Книга: Рыцарь умер дважды
Назад: 2 Дом и убежище
Дальше: 4 Пантера, волк и орел

3
Тициан и Джорджоне

Там
Суббота, проклятая суббота, наступает быстро ― даже для меня, хотя не моя жизнь так изменилась, не мои дни проходят теперь в компанейских прогулках, не на меня обращено столько взглядов. Точнее я, конечно, присутствую при большинстве прогулок; мы с Джейн неразлучны, как и всегда, она ни за что бы меня не бросила. Вот только меня особенно не замечают: и Сэмюель, и миссис Андерсен увлечены Джейн, расспрашивают ее о лесе, о городе.
Новоприбывшие пока не появляются в Оровилле: мистер Андерсен объезжает окрестности, прикидывая, где проложить ветку, а его домочадцы разделяют наше общество и общество мамы. «Гнездо прелестниц» ― так добродушно зовет нас отец семейства. Вместе интересно, ведь мы с Джейн ничего не знаем о Нью-Йорке и вообще о цивилизованных краях. Самый большой известный нам город ― Сан-Франциско, недавний призрак с тысячей человек населения, а ныне ширящийся центр, куда спешат торговцы и владельцы шахт, магнаты и эмигранты. Но даже о Сан-Франциско мы знаем понаслышке, и если меня он манит, то Джейн почему-то отталкивает. О Нью-Йорке же она слушает с интересом. Неважно, что: о магазинах со стеклянными витринами, или о покоряющей ньюйоркцев моде на наши синие штаны «деним», или о железнодорожных линиях, позволяющих попасть из одного конца города в другой: это называют метрополитен.
Нью-Йорк очаровывает. Даже без трудновообразимых диковин он невероятен: пронизанный проводами, шумный и день за днем служащий гнездом для тысяч беглецов со всего мира. Город, где блестящие районы промышленников, политиков и банкиров соседствует с трущобами рабочих, нищей богемы, бродяг и преступников. Где в портах звучит наверное, больше языков, чем у нас в Оровилле. И где вряд ли знают такие страшные сказки: об исчезающих индейцах, неприкаянных душах старателей, разумных зверях, спускающихся с гор, и бандитах, убивающих шерифов в спину.
То, что рассказчик ― Сэм с его живой обаятельной манерой, оправдывает мое неотрывное внимание. Я могу смотреть на Андерсена-младшего, ничего не скрывая, улыбаясь, задавая вопросы и получая пространные ответы. Я могу врать себе, будто его слова столь же адресованы мне, сколь и Джейн. Я могу верить: ничего еще не решено.
Но не в эту проклятую субботу. В субботу ― бал, и с самого утра я мучительно колеблюсь, не сказаться ли больной. Но Джейн наблюдает за мной так зорко, что я не решаюсь ее обмануть, хотя бы потому, что позже придется держать ответ. За что мне это?..
Бал, конечно, вовсе не бал; просто по все той же безнадежно устарелой моде отец зовет так все вечера с танцами. Вечера, ограничиваемые ужином, беседами и карточной игрой, он величает салонами. Сегодня отец зазвал уйму друзей, ожидает всю окрестную молодежь, поэтому ― бал и только бал, «разогнать старую кровь и подогреть молодую». Не сомневаюсь: у родителей большие планы на вечер, а если точнее, на Сэмюеля. Их замшелые суждения подсказывают: ничто не сближает сильнее, чем сладкий пунш и нежный танец в полуосвещенной зале. Ньюйоркцы, видимо, поддерживают мою семью: еще накануне Флора Андерсен два или три раза задала вопрос, будет ли музыка. Музыка будет: из города пригласили очаровательный негритянский квартет, знающий не только модные вальсы и польки с континента, но также комедийный, дурашливый кейкуок Нового Орлеана. Ах… как я обожаю танцы, как обожала, когда мне было еще все равно, с кем танцевать. Еще неделю назад.
…Наш вовсе не бал блестящ и провинциален: гости опаздывают, разодеты кто во что горазд, иные везут подарки, хотя повода нет. Многие приглашенные давно не виделись, все толпятся, а встречая знакомое лицо, разражаются восклицаниями, совершенно не сдерживаемыми этикетом. Наконец вроде бы являются все, почти, кроме одного ― к разочарованию Андерсенов. Но шерифа наверняка держат дела, он не из тех, кто пренебрегает обязанностями во имя света. Может, заглянет к вечеру? Этим мама утешает Флору Андерсен. И, пока не опускаются мягкие сумерки, в саду журчат разговоры, смешки, шепотки. Родители поглощены последними приготовлениями к танцам, а ньюйоркцы знакомятся с соседями. Джерома Андерсена окружает толпа мужчин, расспрашивающих о делах партийных, Флору Андерсен ― женщины, любопытствующие о нарядах, посуде и суфражистках.
