Книга: Рыцарь умер дважды
Назад: 5 Предрешенная судьба
Дальше: 7 Одна сестра

6
Саркофаг и гроб

Здесь
Мох расступается; из рыхлой зеленой плоти восстает лик ― уродливая обезьяна с высоким лбом, тяжелыми надбровьями, маленьким носом и длинным ртом-щелью. Изваяние высечено на крышке в полный рост и плавно вырастает, по мере того как земля с чавканьем исторгает Саркофаг. Вскоре каменная морда уже на уровне наших лиц, потом поднимается выше. Саркофаг повисает в воздухе, в паре дюймов над самыми длинными побегами осоки. Настает оглушительная тишина.
Саркофаг огромен; глядя снизу вверх, я ощущаю холод отбрасываемой им тени. Камень порос лишайниками, в трещинах копошатся жуки. Я не воображала подобного, даже читая истории о египетских гробницах. По спине бегут мурашки, колени дрожат. Гадаю: может ли открыться крышка? И… что явится из темного нутра? Мумия? Рассыпающийся скелет? Оборотень вроде того, что носит на шее серебряный доллар?
У Белой Обезьяны могучие плечи. Руки скрещены на груди, искусно вырезана не только шерсть, но и одеяние, украшенное орнаментами и бусинами. Веки опущены, существо словно сковано сном. Заметив это, я испытываю неожиданное облегчение, а вот Кьори, опустившая свирель, наоборот встревожена и… расстроена?
– О нет. ― Жрица делает шаг, чуть не плачет. ― Нет, почему сейчас? ― Она в отчаянии оглядывается. ― Мы пришли зря! Вернемся позже. Светоч не может с нами говорить.
Позже?.. Я вспоминаю путешествие через душный сумрак тропического леса. Позже? В висках пульсирует: «Повторить это? Ну нет!». А еще «позже» значит, что жрица нарушает обещание, что не проводит меня и не отпустит. А ведь я уже потеряла счет времени, не знаю, как давно отсутствую там, дома. Что с родителями? Не хватились ли они?..
Пока я беспомощнее тонущего ребенка барахтаюсь в мыслях, Цьяши высказывает их вслух ― одним крепким, не подобающим женщине ругательством. Размашисто приблизившись к Саркофагу и подбоченившись, она интересуется у подруги:
– Это он что, сам сообщил? А ну! ― Она стучит кулаком чуть пониже обезьяньей грудины. ― Эй! Светоч!
Мы принесли тебе вести! Проснись!
Кьори в ужасе хватает ее за плечо и оттаскивает.
– Ты что? Так нельзя! Не смей, ты даже не поклонилась!
Цьяши фыркает.
– А я вот слышала, он никогда не задирал нос и не любил все эти церемониалы… Ладно, трусиха. ― Поймав новый испуганный взгляд, Гибкая Лоза прячет руки за спину. ― Я не буду его трогать. Но с чего он отказывается говорить? Может, ты попросишь получше?
–Нет.
Кьори бережно касается обезьяньей груди и ведет вверх. Привстает на цыпочки, и постепенно дрожащие пальцы добираются до морды, ласково обводят губы, поднимаются к сомкнутым ресницам. Эти длинные ресницы тоже вырезаны все до одной, я все больше убеждаюсь: Саркофаг действительно нерукотворен. Ни один скульптор не создаст такую вещь. Ни один смертный скульптор.
– Он… спит? ― осторожно уточняю я. Кьори качает головой.
– Его нет. Прямо сейчас его здесь нет.
– Что? ― Цьяши опять вспыхивает, но держит обещание: не машет кулаками. ― Всем известно, что он не может выйти, для этого нужно, чтобы…
– Цьяши.
Не дает о чем-то проболтаться? Впрочем, все равно, пусть. Я делаю вид, что вообще ничего не слышала, вглядываюсь в Обезьяну. Пальцы Кьори по-прежнему поглаживают сомкнутые каменные веки.
– Он… здесь. Но не здесь. Именно поэтому обычно я хожу по зову. Когда он ждет, у него, ― жрица убирает руку, ― открыты глаза. Но я так надеялась застать его, так…
– Ничего не понимаю. ― Цьяши топает ногой. ― Так он здесь, или не здесь, или…
– Его душа, ― хмуро обрывает Кьори. ― Вспомни: светоч мудр, а ведь он пал, не успев прожить и полжизни. Так вот, он живет сейчас. Звезды забирают его и уводят туда, куда не попасть другим. Он не делится тайнами своих странствий, но с каждым возвращением он сильнее и просветленнее. Эти путешествия ― вехи к его воскрешению.
– К невозможному воскрешению, хотела ты сказать?
Кьори хмурит брови. Я перехватываю взгляд Цьяши: она высматривает что-то возле стоп изваяния. Присаживается на корточки, сковыривает с камня землю. Глазам открывается выбитая внизу крышки надпись, но я не могу понять разлапистые округлые символы. Как и в нашем мире, даже обретя дар говорить на некоем языке, наверное, читать надо учиться отдельно.
– Мы могли бы подождать его, ― предлагаю я. ― На какое время он обычно… уходит?
– Всегда на разное, ― откликается Кьори. ― Его может не быть несколько дней, он может пропадать треть сезона, особенно в Дожди. И… ― она вздыхает, видимо, поняв мои мысли, ― мы, конечно, не станем держать тебя. Это… все, Эмма, хватит с тебя мучений, даже эти были излишними. Что бы сказала Жанна, видя, как ты рискуешь собой?
Я благодарно киваю, беря ее за руку. Как же мне хочется домой, но как жаль эту девушку. Она напоминает маму: все силится делать как лучше, а ведь поступать всегда правильно невозможно. Интересно, как же она дружила с Джейн, для которой правил не существовало?
– Трогательно. ― Цьяши презрительно сопит, вставая и отряхиваясь. ― Жаль, я убила столько времени, чтобы посмотреть на пустой каменный ящик.
– Я тебя еще приведу, ― робко обещает Кьори. ― Сразу, как он позовет, ведь я не смогу во всем признаться сама, одна, не смогу сообщить ему…
Она вытирает глаза. Да, она по-настоящему расстроена, едва владеет голосом. Цьяши, понимающе хмыкнув, хлопает ее пониже спины и утешает:
– Я тебя не брошу. Я же… ― новая шпилька в меня, ― не какая-то там Жанна.
