться, не зная, что мы находимся напротив него. Мы, победители, многочисленные и отлично вооруженные части, ждали и жаждали крови. Так мы застрелили еще нескольких человек и очень жалели, что больше мишеней не было. Все были охвачены лихорадкой.
А на песчаной косе в гроб японцев забивали последний гвоздь.
Некоторые японцы прыгали в пролив и пытались уплыть прочь от рощи ужаса. Они вели себя как лемминги. Они не могли вернуться. Их головы отчетливо виднелись на горизонте. Их убивали морпехи, находившиеся на берегу. Морпехи лежали, распластавшись на теплом песке, и стреляли по головам.
Сражение закончилось.
* * *
В ту ночь под яркой луной в реке снова появилась таинственная V. Зеленые огоньки злорадно мерцали. Кто-то выстрелил по проклятой букве. Треск винтовочных выстрелов прокатился вдоль линии. Буква V исчезла. Мы напряженно ждали. Никто не пожаловал.
* * *
Лейтенант Плющ добрался до нас утром. Он уселся на поваленный ствол кокосовой пальмы и поведал, что случилось. Рассказывая, он не переставая курил и почему-то таращился на реку. В уголках его глаз пролегли жесткие складки. Почему-то на Гуадалканале глаза у всех изменялись: они становились больше, круглее, более чистыми. Последнее было особенно заметно у кареглазых людей. Их глаза приобретали яркий золотисто-коричневый окрас, как у ирландского сеттера.
— Они пытались пройти по косе, — сказал лейтенант. — Их было больше тысячи. А у нас был только один ряд проволоки и пулеметы. Вы бы видели штабель из них перед пулеметом Кусающего Ноготь. Высотой в три тела, не меньше. Они совершенно обезумели. Они даже не стреляли. — Тут он остановился и наконец взглянул на нас: — Мы слышали здесь выстрелы. Что случилось?
Мы рассказали. Он слушал, кивая, но ничего не слышал. Он все еще мысленно находился там, на песчаной косе, по которой неслась орущая орда. Затем он сообщил нам данные о наших потерях. Около дюжины убитыми и еще больше ранеными потеряла рота II. Четверо или пятеро погибших было и в нашем взводе. Двоих из них зарубили насмерть. Группа японских разведчиков обнаружила их спокойно спящими в окопе на берегу и порубила на куски.
Когда узнаешь, кто погиб, далеко не всегда сразу становится грустно. Если речь идет не о самых близких товарищах, трудно испытывать глубокие чувства, сокрушающую горечь утраты. Вот и сейчас, слушая, как лейтенант называет имена погибших, мне пришлось нацепить на физиономию маску безутешного горя, одеть сердце в траурный цвет, потому что я был шокирован, заглянув внутрь себя и не обнаружив там скорби. И чтобы не почувствовать себя монстром, я предпочел притвориться, симулировать горе. Так поступили и все остальные.
И только услышав имя доктора, который шутил насчет червивого риса, я почувствовал пронзившую сердце боль.
Лейтенант Плющ поднялся и, упорно глядя в реку, проговорил:
— Мне надо идти. Я должен написать эти чертовы письма. — Он круто повернулся и зашагал прочь.
В то утро мы оборудовали второе пулеметное гнездо. А потом Здоровяк и я украдкой улизнули на берег.
Огнем нашего полка было убито около 900 японцев. Большинство из них лежали кучами перед огневыми точками на песчаной косе, словно они умирали не в одиночку, а большими группами. Между ними сновали охотники за сувенирами. Они двигались осторожно, словно опасаясь неведомых ловушек, по, тем не менее, не прекращали избавлять мертвые тела от их имущества.
В войнах изменилась амуниция — и только это отличало охотящегося за сувенирами морского пехотинца от Гектора, освобождающего убитого Патрокла от позаимствованных доспехов Ахиллеса.
Один из морпехов методично шагал среди мертвых тел с парой щипцов. Он сделал наблюдение, что японцы имеют большую склонность к золотым зубам. Он заглядывал в каждый рот. Он разжимал челюсти со всей сноровкой опытного дантиста с Парк-авеню, затем осторожно, очень осторожно, чтобы, не дай бог, не пораниться и не заразиться, выдергивал все, что блестит. Он хранил золотые зубы в мешочке из-под табака, который всегда носил на шее, как амулет. Мы звали его Сувенир.