Сэм тоже не обделен вниманием: наши приятели-ровесники зазывают его на охоту. А сколько соседских дочек мелькает рядом с нами ― его «первыми, но ведь не единственными же?» приятельницами. Девушки ждут танцев, обнадеженные приветливостью Сэма; они не видят, как уверенно улыбается уголками губ Джейн. Она-то знает: когда опустится вечер, и прибудет оркестр, и пунш выпьют, но аппетит еще не нагуляют, Андерсен будет танцевать только с ней. И я тоже знаю.
В какой-то миг становится столь тоскливо, что я, сославшись на необходимость сказать пару слов матери, оставляю друзей. Хочется закрыться в комнате, задернуть гардины. Потому что Сэм слишком явно, слишком трепетно смотрит на Джейн. Потому что он подает ей бокал, задевая пальцами ее пальцы. Потому что он склоняется к ее уху и сообщает какие-то впечатления об обществе, а Джейн, вопреки привычке делить секреты, не передает их мне. И в толпе веселой молодежи, там, где обычно занимаю одно из центральных мест, я чувствую себя остро, непереносимо одинокой.
Я нахожу убежище в тени грифона. Пространство здесь, меж этим входом и парадными воротами, заставлено экипажами, из которых распрягли и увели в конюшню лошадей. Вид множества по-разному украшенных, открытых и крытых, зачастую аляповатых повозок напоминает то ли о странствующем цирке, то ли о цыганском таборе и навевает тоску. И это цвет наших краев, это «новая аристократия»! Это мое будущее, если не выберусь, если приму участь жены какого-нибудь промышленника из кругов отца. С другой стороны… рудники иссякают, и вскоре ничего зазорного не будет в том, чтобы бежать из Оровилла, а то и из Калифорнии. Мне бы подошло, уверена: подалась бы в суфражистки, получила какое-никакое профессиональное образование и работу. Семья бы не пропала; даже если по Фетер не нужно будет возить золото, останутся древесина, камни, скот, люди, в конце концов. Отец всегда чуял новые веяния, никогда не оказывался за бортом деловой жизни. А потом его место в качестве хозяйки судоходной компании «Фетер Винд» ― пусть так не принято, пусть в этом видится верх странного неприличия, ― могла бы занять диковатая, но хваткая, умная Джейн.
Вот только так не будет, никогда. Джейн отдадут за Сэма, и он увезет ее в Нью-Йорк, куда хочу я. А я останусь здесь, сначала одна, потом с кольцом на пальце. Мне-то не доверят компанию, ведь это Джейн умеет расположить людей и снискать их уважение бойкими речами. Это Джейн хватило мужества отстоять «свои четверги» и пресечь все попытки вмешиваться в ее жизнь.
Это Джейн идеальна, а я нет.
– Дитя мое, что вы здесь делаете? Покинули общество?..
Голос Флоры Андерсен я узнаю сразу, но не поворачиваюсь. Я почти не сомневаюсь, что сейчас повторится давний конфуз: меня перепутают с сестрой. Что еще могло бы толкнуть эту неудавшуюся итальянку на мои поиски? Ведь не меня она прочит в избранницы своему…
– Эмма, вам дурно?
Вскидываюсь, не пытаясь скрыть удивления: меня узнали? Флора Андерсен стоит на дорожке, в паре шагов. Одета сегодня не по-ньюйоркски, но и не провинциально: на ней длинное, оттенка персика платье с посеребренной вышивкой, с пышным турнюром, струящиеся слои которого неуловимо похожи на перья. Верх подчеркнут корсетом, смуглые плечи полуоткрыты. А кружево… я могу и уколоться об эти изломанные линии; ни одна мастерица Калифорнии такое не сплетет, здесь в ходу штампованный гипюр. Еще когда Андерсены прибыли, я вспомнила, где видела подобные наряды: на иллюстрациях к «Венецианскому купцу» Шекспира. Рядом с мужем и сыном, предпочитающими ладно скроенные, но лишенные изысков костюмы, миссис Андерсен ― тропическая птица.
– Просто захотелось проветриться.
Неудачная ложь: в саду сейчас не меньше тени, чем здесь, но миссис Андерсен не настаивает. Правда, она и не уходит, опускает тонкую руку на массивное грифонье крыло, проводит по мраморным перышкам. У нее задумчивый взгляд, я такой уже замечала: точно улетает в свою Италию, а может, дальше.
– У вас очаровательнейшие места, ― новая попытка завязать беседу.
Не хочется отвечать, тем более подтверждать очевидное: да, окрестности Оровилла красивы. Особенно, наверное, хороши, если ты волен по первой прихоти их покинуть. Все же я высказываюсь в духе того, что да, трудно вообразить дом лучше. Я не кривлю душой: горы, река, лес ― рай. Я люблю их, как и в детстве, но откуда же странное ощущение, откуда страх, будто я потихоньку начинаю… гнить здесь? Гнить в раю?
