ИНСТРУКЦИЯ ПО ВЫЖИВАНИЮ КОЛЯСНИКА В БЫТУ
Пункт 1
Следует избегать любых упоминаний Наружности в разговорах, за исключением ситуаций, когда она упоминается:
A) вне связи с говорящим;
B) вне связи с собеседником;
C) вне связи с кем-либо из общих знакомых.
Не приветствуются упоминания Наружности в настоящем и будущем времени. Прошедшее время позволительно, хотя, опять же, не рекомендуется. Упоминание Наружности в будущем времени в связи с собеседником является тяжким оскорблением последнего. Разговор двоих в этом ключе – легкая форма извращения, допустимая лишь между близкими людьми-состайниками.
«Блюм» № 7.РЕЦЕПТЫ ОТ ШАКАЛА
– Вы ведь живете взаперти. В замкнутом пространстве, понимаешь? Вы повернуты на самих себя и на это место, как невылупившиеся цыплята. Я думаю, от этого все ваши извращения.
– Извращения? – Сфинкс кашляет, дым вырывается у него из ноздрей и между зубами. – Что ты имеешь в виду?
Курильщик колеблется.
– Так… разное…
– Выскажись, – предлагает ему Сфинкс. – Извращения – это неслабо сказано. Хотелось бы понять, что ты имел в виду.
Курильщик с мрачным видом дергает бусину на свитере. Этот серо-зеленый свитер связал для него Горбач. Вокруг ворота и манжет – стеклянные бусины со зрачками, какие носят от сглаза.
– Ты понимаешь, – говорит он, поднимая взгляд на Сфинкса. – Прекрасно понимаешь.
– Допустим, что да. Допустим, мне просто хочется, чтобы ты подтвердил мои догадки.
Курильщик отводит взгляд:
– Я имел в виду ваши игры. Ночи, сказки, драки, войны… извини, но все это не кажется мне настоящим. Я называю это играми. Даже… даже когда они плохо кончаются.
– Ты опять о Помпее? – морщится Сфинкс.
– И о нем тоже. Но не только, – торопливо добавляет Курильщик. – Это мог быть и не Помпей. Ну хорошо, пусть будет он. Тебе не кажется, что это слишком – зарезать кого-то только за то, что он хотел считаться здесь самым крутым? В этом маленьком, затхлом мирке… пожалуйста, Сфинкс, не смотри на меня так! Ведь я прав! Никакое вожачество того не стоит.
Они одни в опустевшей столовой. Стулья отодвинуты от заставленных грязными тарелками столов, скатерти пестрят соусными пятнами и хлебными крошками. Дверь в коридор приоткрыта.
Сфинкс, раскачивается, откинувшись на спинку стула.
– Пойми, Курильщик, – говорит он, стараясь не смотреть в раскрасневшееся лицо собеседника. – То, что для тебя ничего не значит, для кого-то – все. Почему ты не можешь в это поверить?
– Потому что это неправильно! – чуть не кричит Курильщик. – Вы слишком умные, чтобы жить, закрыв глаза! Чтобы верить, что с этого здания все начинается и им же заканчивается!
В проеме кухонной двери появляется пожилая женщина и смотрит на них, поджав губы.
Сфинкс перестает раскачиваться на стуле, придвигается вместе с ним к столу и аккуратно опускает зажатый в зубах окурок на край тарелки.
– Это вопрос свободы, – говорит он. – О которой можно спорить бесконечно с перерывами на чай, сон и празднование юбилеев. Ты к этому готов? Вот скажи, к примеру, кто свободнее – бегущий по саванне слон или тля, сидящая на листе все равно какого растения?
Курильщик не отрывает взгляд от дотлевающего на тарелке окурка.
– Дурацкий пример. Оба не обладают разумом. Мы говорим о людях.
– Это слон-то не обладает? – удивляется Сфинкс. – Ладно. Пусть так. Оставим животный мир. Можешь, кстати, загасить мою сигарету, если она так тебя нервирует. Возьмем заключенного и президента…
Курильщик морщится:
– Не надо! Умоляю, только не доказывай мне, что узник более свободен. Это все слова. Если тебе хочется отождествлять себя с преступником или с тлей…
– Я просто пытаюсь объяснить… – Сфинкс смотрит через плечо Курильщика на кухонную дверь, из которой только что вышла посудомойка, решительно толкающая перед собой столик на колесах. – Но, кажется, я зря сотрясаю воздух. Ты меня не слушаешь. Каждый сам выбирает себе Дом. Мы делаем его интересным или скучным, а потом уже он меняет нас. Ты можешь согласиться со мной, а можешь не соглашаться. Это тоже будет в своем роде выбор.
– Ничего я не выбирал! – возмущается Курильщик. – Все выбрали за меня. Еще до того, как я сюда попал! Выбрали группу, а значит, сделали меня Фазаном. Моего согласия никто не спрашивал! Попади я во вторую, должен был бы приноравливаться к Крысам. К их дурацкому имиджу, который они себе выбрали до меня и без меня. Это ты называешь свободой?
– Ты же так и не сумел стать приличным Фазаном.
– Но я пытался!
– Если бы пытался – стал бы. Ты просто не захотел. И сделал свой выбор.
– Между прочим, это и твоя вина, что я им не стал! – запальчиво восклицает Курильщик. – Это ты испортил мне репутацию.
Сфинкс смеется:
– И ты жалеешь?
– Нет, но… – Курильщик случайно макает локоть в тарелку с остатками обеда и брезгливо от нее отстраняется. – Я не жалею. Но не тебе после всего этого рассуждать о свободе выбора, – невнятно заканчивает он, вытирая рукав салфеткой.
Сфинкс с интересом наблюдает за ним.
– Слушай. Сейчас ты не в первой и не во второй. Что же тебя так мучает? Какую роль вынуждаем играть тебя мы?
– Быть похожим на вас!
– Разве мы так похожи друг на друга?
Курильщик отбрасывает скомканную салфетку.
– Ты даже не замечаешь! Даже не чувствуешь, как вы похожи. От этого просто жуть берет!
Сфинкс смотрит на него с насмешливым удивлением.
– Мы похожи? Ну не скажи. Я вот считаю, что между мной и Черным мало общего. Так мало, что мы практически не в состоянии общаться. Еще я чувствую, что ты почему-то решил перенять его взгляды на все, что нас окружает. Так что теперь мне трудно общаться и с тобой.
Курильщик улыбается:
– Понятно. Выговор за общение с белой вороной, так?
– Кто это белая ворона? – изумляется Сфинкс. – Уж не Черный ли?
– Он самый. Тот, кто не разделяет ваших взглядов. Нежелательный элемент.
Сфинкс весело хохочет.
– Черный? Не смеши меня, Курильщик! Если он в чем-то и расходится с большинством, так только в вопросе своего статуса.
– С ним всегда можно поговорить о Наружности, – возражает Курильщик. – А больше ни с кем.
– Ну да, – соглашается Сфинкс. – Нужна же ему какая-нибудь фишка. Желательно такая, чтобы действовала на нервы окружающим. Но ты не обольщайся. Он здесь с шести лет. Наружность для него – такое же абстрактное понятие, как для Слепого. Он знает ее только по книгам и фильмам.
– Но он ее не боится.
– Он сам тебе сказал?
Сфинкс встает.
– Хватит. Закончим этот разговор. Если бы ты так не зацикливался на том, что тебя никто не понимает, может, у тебя хватило бы сил понять других. Если бы ты поменьше общался с Черным, это пошло бы тебе на пользу. Если бы эта суровая женщина не приближалась к нашему столу так неотвратимо, я бы сказал еще что-нибудь умное. Если бы эта дверь вела не в коридор, то вела бы еще куда-нибудь…
Он подходит к двери, толкает створку плечом и, не оглядываясь, выходит.
Расстроенный Курильщик выезжает следом.
Черный сказал: «Попробуй поговорить с ним серьезно, и увидишь, как он начнет вилять. Ты с этим просто не сталкивался. Но я-то знаю». В тяжких сомнениях – можно ли считать, что Сфинкс вилял? – Курильщик ищет его взглядом. Но Сфинкс уже растворился среди тех, кто шел и ехал ему навстречу.
Можно ли считать, что он вилял? Бессонная ночь щиплет веки, выкуренные сигареты скребут горло.
Сфинкс шагает быстро. На выходе из вестибюля он останавливается и ищет глазами белесое пятно на паркете. Когда-то оно бросалось в глаза. Теперь стерлось. И не заметишь, если не знать, что оно все еще там. Сфинкс прислоняется к стене.
Видел бы ты, Курильщик, что сотворили они, когда пришло их время. Если бы ты это видел, то на весь остаток жизни здесь заткнулся бы о Наружности, о запертых дверях и о скорлупках с цыплятами. Если бы ты только видел…
– Мальчик! – окликает Курильщика угрюмая женщина в переднике. – Пожалуйста, никогда не кури в столовой. И назови свою фамилию. Я сообщу о твоем поведении директору.
Курильщик оборачивается.
Старуха держит двумя пальцами крошечный окурок. Оставленный Сфинксом. Курильщик пристально смотрит на окурок. Она что, специально выжидала, пока я отъеду подальше, чтобы орать на весь Дом? Головная боль схватывает клещами.
– Фамилия! – настаивает узкий рот, похожий на щель.
– Раскольников! – кричит ей в ответ Курильщик.
Удовлетворенно кивнув, женщина скрывается в дверях столовой. Курильщик едет дальше, размышляя о том, осмелилась бы она подобным же образом угрожать Сфинксу, и почему ничего не было сказано, пока они сидели там вдвоем.