Мысль о нем и о других искателях трофеев, когда я вернулся с берега, получила вполне естественное развитие. Я подумал, что за рекой находятся совсем еще неразработанные залежи сувениров, на которые я имею полное право претендовать.
Стреляя по бегущим вдоль берега реки японцам, я отчетливо видел, как что-то блеснуло, когда первый упал. Я предположил, что это солнце осветило офицерский значок. Если он действительно был офицером, он обязан был иметь саблю. Этот самый ценный из всех возможных военных трофеев я и вознамерился добыть.
Я пролез сквозь колючую проволоку и скатился вниз к реке. Одежду я оставил у кромки воды и, чувствуя себя школьником, сбежавшим в теплый день купаться, скользнул в воду. В зубах у меня был зажат штык: школьник представлял себя кровожадным пиратом.
Я плыл брассом, но никакой вражеский огонь не заставил бы меня погрузить лицо в вонючую муть, по чистому недоразумению именуемую рекой. Вода была густой от всевозможных нечистот. Я плыл, содрогаясь всем телом, вытянув шею, словно лебедь, и высоко задрав голову, постоянно ощущая холод металла во рту, а слюна текла так интенсивно, что штык грозил вот-вот выскользнуть.
Я осторожно обогнул большое тело японского солдата, лежащее в воде. Оно плавно покачивалось, как привязанная к берегу лодка. Тело было странно раздутым, но, приблизившись, я понял, что его рубашка была набита рисом, им же были загружены штаны, которые он у коленей перевязал ремнями, чтобы рис не вываливался. «Жрать хотел», — подумал я и неожиданно почувствовал симпатию к этому бедолаге. В это время мои ноги коснулись илистого дна. До берега оставалось около трех метров. Мои ноги так глубоко провалились в ил, что я даже забеспокоился, не попал ли в трясину. Липкая грязь доходила почти до коленей и издавала чавкающие звуки при каждом шаге. Маленькие крабы, признавая мое превосходство, в панике разбегались в стороны.
Мертвые тела были разбросаны по роще. Тропики есть тропики, и тела уже начали раздуваться. Я пришел в ужас, увидев полчища облепивших их мух. Черные, гудящие потоки вытекали отовсюду — из ртов, глаз, ушей. Биение мириад крохотных крылышек создавало монотонный, низкий звук.
Здесь мухи полностью владели ситуацией. Они были хозяевами на поле брани. Так тропики расправлялись с грудами гниющей плоти. Я больше не чувствовал радость победы, она отступила перед ужасом от увиденного. Я вдруг понял, что мухи могли сейчас ползать по моему скрюченному телу, и вполне возможно, что вскоре так и будет.
Изо всех сил стараясь не поддаться панике, я вернулся к берегу реки и скользнул в воду. Но все же предварительно я освободил одно из тел от полевого бинокля и штыка, которые повесил себе на шею. Сабли я так и не нашел. Ни один из убитых не был офицером.
Обратно я плыл быстро, стараясь как можно быстрее оказаться подальше от поля мертвецов. Когда я вышел из реки, товарищи, которые прикрывали мою вылазку, ожидая с винтовками в руках, приняли гримасу отвращения, прочно поселившуюся на моей физиономии, за выражение триумфа. Они тщательно осмотрели мои трофеи. Затем я отправился поесть.
Вернувшись, я заметил группу морпехов, в основном из роты G, которые оживленно что-то обсуждали на берегу реки. Бегун направился к ним с моим новым полевым биноклем.
Когда я подошел, он все еще напряженно вглядывался в бинокль. Его лицо было искажено гримасой ужаса. Я взял у него бинокль и навел на противоположный берег реки, где увидел крокодила, с аппетитом пожиравшего запасшегося рисом японца. Сначала я наблюдал с каким-то извращенным восторгом, но когда зеленый хищник добрался до внутренностей, мне пришло в голову, что в этой реке и в этом самом месте каких-то полчаса назад находилось мое собственное тело. Я почувствовал слабость в коленях и поспешно опустил бинокль.