– Не говори так.
Мы с Кьори выпаливаем это хором и переглядываемся. Цьяши раздраженно фыркает; у нее явно заготовлена ответная острота, вот-вот слетит с языка. Но внезапно, замерев и напружинившись, девушка произносит другое:
– Эй!..
Шелестят деревья, словно охваченные трепетом. Воздух, ― так мне чудится, ― становится горячее и пронизывается мерцающей дымкой; мелко дрожит земля. Пролетают над поляной вспугнутые птицы; в миг, когда из-за лиственного кружева еще только появляется их яркий длиннохвостый вожак, Кьори уже играет на свирели короткую тревожную трель. Саркофаг уходит вниз. Мох смыкается, наползая, будто в этом месте ничего никогда не было, и вскоре перед нами лишь зелень. Тогда жрица сжимает мое запястье, другой рукой хватает за плечо Цьяши. Кьори дрожит как листок. Я скорее читаю по губам, чем слышу:
– Экиланы. Бежим.
Она стремительно тащит нас туда, где в стене переплетенных стволов виден зазор. Под ногами почти всюду ― скользкие чешуйчатые спины; то и дело звучит сердитое шипение, и я вздрагиваю, ожидая быть ужаленной, но этого почему-то не происходит. У древесных корней на пути свернулись сразу с десяток змей. Я останавливаюсь как вкопанная и умоляю:
– Нет, не пойдем, не надо. Они…
– Они спят, ― сбивчиво бросает Кьори. ― Доверься мне, Эмма! Они пока ничего не сделают. Мы успеем.
Успеем…
– Успеем что? ― Цьяши вертит головой. ― Что ты унюхала? Услышала? Увидела?..
– Лезь! ― Кьори вталкивает в проем меж деревьями ее, затем меня и пробирается сама, нервно выдергивая зацепившуюся за сучья юбку. ― И молчи!
Мы среди кустарника и папоротников; здесь тесно из-за упругих побегов и плотных листьев. Над нами снова нескончаемый лианный полог, вокруг жужжат насекомые, а горло спирает от запаха орхидей и прогретой земли. Змеи добрались сюда тоже: несколько дремлет прямо у меня в ногах, две особенно крупных свернулись возле Цьяши. Кьори прислоняется к стволу тика и запрокидывает голову; я едва слышу ее дыхание и сама стараюсь дышать потише, а вот Цьяши злобно шмыгает носом. Внезапно она зачем-то высовывается из убежища и… шарахнувшись, сама зажимает себе рот рукой.
– Проклятье!
Голову поворачиваю и я. В тот же миг на залитую легким сиянием поляну приземляется последний из трех внезапных гостей.
Едва ноги его касаются мха, в волосах двух спутников рассыпаются прахом желтые перья. По одному у каждого ― успеваю заметить и даже вспомнить, что Кьори говорила о свойствах таких перышек. Их можно заговорить на полет, но… у последнего экилана пера нет, и все же он спустился с неба. Спустился с легкостью хищной птицы и с той же гордостью вскинул взор.
Сложением он крепче других ― высокий, плечистый. Ему около сорока, впрочем, может, ближе к следующему десятку. Он кутается в темную накидку и не скрывает маской лица ― медно-смуглого, скуластого. Я замираю, в первый миг не веря глазам, потому что… это лицо краснокожего. Черные прямые волосы, зачесанные вверх, но отдельными прядями обрамляющие виски, тоже выдают индейца, как выдает его вороний череп, украшающий струящийся по спине хвост. Ну конечно. Яна пропали возле Двух Озер; пропали ― а неизвестные враги с ножами и луками появились здесь. И два этих события произошли почти одновременно.
Я не сомневаюсь: догадка верна. Не сомневаюсь: вот так, не будучи ни рейнджером, ни следопытом, я разгадала самую страшную тайну Оровилла. И также не сомневаюсь: мне некогда будет порадоваться собственной сообразительности и тем более рассказать о ней. Потому что недалеко от меня, заложа руки за спину и сосредоточенно глядя перед собой, шагает сама смерть.
– Мэч…
Ладонь ложится на рукоять крепящегося к поясу ножа. Вскинувшийся незнакомец будто слышит жалобный писк, но рука Кьори прикрывает мне рот раньше, чем я произнесла бы имя до конца. Жрица подалась ближе, ее глаза невообразимо расширились. Секунды три мы глядим друг на друга в тишине, ведь поступи экиланов не слышно. Наконец, совладав с собой, Кьори убирает руку и поясняет:
– Его имя зачаровано. Если он на расстоянии пущенной стрелы, не называй его. Он услышит самый тихий шепот. И он тебя найдет.
Киваю. Цьяши опять осторожно высовывается из-за дерева. Папоротники скрывают нас, но сквозь них поляна просматривается, и мы наблюдаем происходящее уже вместе. Трое безмолвно ходят по ней. Ходят и… кажется, прислушиваются к чему-то под ногами.
– О нет. ― Кьори сжимается. ― Нет, нет, неужели они…
«Ищут Саркофаг?» ― додумываю за нее. Скорее всего, она боится этого, я бы тоже боялась. Если я понимаю правильно, и светоч помогает повстанцам, экиланы… индейцы… должны были рано или поздно что-то заподозрить. Но почему сейчас? Почему ― когда я здесь? Господи…
– Смотри! ― раздается вдруг приглушенный маской возглас одного из спутников вождя. Он так близко, что я различаю украшающие черную одежду бусины. ― Смотри, Злое Сердце, как странно ведут себя змеи.
Он вынимает из колчана стрелу и ворошит осоку. Трогает одну из гадюк и, убедившись, что она не бросается, а только шипит в зачарованной дремоте, оборачивается. Вождь глядит равнодушно. Глаза под тяжелыми, выразительными бровями напоминают тлеющие угли.
– Змеи спят, ― продолжает экилан, судя по голосу, не юноша, но и не старик. ― Кто-то заколдовал их. Местные? Тут может быть путь в их убежища. А может, здесь они поклоняются своим… ― смешок, ― звездочкам?
– Что с того? ― низко, сухо звучит в ответ.