Чтобы не сосредотачиваться на этом, чтобы вернуть подобие душевного равновесия, я меняю предмет разговора. Открыто взглянув на Флору Андерсен, немного нарушив правила этикета, я напрямик спрашиваю:
– Как вы различили, что это именно я? У… ― в последний момент отказываюсь от слова «вас», ― многих с этим возникают проблемы. Мы с Джейн…
– Похожи, но на первый, беглый взгляд, ― заканчивает она. ― Я, каюсь, бываю поначалу поверхностна. Зато потом… ― она вдруг, как дурачащийся ребенок, ненадолго прикрывает глаза ладонями, ― потом я подмечаю даже то, чего не заметить другим.
– Вот как? ― с недоверием, но почему-то приободрившись от этой манеры вести разговор, уточняю я. ― Интересно.
– Вы с сестрой разные, ― продолжает миссис Андерсен. ― Очень.
«Вы разные». Я закусываю губу, когда голос Сэма звучит в голове вместо голоса его матери, и опять смотрю в траву. Нужно сдержаться, но я не могу.
– О да. Разные, как апельсиновое дерево и… ― приминаю пару травинок носком туфли, ― эта поросль. Удивительно, что не все пока заметили, но все ведь впереди?
Глаза щиплет, но слезы еще можно сдержать, пару раз моргнув. Что, в конце концов, я себе позволяю? Я люблю Джейн, и я не позволю приехавшему незнакомцу разрушить… нет, не привычную жизнь, конечно, она уже изменилась, но гармонию своей души ― точно. Мной движут лишь страхи одиночества, неустроенности и перемен. А их можно победить.
Мысленные попытки самоутешения обрывает Флора Андерсен: наклоняется и берет мои руки в свои. Это настолько покровительственный, но одновременно материнский жест, что я невольно поднимаюсь и не пробую прервать неожиданное пожатие.
– Знаете, Эмма, ― мягко, тихо начинает она. ― Я большая ценительница итальянской живописи. Наверное, это очевидно?..
Киваю, не понимая, к чему она ведет, но не желая быть невежливой. Миссис Андерсен, глядя мне в лицо живыми, беспокойными глазами, продолжает:
– Так вот, есть два удивительных мастера Венецианской школы: Тициан и Джорджоне. Миссис Бернфилд говорила, вы с сестрой отлично образованны, так что, полагаю, эти имена для вас не пустой звук. ― Она все больше оживляется, а я все меньше понимаю смысл монолога. ― Для меня ― а мне случалось путешествовать на континент, ― они обрели особую плотность, ведь я видела вживую работы обоих. Они… тоже сходны для одних и контрастны для других. Первых сбивают колористика и склонность к остроумным аллегориям, вторых ― манера писать лица и расставлять акценты, а также то, что у Джорджоне в полотнах всегда или почти всегда есть еще один, помимо человека, персонаж. Природа. Джорджоне неразлучен с природой.
– Совсем как Джейн. ― Невольно я улыбаюсь; Флора Андерсен серьезно кивает.
– К слову, в ее загадочной мятежной душе есть некие оттенки… близкие к «Буре» Джорджоне. Странная, очень странная картина, где лес и небо словно сходят с холста, в то время как люди подобны изваяниям. А как опасны золотистые молнии среди туч!
Никогда не видела эту картину, но у матери Сэма удивительная способность передавать краски в словах. Невольно заинтригованная, я тихо спрашиваю:
– А что же в моей душе? Какие… оттенки? Чьи? Джорджоне?
Некоторое время она молча глядит на меня, потом слегка склоняет голову.
– Нет, милая. Тициана. В вас есть что-то от нежных красавиц с его полотна «Любовь земная и небесная». Творческая манера Тициана формировалась в том числе под влиянием Джорджоне: они не были братьями, но были близки, Тициан любил своего старшего друга и тянулся за ним. На картине тоже есть пейзаж, есть попытка подражания Джорджоне… но Тициан ― уже Тициан. Насколько людские силы, телесные и духовные, у Джорджоне затаены, настолько Тициан их выплескивает. В его персонажах, даже если они сидят, лежат, молятся, ощущается движение. Устремленность. Желание… вырваться? Изменить что-то, скрытое от зрителя?
Кто знает…
Изменить, вырваться? Я хочу, очень. Она права, и двое художников почему-то ясно мне представляются. Я слабо улыбаюсь, а Флора Андерсен чуть понижает голос:
– Кстати, дорогая. Я вспомнила их с целью донести до вас одно: какими бы сходными или различными мастера ни были, это не помешало им полюбиться и запомниться потомкам, а также не помешало до определенного времени дружить…
Ах, так это была все же не лекция по живописи, а попытка душеспасительной беседы? Тогда я благодарна Флоре Андерсен вдвойне, хотя не люблю подобное морализаторство. Но она замаскировала его красиво, тоньше проповедей нашего пастора. Лишь одно смутно тревожит:
– До определенного времени? А что потом? Они… разругались?