В ту ночь в реке снова объявилась буква V. Все вокруг гикали и улюлюкали, но на этот раз никто не стрелял. Теперь мы знали, что это крокодил. За ним двигались еще три V, но поменьше.
Они с громким хрустом расправлялись со своей добычей, не давая нам уснуть. И еще очень мешал спать ужасный запах. Даже если мы закутывали головы одеялами — это был единственный способ спастись от москитов, — вонь проникала даже сквозь эту преграду. Удивительно, но именно запах способен быстрее, чем любой другой раздражитель, свести человека с ума. Спрятаться от него невозможно. Если не желаешь чего-то видеть, можно закрыть глаза, если раздражает звук — заткнуть уши. И только от запаха нет защиты, от него можно только сбежать. А поскольку бежать было некуда, мы мучились от невозможности уснуть.
Мы никогда не стреляли по крокодилам, хотя они день за днем возвращались к трапезе, пока оставшиеся на противоположном берегу тела противника не были собраны вместе и сожжены. Погребальный костер был виден издалека.
Мы не стреляли по крокодилам, поскольку считали их своего рода «речным патрулем». Досыта отведав человеческой плоти, они явно разохотились и теперь патрулировали по Тинару ежедневно. Мы были уверены, что противник не осмелится предпринять попытку переплыть реку, когда в ней находятся эти отнюдь не нежные существа. Если же все-таки осмелится, то все равно не доплывет до цели. Основываясь на своих отрывочных знаниях о крокодильих повадках (если они вас преследуют, бегите зигзагом, эти твари не могут менять направление), мы соорудили ограждение из колючей проволоки, чтобы не дать прожорливым тварям добраться до нас. Иногда, если ночь была особенно темной, казалось, что огромный крокодил где-то рядом, как крокодил с часами внутри, преследовавший капитана Хука в «Питере Пэне».
Так что со временем мы даже полюбили крокодилов и старались их не тревожить. И никто из нас больше не переплывал Тинару.
3
Победа, получившая название «бой у Хелл-Пойпт», была вовсе не такой впечатляющей, как мы себе представляли. Это был один из многих рядовых боев на Гуадалканале, причем далеко не самый тяжелый. Но для нас он был первым, поэтому мы и восприняли его результат как триумфальный. Настоящее всегда лучше всего, если его не сравнивать с прошлым и не думать о будущем.
Однако пора было спускаться с заоблачных высот и возвращаться к повседневной жизни. Атаки противника вскоре возобновились, причем стали куда более длительными, упорными и разнообразными. Их следовало ждать с воздуха, с моря и с суши. А друг от друга они отделялись периодами утомительной, напряженной скуки, которая изматывала человека, выпивала все соки из его души и тела, как мы сами высасывали содержимое палочки сахарного тростника, оставляя лишь ни для чего, кроме пламени костра, не пригодную смятую оболочку. Взаимодействие испытаний и скуки порождало ужас. Первые трясли человека, как ветер верхушки деревьев, вторая разъедала его, как вода размывает почву между корнями. Каждый новый бой оставлял человека еще более ошеломленным, чем предыдущий, а каждый период скуки, представляющий сколько угодно времени для страхов, делал почву под йогами менее твердой, и корни в ней держались уже вовсе не так прочно, как хотелось бы. Иногда потрясение оказывалось последним: человек, обезумев под непрекращающимся обстрелом с моря, вполне мог заползти в свой окоп, достать пистолет, приставить его к виску и покончить с окружающим кошмаром. Бывало и иначе: человек не выдерживал воя пикирующего, казалось, прямо на него вражеского самолета, выскакивал на открытое пространство и бросался бежать. Именно ужас, дикий страх отбрасывал прочь все доводы рассудка горячими руками паники. Я видел такое дважды. И еще дважды едва сам не подвергся приступу чего-то подобного. Но, справедливости ради, следует сказать, что такое бывало редко. И жертв паники было немного.
Зато мужество стало обычным делом.