Это впервые заговорил тот, чей вид внушает почти священный ужас. Вождь потирает лоб, точно мучается мигренью. Если и так, держится он прямо, а погасшие глаза не теряют хищного выражения. Он делает к экилану шаг. Второй спутник отходит на противоположный конец поляны и сосредоточенно изучает мох под собственными стопами.
– Что с того? ― вкрадчиво повторяет Мэчитехьо. ― Природа отзывается на мое приближение. Все, что может быть мне помехой, исчезает с пути.
– Это не обычный сон. Гляди, они еще и убрались с середины поляны. Кто-то их заставил.
– Кто-то? ― Мэчитехьо щурится, губы вдруг подрагивают в улыбке. ― Много здесь заклинателей змей? Хм… может, она даже все еще здесь? Милая маленькая девочка… Кьори Чуткое Сердце. Так ведь зовут последнюю из рода?
Кьори сжимается в комок; Цьяши напружинивается, до побелевших костяшек стискивая рукояти клинков. Гибкая Лоза изготовилась к прыжку, но прыжок не спасет нас, а будет последним в жизни, уверена. Хватаю спутниц за руки, качаю головой. Мы прижимаемся друг к другу так тесно, как можем, и просто следим за каждым шагом вождя.
Он наверняка увидит нас, если вглядится в заросли, но пока взор прикован ниже, ко мху. Индеец присаживается, склоняется и упирает в зеленую поверхность ладони. Опускаются веки. Шевелятся губы. Отстраненным становится лицо, лишенное боевой раскраски, ― лишь несколько алых полос тянутся от уголков глаз к вискам. Я могу рассмотреть Мэчитехьо, улавливаю идущий от него запах дыма и жженой листвы. И… я убеждаюсь: у него вид человека, страдающего то ли мигренью, то ли бессонницей. Отчего? Отчего, если он преумножает свою жизнь кровью и если сама природа при его появлении прячется так же трусливо, как мы?
– Ты нашел что-то? ― окликает экилан.
Мэчитехьо открывает глаза, но не двигается. Его лицо сейчас, когда он сидит, ― примерно на уровне наших лиц. Все, он нас увидел. Вот-вот махнет рукой, отдавая спутникам приказ, или обнажит каменный нож сам, что еще страшнее. Что он сделает? Снимет скальпы? Надо бежать. Нет, надо было раньше: заросли, где мы укрылись, подобны сети, впиваются в одежду и волосы. Пока мы выберемся, пока найдем хоть какую-то тропу, нас убьют. Кьори всхлипывает. Моя очередь зажимать ей рот. Делая это, я стараюсь не шевелить ничем, кроме руки, не дышать. Вождь Злое Сердце смотрит мне в душу с той стороны спасительной зеленой стены. Смотрит и…
– Нет. ― Он выпрямляется, отворачивается и отступает к своему спутнику. ― Нет, Бесшумный Лис, здесь нет вещи, которую я ищу. Я ее не чувствую.
Саркофаг. Он ищет Саркофаг, Кьори права. Ее слеза падает мне на руку, из груди вырывается хрип, но я не поворачиваюсь, продолжаю напряженно наблюдать и вслушиваться. Мэчитехьо окликает второго экилана:
– Белая Сойка, подойди к нам. Легенды лгут. Нужно возвращаться.
– Да, вождь, ― чистым молодым голосом отзывается тот, кого назвали Белой Сойкой.
Но кое-кто в этом странном обществе настроен иначе.
– Возвращаться? ― Тот, кого назвали Бесшумным Лисом, будто не верит. ― Когда поблизости лазутчики? Девчонка-заклинательница, а может, и кто-то еще? Может… Жанна?
Ноздри Мэчитехьо вздрагивают. Одно упоминание здешнего имени Джейн привело его в явное бешенство. Он качает головой.
– Жанны здесь нет и не может быть. Остальные не столь ценны.
– Вождь! ― Бесшумный Лис вдруг сдергивает маску. Под ней мужчина лет сорока, тоже краснокожий, с выбритыми висками, длинной косой и подкрашенным в рыжий хохолком. ― Подумай, насколько нам повезло. Заклинательница! Она обладает даром, не говоря о том, что у нее можно вызнать об убежищах этих… этих…
– Этих несчастных созданий, которых мы истребляем не хуже, чем белые истребляли наших предков, а наши предки ― друг друга?
Готова поклясться: Мэчитехьо улыбается. Улыбается, поглядывая на соратника исподлобья и постукивая кончиками пальцев по рукояти ножа, покоящегося в ножнах. Бесшумный Лис облизывает губы, возможно, чуя неладное, но тем не менее настаивает на своем:
– Этих дикарей, которые не слушают никаких…
– Теперь они точно ничего не станут слушать, ― перебивает Мэчитехьо. В тоне впервые слышно раздражение. ― Теперь я сам не уверен, что готов говорить. Мы оказались по одну сторону лжи, оставшись по разные стороны войны. Забавно, правда?
– Быстро ты меняешь решения, ― повышает голос и Бесшумный Лис. ― Бои за Форт. Потом ― немыслимые милости и поблажки дикарям. Ныне ― поиски призрака. Что дальше?..
Двое смотрят друг на друга. Взгляд Мэчитехьо горит, Бесшумный Лис настороженно щурится. Наконец вождь, явно сделав какое-то душевное усилие, размыкает губы первым.
– Поиски не бессмысленны. И если они не кончатся удачей, ты не получишь ответа на вопрос. Потому что без этой вещи…
– Ее может и не существовать, пойми! ― Бесшумный Лис выкрикивает это так, что Белая Сойка вздрагивает. ― У здешних жителей много легенд. И я не понимаю…
– Не перебивай меня. Саркофаг есть. Если его не найду я, найдут те, кто рыщет в подземельях Форта. Там много древних реликвий…
Кьори больше не плачет, только цепляется за мое запястье и бормочет: «Нет. Нет…».
– Может, докажешь это? Пора бы, учитывая, сколько полегло в тщетных поисках, скольких убили повстанцы.
Мэчитехьо, вопреки моему ожиданию, даже не хмурится. Ладонь ложится Бесшумному Лису на плечо, а речь становится почти мягкой.
– Непременно. Вот только если не вспомнишь, кто из нас вождь, докажу уже не тебе. Помни: все мои советники рано или поздно умирают. Что выберешь ― «рано» или «поздно»?