Проезжая мимо Кофейника, где сидят цепенеющие в клубах дыма Логи, он видит Лэри, машущего ему рукой от стойки, и въезжает внутрь.
– Чего это вы застряли в столовой? О чем секретничали? – Конь ковыряет в ухе заточенным ногтем мизинца.
– Скажи, Лэри, кто, по-твоему, свободнее: бегущий по саванне слон или тля, сидящая на листе все равно какого растения?
Лэри чешет грудь под многочисленными гайками и крестами:
– Откуда я знаю, Курильщик? Наверное, орел, который надо всем этим делом порхает. А зачем тебе?
– Орлы не порхают, – вмешивается Пузырь из третьей. – Они парят. Бороздят небо. Имеют его по-всякому.
– Сам дурак, – огрызается Лэри. – Не знаешь – не говори. Это корабли бороздят моря. И плуги землю.
Логи в черных жилетках дружно вздыхают.
Курильщик едет по коридору. Видит плакат в траурной рамке: «Помянем Ара Гуля, нашего почившего брата. Вечер памяти усопшего. Кл. комната № 1. Стихи, песни, посвящения. Всех, кто его знал и любил, просим явиться в 1-ю 28 числа в 18:00».
Перед Курильщиком возникает мучнисто-белое лицо с лошадиными зубами и занудный голос, тянущий бесконечную фразу о вреде курения и о болезнях, возникающих в связи с этой вредной привычкой. Всех, кто знал и любил… А кто знал и ненавидел?
Из-за плаката выглядывает тупорылое личико Фазана Нуфа.
– Ты приходи, – говорит он. – Тебя приглашаем отдельно.
Нуф держит плакат за деревянные ручки. Плакат на картонной основе слишком тяжел для него, но он горд данным ему поручением и сияет от счастья.
– Приглашаем, как человека, который его знал. Хотя ты теперь и из другой группы. Можешь сказать о нем речь. Приходи.
– А может, все-таки, «приезжай»? – не удерживается Курильщик.
Личико Нуфа злобно сморщивается.
– Ну и мерзкий же ты тип. Не зря тебя поперли…
Он вскрикивает и роняет плакат. Нагибается и, подхватив его за край, быстро отъезжает. Плакат стучит по паркету болтающимся древком.
Курильщик задумчиво разглядывает свой кулак. На костяшках розовая ссадина. Он облизывает ее.
К чему пытается привлечь внимание обсуждаемый? К своей обуви, казалось бы… афиширует свой недостаток, тычет им в глаза окружающим. Этим он как бы подчеркивает нашу общую беду… Курильщик начинает смеяться. Очень тихо. Кругом одни пятнышки, тля покрывает листья, все листья в тле, листья, деревья, леса… Он смеется. Едет дальше. Приходи. На чем? Приди на колесах, но не упоминай об этом…
«Послание», – предупреждает стена. Курильщик останавливается его прочесть.
МАЛЬЧИКИ, НЕ ВЕРЬТЕ, ЧТО В РАЮ НЕТ ДЕРЕВЬЕВ И ШИШЕК.
НЕ ВЕРЬТЕ, ЧТО ТАМ ОДНИ ОБЛАКА. ВЕРЬТЕ МНЕ, ВЕДЬ Я СТАРАЯ ПТИЦА, И МОЛОЧНЫЕ ЗУБЫ СМЕНИЛА ДАВНО, ТАК ДАВНО, ЧТО УЖЕ И НЕ ПОМНЮ ИХ ЗАПАХ.
Мысленно с вами всегда. Ваш Папа Стервятник.
Деревья, шишки… Старая Птица с зубами – это больше похоже на птеродактиля!
В спальню Курильщик въезжает, истерично хохоча.
– Какой это к черту лист! – кричит он Сфинксу. – Это даже не саванна! Тля, слоны и зубастые птеродактили! В какой такой саванне их вместе встретишь?
Сфинкс смотрит удивленно. Курильщика вытаскивают из коляски и кладут на кровать. Он смеется все тише, потом просто лежит, рассматривая потолок. Ему на лоб плюхается мокрая тряпка. Пахнущая кофейными лужицами. До меня ей, наверное, вытерли стол.
– Что с тобой, Курильщик?
Он молчит, нюхая тряпку.
– У него осенняя депрессия. Пройдет.
– Или не пройдет.
– Тоска по дому, – вздыхает Шакал. – По родильным стенам. Хотя я, кажется, неверно выражаюсь.
– Осознал, что он отброс общества, – глубокомысленно изрекает Горбач. – Это было как удар молнии, озаривший всю его жизнь. Бац – и его подкосило.
– Вы нарочно так себя ведете? – спрашивает Курильщик. – Чтобы меня стошнило?
Тряпка сползает ему на нос.
Слепой тренькает на гитаре, свесив волосы на струны.
– Мальчики, не верьте, что в раю… – дружно затягивают Табаки со Сфинксом.
– Нет деревьев и шишек! – хрустально взмывает к потолку голос Горбача.
– Не вееерьтеее!..
Курильщик зажмуривается.
Кровать прогибается под тяжестью опустившегося рядом Черного. Он краснее обычного и тяжело дышит. Он пьян. Курильщика это нервирует.
– Ну что, я был прав? – спрашивает Черный.
Курильщик садится.
– Не знаю, – говорит он. – Ничего не знаю.
– Прав в чем? – интересуется Табаки. – Кто и в чем был прав?
Черный смотрит на Сфинкса.
– Спорим, вы говорили долго, но он так ничего и не сказал. Он это умеет. Может болтать часами, а потом не вспомнишь о чем, хоть убей.
Курильщик опять ложится. Он надеется, что, если лежать неподвижно, голова перестанет болеть. К нему подходит Горбач и трясет гигантским вязаным носком в полоску.
– Эй, Курильщик, здесь будут новогодние подарки. Что бы ты хотел? Надо определиться с этим заранее, может, придется делать заказ Летунам.
– Ходячие ноги, – отвечает за Курильщика Черный. – Влезет в твой праздничный мешок то, что ему по-настоящему нужно?
Горбач хмуро моргает:
– Нет, – говорит он. – Это не влезет, – и отходит.
Курильщик ощущает неловкость. Все смотрят на них с Черным. Не осуждающе, а скорее устало, как будто они до смерти всем надоели. Оба. И хотя Черный только что сделал то же самое, что он сам чуть раньше проделал с Нуфом, Курильщику становится неловко и хочется как-то от этого отмежеваться.
– Не надо, Черный, – просит Курильщик.
– Плевал я на все эти заморочки, – говорит Черный. По тону чувствуется, что он завелся. – На все эти табу. Об этом нельзя, о том нельзя… Я буду говорить о чем захочу, ясно? Это последний год для страусов с упрятанной в песок башкой. Им осталось держать ее там каких-то шесть месяцев, но ты посмотри, Курильщик, ты только посмотри, как они обсираются, когда кто-то осмеливается об этом заговорить!
Гробовая тишина после слов Черного пугает Курильщика, но и вызывает в нем неожиданное злорадство.
Горбач комкает полосатый носок, и лицо его медленно заливает краска.
Табаки в радужном балахоне застыл столбиком, за щекой – непроглоченный кусок.
Слепой – пальцы на струнах гитары, сами, как струны, – лица не видно…
Сфинкс на спинке кровати, как на насесте, с закрытыми глазами…
– Тот о цыплятах, этот о страусах, – бормочет Сфинкс, не открывая глаз. – Даже метафоры одинаковые.
– Заткнись, пожалуйста, – говорит Черный, тяжело дыша. – Не делай вид, что не обоссался. Ты такой же, как они!
– Да уж не как ты, слава богу, – вздыхает Сфинкс. – Знаешь что, если ты закончил давить нам на психику…
– Ну нет, – пьяно ухмыляется Черный. – Я еще и не начинал. Это было так… вступление. Хотел дать Курильщику на вас полюбоваться. А как вы… – приступ беззвучного смеха мешает ему говорить, – а как вы все дружно сделали стойку, а? С ума сойти!..
Он вытирает выступившие на глазах слезы.
– Что ты пил, Черный? – с ужасом спрашивает Горбач. – Ты как себя вообще чувствуешь?
Табаки делает судорожные глотательные движения, пытаясь справиться с застрявшим в горле куском булки.
– Прекрасно! – Черный вскакивает, демонстрируя широкую улыбку. – Я прекрасно себя чувствую!
Курильщик немного отодвигается. Черный хватает его за плечо и, обдавая запахом перегара, громко шепчет в ухо:
– Ты видел? Нет, скажи, ты их видел?
– Видел, видел, – морщится Курильщик. Хватка у Черного железная. – Я все видел, Черный. Успокойся, пожалуйста.
– Видел, да? – встряхивает его Черный. – Ты это запомни! Мы еще ими полюбуемся в день выпуска. Вот когда можно будет сдохнуть со смеху!
Курильщику не до смеха. Он вскрикивает, когда Черный усиливает хватку и, шипя от боли, пытается разжать его пальцы.
– Отпусти, Черный! Пожалуйста!
Черный отпускает его, и Курильщик со вздохом облегчения валится на спину.
– Ладно, что там выпуск! В Наружности я бы хотел их встретить, вот где! Хоть пару минут полюбоваться. Потому что я их там себе не представляю, не получается у меня, понимаешь? Пробую представить – и не могу.
Черный стоит зажмурившись.