Оно создало некий клуб, корпорацию, как это бывает с другими вполне обыденными вещами, которым люди по разным причинам придают большое значение, я имею в виду деньги, благотворительность и тому подобное. Именно на обыденном исключительное отдыхает. Когда на наши грязные окопы падали бомбы или снаряды с японских кораблей, они становились клубами мужества. Следовало соблюдать определенный протокол, и казалось вполне естественным, что бедолага, поддавшийся мгновенной панике, вызывал смущенное молчание или деликатное покашливание. Все начинали смотреть в другую сторону, как миллионеры, шокированные видом своего собрата, одалживающего у официанта пять долларов.
Но милосердия в наших клубах, я думаю, все же было больше. Мы же не важничали и не кичились своей исключительностью. Все ходили под Богом. Сегодня ты, а завтра я.
* * *
Прошел месяц. Нам казалось, что бомб и снарядов на наши головы падает не меньше, чем мух вокруг. Три раза в день и каждое воскресное утро (приверженность японцев, вскормленная потрясающим успехом воскресного утра в Пёрл-Харборе) кокосовая роща наполнялась свистом и грохотом взрывов. Они звучали как рев великана.
А ночью за дело принималась «стиральная машина» чарли. «Стиральной машиной» назвали японский самолет, совершавший регулярные ночные мародерские полеты над нашими позициями. Его двигатели издавали звук, очень похожий на тарахтение работающей стиральной машины. Возможно, чарли был не один, но в небе ночью всегда находился только один самолет. Больше не было нужно для такой работы.
Говорят, лай собаки более страшен, чем ее укусы. Точно так же шум моторов чарли сеял больше страха, чем тяжелые удары бомб. Переждав падение бомб, можно было с облегчением перевести дух, зная, что теперь самолет наверняка улетит. А вот приглушенное жужжание «стиральной машины» с упорством, достойным лучшего применения, кружившей над нашими позициями, держало нас в напряжении очень долго — столько, сколько чарли хотел... или мог. Только на рассвете он улетал — в это время за ним могли последовать наши самолеты, да и при свете дня он переставал быть невидимым для наших батарей ПВО.
Чарли убил немного людей, по, как Макбет, он убивал спящих.
Самым тяжелым испытанием всегда бывали обстрелы с моря.
Вражеские военные корабли — обычно крейсера, иногда линкоры — стояли в пределах дальности полета их снарядов. Ночью их увидеть было невозможно — да и днем не намного легче, поскольку они находились в нескольких километрах от береговой линии. Наши самолеты не могли ночью подняться, чтобы оказать им достойный прием.
Наши 75-миллиметровые гаубицы против них были столь же эффективны, как пугач против современной винтовки. У противника было все, что нужно.
Далеко в море мы видели вспышки тяжелых орудий. До нас доносились глухие звуки выстрелов. И к нам сквозь темноту ночи устремлялись тяжелые снаряды. Взрывы заставляли содрогаться землю под ногами, даже если происходили достаточно далеко. В животе все сжимается, будто его стискивает чудовищных размеров рука, ты пытаешься вздохнуть, но не можешь; такое чувствует тяжело рухнувший на землю футболист, из которого при падении вышибло весь воздух.
Вспышка... звук выстрела... завывание...
Они опустили прицелы. Снаряды падают ближе. А этот уже совсем рядом. Падают мешки с песком. Я не слышу снаряда. Говорят, что именно тот снаряд, которого не слышишь... Где же он? Черт, куда же он подевался?
Вспышка... звук... Слава богу, он прошел выше. Это еще не «наш».
Рассвет чуть осветил темную реку. Они идут. Самолеты, базирующиеся на пятачке за нами, поднимаются и начинают преследование. Мы выползаем из окопов. Кто-то говорит, что благодарен за столь длительный ночной обстрел. Если бы обстрел с моря прекратился, можно было бы ждать атаку на суше. Кто-то другой называет этого умника идиотом. Они затевают спор. Но нам уже все равно. При свете дня не о чем беспокоиться, кроме бомбежек, ну разве что еще о жаре, москитах, а также рисе, камнем лежащем в желудке.