Пальцы, поначалу расслабленные, сжимаются. Жилы выступают так, что ясно: мне хватка сломала бы ключицу. Бесшумный Лис тихо вскрикивает, дергается, но не опускает головы. Вождь мирно напоминает:
– У нас мало времени. Вещь нужна чем скорее, тем лучше. По сути, поздно уже сейчас.
Мэчитехьо опять потирает лоб. Разворачивается к человеку по имени Белая Сойка, касается одного из перышек, украшающих его волосы. Перо окутывается светом.
– Теперь ты.
Но едва он тянет руку к такому же перу за ухом Бесшумного Лиса, тот отступает.
– А девчонка? Если спешишь, оставь меня тут! Я осмотрюсь, я…
– Станешь добычей змей, брат? ― Вождь криво усмехается. ― Они проснутся, едва я улечу. Их бессмысленно убивать, они лишь множатся. Мне проще… ― глаза сужаются, ― убить тебя самому, чтобы не мучился. Все-таки ты был мне славной опорой.
Но слова, дышащие затаенным гневом, не предостерегают. Бесшумный Лис отвечает таким же насмешливым оскалом и приподнимает подбородок.
– Благодарю за заботу, вождь. Позволь-ка отплатить за нее ценным советом. Даже тремя, я давно берегу их для особого случая. Видимо, пора.
Мэчитехьо, явно заинтересованный, подступает и кивает, складывая руки на груди. Поза мирная; в ней есть кое-что общее с позой мертвой… спящей обезьяны на Саркофаге ― иллюзия вечной недвижности. Но я не спешу верить, я уже знаю: изваяние может проснуться. И я совсем не хочу знать, что сделает вождь, устав от пустого спора. И от споров столь же пустых, но случившихся раньше, чем трое оказались в Лощине, ― а они явно были.
– Так вот. ― Соратник не видит угрозы. ― Оставь поиски. Сбрось остатки зеленой падали с краев мира. И главное ― сбрось недостойные оковы. Ты понимаешь, что творишь?
– Бесшумный Лис! ― взывает из-за спины вождя Белая Сойка. ― Будь же благоразумен!
– Ты сам увел людей сюда! ― Его не слышат. ― Отрекся от прежнего дома! О, молись, молись, чтобы слухи, которые ширятся в последнее время, были правдой! Это смилостивились духи, спасли твое сердце, очистили твое имя! Это…
– Замолчи, ― ровно просит Мэчитехьо. ― Довольно. Ты не знаешь, о чем судишь.
Бесшумный Лис делает к нему шаг, заглядывает в лицо. Он чуть ниже вождя ― и привстает на носки, коротким движением отбрасывает за плечо косу. Глаза сверкают.
– О нет, хватит! Знаю! Все знаю… ― Он вдруг перестает кричать, переходит почти на шепот, но шепот отлично слышен. ― Знаю, а также помню, вождь: о тебе ходят легенды. Много легенд. И… ты так хочешь новую? О твоей грязной, мерзкой, смердящей дочери…
Бесшумный Лис не успевает закончить.
Одно движение ― запылавшая рука устремляется к нему. Одно движение ― пробивает грудь, словно бумагу. Бесшумный Лис охает сквозь зубы; расширяются его глаза, потом закатываются, и по телу пробегает быстрая судорога боли. Мэчитехьо подается ближе. Склоняется так низко, что почти прислоняется лбом к покрытому смертной испариной лбу оседающего на колени советника. Глаза-угли вспыхивают от едва уловимой улыбки, полной дружеского участия. Тем более искреннего, чем глубже рука погружается в раздробленное месиво плоти и костей.
– Молись, друг мой. Молись и прихвати с собой свои мудрые советы.
Я чувствую: там, внутри, пальцы сжимаются. Когда Мэчитехьо наконец выдергивает их, они покрыты кровью. В ладони ком мяса в обрывках каких-то жил. И я готова поклясться: выдранное сердце, прежде чем на него упал первый луч дневного света, успело сделать удар.
Наконец происходит то, что должно было произойти уже не раз. Меня рвет, и я торопливо подаюсь назад, чтобы только не вывалиться из проклятых зарослей ничком. Трясет. По горлу расползается горечь. Сквозь пелену вижу, с какой брезгливостью вождь бросает сердце рядом с трупом. Затем Мэчитехьо как ни в чем не бывало разворачивается к молодому индейцу.
– Ну… а ты-то веришь мне, Белая Сойка? ― Это звучит устало. ― В последнее время наш брат все равно стал излишне дерзок, и я перестал чувствовать его душу как свою. Это плохо кончается. Рано или поздно… что ж, он выбрал «рано». Я не неволю своих людей в выборе.
– Да, вождь, ― торопливо откликается юноша, поправляет маску подрагивающей рукой. ― Да, я… верю тебе. Я знаю, ничего и никогда ты не делал без смысла.
– Верно. ― Мэчитехьо приближается. Он будто пытается заглянуть за прорези маски. ― Верно… и я прощаю тебе твой страх. И пусть это тело, ― кивок на советника, ― станет подношением здешним змеям, которых мы потревожили. Ненавижу змей, Белая Сойка, более всего на свете ненавижу змей, но с ними лучше дружить.
Все время, что вождь говорит, я наблюдаю за его рукой. Она расслабленно опущена, красна от крови. В какой-то миг ее вдруг снова окутывает пламя: кожа стремительно обугливается, лопается, но не источает ни запаха, ни дыма. Осыпается пепел. Рука сгорает до костей. Остается черный остов, на который неторопливо нарастают свежая плоть и мышцы, следом ― кожа. Эта медно-смуглая кисть с длинными сильными пальцами уже не окровавлена, и она почти ласково поправляет перо за ухом молодого экилана.
– Ты прав, вождь. ― Больше Белая Сойка не произносит ничего. Он все еще дрожит.
– Тогда летим. Хватит тратить время. Я чувствую… пора искать в Форте.
Мэчитехьо отступает. Его ноги просто отрываются от земли, он плавно взмывает. Одновременно наливается светом перо в волосах Белой Сойки, но экилан не следует за вождем. Упрямо стоя на месте, он поднимает голову.