– Может, я перевел бы кого-нибудь через дорогу, – бормочет он.
Слепой, угадав в мечтах Черного себя, усмехается. Горбач вертит пальцем у виска.
– Придержал бы свою собаку, если бы она на кого-то из них набросилась…
Табаки, справившись наконец с застрявшей в горле булочкой, разражается возмущенным визгом:
– Что еще за собака? Какая такая собака? Откуда она взялась? Мало того что ты шляешься где-то в Наружности, выискивая бывших состайников, и перетаскиваешь их с тротуара на тротуар, так у тебя при этом еще какая-то собака! Она что, натаскана нас отыскивать? Науськанная, да? Даешь ей понюхать заныканные у нас носки, а потом говоришь: «Фас, моя крошка»? Этой поганой, поганой…
– Бультерьерихе, – шепотом подсказывает ему Сфинкс.
– Да! Этой бультерьерихе, этой охотнице за черепами! Этой мерзкой твари! Дерьмо какое!
– Уймись, Табаки, – смеется Слепой. – Он же сказал, что придержит ее. Меня вот угрожают перетащить через дорогу, не спросив согласия, – я и то не жалуюсь. Хотя, может, у меня все имущество на этой стороне останется. И мисочка для подаяния, и табличка «Подайте бедному слепому».
– Придержит? – с горящими глазами выкрикивает Табаки. – Придержит? Ха! Да этих булей нипочем не удержать, если им что втемяшилось в их тупую башку. Они же невменяемые! А эта еще будет специально натасканная, представляете?
– Но ведь и Черный у нас не слабак, согласись, – качает головой Сфинкс. – К тому же это будет его псина, его радость и сладкая девочка. Они будут вместе охотится, вместе завтракать…
– Заткнитесь, придурки! – кричит Черный. – Шуты гороховые!
– Так и вижу, как они прогуливаются по утрам. Он – в сером пальто в клеточку и она – отрада холостяка – в серой попонке. У него в кулаке старый носок Слепого… в пакетике, чтобы запах не выветрился… они вышли на ежедневную охоту…
– Заткнись! Да вы уже обоссались на самом-то деле!
– Еще бы не обоссались, – хмурится Сфинкс. – Мы просто в ужасе, ты уж поверь. От одного вида твоей собаки…
– Этой безбожной уродины, – встревает Табаки.
– Особенно, когда ее не видишь, – не отстает Слепой.
– Эти ее кривые ноги…
– И пиратский прищур…
– И ошейник с шипами… Ой-ой-ой!
– И серая попонка!
– Оставьте мою собаку в покое!
Вопль Черного тонет в общем хохоте. Сфинкс сползает со спинки кровати и валится на пол.
– Кретины! Идиоты!
Черный встряхивает общую кровать, с рычанием переворачивает ее и, путаясь в собственных ногах, выбегает из спальни.
– Шизофреники! Жалкие ублюдки! – доносится из прихожей. Что-то с грохотом падает, отмечая траекторию его бегства.
– Швабра и ведро с грязной водой, – шепчет Македонский, бережно выуживая Курильщика из-под матраса.
Сфинкс раскидывает ногой одеяла и переворачивает подушки:
– Если он убил магнитофон, пусть лучше не возвращается. Я его самого прикончу.
– Как он нас из-за этой ублюдочной собаки! – радостно орет Табаки, ползая среди осколков. – Чуть всех не раздавил! Вот это сила! Вот что я называю – гордый хозяин!
Курильщик держится за голову, с удивлением отмечая, что она отчего-то перестала болеть. Он тоже не сдержал смех, и теперь ему не по себе. Как будто этим он предал Черного. Одинокого, взбешенного Черного, которого так мастерски довели. Интересно, заметил ли он, что Курильщик тоже смеялся?
Горбач и Македонский переворачивают кровать на место и принимаются собирать вещи.
– А вообще-то… – задумчиво говорит Горбач, – вообще-то бультерьеры очень мужественные и преданные животные.
– Кто же спорит? – спрашивает Слепой.
Горбач пожимает плечами:
– Не знаю. Мне как-то показалось, что вы их недолюбливаете.
Табаки разражается счастливым кудахтаньем.
Магнитофон орет в полную громкость, и Слепой поспешно приглушает звук.
– Уцелел. Повезло Черному.
Сфинкс передергивает плечами, чтобы пиджак сел правильно. На щеке его налипли чаинки, ворот рубашки стал коричневым.
Курильщик ощупывает шишку на лбу. Должно быть, от нее и прошла головная боль.
– Кстати, а с чего вы взяли, что снаружи у Черного будет обязательно бультерьер? – спрашивает он Сфинкса.
…Я спустился на первый, ноги сами несли, я почти не шел и почти не думал, только слушал то, что затухало во мне, как горячие угли. Дверь, и еще дверь. Стеклянная будка, где нет никого, а если бы и был, ему меня не остановить. Я просунул руку в окошко и сдернул ключ со щитка. Последняя дверь. Входная. Я открыл ее. Самую толстую и тяжелую, единственную настоящую из всех. Единственную, ведущую куда-то.
Шаг – и блеклый вечер в лицо, и лестница уже другая, не измозоленная взглядами. И воздух другой… Воздух свободы. Только для меня одного.
Я шел, пока Серая Тюрьма не исчезла из виду. Я шел, и мимо меня проехал автобус. И прошел человек. Я посмотрел на него, и он пошел быстрее. Почему-то. В Наружности не принято глазеть. Откуда ему знать, что для меня значит незнакомое лицо.
Я шел, а вокруг меня струилась Наружность. Люди спешили. У них у всех был дом. У каждого – свой. И они спешили туда вернуться. В каждом доме – разукрашенная елка и подарки, спрятанные в тайных местах. Там ждали праздника, разжигали камины и верили, что седобородый в колпаке, с мешком открыток влетит в печную трубу на запряженных оленями санях. Прямо так. Это было в каждом окне. В каждой из крохотных желтых заплаток, которые уже светились.
Людей становилось больше. Они спешили с покупками, с разноцветными пакетами, хлопали дверцами машин и несли, несли, каждый в свою нору, маленькие осколки счастья, перевязанные лентами и бечевками. Я был одинок среди них. Бездомный, лишний. Целый, да. Но все равно не один из них.
Пар изо рта застывал белым облаком. Я шел быстро, и вдруг понял, что на мне только майка и жилет. Должно быть, поэтому они и шарахались от меня, наружные люди. Они, их дети и собаки…
Бультерьеры! Меня бросило в жар. Холод отскакивал от лица. Я старался не думать. Вообще ни о чем. Но в голове вертелось: бультерьеры, бультерьеры, бультерьеры. Я чуть не прокричал это вслух! Потом меня отпустило. Я остановился. И повернул обратно. Ноги сразу отяжелели, а голова вжалась в плечи. Не от холода. Я ушел бы оттуда в любой момент, прямо так, раздетый. Я ни разу не обернулся бы, я жил бы под мостами, питался крысами и был бы счастлив. Если бы только мог быть уверен в том, что я такой, как все.
Даже сейчас… Я пытался говорить с ними, а они только смеялись. Даже когда я перевернул их вместе с кроватью, они смеялись. «Почему, почему?» Я сказал это вслух и сам испугался. Как сумасшедший, как псих. К черту бультерьеров! Они уверены в том, что Наружности нет. Все, даже те, кто бывал там. Их смех не от страха – от уверенности. Можно ли жить среди психов и не сойти с ума? Они заразили меня страшной болезнью, хуже проказы, хуже любой безногости. Когда миллион лет назад они назвали себя Чумными, я только смеялся. Пока чума не поползла во все стороны. Пока она не сожрала все вокруг. Я слишком поздно понял, что это правда и что это совсем не смешно. Я только одного не мог понять: ведь этот день когда-нибудь придет. Они же не смогут остановить время, сколько бы ни смеялись. Ведь не смогут?
Я споткнулся. Снег голубел, фонари зажглись на столбах. Вот же она – Наружность! Я в ней! Я дышу ею прямо сейчас!
Моя тень топала, размахивая руками и выкрикивая сумасшедшие слова. Кого я уговариваю? Неужели себя?
Я пошел дальше. Дом держал накрепко. Бультерьер на поводке. Да. Все, что было важно для меня, для них просто не существовало. Если бы можно было не думать об этом, я бы не думал, я просто сбежал бы оттуда. Но, проживи я в Наружности хоть сорок лет, я все равно знал бы, что они – по-прежнему в Доме, сидят там, невидимые, поют свои дурацкие песни и смеются надо мной. Я думал бы об этом днем и ночью, и это мешало бы мне жить. Поэтому мне необходимо было дождаться весны и начала лета, увидеть самому, своими глазами, как их увезут одного за другим, как заставят поверить, ткнут носами в Наружность, которой, по-ихнему, нет. Я хотел увидеть это, и успокоиться. Я не стал бы смеяться над ними, мне достаточно было бы знать, что это в конце концов случилось. И пусть мне пришлось бы ждать еще целую вечность.
Даже Волк. Даже он не хотел понимать. Даже он жил только здесь и только сейчас. И самым главным было – стать вожаком. Это заслоняло ему и солнце, и наружный воздух. Я знал, что не стану смеяться над ними в память о нем, потому что и он был таким. А ему уже ничего не докажешь.