Миссис Андерсен грустно качает головой.
– О нет, нет. Им случалось ссориться, но не по-крупному. Джорджоне умер от чумы, молодым даже по меркам того времени: ему было около тридцати. А Тициан… подумайте, девочка, Тициан ведь так скорбел, что завершил некоторые неоконченные полотна своего друга, а перед этим спас их из костра, вытащил из пламени, обжигая руки! Например…
И она погружается в новый монолог, пестрящий названиями картин, затем ― в пространные рассуждения о тленности всего сущего, даже гениев. Об увядающей молодости, о бремени незавершенных дел. Она не замечает, что меня сковал необъяснимый озноб.
Он проходит, только когда я, ведомая ласковой рукой миссис Андерсен, возвращаюсь в свой «кружок» и формально извиняюсь за долгое отсутствие. Когда Джейн обнимает меня, а кто-то из джентльменов галантно подает бокал, где плавает долька красного апельсина. И то ― холод разжимает когти не сразу.
Я еще не знаю, но будто предчувствую.
Джейн остается жить ровно двенадцать дней.
Здесь
– Эмма…
Кьори повторяет это так, словно мое имя значит «я обречена». Чувства сменяются на лице: неприятие, удивление, страх, наконец, ― росчерком, изломом тонких бровей ― горе. Рука в моих пальцах дрожит, и я ее выпускаю. Я не решаюсь говорить, просто жду с холодным и внезапным пониманием: едва девушка с собой совладает, я услышу что-то очень, очень плохое. Что-то, что, возможно…
– Эмма, а где Жанна? Где твоя сестра? ― Второй рукой она все еще прикрывает губы.
…Что-то, что, возможно, убьет меня. И вот, убило.
Это действительно смерть: я не вскакиваю, не кричу, не захлебываюсь вопросами «О чем ты?», «Куда я попала?», «При чем тут Джейн?». Я лежу все так же недвижно, ощущая сучья у себя под поясницей и в рукаве. Я смотрю на присевшую возле моей закиданной листвой постели девушку, а она смотрит на меня. Сейчас будет наоборот. Я скажу что-то, что возможно…
– Моя сестра умерла, мисс.
…Что-то, что, возможно, убьет эту странную, тонкую Кьори. Я не хочу ей мстить, но у меня нет выбора. Пусть лучше скорее узнает правду.
– Умерла…
Я вижу: она хочет заплакать, тщетно силится этого не сделать. Я сама готова плакать, не только от ужаса, но и от собственных беспощадных слов, произнесенных впервые с того дня. Оказывается, это сложно ― зарыв мертвеца, не плакать при малейшем упоминании его могилы. Явственно представляю: бледная Джейн, ее легкое платье, венок, гробовая подкладка и… черви, сотни подбирающихся к моей сестре червей. Их так много в нашей земле, так много, и они так проворны и голодны, а мертвая Джейн так беззащитна. На ней нет ни доспехов, ни кольчуги… «Счастлив мир, где не надо носить брони и оружия». Цьяши права. Вот только не существует таких миров.
– Кто вы, мисс?
Никогда еще не было так сложно вытолкнуть простые слова из горла, но нужно сказать хоть что-то, чтобы не сойти с ума. Кьори тоже это понимает, хватается за вопрос и представляется, добавив к уже известному имени прозвище:
– Я Кьори из рода Плюща. Кьори Чуткое Сердце.
«Чуткое Сердце». Ей подходит. Чуткость ― в манерах и тоне, во взгляде, внимательном и приветливом даже сейчас. Кьори кажется примерно моей ровесницей, как и Цьяши, и вблизи отлично видно, что волосы у нее зеленые, но не лиственного, а мрачного, глубокого оттенка. Напоминают воду знакомого омута… или омутов, ведь два таких же плещутся в калифорнийском лесу. Где-то, где я живу… жила…
– Почему вы зовете Джейн Жанной? ― Это дается еще тяжелее прежних фраз. ― Откуда знаете ее? Ваш разговор с подругой сбил меня с толку, мне показалось, вы… были близки?
Кьори колеблется. Вместо того чтобы ответить, она задает свой вопрос, и глаза мягко, но требовательно встречаются с моими.
– Ты не знаешь ничего, да? Она не сказала даже перед смертью? Как же ты оказалась здесь?