– Позволь задать вопрос, Злое Сердце. За мою верность. Я ведь все сделаю ради тебя…
– Все ― сильное слово. ― Мэчитехьо чуть опускается. ― Задавай. Обещаю сохранить тебе жизнь, ведь ты так молод, и я еще не устал от тебя.
Меня подобные слова повергли бы в ужас, юноша же, ободренный, встает прямее.
– Скажи, для чего мы ищем эту вещь? Советник был дерзок и глуп, но вопрос тревожит и меня. Для чего тебе Саркофаг Творения? Мы сильны, но не уподобимся богам, даже чужим.
Мэчитехьо кивает.
– Не уподобимся. И не нужно. Но у саркофагов есть иные свойства.
– Какие?
Вождь недолго колеблется, но, опустившись еще чуть-чуть, поясняет:
– Придавать сил. Продлевать годы. Они насыщены древней магией, и, даже чуждая нам, она живительна. ― Он подается навстречу юноше. ― Посмотри на меня. Я словно болен, правда? Так знай же: мне тяжело. Защищать и врачевать вас, взывать к предкам, раз за разом давать такую мелочь, как… ― снова пальцы касаются пера за ухом юноши, ― полет. Я хочу жить, Белая Сойка, жить, а не угасать. И вы должны помочь мне разыскать Саркофаг. Иначе в следующем сражении я пожалею желтого пламени, и более никогда вы не почувствуете себя птицами. Будете как повстанцы, ползать в грязи. Ты понял меня?
Юноша не перебивает. Едва вождь замолкает, он торопливо кивает, после чего тоже отрывается от земли.
Мэчитехьо слабо усмехается, уступая дорогу.
– Что, наперегонки? Может, наконец победишь?
Две фигуры стремительно улетают. В тишине остаемся лишь мы и распростертый среди осоки мертвец.
– Нет… нет! ― как одержимая повторяет Кьори.
Забыв осторожность, она вылезает на поляну. Цьяши тянет ее за юбку назад и отрывает клок подола, состоящего из сшитых листочков. Жрица не замечает этого. С трудом распрямившись, она начинает причитать:
– Он ищет Саркофаг! Собирается лишить нас надежды! Если Эйриш попадет к нему в плен, если он вытащит его тело, если… если надругается над ним?..
– Так! ― обрывает Цьяши. Мы с ней тоже, переступая через змей, покидаем убежище. Гибкая Лоза подходит к подруге и снова хватает за юбку. ― Так! Для начала не ищет, а искал! И если тут он ничего не нашел, то не вернется.
– Это место осквернено! ― Кьори кивает на труп. ― Он оставил здесь…
– Ах да! ― Гибкая Лоза выпускает клинки, которые все это время волокла за собой, и они падают в мох. ― Славные… какое там слово ты подцепила от Жанны… жанталманы… оставили подарок. Надо поскорее его забрать, пока не проснулись змеи!
И Цьяши деловито отправляется обирать труп. По пути она пихает меня локтем чуть выше колена, буркнув: «Утешь ее, неженка». Вздохнув, я подступаю к Кьори.
Чуткое Сердце потерянно стоит посреди поляны и озирается, что-то бормоча, возможно, молитву. Не высохли дорожки ее горьких слез. Я снова испытываю жалость, вдруг осознав: обычно эту девушку ― бесценную жрицу ― защищают в путешествиях либо воины… либо моя Джейн. Наверное, Кьори так же напугана, как была я, едва попав в Агир-Шуакк. Еще недавно… почему кажется, что немыслимо давно? И почему весь мой страх сжался до комочка и даже почти не мешает дышать? Впрочем, наверное, обычное дело. От доктора Адамса я не раз слышала фразу: «Человек ко всему привыкает». Значит, если страх срастается с тобой и становится твоим вечным спутником, рано или поздно ты просто перестаешь его замечать.
– Цьяши права. ― Произносить это так же странно, как не дрожать от ужаса, и я неловко улыбаюсь. ― Все, кто бывал на войне, говорят: нет места надежнее того, где враг только что искал. Мэ… ― прикидываю «расстояние стрелы» и на всякий случай поправляюсь, ― вождь не нашел светоча. А возможно…
– А возможно, он ищет вовсе не меня, моя глупенькая жрица, ведь древних саркофагов были десятки. Утри слезы. О Звезды, как тут стало грязно…
Страх возвращается, ведь с нами говорит земля. Пока я, переведя взор вниз, осмысливаю, что происходит, Кьори оживает: упав на колени, почти прижимается ко мху губами.
– Эйриш! ― лихорадочно шепчет она. ― Эйриш, ты здесь? Почему я не слышала зов?..
Земля смеется: мох нежно дрожит. По нему бежит волна.
– Зачем мне звать тебя? Ты и так здесь.
…Вскоре каменная обезьяна вновь встает из земли. Она взмывает и замирает ― величественная, темная, древняя. На этот раз ее веки подняты; в глазницах горит зеленое небо. Я теряюсь там. Я стараюсь глядеть куда угодно, но не в эту мерцающую звездами глубину.
– Здравствуй, жрица. ― Губы не шевелятся, но голос ― мелодичный, мощный и молодой, ― слышен отчетливо. ― Здравствуй, маленькая воровка Цьяши, стоящая ко мне задом. И… ― чудится, будто я улавливаю, как там, в могиле, мертвец поворачивает голову. ― Эмма. Здравствуй. Ты оказалась храбрее, чем мог ждать я… и тем более она, ведь она так тебя берегла.
В тишине Кьори бормочет ответное приветствие и потупляет взор, видимо, опасаясь вмешиваться. Цьяши продолжает сосредоточенно обирать экилана; ее запасы уже пополнились ножом, перышками, парой колец и очередным самострелом.
– Здравствуйте, мистер, ― наконец, сглотнув, отзываюсь я. ― Я не была храброй, и не пыталась. Единственное, зачем я здесь, ― сказать, что моя сестра умерла. Впрочем, наверное, вы…
– Знаю, ― отзывается светоч. ― Знаю, и это страшная смерть.
– Может… ― само слетает с губ, ― вы знаете, кто это сделал? Это мучает меня. Мучает сильнее всех секретов.
Кьори вздрагивает, прижимает руки к груди. Меня саму колотит при мысли, что я что-то услышу, что имя станет отныне частью меня и боли, с которой мне придется существовать дальше. Но мертвец в каменном Саркофаге после недолгого молчания произносит:
– Мне нечего тебе сказать, Эмма. Пока. Мне жаль.