Я пробовал. Ночами, на чердаке, вдыхая пыль и засохший мышиный помет. Свеча оплывала на ящик, и наш с Волком шепот прокрадывался наверх, к чердачным балкам. Может, я и не был счастлив тогда, но ближе к счастью я не бывал. И это все, что у меня осталось. Свечка, темнота и наши общие планы. Они потеряли смысл теперь, когда его не стало. Это было нужно ему, а не мне. И глупо идти одному той дорогой, которую мы придумывали вместе. Тем более, что он тоже не верил до конца, а значит, был одним из них. Ночами, в сигаретном дыму, он двигал их, спящих под нами, как шахматные фигурки, переставляя с места на место, выбрасывая вон. Он зачаровывал своей уверенностью, заставлял собой любоваться, а потом его самого отбросило прочь, как сбитую ногтем пешку, и вся его уверенность не спасла его, как и их не спасут их вера, смех, песни и глупые истории.
Я посмотрел на свою тень. Она пропадала, съеживалась в тусклое пятно, но под каждым фонарем снова появлялась в полный рост. И окна светили уже на черном. Дом вырастал передо мной кривобокой громадиной. Она съела мою тень, потом меня, и остались только шаги, хрустящие по снегу…
В Доме было несколько мест, где Кузнечик любил прятаться. Одним их них был двор после наступления темноты. В местах, где ему «думалось». Для того они и существовали, особенные места, чтобы в них можно было прятаться – исчезая для других – и думать. Странным образом места влияли на «думанье».
Двор отдалял от Дома, позволяя взглянуть на него со стороны, чужими глазами. Иногда ему казалось, что это улей. Иногда Дом превращался в игрушку. Картонный, раскрашенный ящик со съемной крышей. Все, как настоящее, – и фигурки внутри, и мебель, и самые мелкие предметы, – но всегда можно заглянуть под крышку и узнать, кто куда переместился. Это игра.
Он играл в эту игру – и в другие, для которых существовали свои «думательные» места. За спинкой большого дивана в холле, где пахло пылью и где ее клочья, похожие на серые тряпки, разлетались от дыхания и если просто пошевелиться. Там было сердце Дома. Через него простукивали шаги и проплывали голоса проходивших, там не было отчужденности и мыслей со стороны, только свои мысли и свои игры, как у сидящего в животе Великана, когда слышишь бурчание, стук огромного сердца и сотрясаешься от его кашля. Живот Великана, темный кинозал и – чуть-чуть – Слепой, потому что место заставляло слушать неслышные шорохи, угадывать разговоры по обрывкам, а людей – по шагам, все в полудреме «думанья», а мысли, приходившие здесь, были тягучими, прозрачными мыслями-невидимками – самыми странными из посещавших его. Чтобы выйти из этой игры, он ложился на пол. Надо было лечь, ощутить под собой холодный паркет и холодную кожу диванной спинки; побыв никем, растворенным в пространстве, вновь стать собой, вернуть свое тело и мир вокруг.
Он вытягивал ноги со странным ощущением их длины, силы и спрятанных в них пружин. Сила была везде, но больше всего – в нем самом, и он удивлялся только тому, что она не разрывает его на куски, потому что ей не полагалось умещаться в маленьком теле между стеной и спинкой дивана. Ей полагалось летать ураганным смерчем, закручиваться спиралью, сметать лампочки с потолка и сворачивать в жгуты ковровые дорожки. Кузнечик, прятавшийся в животе Великана, вдруг сам становился Великаном. Потом это уходило, таяло, как в конце концов таяли все игры, но, выбравшись из-под дивана, он еще долго чувствовал себя легким, как пух, маленьким и тонким. Он был Великан, превратившийся в мышь, а великанская сила, уменьшившаяся до размеров ореха, пряталась в жалкий замшевый комок, висевший у него на шее.
Сила была похожа на необъятного джинна, смерчем просочившегося в крошечную бутылку. Эту игру он любил больше всех. Она пахла амулетом, Седым и его комнатой. Все его тайные игры выросли из комнаты Седого, из его заданий, которые кормили амулет Кузнечика, как рука Седого кормила треугольных рыбок в зеленом аквариуме. Он играл в «думальные места», в «гляделки» и в «ловилки» – и все эти игры вышли из комнаты Седого, все они были, как корм-порошок треугольных рыбок, прозрачными и незаметными.
«Гляделки», когда он просто смотрел. Стараясь увидеть больше, чем видят занятые собой и своими делами люди. Оказалось, что люди замечают не так уж много, если не приглядываются специально. Если им это не нужно. Играя в «гляделки», надо было смотреть не только на кого-то, с кем говоришь, но на все, что в это время творится вокруг, сколько увидишь, не поворачивая головы и не бегая глазами по сторонам. Кто где стоит, сидит и что делает. Где что находится. Что на своем месте, а что передвинуто или исчезло. Игра была скучной, как задание, и интересной, если играть в нее. Из-за нее болели глаза, а сны заполнялись скачущими вспышками. Но он стал замечать многое, чего не замечал раньше. Войдя в комнату, видел пятна, вмятины на подушках и передвинутые предметы, следы того, что происходило в его отсутствие. И он знал: если играть в эту игру долго, научишься угадывать каждого, оставившего такой след, как Слепой различал их по дыханию и по запахам, Слепой, с рожденья игравший в «слушалку» и в «запоминалку» – две из четырех доступных ему игр-невидимок.
Кузнечик ждал. Один день из семи принадлежал Седому. Вечерами, в дни фильмов, он творил в полутемной комнате свое волшебство с сигаретным дымом и со словами – усталый, раздражительный старшеклассник в ветхом халате, красноглазый колдун, знавший тайны невидимых игр. Кузнечик подходил к двери, читал, как заклинания, написанные на ней слова: «Не стучать. Не входить». Стучал и входил. И оказывался в душной, прокуренной пещере, где в темноте прятались Сиреневый Грызун и Кусливая Собака, где кто-то бормотал: «Весна – страшное время перемен…», где в свете настольной лампы струился дым, а Седой Колдун говорил: «Ну вот и ты». И опускал амулеты от сглаза в винные лужицы. Амулеты смотрели сквозь вино, рыбьи глаза – сквозь стекло аквариума, спина Кузнечика покрывалась мурашками, и страшнее и прекраснее этого не было ничего на свете.
Спустя несколько часов ему, засыпавшему в постели, чудилось, что внутри него живет что-то острое, что-то с каждым приходом к Седому делающееся острее, как будто Седой затачивал это что-то волшебным точильным камнем.
Кузнечик и Горбач смотрели на собак. Горбач отряхивал куртку от грязи и снега. Собаки обнюхивали землю и друг друга, а самые нетерпеливые уже убежали в другие места, где тоже могло найтись что-то съедобное.
– Им мало, – сказал Горбач. – Конечно, им этого мало.
– Но это их подкрепляет, – заверил его Кузнечик, – так что они могут искать другую еду.
Они отошли от сетки. С капюшонами, надвинутыми на лбы, хлюпая по грязи башмаками, они брели через слякотный двор. Там, где снег стаял, проступали белые полосы колец. Летом они отмечали спортивную площадку. Горбач подошел к машине одного из учителей, которую поленились поставить в гараж, и поскреб пальцем лед на капоте.
– Дешевка, – сказал он. – Эта машина.
Кузнечику нравились старые машины, и он ничего не ответил. Нагнулся посмотреть, есть ли под днищем сосульки, но сосулек не было. Они побрели к крыльцу.
– Знаешь, мне как-то спокойно теперь, когда я их покормил, – сказал Горбач. – Всегда про них думаю – и нехорошо. А как покормлю, проходит.
– А у меня в глазах иногда черные кошки мелькают, – невпопад произнес Кузнечик. – Шмыгают под кровать или под дверь. Мелкие такие. Странно, правда?
– Это потому, что ты «туманно» смотришь. Говорят тебе, не смотри «туманно». А ты смотришь. Так у тебя и носороги побегут. Как у Красавицы бегает его тень.
– Так больше видно, – вступился Кузнечик за «гляделки». Скорее по привычке, чем надеясь переубедить Горбача.
Некоторые задания не удавалось хранить в тайне. «Гляделки» Чумные Дохляки вычислили почти сразу. И невзлюбили. Трудно поддерживать связный разговор, играя в «гляделки». Как Кузнечик ни старался, у него это пока не получалось.
– Ага, – фыркнул Горбач. – Больше. Конечно. Например, больше черных кошек, которых нет!
– А что за тень бегает у Красавицы? – поинтересовался Кузнечик, неловко меняя тему.
– Его собственная. Но как бы живая. Ты его лучше не спрашивай. Он боится.
Они дошли до крыльца и постучали о ступеньки ботинками, отряхивая грязь. На перилах сидела старшеклассница и курила, глядя во двор. Ведьма. Без куртки, в одной водолазке под замшевым жилетом. Кузнечик поздоровался. Горбач тоже поздоровался, на всякий случай скрестив пальцы в кармане куртки.
Ведьма кивнула. С крыши крыльца капало, и капли отскакивали ей на брюки, но она этого не замечала. А может, ей просто нравилось сидеть там, где она сидела.
– Эй, Кузнечик, – позвала она. – Иди сюда.
Горбач, придерживавший дверь, обернулся. Кузнечик послушно подошел к Ведьме. Она бросила сигарету.
– А ты иди, – сказала она Горбачу. – Иди. Он скоро придет.
Горбач топтался около двери, угрюмо глядя на Кузнечика из-под капюшона. Кузнечик кивнул ему:
– Иди. Ты весь мокрый.