Глаза становятся более круглыми. Отчетливо проявляется тенденция глазеть.
Мы ненавидели, когда нас посылали на работы. Мы очень ослабли от голода. Ночью мы оставались на позициях, а днем нас организовывали в рабочие бригады и отправляли на аэродром. Выкапывая глубокие окопы и перетаскивая тяжеленные ящики, мы слабели еще больше.
Однажды, когда мы возвращались с работ, в небе неожиданно появились бомбардировщики. Пока еще не начали падать бомбы, я словно на крыльях пронесся в кокосовую рощу и свалился в недавно вырытую траншею в компании с еще тремя солдатами. Я скорчился на дне ямы, а вокруг все уже гремело и грохотало. Рядом со мной сидел совсем молодой паренек — его лицо оказалось прижатым к моей голой спине. Я чувствовал, как шевелятся в молитве его губы — дрожащий поцелуй веры и страха.
Когда я вернулся в свой окоп, ребята рассказали, что партия отработавших, которая шла перед нами — я туда просто не успел, — уничтожена бомбежкой. Там погибли многие наши парни.
* * *
Хохотун стал капралом. Звание ему присвоили на поле боя. Лейтенант Плющ рекомендовал его на награждение Серебряной Звездой за сражение на Хелл-Пойнт, особо отметив, что наш маневр — перемещение пулемета с места на место, — судя по всему, сорвал вражескую атаку с фланга. Командир полка решил, что хватит и повышения в звании. В своем представлении лейтенант Плющ меня не упомянул. Почему — не знаю. Хотя первым ввел в бой наш пулемет Хохотун, но все же перетаскивать его предложил я, и Плющ это прекрасно знал. Мне было очень обидно, что меня проигнорировали, хотя я всячески старался это скрывать. Смущенный Хохотун старался обратить все в шутку. Но он полностью заслуживал и повышения, и награды, поскольку был прирожденным лидером. В душе я так и не простил обиды лейтенанту, и, думаю, именно тогда зародилась моя неприязнь к нему.
* * *
Нам доставили противомоскитные сетки. Мы все еще спали на земле: если сухо — на плаще, если дождь — под ним. Но с сетками все-таки стало легче. Теперь можно было использовать одеяла по прямому назначению — спать на них или укрываться, но не укутывать в них голову, чтобы защититься от паскудных насекомых. Плащ теперь можно было свернуть — получалась подушка. Правда, сетки прибыли слишком поздно. Почти у всех уже была малярия.
Нам доставили еще некоторые припасы. Каждое отделение получило зубную щетку, пачку лезвий для бритья и сладкую плитку. Мы их разыграли в кости. Бегун выиграл сладкую плитку. Он долго мучился из-за невозможности разделить ее на десять человек, пока мы хором не убедили его съесть ее самому. Для этого он убрался с глаз долой, спрятавшись в какие-то кусты.
Пень продолжал строить и укреплять свой личный форт. Всякий раз, когда он попадался мне на глаза, у него или топор в руках, или бревно на плече. Однажды он взвалил на себя такое огромное полено, что оно повредило ему плечо — там образовалась глубокая рана. В мирное время такую пришлось бы зашивать.
Все упорно твердили, что вот-вот, буквально на следующей неделе, прибудет армейская пехота нам на смену.
Все были в отчаянии. Мы услышали, что армейские подразделения, направляющиеся к нам, уничтожены в море.
Хохотун и я посетили кладбище. Оно находилось немного южнее прибрежной дороги, идущей с запада на восток через рощи кокосовых пальм. Мы преклонили колени, чтобы помолиться у могил людей, которых хорошо знали. Их захоронения в основном были только украшены пальмовыми ветками, хотя кое-где виднелись и наспех сколоченные кресты, на которых были прибиты идентификационные бирки лежащих под ними людей. На некоторых крестах были закреплены жестяные медальоны, сделанные из консервных банок, на которых чьи-то заботливые руки вывели трогательные эпитафии:
«Он умер, сражаясь».
«Настоящий морской пехотинец».
«Большой парень с большим сердцем».
«Наш кореш».
«Чем тяжелей ему было, тем веселее он становился».