«Сходи к Двум Озерам, Эмма. Пожалуйста, сходи к Двум Озерам и…»
Я глухо повторяю эти слова ― последние слова моей Джейн. Кьори так же глухо их за меня заканчивает, низко опустив голову:
– «…предупреди повстанцев, что я не вернусь». Наверняка она хотела дать знать. Чтобы не надеялись, чтобы не попали в ловушки, пытаясь ее искать. Она… отвечала за каждый свой поступок. Даже за свою смерть. Я… я…
Она плачет. Плачет по моей Джейн, так же горько, как плакала я. Плачет сдавленно, глухо, силясь затолкать рыдания назад. Не получается: Кьори начинает кашлять, гладкие пряди закрывают лицо. Я жду, мне нечего сказать, нечем ее утешить. К горю и страху внезапно, бесцеремонно прибавилась ревность. Что за девушка? Что за место? И… «повстанцы»? На воссоединившихся Севере и Юге мир. Думая об этом, я оглядываю помещение снова: похоже на обычную комнату, похоже во всем, кроме корней, грибов и озерца… где-то здесь оружейные склады? Лазареты? Конюшни?
– Прости. ― Кьори отнимает руки от лица. Я вижу невысохшие слезы, вижу, что пальцы с длинными коготками дрожат. Но Чуткое Сердце силится улыбнуться, и я делаю вид, что верю.
– Ничего… я сама все еще о ней скорблю. Но почему… почему Жанна? И где мы?
Кьори теперь тоже озирает свое… жилище? убежище? Она размышляет, и, думаю, размышления нелегки. Я чужая; что бы это ни значило, я ― чужая. И я не Джейн.
– «Жанна» ― так мы упростили ее имя в нашей речи. Нам непривычны сочетание «дж» и женские имена, оканчивающиеся на согласный. Твое имя проще, я произношу его без труда. Эмма. Правильно? ― Получив кивок, она снова улыбается. ― Я запомнила, потому что часто слышала. Жанна любила о тебе рассказывать вечером, когда мы приносили сюда тлеющие цветы, грелись возле них и…
В ее речи много непонятного, например, «тлеющие цветы», но наиболее непонятно другое.
– «Вечером»? ― Резко сажусь. ― Постой. Она никогда не уходила из дома… а вы ведь знаете, что она уходила, судя по вашему разговору… так вот, она никогда не уходила из дома больше, чем на день. К вечеру или хотя бы к ночи она всегда возвращалась. Может…
Ты путаешь ее с кем-то? Или мне снишься? А может, ты просто сумасшедшая, живущая под землей? Любой из вопросов, увенчайся он ответом «да», принес бы мне облегчение, но я не успеваю задать ни одного. Кьори, терпеливо покачав головой и прервав меня, поясняет:
– Чтобы говорить дальше, ты должна понять, Эмма. Это не ваша… ― она облизывает губы и с трудом, ошибившись, проговаривает: ― …Калифорна. Это другой мир, но его связывает с вашим Омут Зеленой Леди. Ты прошла сквозь Омут, ― тебя пропустили, приняв за Жанну, ― и отныне понимаешь нашу речь как свою. Но ты не дома. У нас все другое, время тоже. Уйдя на шесть-восемь ваших часов, Жанна проживала здесь полтора наших дня, порой задерживалась на два. А потом вновь шла к Зеленой Леди и возвращалась домой.
– «Зеленая Леди»… ― повторяю с содроганием.
Тварь. Она ведь говорит об озерной твари.
– Ты испугалась? ― Кьори впервые улыбается искренне. ― Зря. Она очень добрая, но она ― страж. И это Жанна придумала так ее звать, она считала ее чудесной.
Я вспоминаю: там, у нас, я склонилась над одним из Двух Озер, и меня утащило в глубину создание, похожее на нимфу. Над ушами ее, на плечах и груди прорастали нежные цветки кувшинок, источавшие сладчайший запах. Но когда она подалась ко мне, схватила за руку второй раз и выдохнула: «Ты так нужна нам, Жанна! Где ты была?», я увидела хищные сахарно-белые зубы и черный язык. Тогда я и побежала не разбирая дороги, тогда мне и встретились вооруженные тени. Я не готова признать, что обитательница озера милее и симпатичнее, чем они. Но мысль быстро меркнет, другие прогоняют ее прочь.
«Ты не дома». Рассудок захлебывается гневным отрицанием, но одновременно ― подсчитывает доказательства. Зеленая Леди. Огромные мангусты. Желтое пламя стрел. Обитатели окрестностей ― все странные, как один. И если поначалу «английская» речь еще позволяла цепляться за иллюзию, что меня каким-то образом занесло на юг Штатов, то пора ее отбросить. Кьори дала объяснение: дело в озерной воде, той самой, возле которой когда-то уже пропали люди ― индейцы. Интересно, их тоже утащили? Но если речи о другом ходе времени правдивы, можно даже не спрашивать: у нас с того дня прошло восемнадцать лет. И если наш час равен где-то четырем здесь, то сколько минуло для Зеленого мира?