Горбач вздохнул. Потянул дверь и вошел в нее, пятясь, не отрывая глаз от Кузнечика, как будто предлагал ему передумать, пока не поздно. Кузнечик подождал, пока он уйдет, и повернулся к Ведьме. Ему не было страшно. Ведьма была самой красивой девушкой в Доме и к тому же – его крестной матерью. Страшно не было, но под ее пристальным взглядом сделалось неуютно.
– Садись, поговорим, – сказала Ведьма.
Он сел рядом на сырые перила, и ее пальцы стянули с него капюшон. Волосы Ведьмы, как блестящий черный шатер, доходили ей до пояса. Она их не собирала и не закалывала. Лицо ее было белым, а глаза такими черными, что радужка сливалась со зрачком. Настоящие ведьминские глаза.
– Помнишь меня? – спросила она.
– Ты назвала меня Кузнечиком. Ты – моя крестная.
– Да. Пора нам с тобой познакомиться поближе.
Она выбрала странное место и время для знакомства. Кузнечику было мокро сидеть на перилах. Мокро и скользко. А Ведьма была одета слишком легко для улицы. Как будто так спешила познакомиться с ним поближе, что не успела даже накинуть куртку. Он свесил одну ногу и уперся носком в доски пола, чтобы не упасть.
– Ты смелый? – спросила Ведьма.
– Нет, – ответил Кузнечик.
– Жаль, – сказала она. – Очень жаль.
– Мне тоже, – признался Кузнечик. – А почему вы спрашиваете?
Черные глаза Ведьмы смотрели таинственно.
– Знакомлюсь. И давай на ты, хорошо?
Он кивнул.
– Любишь собак? – спросила Ведьма.
– Я люблю Горбача. Он любит собак. Любит кормить их. А я – смотреть, как он их кормит. Хотя собак я тоже люблю.
Ведьма подтянула одну ногу на перила и опустила подбородок на колено.
– Ты можешь мне помочь, – сказала она. – Если, конечно, хочешь. Если нет, я не обижусь.
Кузнечику капнуло за ворот, и он поежился.
– Как? – спросил он.
Это имело какое-то отношение к смелости и к собакам. А может, ему так показалось, потому что Ведьма о них заговорила.
– Мне нужен кто-то, кто передавал бы мои письма к одному человеку.
Волосы закрывали ее лицо.
– Ты понимаешь?
Он понял. Ведьма – из людей Мавра. Письма – кому-то из людей Черепа. Это было понятно, и это было плохо. Опасно. Опасно для нее, для того, кому предназначались письма, и для того, кто эти письма стал бы ему носить. О таком никто не должен знать. Поэтому она спросила, смелый ли он, поэтому во дворе и вечером, без куртки и без шапки. Наверное, увидела его из окна и сразу спустилась.
– Я понимаю, – ответил Кузнечик. – Он человек Черепа.
– Да, – сказала Ведьма, – правильно. – Она полезла в карман, достала зажигалку и сигареты. Ее руки покраснели от холода. Из замшевой жилетки, сшитой из кусочков, торчали нитки. – Страшно?
Кузнечик промолчал.
– Мне тоже страшно, – она закурила. Уронила зажигалку, но не стала поднимать. Спрятала ладони под мышки и сгорбилась. В ее волосах блестели серебряные капли. Ведьма качалась на перилах и смотрела на него.
– Тебе не обязательно соглашаться, – продолжала она. – Я не стану напускать на тебя порчу. Если ты веришь в эту ерунду. Просто скажи, да или нет.
– Да, – сказал Кузнечик.
Ведьма кивнула, будто не ждала другого ответа:
– Спасибо.
Кузнечик болтал ногами. Он промок до трусов. Ему уже было все равно, что он мокрый. Двор стал темно-голубым. Где-то выли собаки. Может, те самые, которых кормили они с Горбачом.
– Кто он? – спросил Кузнечик.
Ведьма спрыгнула с перил и подняла зажигалку.
– А как ты думаешь?
Кузнечик никак не думал. Он любил угадывать, но сейчас ему было холодно, а людей Черепа было слишком много, чтобы представлять себе каждого по очереди и думать, в кого из них можно влюбиться.
– Я не знаю, – сдался он. – Ты скажи.
Ведьма нагнулась к нему и шепнула. Кузнечик захлопал ресницами. Она тихо рассмеялась.
– Почему ты сразу не сказала? С самого начала? Почему?
– Тсс! Тихо, – ответила она, смеясь. – Только не кричи. Это не так уж важно.
– Почему ты не сказала!
– Чтобы ты не согласился сразу. Чтобы подумал, как следует.
– Я буду счастлив, – прошептал Кузнечик.
Ведьма снова рассмеялась, и волосы заслонили ее лицо.
– Конечно, – сказала она. – Конечно… Но ты все же подумай.
– Где письмо?
Она подышала на руки и достала из кармана жилетки конверт.
– Вот. Не потеряй, – Ведьма сложила конверт и спрятала ему в карман. – Передашь это своему другу. А у него возьмешь другое и передашь мне. Сегодня. На первом около прачечной. После ужина. Я буду тебя ждать. Или ты меня подождешь. Будь осторожен.
– Какому другу? – удивился Кузнечик, но сразу догадался. – Слепому?
– Да. Постарайся, чтобы вас никто не видел.
– И про Слепого ты не сказала. Почему?
Ведьма сунула руку ему в карман, затолкала письмо поглубже и застегнула карман на клапан, чтобы конверт не высовывался.
– Ты проверяла мою смелость, – укоризненно сказал Кузнечик. – Ты меня проверяла. Но я и так бы согласился.
Ведьма провела ладонью по его лицу:
– Я знаю.
– Потому что ты – Ведьма?
– Какая я ведьма? Просто я знаю. Я много чего знаю, – она натянула ему капюшон на голову и открыла дверь.
– Пошли. Холодно.
Кузнечику было уже не холодно, а жарко.
– Скажи, – произнес он шепотом, когда они поднимались по лестнице. – Скажи, а что ты про меня знаешь?
– Я знаю, каким ты будешь, когда вырастешь, – сказала она.
Черный шатер волос и длинные ноги. Звонкий стук подкованных ботинков по ступенькам.
– Правда?
– Конечно. Это сразу видно, – она остановилась. – Беги вперед, крестник. Не надо, чтобы нас видели вместе.
– Да!
Он взбежал вверх по лестнице и на площадке обернулся.
Ведьма подняла на прощание руку. Он кивнул и взлетел через пролет. Дальше бежал, не останавливаясь. Мокрые джинсы липли к ногам. Что она про меня знает? Каким я стану, когда вырасту?
В спальне Слепого не было. Фокусник, положив больную ногу на подушку, с отрешенным видом терзал гитару. На кровати Горбача возвышалась белая треугольная палатка. Каждое утро эта палатка из простыней, натянутых на деревянные планки, обрушивалась, и каждый вечер Горбач устанавливал ее заново. Он любил, когда его не было видно.
Кузнечик посмотрел на палатку. Внутри кто-то шевелился. Стенки-простыни подрагивали. Но входной полог был задернут, и ничего разглядеть было нельзя. Кузнечик облегченно вздохнул. Горбач был у себя и занят, а вовсе не стерег его у двери с расспросами, как он опасался.
Вонючка тоже был занят. Нанизывал на нитку кусочки яблок, которые собирался засушить. На полу валялась заляпанная грязью куртка Горбача.
Волк свесил с подоконника ноги.
– Во дворе не хватает походной кухни, – сказал он. – Для нищенствующих собак. Вы с Горбачом стояли бы в белых колпаках, а собаки – в очереди, каждая с миской в лапах.
– Волк, а по мне видно, каким я стану, когда вырасту?
– Кое-что видно, – удивился Волк. – А почему ты спрашиваешь?
– Просто так. Почему-то захотелось узнать.
– Ты, наверное, будешь высокий. И не толстый.
– А еще покроешься прыщами, – пискнул Вонючка. – Все старшие прыщавые, как земляничные поляны. Будешь прыщавый рыжеватый блондин. С баками. Клочковатыми такими.
– Спасибо, – мрачно сказал Кузнечик. – А каким будешь ты сам?
– Я-то? – Вонючка помахал недонанизанной связкой яблок и закрыл глаза. – Вижу, вижу себя! – пропел он. – Через шесть лет. Красавца-мужчину. Мой жгучий взгляд пронзает насквозь всех и каждого. Женщины падают обессиленные к моим ногам. Пачками. Только успевай подбирать их, несчастных…
– Будешь подбирать, не споткнись о свои уши, – предупредил Волк. – А то они подумают, что на них комар упал.
Вонючка оскорбленно отвернулся. Палатка Горбача задрожала и оттуда высунулась лохматая голова:
– Волк, меня тошнит от этой книги. То го проткнули мечом, этого проткнули мечом. Сколько можно? Мне эти проткнутые всю ночь будут сниться.
– Не хочешь – не читай. Никто тебя не заставляет.
Горбач убрал голову и сердито задернул полог. Палатка зашаталась. Волк и Кузнечик встревоженно следили за ней, пока она не перестала крениться.
– Меня, наверное, заберут в Могильник на день или два, – сказал Волк. – Завтра с утра. Ненадолго.
– Почему? – насторожился Кузнечик. – Ты же теперь здоров.
Волк лег на пол и заложил руки за голову.
– Хотят затолкать в корсет. Буду таскать на себе Могильный панцирь, как старая, мудрая черепаха, – он шутил, но в голосе было кое-что, чего Кузнечик давно не слышал.
– Ты боишься? – спросил Кузнечик.