Было еще одно четверостишие, которое я встречал бесчисленное число раз, этакий крик души морского пехотинца:
Когда придет он на самый верх,
Отрапортует святому Петру:
«Сэр, еще один морпех
Закончил службу в аду».
Другие надписи, чаще всего имена погибших, выполнялись следующим образом: в землю загонялись патроны так, чтобы круглый медный конец оставался над поверхностью. Хохотун и я побродили по кладбищу, после чего решили осмотреться по сторонам. Совершенно плоская равнина тянулась далеко к холмам. Хохотун скорчил рожу и объявил:
— Здесь еще полно места.
— Это точно, — подтвердил я.
Потом мы дружно помолились у могилы парня из нашего взвода.
— Знаешь, — сообщил Хохотун, вставая, — у него перед Хелл-Пойнт было двести баксов. Он их выиграл в покер.
— Ну и что?
— А когда его хоронили, не нашли и десятицентовика.
* * *
Мы всячески пытались извести крысу, которая повадилась на нашу огневую точку. Мы поклялись убить ее и съесть — все-таки свежее мясо. Она заимела привычку бегать через амбразуру, причем двигалась настолько быстро, что нам казалось — эта тварь летит. Она на глазах толстела, а мы слабели от голода. В конце концов она даже перестала бегать — стала фланировать прогулочным шагом. Мы ее так и не поймали. А если бы и поймали, сомневаюсь, что съели бы.
* * *
Как-то ночью нас обстреляли подошедшие к берегу вражеские крейсера. Один из снарядов упал в темную речную воду недалеко от нас. Окоп содрогнулся, словно был вырыт в желе. Сначала никто не произнес ни слова, и только через несколько секунд Беззадый с надеждой объявил:
— Не взорвался!
— Разве ты никогда не слышал о взрывателях замедленного действия? — хихикнул кто-то из темноты.
Все засмеялись, а Беззадый тяжело и очень обиженно вздохнул.
В другой раз — ночь выдалась на удивление темной — мы сидели в окопах и прислушивались к шуму боя, доносившемуся со стороны холмов справа от нас. Мы получили приказ и были готовы к атаке. Всю ночь мы ожидали нападения, а утром услышали, что завершилась первая часть «боя на Кровавом Хребте». Японцы отброшены.
Когда наступила ночь, бой возобновился. А мы снова разбрелись по темным окопам и принялись ждать. На этот раз винтовочных выстрелов слышно не было — только артиллерию. Мы искренне надеялись, что нашу. Мы внимательно высматривали какие-нибудь признаки появления противника перед своими позициями, иногда с этой целью даже вылезали из окопа и ползли на берег реки — оттуда было видно лучше. Где-то там, в темпом мраке ночи, шел бой. Наша артиллерия теперь обстреливала наши же собственные позиции, покинутые морпехами и занятые противником. Зрелище заградительного огня — огневого вала — было более чем впечатляющим. Я находился довольно далеко, но у меня запыли зубы.
Утро было настоящим благословлением. Оно без остатка рассеивало страх, что японцы прорвут нашу оборону и хлынут в рощу. Мы знали, что японцы разбиты. Странно, но это знание не приносило облегчения.
Здоровяк объяснил эту странность на следующий день.
Мы собрались в тени единственного дерева на берегу реки. Здоровяк сидел, облокотившись о толстый ствол и поигрывая палочкой.
Он тщательно обстругивал палку острым ножом, срезая щепки белого дерева, и проговорил, не обращаясь ни к кому конкретно. Казалось, его даже не заботило, слышит ли его кто-нибудь.
— Они смелют нас в порошок, — сказал он, произнося слова в такт отлетающим щепкам. — Прошлой ночью они напали на летчиков, потом настанет и наш черед. Мы их, конечно, побьем. Наши парни пока их бьют. Но при этом мы каждый раз теряем людей. После каждого сражения в землю ложится пара сотен человек. Потери и у них есть, но это их не волнует. Жизнь у них стоит недорого. Слишком уж их много. — Он помахал аккуратно обработанной палкой. — У них много палок, а у нас только одна. У нас есть только мы. Сегодня приходил парень из 5-го и сказал, что японцы разгрузили еще два транспорта с войсками на Кокуме. Они медленно, но верно перемалывают нас. Каждый день мы теряем десять — двадцать человек из-за бомбежек. Каждую ночь «стиральная машина» чарли тоже уносит несколько жизней. Когда снова обстреляют с моря, нас, наверное, останется совсем мало.