Больше полувека, если тут считают века.
Я не знаю, что дальше, какой вопрос задать первым. «Вы настоящие?», «Я в плену?» или все же главный, болезненный, накрепко сплавленный из трех: «Что связывает вас с Джейн, почему она ходила к вам, почему лгала мне?». Молчу, хмуро глядя перед собой. Боковым зрением замечаю: Цьяши периодически возвращается за очередной добычей; всякий раз хмуро косится в сторону постели. Хорошо, что она не заходила, пока Кьори плакала: точно влепила бы мне крепкую затрещину за то, что я обидела ее дорогую подругу.
Кьори, наверное, догадывается о моем смятении. Она вновь начинает говорить сама и в рассказе аккуратно задевает все пришедшие мне на ум вопросы, а также многие не пришедшие. Слушаю, созерцая грязные корни, светящиеся поганки, листву, устилающую пол. Мне тяжело смотреть в лицо новой знакомой, а еще хочется зажать уши. Я не знаю, когда буду готова поверить в такое, буду ли вообще. В детстве я пришла бы в восторг, услышав подобный рассказ; подпрыгивая, расспрашивала бы подробности и в красках воображала себя на месте действующих лиц. Но в детстве это была бы сказка… сказка для двоих, Джейн слушала бы со мной. Сейчас я взрослая, одна, и с каждым словом меня оставляют силы.
В этот мир ― Зеленый мир Агир-Шуакк ― пришли когда-то враги. Леди из рода Кувшинки (все стражи Омута из рода Кувшинки) была добрее, беспечнее нынешней. Молодой мир не знал войн, любопытствовал до миров других и охотно открывал двери тем, кто находил сюда путь. Чужаки попросили убежища, их впустили. То были люди ― по крайней мере, так считает Кьори, хотя в ее мире нет такого понятия. Существа здесь делятся на ветви: «зеленую» и «звериную». Первую местные божества ― Разумные Звезды, что за облаками, ― сотворили из деревьев и цветов, к ней относятся Кьори и Цьяши. Вторая ветвь имеет в основе зверей и птиц. Она вышла жестокой и своевольной, поэтому Звезды сделали ее малочисленной, но все же не извели полностью, ведь именно «звери» защищали Агир-Шуакк и пытливым умом двигали его вперед. Один из «звериных» родов ― правящий род Белой Обезьяны ― сильнее прочих был похож на гостей из Озера. И он первым поплатился за гостеприимство.
Чужаки приютились в лесу. Многие были ранены и испуганы; видимо, из родных мест их изгнали. Чужаки ссорились, что-то у них шло в разлад, некоторые рвались назад. Но рука предводителя объединила их: его уважали, ему верили. Он был смел и силен, мало, но метко говорил, прямо смотрел. Он понравился и «зеленым» и «звериным», показался им созданием, достойным дружбы. Как они ошиблись… но он мог обмануть кого угодно, даже Звезды, иначе почему те не вступились за своих детей, почему не послали знамений? Когда грядет беда, тонкие зеленые облака, обычно окутывающие небо, расступаются, и Звезды являют лики. Такое бывало пять или шесть раз за мировую историю.
Никто не догадывался, что с собой чужаки принесли не только пожитки и младенцев, но и оружие. Его Агир-Шуакк прежде не ведал: здесь если сражались, то чаще зубами, когтями и чародейством. Но вскоре, когда гости обжились, хозяевам пришлось узнать их силу. Тиктэланы ― изгнанники ― превратились в экиланов ― захватчиков. А ведь их было совсем мало.
– Луки… ― тихо продолжает Кьори, страх звенит в голосе. ― И острые-острые ножи. И, говорят, когда экиланы пришли, у некоторых были грохочущие дымные трубки, но потом перестали работать, и тогда кто-то из них изобрел то, что зовут самострелом, ― механический лук. Мы проиграли. Нас выгнали сюда, заняли наш прекрасный Черный Форт. Предводитель экиланов… он не только умелый воин, но и колдун. Видела перья, которые принесла Цьяши? Одно ненадолго превращается в клинок. Второе делает невидимкой. Третье дает способность летать. И желтый огонь… страшный огонь для каменных стрел тоже создает он.
– И он… один такой? ― заикаясь, спрашиваю я. ― Или все? У нас вот на весь город ни одного колдуна, поверишь ли. Откуда они могли прийти к вам?
Не дьявол ли их прислал? Но лучше не поминать нечистого в явно нечистом месте.
– Он один, ― отзывается Кьори, тоже с дрожью. ― Единовластный вождь экиланов и единственный колдун, остальные лишь пользуются зачарованными предметами. Он…
– Как его имя? ― почему-то я хрипну. ― Не зовут ли его часом… Люцифером?