– Я ничего не боюсь, – отрезал Волк. Его глаза сделались злыми.
Кузнечик поежился.
– Не надо, – попросил он, – Волк… Твои мысли пахнут совсем не так, как слова. И это слышно.
Волк приподнялся на локтях, удивленно глядя из-под седой челки:
– Как ты сказал? Мысли пахнут? И тебе это слышно? Я бы не удивился, если бы Слепой такое сказал. Но почему-то так говоришь только ты.
Волк насмехался, но его глаза перестали быть колючими, и Кузнечик успокоился.
– Дерьмовый лексикон, – шепнул подслушивающий их Вонючка.
– Сам ты дерьмовый, – вступился за друга Горбач из глубин своей палатки. – Это красиво. Кузнечик говорит, как поэт.
Кузнечик засмеялся. Горбач опять высунулся:
– А если они тебя не отпустят, что нам делать? Вдруг не отпустят?
– На этот случай я пришлю вам письмо с инструкциями, – пообещал Волк.
Вонючка обрадовался:
– Выполним, – пообещал он. – Дом содрогнется, слово Вонючки. Прикуемся цепями к дверям Могильника. Обольемся бензином и начнем перебрасываться спичечными коробками. Все будет проделано на высшем уровне.
– Верю, – серьезно сказал Волк. – С тебя станется такое устроить.
Возле прачечной было темно и пустынно. Кузнечик сидел на полу, у запертой двери, ждал Ведьму и старался думать о приятных вещах. А не о том, что неподалеку кто-то явно дышит, а возможно, что и подкрадывается. И не о том, что дырка в стене подозрительно блестит. Как будто оттуда смотрит чей-то глаз.
Коридор возле прачечной пах дезинфекцией. Лампочка светила тускло, а дальше, в библиотечных отсеках, было совсем темно, и Кузнечик не смотрел в ту сторону, чтобы не видеть чернильные тени шкафов-вертушек, в которые старшеклассники складывали прочитанные журналы. Ему совсем не нравились эти тени. Чем более неподвижными они были, тем меньше нравились.
Его отвлекло гудение лифта. Кузнечик прислушался. Лязгнула дверь, и по линолеуму зашуршали чьи-то шаги. Он встал.
На свет вышла Ведьма.
– Извини, – сказала она. – Я задержалась. Тебе, наверное, было страшно тут одному?
Кузнечик сразу забыл про тени шкафов и про глаз в стене.
– Чего здесь бояться? – сказал он. – Тут же никого нет. Письмо у меня в кармане. А то я отдал Слепому. Как договаривались.
Ее рука скользнула к нему в карман и достала конверт. Кузнечик ждал, что Ведьма его спрячет, но она разорвала конверт и принялась читать. Кузнечик уставился в пол. Ему показалось, что письмо было очень длинным.
– Спасибо, – сказала Ведьма, дочитав. – Ты не очень замерз сегодня во дворе? Было жуть как холодно.
– Нет.
Он смотрел, как она достала зажигалку и поднесла ее к краю конверта. В ее руках разгорелся маленький костер. Она повертела его, перебирая пальцами, наконец уронила последний клочок и затоптала.
– Вот и все, – сказала она, размазав пепел подошвой.
Только теперь Кузнечик испугался по-настоящему. Он знал, что письмо опасно носить с собой, но только увидев, что Ведьма сожгла его, понял, что как ни в чем ни бывало ходил с этой опасностью в кармане и даже забывал о ней.
– Ничего, – сказала Ведьма, угадав его страх. – Не думай об этом. Мы постараемся пореже писать друг другу. А вы со Слепым не говорите об этом между собой даже наедине.
– Слепой не станет об этом говорить, даже если мы с ним окажемся в пустыне, – возразил Кузнечик. – Слепой никогда не говорит о чужих делах. Он и о своих-то не говорит.
– Это хорошо. Выходи время от времени после ужина погулять в двор. Один. Если я появлюсь, не заговаривай со мной, а просто пройди мимо, так чтобы я могла спрятать письмо тебе в карман. Хорошо?
Кузнечик кивнул.
– А трудно быть девушкой Черепа? – спросил он, краснея от собственной бестактности.
– Не знаю, – ответила Ведьма. – Не с кем сравнивать. Но думаю, не труднее, чем быть девушкой Мавра.
Кузнечик пожевал ворот своей рубашки.
– Ты знаешь, каким я стану, когда вырасту. Пожалуйста, скажи, каким? Это важно.
– Трудно объяснить, – вздохнула Ведьма. – Такое скорее чувствуешь, а не представляешь, как картинку. Но девушкам ты будешь нравиться. Это я обещаю.
– Они падут к моим ногам, – печально закончил Кузнечик. – Сраженные и обессилевшие. Только успевай подбирать и не наступай на уши. Мои прыщи и клочковатые баки сведут их с ума.
Ведьма посмотрела на него странно.
– Не знаю, кого ты сейчас нарисовал. Но только не себя. Возвращайся. Я побуду здесь еще немного.
– До свидания, – сказал Кузнечик.
«Я болтал чепуху, – подумал он огорченно. – А все из-за Вонючки».
Кузнечик сидел на полу и сражался с печатной машинкой. Было готово начало письма. «Привет, Волк. Как ты там? Мы хорошо, ждем тебя. Один день прошел, а второй – наполовину. Завтра будем ждать твое письмо с…» Слово «инструкциями» не давалось. Кузнечик забраковал уже два варианта. Над плечом пыхтел Горбач, не решавшийся подсказать.
– По-моему, там должно быть два «и», – сказал он наконец.
– И инструкция ми? – ядовито уточнил Кузнечик.
Горбач покраснел.
– Я не это имел в виду. Не в начале.
– Тогда не говори под руку.
– Передай от меня привет! – пропищал Вонючка со своей кровати.
– До приветов я еще не дошел. И хватит мне мешать! Я так никогда не закончу.
Кузнечик разделался с «инструкциями» и задумался, рассеянно покусывая палец протеза.
– Портишь вещь, – шепотом предупредил Горбач.
Кузнечик убрал палец.
В дверь постучали.
– Войдите, – тонким голосом крикнул Вонючка.
Дверь заскрипела, и в нее протиснулись, скромно прижимаясь боками, Сиамцы – кошмар и гордость Хламовника.
Кузнечик испуганно посмотрел за их спины, ожидая, что следом ввалится Спортсмен, а за ним и весь Хламовник. Но близнецы были одни. Сделав несколько шагов, они застыли рядышком, как приклеенные. Одинаково одетые, с одинаковыми лицами, неразличимые, как две монеты.
– Вы зачем? – спросил Кузнечик. – Что вам надо?
Слепой перестал гладить книгу с пупырчатыми страницами и поднял голову.
– Мы по делу, – сказали Сиамцы.
– Очень подозрительно, – заметил Вонючка. – Не нравятся мне такие заходы.
Сиамцы мялись, шаркая ботинками. Длинные, тощие, тонкогубые и… «какие-то суставчатые» – неприязненно подумал Кузнечик. Из-под соломенных челок торчали крючковатые носы, золотые глаза смотрели кругло и стыло, как у чаек.
– Вы от Спортсмена или сами по себе? – спросил Слепой.
– Мы сами по себе, – хором ответили Сиамцы.
– Мы пришли, потому что…
– Хотели спросить…
– Нельзя нам тоже в вашу комнату…
– Переселиться.
Они еще теснее прижались друг к другу боками и, повздыхав, замолчали.
– С чего это вдруг? – удивился Горбач.
Сиамцы молчали. На чужой территории они присмирели и казались не такими противными, как обычно, но и симпатии тоже не вызывали. Белые фуфайки чернели локтями, на шеях висели цепочки с бирками. На одной – буква «Р», на другой – «М». Бирки все время переворачивались пустой стороной, и разобрать, кто из Сиамцев кто, не помогали.
– Не принимаете? – хмуро спросил левый Сиамец.
Кузнечик не успел ответить. Дверь хлопнула, и в комнату, не замечая Сиамцев, быстро прохромал раскрасневшийся Фокусник.
– Волк идет! – крикнул он. – Честное слово! Отпустили!
– Ура! – подхватил Вонючка.
Все уставились на дверь. Кузнечик с облегчением подумал о письме, которое не надо было допечатывать. Горбач радостно дышал ему в затылок. Вонючка зачем-то схватился за бинокль. Сиамцы незаметно отошли в сторону и перешептывались, бросая на Кузнечика мрачные взгляды.
– Я рыцарь в доспехах из гипса! – объявил появившийся в дверях Волк. – Ищу верного до гроба оруженосца, годного нагибаться и зашнуровывать мне ботинки, ибо я, облаченный в доспехи, подобен черепахе, скованной панцирем.
Он подошел к Кузнечику и ткнул в него ручкой зонтика:
– Иди ко мне в оруженосцы, отрок. В конце каждого года будешь получать за свои труды кошель с золотом. А в случае моей смерти тебе достанутся эти прекрасные доспехи, которые ты сможешь продать.
Волк поднял свитер и постучал по гипсу:
– Соглашайся. Не пожалеешь. Жизнь твоя станет поистине удивительной.
Кузнечик кивнул.
– Буду просто счастлив. Вот только у нас Сиамцы…
Волк прищурился на близнецов.
– Верный шлем мой заслоняет обзор, – сказал он. – Скажи, мальчик, не злые ли духи меня искушают, являя взору два столь подобных друг другу образа?
Сиамцы переглянулись.