И я испытываю гадкое облегчение, я торопливо киваю. Жанна. Чужая незнакомая Жанна. Джейн. Моя милая Джейн. Вокруг слишком много ужасов, с меня пока достаточно, я… не готова. Прости меня. Прости.
– Светоч, ― зовет Кьори. ― Надо укрыть тебя, унести Саркофаг. Ведь Мэч… этот…
– Он не вернется, ― нетерпеливо обрывают ее почти моими словами. ― Не тревожься. А если вернется, у меня хватит сил за себя постоять. Но не скажу, что твоя забоТамне не отрадна…
– Я всегда буду заботиться о тебе!
И снова по мху пробегает волна незримого смеха. Кьори опускает взор; у меня возникает вдруг невероятное подозрение, заставляющее одновременно улыбнуться и содрогнуться от жалости. Чуткое Сердце протягивает руку. Пальцы ложатся поверх запястья Белой Обезьяны.
– Прошу, дай нам совет. За ним мы пришли.
– Я слушаю, жрица.
– У меня получится сказать короче, уж прости, светоч! ― Рядом появляется нагруженная Цьяши и кланяется, попутно скидывая ношу в траву. Кьори открывает рот, но не успевает вмешаться. ― Поведай нам, куда девать белолицую дуреху и как жить дальше, не вышивая на одежде лика другой дурехи, покойной? В нее верят не меньше, чем в тебя, куда без нее?
– Цьяши!
Окрик Кьори тонет в вернувшейся тишине. По ту сторону Саркофага молчат, звезды в глазницах колко мерцают. Змеиная жрица с возмущением поворачивает к подруге голову. «Ты его разозлила!» ― говорит взгляд, но Гибкая Лоза непринужденно дергает плечом и возражает вслух: «Он просто размышляет». На удивление, права именно она.
– Легенда о Жанне не окончена. ― Голос мрачнее, чем раньше, но тверд. ― Как и война. Но каждый должен быть на своем месте, и лучше сейчас оставить все как есть.
– Как есть?.. ― переспрашивает Кьори.
Я думаю о других словах: «Легенда о Жанне не окончена»; они колют сердце. Зачем так жестоко? Легенда кончилась, когда первая горсть земли упала на заколоченный гроб моей Джейн. А может, и раньше, когда прозвучали последние слова ее исповеди.
– Горе всегда острее после бурной радости, ― продолжает светоч. ― А народ радуется, ведь… живая сестра заменила ненадолго мертвую, верно?
– Заменила, ― сдавленно откликаюсь я. ― Я не хотела! Я совсем не воин, не…
– Заменила. ― Светочу неинтересны мои слова, вероятно, для него очевидные. ― Но никогда не станет ею. Место Эммы дома, и лучше ей незамедлительно туда вернуться. Ей уже пришлось плодить ложь, считайте, что этой ложью она милостиво дала вам отсрочку. Исчезающий Рыцарь ушла… вера в нее осталась.
– Но вера иссякнет! ― в ответе Кьори звенит отчаяние. ― Это случится! Случится, если Жанна больше не будет являться, сражаться и…
– Все решат Звезды, Кьори. Только Звезды. Они определяют цену и исход каждого нашего поступка, они все видят и знают, тебе известно это. Все потерянные нити однажды сплетутся. Для кого-то в колыбель, для кого-то в подвенечный наряд… а для кого-то в удавку.
Жрица вздрагивает, даже охает. Цьяши наоборот оживленно потирает ладони; довольная улыбка расцветает на полных губах, когда она предполагает:
– Может, к тому времени прославлюсь я? Стану новым героем?
Бахвальство заставляет мох снова колыхаться от смеха. Качается даже трава.
– Почему бы нет? Ты славная. И будешь вдвойне славной, если оттащишь подальше труп. Знаешь ли, люблю чистоту…
Определенно, мне нравится этот незнакомец, и даже не тем, что отпускает меня домой. Никогда не полагала, что буду питать безотчетную симпатию к покойнику, тем более говорящему, но это так.
– Будет сделано, ― бодро обещает Цьяши и поворачивается ко мне. ― Эй, неженка, в этот-то раз поможешь мне? Не мисс жрице же пачкаться…
– Нет, ― неожиданно возражает светоч. ― Оставьте мне Эмму. Я хочу сказать ей пару напутствующих слов.
– Хорошо, Эйриш! ― Кьори торопливо кивает. Она все еще выглядит смущенной и испуганной. ― Цьяши, идем. Я помогу тебя с этим… этим телом.
– Славно, пойдем бросим его в кусты!
Обе отступают. Предпочитаю не оборачиваться и не наблюдать, как они поволокут окровавленного индейца по траве. Выпрямляю спину, теперь стараюсь не отводить взора от неба в глазницах Саркофага. Невольно я снова начинаю гадать, кто там, как выглядит существо? Я испугаюсь его, если…
– Ты веришь в своего Бога, Эмма, верно?.. ― Он обрывает мои мысли. Не видя смысла лгать, я киваю. ― Тогда… что бы ты спросила у Него, если бы могла взглянуть прямо в глаза? Так, как глядишь сейчас в глаза мне?
Кулаки сжимаются, ногти впиваются в ладони. «Где Ты был, когда убивали Джейн?» «Где Ты был, когда стреляли в меня?» «Как вообще Ты допустил, что у нашего мира есть несчастный брат ― изуродованный, дикий?» «Единственный ли он?» Вопросов множество; я не знаю, какой обрушила бы на Господа первым, если бы вообще дерзнула заговорить с Ним. Впрочем, даже теоретическая возможность нелепа, и вместо того чтобы задуматься, я произношу:
– А вы сможете передать вопрос, мистер, и принести ответ? Вы священник? Ангел?
Запоздало осознаю: не сдержалась, надерзила, сейчас меня испепелят или прогонят. Но то, что между мной и Господом, ― только наше и не нуждается в посредниках. Я потупляюсь. Трава и мох идут смеющейся волной.
– Храбро! Так ответила бы и Жанна.