Глаза Кьори расширяются. Зачем-то она озирается и только потом произносит:
– Мэчитехьо. Это значит Злое Сердце. Он привел первых чужаков, но в то время как все они давно истлели, он жив, молод. Убивая своим каменным ножом, он забирает остатки жизни, отведенной врагу богами. А он убил уже многих. В том числе… ох, Эмма… всегда хотел убить ее.
Джейн. Он убил Джейн. С трудом удается вдохнуть, с еще большим ― сдержать стон. Убил… вспорол живот, как жертвенному животному, так, что Джейн, приближаясь к дому, оставила столько крови на траве и нежных белых цветах, на ступенях, на крыльце…
– В давние времена от его руки пали и’лияр из рода Белой Обезьяны и его сын, возглавивший сопротивление. Богоизбранный род Белой Обезьяны пресечен, а с ними из мира ушла почти вся магия, которой нас питали Звезды. Правители Агир-Шуакк зовутся… звались… «и’лияр», светочами: сквозь них струилось небесное сияние, они были средоточием силы. Их не стало ― не стало волшебства. Война длится до сих пор. Мы научились делать оружие и пользоваться тем, что забираем у экиланов, но этого мало. Мы слабы, нас выживают к краям мира. Мы гибнем, а Черный Форт растет. Экиланов все больше, они долго живут и рожают много детей, к тому же к ним уходят многие с нашей стороны, чтобы не голодать и не мучиться в диких землях. Но… ― Кьори спохватывается, давит улыбку, ― это нет смысла рассказывать. Это наши беды, не твои. Честнее будет рассказать тебе о Жанне.
Жанне, для которой ваши беды были не вашими, а ее. Иначе почему она так часто сбегала в лес? Почему возвращалась мрачная, грязная и голодная? Почему крепко, как перед казнью, обнимала меня? У нее была война. Она ушла на свою незримую войну, когда мужчины Севера еще только-только возвращались с другой. Видимой, осязаемой, приютившейся в каждой газете.
И я киваю, набравшись мужества.
– Я очень хочу узнать о Джейн. Я очень хочу… понять Джейн.
Кьори снова начинает говорить. Она рассказывает, что Жанна пришла в Зеленый мир еще до того, как Кьори присоединилась к повстанцам. Легенды о Жанне она знала с детства. А почти не увядающая молодость девушки в белом ― Исчезающего Рыцаря ― была для всех таким же поводом благоговеть, как и ее храбрость.
– Впервые она попала сюда еще ребенком. Она тогда пыталась спрятаться в озере от какого-то животного ― там, у вас. Зеленая Леди пожалела ее и провела к нам.
– Провела?..
Кьори, спохватившись, поясняет:
– Ах да, ты не поняла… Зеленая Леди ― не просто страж. Она волшебная воля Омута; если она не захочет помочь тебе, ты никогда не попадешь к нам и никогда от нас не уйдешь. Поэтому Мэчитехьо… ― Она осекается, явно сомневаясь, завершать ли фразу. ― Поэтому экиланы больше не приходили к вам за стреляющими трубками.
…И за жизнями, которые могли бы забрать каменным ножом. Или чем этот сумасшедший продлевает собственные годы?
– Стражи ненавидят экиланов, не выпускают даже под страхом смерти, и те оставили попытки прорваться в ваш мир. А вот для Жанны Омут всегда был открытой тропой.
Я вспоминаю: в тринадцать Джейн рассказывала, как в лесу ее напугал медведь. С начала Лихорадки их стало меньше, этих животных истребляют, но все же медведи по-прежнему встречаются в наших краях. Это одна из причин, по которым отец поначалу был категорически против «четвергов Джейн», и одна из причин, по которым научил ее стрелять. Иногда ― видимо, подстегиваемый интуицией ― он просил, чтобы она брала револьвер. Джейн не всегда подчинялась просьбам, называя свои прогулки «мирным женским досугом». Мирным…
– …Она вступилась за наших раненых воинов, выстрелила из… трубки, но маленькой, ― тихо рассказывает Кьори. ― Повстанцы взяли ее с собой, поначалу хотели просто допытаться: кто она, откуда, откуда у нее эта вещь…
Папин «кольт», не иначе. Джейн иногда просила у него патроны, говоря, что упражнялась в стрельбе. По дер е вьям .
– Она мало тогда рассказала о себе, зато помогла. ― Кьори мягко поводит рукой, точно ткет нить. ― Она умела прижигать раны, промывать, перевязывать. Позже она приносила снадобья, не дающие ранам гнить, спасала командиров, и… временами мы даже начали выигрывать. Девушка в белом стала для всех как живая удача. Многие просили у нее благословляющего поцелуя или что-нибудь на счастье, вышивали ее лицо на плащах, особенно на спине, веря: тогда в спину не убьют. И их не убивали. Надежда ― вот что она нам дала, еще не взяв оружия. Много ли для надежды нужно отчаявшимся?