– Еще бы не духи, – хихикнул Вонючка. – Они самые. Хотят с нами жить. Если мы разрешим.
Волк стукнул об пол зонтиком, и зонтик раскрылся.
– Колдовство, – пробормотал Волк, закрыл зонтик и повернулся к Вонючке:
– Непонятны мне слова твои, отрок. Пещера эта, где мы собрались, принадлежит не нам. С божьего соизволения всякий странствующий хмырь волен забрести сюда, обсушить у костра свой плащ и поведать нам о своих приключениях. Это и есть плата за ночлег. Если эти двое не бесовское наваждение, хотя сходство их лиц мутит мой разум, пригласи их к костру и передай, что мы рады их приветствовать.
Сиамцы оторопело таращили на Волка чаячьи глаза.
Волк опять стукнул зонтиком:
– Видно, простолюдины! Не называете имен своих, словно стыдитесь! А может, имена ваши покрыты позором? Может, вы сыны Каина, гонимые проклятьем?
– Н-н-нет, – простонал один из Сиамцев. – Мы совсем не это!
– Рыцари мы, – нашелся второй Сиамец. – В бурю попали.
Волк поиграл бровями, кидая на братьев подозрительные взгляды.
– Сушитесь, – сказал он. – И поведайте нам свою историю.
Он сел на пол.
Фокусник, Горбач и Кузнечик тихо расселись вокруг. Сиамцы переглянулись и тоже сели, скрестив ноги и дружно ссутулившись.
– Влипли вы, «рыцари», – шепнул им Горбач. – Волк эту волынку может до ночи тянуть.
Фокусник, не дожидаясь распоряжений, поставил у себя в ногах гитару, подпер ее табуреткой и подергал струны.
– А-а, – сказал Волк. – Славный менестрель со своей арфой, и ты здесь…
Фокусник бодро кивнул, перебирая струны.
– И пленное чудовище, некогда пожиравшее невинных девиц, а ныне раскаявшееся…
Вонючка всем своим видом изобразил глубокое раскаяние и, свесившись с кровати, издал жалобный вой.
– Велико его раскаяние, – перевел Волк Сиамцам. – Оно ежедневно поминает девиц в своих молитвах, вымаливая прощенье у их разгневанных теней.
– Ох-ох, – простонал Вонючка. – Тереза, Анна, Мария, Софья…
– Не будем, – перебил его Волк. – У нас гости.
Воцарилась тишина. Только Фокусник дергал струны, да хомяк, путешествовавший по свитеру Горбача, то и дело чихал. Сиамцы почувствовали, что общее внимание направлено на них, и смущенно заерзали.
– Ты говорил, здоровяки вам не нужны, – сказал левый Сиамец Волку. – Мы не здоровяки. Мы сами их не любим. Мы их, а они – нас. Мы сами по себе. Если нас не трогать, тогда и мы не будем. А они чуть что твердят, что мы воры. И именно что трогают. Теперь еще новички эти.
Сиамец вздохнул:
– Вы нас не возьмете, я знаю, – он покосился на Кузнечика.
«Потому, что мы тебя били», – мысленно закончил за него он.
– Возьмите хоть Слона, а? Он боится. Этого новичка, Родинку. Все время пугается и ревет. Возьмите его к себе. Он тихий, когда его не пугают. Играет весь день.
– Разве он без вас пойдет? – спросил Кузнечик. – Он вас любит.
– Уговорим, – пообещал Сиамец. – Он послушный ребенок.
Это был Макс. Кузнечик разглядел букву «М» на бирке.
– Вы только эту стенку ему покажите, – хихикнул Рекс. – За уши от нее не оттащите.
– До вечера, – подал голос Слепой, сидевший в углу. – Пока он не вспомнит про вас и не начнет реветь. Тогда придется или его обратно, или вас сюда. Или всю ночь прыгай вокруг с носовыми платками.
Сиамцы покраснели и теснее прижались друг к другу.
– Приводите Слона, – сказал Волк. – И сами приходите. Только не надо нас морочить и Слоном жалобить.
Рекс поднялся и помог брату встать.
– Спасибо, – сказал он, – рыцарь из гипса, – и усмехнулся. Криво. По-другому Сиамцы не умели. Рекс хотел еще что-то сказать, но брат дернул его за рукав.
«А они совсем разные, – удивился Кузнечик. – Просто это не сразу видно».
Близнецы ушли. Горбач посмотрел на кровати и присвистнул:
– Теперь нас десять Дохляков. Полный комплект. Только на верха им не взобраться. Ни им, ни Слону.
– Я переселюсь наверх, – нехотя произнес Волк. – И Слепому придется. Иначе не поместимся.
Вонючка покачался на подушке.
– Они взломщики, – сказал он. – И ворюги. У них до фига отмычек и всяких других полезных в хозяйстве вещей. Ограбят нас и уйдут обратно в Хламовник, а мы останемся без всего.
– Пусть попробуют, – сказал Волк. – Напустим на них твоего Гоблина. Эй! – спохватился он. – Завешивайте его скорее, пока Слона не привели! А то на его рев весь Дом сбежится.
Горбач и Фокусник задвинули Гоблина тумбочкой, сверху водрузили салатницу, а на салатницу – транзистор.
– Только ухо торчит, – сказал Фокусник. – Но непонятно, чье это ухо, так что он не испугается.
– Вот так расправляются с произведениями искусства, – вздохнул Вонючка. – А я, может, всю душу в этого Гоблина вложил.
– Оно и видно, – сказал Горбач. – Вся твоя черная душа на его роже нарисована.
– Что-то шумно там, – заметил Слепой. – В Хламовнике. Грохот.
– Может, их не пускают? – с надеждой спросил Кузнечик.
– Что-то вроде того, – Слепой подкрался к стене и прижался к ней щекой. Фокусник приглушил звук транзистора. Теперь застенный шум услышали все.
– Поведай нам, Большое Ухо, что ты слышишь? – спросил Волк.
– Сам ты Большое Ухо, – огрызнулся Слепой. – По-моему, их лупят. Ничего не разобрать. Слон уж очень заходится.
– Значит, это не подстава, – с удовольствием отметил Вонючка. – Я имею в виду их приход.
Волк посмотрел на Кузнечика. Кузнечик страдальчески нахмурился:
– Они вроде как наши теперь, – сказал он. – Тоже Чумные Дохляки.
Волк кивнул:
– Вот и я об этом подумал.
– Придется идти спасать, – вздохнул Кузнечик. – Если они и в самом деле наши.
Меньше всего ему хотелось бежать на помощь Сиамцам.
– Да вы спятили? – возмутился Вонючка. – Вас всего пятеро. Они с вами разделаются, а комнату возьмут штурмом. Унесут все полезные вещи, и в конце концов я тоже могу пострадать.
Кузнечик влез в ботинок и протянул Волку ногу:
– Зашнуруй, пожалуйста.
Горбач стоял наготове со вторым ботинком.
– Давайте быстрее, – подгонял он. – Они там вдвоем против всех.
Фокусник вооружился запасной струной от гитары. Слепой отлепил ухо от стены.
– Они уже в коридоре, – сказал он безразличным тоном. – Можете не спешить.
Горбач натянул на Кузнечика второй ботинок и побежал к двери. Путаясь в шнурках, Кузнечик бросился следом. Они выскочили в тамбур, потом, толкаясь, в коридор.
Сиамцы действительно были там. Они и почти весь Хламовник. Одного Сиамца было видно. Он отбивался от нападавших сумкой. Рядом, на полу, где повалили второго, крутилось что-то паукообразное с множеством рук и ног. С криком, похожим на вой сирены, Горбач ринулся в гущу сражения. Кузнечик с разбегу пнул чей-то зад из паучьей кучи и запрыгал вокруг, наскакивая тех, что оказывались сверху. Мимо метнулся Слепой, но смотреть на него у Кузнечика не было времени. Из копошившейся массы, которую он пинал, уже вылезали враги – кряхтя поднимался Пышка, Плакса готовился кинуться на него с кулаками… И глядя на них, Кузнечик вдруг с ужасом понял, что забыл снять протезы. А ведь это было самое главное, важнее, чем ботинки, важнее, чем все остальное!
– Не сметь! – пронзительно закричал он в лицо Плаксы, которое было уже совсем близко, и саданул по нему ботинком. Лицо исчезло, но вместо него появилось другое, которое Кузнечик тоже ударил, не переставая кричать: «Не сметь!»
Я разбил ему нос! Вот только кому?
Вокруг кипела битва. Кузнечик бросился к Волку, который мелькнул поблизости, но чья-то рука схватила его за ногу. Он наступил на нее свободной ногой, с нее слетел незашнурованный ботинок и тут же затерялся в общей куче-мале.
Кузнечик думал только о протезах, о том, что их не должны сломать. Его толкнули в спину, он упал на Плаксу, и кто-то тут же навалился сзади. Кто-то тяжелый. Плакса завизжал. Кузнечик извивался и бился коленками о его колени. Кто-то сидел на Кузнечике верхом и лупил его по спине. Это было больно, но Плаксе внизу было еще больнее – он орал, не переставая.
– Берегись! – завопил кто-то.
Перед ними завертелись колеса. У самого носа Кузнечика затормозила коляска Вонючки.
– Берегись! – еще раз взвизгнул Вонючка и замахнулся зонтом.
Пышка ослабил хватку, и освобожденный Кузнечик откатился в сторону.
– Так тебя растак! – крикнул Вонючка, тыкая в Пышку зонтиком.