А у них есть все, чтобы добиться желаемого, — продолжил он и выругался, потому что нож наткнулся на твердый сучок, — хотя бы потому, что у нас нет ничего. У нас нет кораблей, нет самолетов, кроме нескольких «граммапов», которые чаще всего не могут взлететь, потому что у нас нет еще и горючего. У них есть корабли, есть самолеты, и, похоже, есть достаточно времени. Поэтому я вам точно говорю, — в этом месте нож ушел слишком глубоко и палка сломалась, — скоро от нас тут ничего не останется.
Хохотун решил свести разговор к шутке:
— Что тебя не устраивает? У нас вроде бы пока все хорошо. Чего ты хочешь? Вернуться обратно к цивилизации и стать в длинную очередь за военными облигациями? Чего тебе не хватает? Птичьего молока?
— Не будь ослом, Хохотун. Я не шучу. Они всех нас рано или поздно уничтожат.
— Я не хочу птичьего молока, — вставил Бегун, — я хочу пива. Холодного пива в высоком тонком стакане. «Карлипгз». «Карлингз блэк лейбл».
Здоровяк встал, злобно посмотрел на нас и, не сказав ни слова, отошел в сторону. Он медленно удалялся, а мы сидели и молчали. Мы чувствовали себя студентами-теологами, преподаватель которых срочно взял отпуск, представив нам самые убедительные доказательства того, что Бога нет. Мы верили в победу — это не подвергалось сомнению. О поражении никто не думал. Победа будет, это точно. Другой вопрос, будет ли она легкой или трудной, быстрой или затяжной, но она будет. И тут совершенно некстати вылез Здоровяк, вдруг решивший продемонстрировать нам обратную сторону медали — поражение.
Услышанное нас потрясло. С тех пор мы начали понимать, что такое допустимые потери.
Во всех армиях известно, что такое допустимые потери. Это есть часть, уничтожение которой не будет фатальным для целого. Иногда человек может считать допустимой потерю пальца, но не руки, или потерю руки, но не головы. Существуют вещи, которые могут быть потеряны или уничтожены, независимо от того, мир на земле или война, и их замена не является строго обязательной. Это может быть винтовка, патронташ или человек.
Люди суть расходный материал.
Голод и джунгли, японцы или все, вместе взятое, так не разрушают психику, как сознание того, что ты являешься пушечным мясом. Причем не имеющим своей воли. Я нисколько не сомневаюсь, что, если бы среди морских пехотинцев стали искать добровольцев для невыполнимой миссии, все сражающиеся на Гуадалканале не раздумывая сделали бы шаг вперед. Но это жертва, на нее идут добровольно. Когда же ты сознаешь себя расходным материалом, это лишает тебя торжества самоотречения, абсолютной свободы самопожертвования. Если ты пушечное мясо, значит, ты не герой, добровольно жертвующий собой, а жертва, и это не может не унижать. Лично я сомневаюсь, что Исаак принял нож отца своего Авраама без осуждения, без укора, но вместе с тем он для него же тысячу раз с радостью умер бы добровольно. Мир полон жертв героев и мучеников, но есть только одна Жертва.
Раз уж нам предстояло стать жертвами, мы твердо держались своей роли, как Исаак своей вязанки хвороста. Не проходило и дня, чтобы об этом не заговаривали.
— Лейтенант, когда мы уберемся с этого острова?
— Понятия не имею.
— Но вы же можете спросить у полковника!
— С чего вы взяли, что он знает?
* * *
— Эта еда уже давно сгнила, лейтенант.
— Да знаю я, знаю. Но вам все же лучше ее съесть.
— Я не могу есть этот червивый рис.
— Ешь.
— Но как можно ждать, что мы...
— Ешь.
— Не могу, меня тошнит.
— Ладно, тогда не ешь.