Кьори кидает на меня странный взгляд. Становится скверно, когда я понимаю, что там читается. Вина. Чуткое Сердце прекрасно понимает, что виновата, виновата, как частица мира, навеки забравшего у меня сестру. Бормоча что-то о надежде и отчаянии, Кьори тщетно силится оправдаться, хотя не обязана. Я отвожу глаза первой.
– Она взрослела, приходя к нам, ― продолжает Кьори. ― И вскоре ей надоело оставаться за чужими спинами. Да, однажды она стреляла, да, несколько раз пряталась в засадах. Но обычно ее оружие не работало.
Она не могла брать у отца пули слишком часто, он бы что-то заподозрил, он же не идиот.
– Воины боялись за нее. Она попросила обучить ее драться лучше. Они в конце концов согласились, нашелся наставник ― один из лидеров движения. И…
Дальше Кьори рассказывает то, что я поняла и сама, разве что подробнее. Джейн перестала быть лекарем, а стала рыцарем, как называла себя сама. У нее были доспехи и меч ― наследие лучших дней Форта, в то время как у прочих лишь трофейные арбалеты, ножи, дубины и копья. Верхнее одеяние ее тоже отличалось: если повстанцы силились слиться с зеленью, она летела вперед, в атаку, в белом плаще. И ни разу ее не поразила стрела, что-то ее берегло, берегло дуреху Джейн столько лет. Моя любовь? Или вера этих странных созданий? Или…
– Знаешь… ― Обрывая мысль, Кьори снова смотрит на меня, пусто и безжизненно. ― Эмма, она так близко принимала нашу войну. Она говорила, ваш народ знает вину жестоких гостей перед радушным и более слабым хозяином. Она говорила, вы уже так воевали, и ваша война выиграна. Выиграна… вами?
– Нами, ― эхом отзываюсь я.
Я вспоминаю снисходительные замечания отца о краснокожих соседях. Вспоминаю истории о том, как многие индейцы, уходя из плодородных низин Сьерра-Невада к взгорьям, проклинали старателей, суля им беды, а вскоре умерли от голода и холода в злом снегу. Вспоминаю иные байки: о повешенных индейцах, застреленных индейцах, о попытках сделать индейцев рабами, еще на заре Америки. Последнее воспоминание ― индеец из города. Индеец, каждый день которого ― попытки доказать, что он заслуживает шерифского значка, места на церковной службе и фамилии покойного приемного родителя. Заслуживает, независимо от оттенка кожи, волос и глаз. А ведь он не обязан ничего доказывать. Однажды он уже это сделал.
– Да, ― повторяю я. ― Однажды мы выиграли. И…
Я понимаю Джейн.
Я не успеваю закончить, Кьори не успевает ответить. Рядом раздается знакомый, бесцеремонный, громкий голос:
– Итак… это не Жанна! Иначе почему бы ты болтала с ней о ней самой? Так я ее убью?..
Возле моего горла маячит нож. Вскрикиваю; замерев, гляжу на смуглое лицо Цьяши, которое сейчас примерно на уровне моего лица. Гибкая Лоза злится и одновременно торжествует. Не знаю, сколько времени назад она утащила из комнаты награбленное добро, но это явно произошло давно, так или иначе, она в курсе нашей беседы и не собирается молчать.
– Так и знала! Знала!
– Цьяши. ― Кьори плавно отводит занесенный нож. ― Перестань. Это Эмма. Она сестра Жанны. И она…
– Так же бесполезна!
– Цьяши! ― Кьори уже по-настоящему зла. ― Она здесь впервые! Ей страшно! Ты перепугала ее еще сильнее, ты вела себя, как звериные, и…
– Но ведь она права, ― тихо перебиваю я. ― Она совершенно права: я бесполезна. Если я должна была исполнить последнюю волю Дж… Жанны… я ее исполнила. Сообщила вам о ее смерти. Теперь я хотела бы попасть домой. Вы поможете?
Цьяши так удивлена моим согласием, что позабыла бранные слова. Гибкая Лоза то открывает, то закрывает рот, бездумно созерцая собственный нож. Кьори глядит мимо нее и мимо меня, в пустоту, брови сдвинулись к переносице, на лбу прорезалась морщинка.
– Пожалуйста…
Прежде чем хоть одна из них бы ответила, помещение вдруг заполняют незнакомые голоса. Их не два, не три, даже и не дюжина; их десятки, они ревут и перехлестывают друг друга. Многие заклинанием повторяют имя. Не мое имя.
– Жанна!
– Жанна вернулась к нам!
– Да здравствует Исчезающий Рыцарь!
– Пропустите!
Кьори и Цьяши почти одинаково прижимают руки ко ртам и вскакивают.
Назад: 2 Дом и убежище
Дальше: 4 Пантера, волк и орел