Кузнечик разбежался и пнул Пышку в живот. Добитый Пышка куда-то уполз, а к Кузнечику, размахивая хоккейной клюшкой, подскочил Зануда. Кузнечик успел пнуть и его, но разутая нога в одном носке большого вреда не причинила. Клюшка угодила Кузнечику по уху, и ухо заполыхало, наливаясь кровью. Второй удар пришелся по протезу.
– Сломал! Ты его сломал! – всхлипнул Кузнечик и, забыв про клюшку, бросился на Зануду. Тот почему-то отбросил оружие и кинулся бежать. Кузнечик рванул за ним. Кто-то подставил Зануде ножку, он упал, перевернулся на спину и испуганно заверещал. Кузнечик летел на него, как комета, сметая врагов со своего пути, оставляя позади хвост из отдавленных рук и ног.
Кто-то схватил его и приподнял над полом. Кузнечик начал пинаться, пытаясь вывернуться.
– А ну спокойно, – сказал взрослый голос.
Болтаясь над полем боя, Кузнечик увидел Фокусника, отбивавшегося костылем от Кролика и Крючка, перевернутую коляску Вонючки, самого Вонючку, лупившего зонтом во все стороны, Спортсмена, катавшегося по полу с кем-то в обнимку, – и старшеклассников. Их было много. Хохоча и чертыхаясь, они растаскивали мальчишек.
Затылок Кузнечика уперся во что-то твердое. Похолодев от внезапной догадки, он обернулся. Щеку царапнул маленький черепок на цепочке. Выше Кузнечик смотреть не стал. Я пнул самого Черепа! Голова закружилась от слабости, Кузнечика затошнило.
Череп развернул его лицом к себе и опустил на пол.
– Ну что, успокоился?
Кузнечик пошатнулся. Рука с татуировкой на запястье придержала его за плечо.
– Я не знал, – прошептал Кузнечик. – Я не знал.
– Чего ты не знал?
Серые глаза Черепа были усеяны мелкими точками.
У него глаза пятнистые. Крапчатые. Как странно…
Старшие разгоняли мальчишек по комнатам. Двери Хламовника ощерились гримасничавшими лицами. Лица плевались и выкрикивали угрозы.
– Брысь! – орали на них старшие.
Последними расцепили Спортсмена и Слепого. Фокусник и Горбач, придерживая лохмотья рубашек, скрылись в Чумной комнате. Сиамцы ползали по полу, собирая вещи, выпавшие из сумок. Слон ходил за ними по пятам, обливаясь слезами.
– Безобразие! – кричал воспитатель Щепка. – Всех к директору! Немедленно!
Лось заталкивал Вонючку в коляску. Вонючка сопротивлялся. Кузнечик успел прийти в себя и собраться с мыслями. Он повернулся к Черепу, чтобы извиниться, но его уже не было рядом. Он уходил с другими старшеклассниками. Кузнечик поймал на себе взгляд одного из них и услышал:
– А этот безрукий малявка дрался, как тигр!
Старшие засмеялись. Череп обернулся и посмотрел на него. Очень серьезно. Он один не смеялся.
– Марш в свою комнату, немедленно! – завопил над ухом Щепка, и Кузнечик, прихрамывая необутой ногой, побежал в спальню. Ему было жарко от стыда. Старшие не знали, что он дрался, как тигр, только из-за протезов. А если бы знали, то смеялись бы еще громче. Может, только Череп бы не смеялся.
– Через полчаса в кабинете директора! – крикнул ему в спину Щепка.
Вокруг умывальников в ванной комнате толпились раненые. Пол был залит водой. Стоило Кузнечику войти, разутая нога в одном носке сразу промокла.
– Доспехи из гипса – полезнейшая в хозяйстве вещь. Полчища врагов сами себя выводят из строя. Ничего не надо делать. Только открывайся и жди, чтобы тебе врезали, – Волк вынырнул из-под струи и посмотрел на Кузнечика. – Ага. Явился!
– Вот он! – крикнул Вонючка. – Истребитель Хлама! Лихая нога! Пятка-убийца! Ура!
– Костыль тоже полезная вещь, – похвастался Фокусник. – Видели бы вы, как я подбил Крючка.
Горбач шумно плескался, обмывая рассеченную губу. Помятый Сиамец раскачивал зуб.
– Они обвинили нас в воровстве, – сказал он, вытащив палец изо рта. – А мы слыхом не слыхивали ни про какие ихние значки.
– Я не садист, – пропел Вонючка. – Нет, я не садист. Но в гневе я делаюсь лют. Это черта характера. Моя черта. – Он подъехал к Кузнечику и похлопал его по колену. – Ты тоже лютуешь в гневе, старина, – сказал он. – Но до меня тебе, конечно, далеко. При виде меня все бледнеют!
Вонючка был цел и невредим, так что в ванной ему делать было нечего. Но он раскатывал по мокрому кафелю, брызгался водой из низкого крана и пел хвалебную песнь собственным подвигам. Покрытые синяками и ссадинами, мальчишки гордо промокали лица полотенцами и рассматривали себя в зеркале. Кузнечик тоже посмотрел. Ухо багровело, под носом подсохли кровавые сопли. Ему это понравилось.
– Ну вот что, рыцари, – сказал Волк зеркалу. – Вечером за круглым столом будем писать летопись великой битвы. – Воспоем в стихах свои подвиги и оплачем утраты. Споем боевые песни и, сомкнув чаши, помянем умерших.
– Вонючка уже начал, – заметил Горбач.
– Я никого не поминал. И хватит уже собой любоваться! – Вонючка наехал на них сзади и оттеснил от зеркала.
В спальне один из Сиамцев успокаивал плакавшего Слона, Лось затыкал Слепому нос кусочками ваты, а Красавица потерянно слонялся из угла в угол, ломая руки и обгрызая заусеницы.
– Приводите себя в порядок, – сказал Лось. – Пойдем к директору объясняться.
– Только мы? – возмутился Фокусник. – А как же они?
– Они тоже. Где твой ботинок? – Лось смотрел на ногу Кузнечика.
– У меня, – Вонючка выудил из коляски ботинок и отдельно – мокрый шнурок. – Я взял его на память. Как сувенир.
– Неужели проблемы нельзя решить мирным путем?
Рыцари промолчали.
– Ладно, – Лось посмотрел на часы, – через десять минут у директора. Там поговорим.
Он вышел.
– Эй, гляди-ка, – подтолкнул Горбач Кузнечика.
Россыпью ярких пятен на одеяле вокруг Слона лежали значки.
– Ну, посмотри, какой красивый! – уговаривал Сиамец Слона, поднося значки к его зареванному лицу. – Ты только посмотри…
Сиамцы нарисовали на стене аиста и крокодила. Аист стоял на одной ноге, занимая совсем мало места, крокодил летел, распластанный над волком и совой. Слон рисовал долго, а когда закончил, в углу появился цветок, похожий на кляксу.
Из Хламовника выкинули горшок с поломанным растением. То единственное, что принадлежало Сиамцам и что они не успели унести. Возвращаясь из столовой, Сиамцы нашли его у дверей, подобрали и попробовали оживить – но оно все-таки высохло, и пришлось похоронить его во дворе в коробке из-под ботинок.
Тихо и незаметно все готовились к новой драке. Вонючка лечил зонтик. Сиамцы отращивали ногти. Горбач шил себе боксерские перчатки. Фокусник выстругивал трость. По ночам собирался военный совет. В столовой обменивались угрожающими взглядами и гримасами. Потом им это надоело.
Волк записался в музыкальный кружок и начал исчезать после обеда с гитарой, а возвращаясь, мучил Дохляков однообразными аккордами. Фокусник раскопал в библиотеке книгу «Иллюзии и реальность», склеил из картона цилиндр и пытался заставить хомяка под ним исчезать. Хомяк не исчезал, а только пугался и гадил чаще обычного. Красавица делал соки. Вонючка писал длинные письма в благотворительные учреждения и частным лицам. Письма от имени «бедного парализованного мальчика», от имени «бедного сиротки, которому предстоит операция» и от имени «бедного слепого малютки, который больше всего на свете любит музыку». К письмам прилагались душераздирающие рисунки. Таким способом Вонючка рассчитывал обзавестись большим количеством полезных в хозяйстве вещей.
Сиамец Макс тоже писал письма. Самому себе. Он писал их карандашом на туалетной бумаге и складывал в конверты со странными надписями: «Если хочешь реветь», «Если хочешь велосипед», «Если думаешь, что ты некрасивый», «Если завидуешь ноге». Под ногой, вероятно, подразумевалась вторая нога брата. Та самая, которая была у Рекса, но могла бы быть у Макса. Вонючка свои письма давал читать всем. Макс свои письма не показывал никому, да и сам читал редко, только когда настроение соответствовало надписи на одном из конвертов.
Кузнечик каждый вечер выходил на прогулки. Если появлялась Ведьма, то с письмом в кармане он шел искать Слепого. Иногда Слепой сам передавал ему письма – тогда Кузнечик спускался на первый этаж и ждал у дверей прачечной. Он привык делать это, забыл об опасности и вспоминал о ней только, когда Ведьма сжигала при нем очередное письмо.
Слепой уходил ночами. Горбач устанавливал палатку разными хитрыми способами, но она все равно рушилась. Шли дожди, о которых Лось говорил, что они пахнут весной. Двор превратился в грязное месиво. Собаки Горбача перестали приходить к сетке. Они подумывали о выведении потомства и были слишком заняты. Сиамца Макса посвятили в рыцари.