Он не сердится и не замечает: от собственной резкости я дрожу не хуже крольчонка. Бормочу какие-то извинения, пожимаю плечами, думаю, как бы перевести разговор… Голос светоча ― очень тихий ― вдруг меняет интонацию:
– Я на твоем месте помолился бы за сестру, хорошо помолился. Хотя… знаешь, я сомневаюсь порой даже в Звездах, позволивших заточить меня здесь; они злы и насмешливы ― наши боги. Каков твой? Впрочем, не отвечай. Я знаю и Его…
Мурашки по спине. «Легенда о Жанне не окончена». Я повторяю это одними губами, но меня слышат.
– Вот именно, Эмма. Не окончена, как и моя. Нет ничего опаснее неоконченных легенд.
– Вы пугаете меня, ― признаюсь я, и его глаза загораются. ― Я… что, должна помочь? Джейн? Или вам?
– Пока ты в таком положении, ― светоч по-прежнему говорит глухо; две девушки в отдалении вряд ли могут слышать, ― что выбираешь не между «должна» и «не должна», а между «хочу» и «не хочу». Так чего ты хочешь, Эмма?
– Домой, ― не владея собой, скулю я. ― Хочу… покоя!
– Так иди, ― просто отвечает он. ― Иди. ― И так же просто добавляет: ― Но покоя не будет. Поздно.
Меня будто обдают ледяной водой. Предательски трясутся колени, и в поисках опоры я тяну руку вперед. Пальцы находят массивную руку светоча, сжимают ее. Камень на ощупь ― шершавый и скользкий, то ли от лишайника, то ли от чьих-то личинок.
– Боже… ― шепчу я. ― Что вы имеете в виду?
И снова в зеленом космосе глаз вспыхивают звезды.
– Внимательнее, Эмма. Берегись. Вокруг обманщики и чужие глаза. И помни: для некоторых ты заменила сестру, а нельзя заменить кого-то и не заплатить за это.
– Но я…
– Грядут великие события. Но если повезет, ― голос становится вкрадчивым, ― тебе не придется в них участвовать.
Цепляюсь за светоча уже обеими руками, ломаю ногти, по пальцам разливается боль. В рассудок всадили несколько раскаленных игл ужаса; каждая рана ноет.
«Покоя не будет». Значит, Зеленый мир еще придет за мной.
«Вокруг обманщики и чужие глаза». Значит, и дома кто-то замыслил дурное, кто-то… может, убийца сестры, которого тщетно ищет Редфолл?
«Хорошо помолиться». Может, Джейн уже в аду?
– Что значит «если повезет»?.. ― Язык едва слушается.
Светоч отзывается с готовностью, как если бы ждал:
– Это значит «если выполнишь просьбу», Эмма, важную. Тогда будут спасены многие. Спасены с твоей помощью… спасены в память о твоей сестре… и спасены почти без жертв.
– Какую просьбу?
В Саркофаге снова медлят.
– Скоро я к тебе приду, и мы поговорим вновь. Уверен, ты ― если согласишься ― сделаешь все не хуже Джейн. Я ведь собирался просить ее, мы так славно все продумали…
Джейн. Он назвал ее Джейн, а не Жанной. Подмечаю это краем сознания, прежде чем понять, что мне изменяют последние силы. Ноги окончательно подламываются. Я опускаюсь на мох и утыкаюсь лбом в камень обезьяньих колен. Из груди рвется жалкое:
– Но мне обещали другое! Отпустить меня домой!
Я ведь… я не Жанна…
– Да. ― Светоч говорит мягко, но на меня давит его холодная тень. ― И не нужно ею быть. Тебе не придется проливать кровь. Биться. И даже лгать. Понадобится простая вещь, связанная с… одним славным человеком.
Она тебя почти не затруднит.
Еще немного ― и я все-таки сойду с ума, запутаюсь, захлебнусь в медовых речах, за которыми плещется тяжелый деготь. Ясно: светоч ничего не пояснит, пока не сочтет нужным; если настаивать, сделаю хуже. Я измучена. Выжата. Остается лишь бесцветно кивнуть.
– Как вы придете, если вы мертвы? Призраком? Как я узнаю вас?
Побеги осоки рядом со мной пригибаются к земле.
– Узнаешь, поверь. А ныне не размыкай губ. И не тревожить спутниц, ведь мой план ― надежда, для которой нет пока почвы. Жди, Эмма. Жди встречи. А теперь иди.
Космос в глазницах тускнеет; Саркофаг подобно древнему животному погружается в землю. Над ним смыкается мох, по которому тут же проползает красная кобра с рисунком черных треугольников на капюшоне. Она минует меня, не нападая, но от одного ее вида все равно передергивает. Я осторожно поднимаюсь с колен. Оправляю платье и, заметив выбирающихся из-за знакомых деревьев спутниц, окликаю:
– Кьори, Цьяши!
В ответ доносятся не голоса. Это… странный хруст, напоминающий треск ломаемых костей, но хуже ― в разы хуже, может, из-за сопровождающего его вскрика:
– Цьяши! Что ты наделала! Моя свирель!
Змеиная жрица склоняется и выпрастывает что-то у подруги из-под ноги. Распрямившись, пытается трясущимися руками соединить переломанные трубочки тростника. С ужасом поднимает взгляд, и именно теперь я понимаю, что тишина вокруг нас давно не абсолютна.
Она полна шипения просыпающихся змей.
Объятая паникой, я закрываю глаза, и зеленая реальность отступает. Я прячусь. Там, где меня никто не найдет. И где еще страшнее.
Там
Двое стоят по разные стороны кровати и тяжело глядят друг на друга. За окном все выше поднимается ласковое солнце. Бессмысленно… разве вправе оно вставать?
Первый человек сражался за то, чтобы удержать душу моей Джейн среди живых, и проиграл; второй ― за то, чтобы душа отправилась в иной мир чистой, и победил. Злая ирония: здесь, в темной комнате, перед смертным одром, Южанин наконец одержал победу над Северянином.
Доктор Мильтон Адамс прибыл из Оровилла. Он ― блестящий военный хирург, давний друг отца и наш семейный врач ― был единственной надеждой на спасение Джейн. Нам оказалось некому более довериться в беде. Много ли в провинции хороших медиков? Много тех, у кого не трясутся руки от выпитого перед практикой и кто вообще способен справиться с чем-то серьезнее разбитого лба и несварения? Отец послал за Адамсом сразу, еще до того как слуги внесли мою бедную сестру в дом и уложили. Он явился быстро.
Мы с Джейн любили доктора с детства, а он, бездетный холостяк, любил нас, как мог бы любить маленьких племянниц. Его лицо ― широкое, усатое, с живыми оливковыми глазами и шрамом-полумесяцем от виска до носа ― я неизменно видела, выкарабкиваясь из очередного недуга. Его темные, тронутые сединой волосы Джейн украсила венком, когда он вернулся с фронта. Улыбка ― неширокая, но неизменно сопровождаемая прищуром и легким поджатием губ, ― вселяла в нас стойкость, как бы скверно ни складывались обстоятельства. До сегодняшнего дня, ведь сегодня доктор улыбался умирающей.
– Одно отрадно, ― раздается его тихий голос. ― Она ушла с миром. Мы все благодарны вам, преподобный.
В последнем слове ― напряжение, которое доктор, как ни пытается, не может скрыть. Я понимаю его всем сердцем, понимаю, как бы оно ни болело и ни шептало: «Не время для этого, не время». Когда Натаниэль Ларсен поднимает глаза и кривит бескровные губы, я в очередной раз осознаю: слово «преподобный» ― как и «пастор» ― не совсем подходит человеку, которого мы позвали, чтобы облегчить Джейн душу.
– Благодарны, ― вымученно повторяю я. ― Она обретет покой.
…На пестрой карте Оровилла найдутся самые разные «господние дома», не исключая китайский и иудейский. Наш город, как и вся страна, свободен в религии, здесь на одной улице может жить дюжина семей, и каждая будет верить во что-то свое. Пастырей-спасителей здесь тоже множество. Большинство не примечательно ничем, но только не наш. Даже сейчас я испытываю рядом с ним страх. Тот ли это трепет, что должно вызывать духовному лицу? Кто знает. Преподобный пытливо глядит на меня, и я потупляю взор.
У Натаниэля Ларсена редкое врожденное уродство: белые волосы, столь же белая кожа и голубые прозрачные глаза с воспаленными белками. Он высок и жилист, говорит низко, ему около тридцати. Обычно он надевает сутану, но под ней носит то же, что многие горожане: грубые штаны, рубашку. Я узнала об этом случайно, как и большинство. Просто в Лето Беззакония ― на похоронах шерифа ― именно Ларсен вслед за Винсентом Редфоллом, первый из горожан, открыл стрельбу по Псам. А прежде чем выхватить «кольт», сбросил в траву облачение, надетое в знак прощания с мирской суетой. Отец говорил, зрелище ― акт молниеносного обращения служителя Господа в Его же карающую длань, ― выглядело впечатляюще.
Ларсен тогда только сменил прежнего пастора, попавшего под пулю в уличной перестрелке, и с первого дня о нем в изобилии плодились слухи. Подогревал их сам факт, что епархия почему-то не одобрила кандидатов местного духовенства, а прислала «ставленника», да еще молодого. Община негодовала: такое шло вразрез с обычаями. Впрочем, когда слухи о преподобном подтвердились, мотивы стали ясней. Почему не поставить в городе, погрязшем в пороках и вооруженном до зубов, пастора, чьи старые грехи еще страшнее? Являющего собой образец «заблудшей», но одумавшейся «овцы», а говоря библейским языком, рожденного свыше? Не в пример ли его прислали, надеясь, что следом переродятся все отчаянные головы?
Мы знаем: Натаниэль Ларсен ― южанин, выходец из луизианской плантаторской семьи. Знаем: он ушел добровольцем в первые дни войны и делал блестящую офицерскую карьеру. Знаем: затем он пережил нечто, после чего внезапно оставил службу и подался в богословие. Теперь он здесь. Больше нам неизвестно ничего. На проповедях Ларсен не приводит примеров из собственной биографии, либо же ловко их вуалирует.
Несмотря на изначальную настороженность, община постепенно смирилась. Никто не скажет о Ларсене дурного: он заботлив, проницателен, отлично ораторствует и чутко слушает. Но в какие-то моменты на смену доброму пастору словно приходит тот, кем он был до обретения сана. Человек с ружьем. И именно рядом с этим человеком я вечно ощущаю себя грязной и грешной.
И не только я.
– Благодарны? Я предпочел бы, ― он неотрывно глядит на доктора, ― чтобы она вовсе не уходила. Она была юна и хотела жить.
Чувствуя тошноту, упрямо смотрю на свою бледную сестру с разметавшимися по подушке волосами. На окровавленную ткань рубашки и расслабившиеся кулаки. Джейн, распростертая на спине, с сомкнутыми милосердной дланью веками спит… спит, но никогда не проснется.
– Мы все предпочли бы, поверьте. ― Адамс словно охрип. ― Искренне надеюсь, что ваши слова не попытка укорить меня в недостаточных усилиях. Вам прекрасно известно: мои усилия по спасению жизни всегда предельны.
От слов веет грозой; ответ может ее усилить. Даже являясь прихожанином Ларсена, доктор Адамс не простит ему таких двусмысленностей, не только потому, что щепетилен в вопросах чести, но и из-за так и не изжитой идейной розни. Как она нелепа сейчас…
Я отрываю взор от Джейн. Не желаю ссор; двое ― по чьим бы фортам они когда-то ни стреляли, ― здесь не просто так. Я обязана напомнить об этом, а не молчать в ожидании, пока мужчины начнут играть фразами с подтекстом «Я вас не уважаю, будь вы хоть Господь». Обязана ― и в своем праве.
– Это также известно нашей семье. ― Я глубоко вздыхаю, сглатываю слезы. ― Доктор Адамс сделал все, что было возможно. Как и вы.
Ком в горле; не могу говорить. Затравленно озираюсь, надеясь, что вернется мать: пятнадцать минут назад ей сделалось дурно, отец увел ее прилечь. «Придите…» ― тщетно молю небеса. Но дверь плотно затворена. Никого нет, никто не найдет мужества переступить порог, и из Бернфилдов в комнате только я. Из живых Бернфилдов.
– Будет лучше, ― преподобный будто не слышал, опять обращается к Адамсу, ― если вы зашьете ее раны. Прямо сейчас. Если, конечно, вы не считаете необходимым вскрытие и…
– Для чего? ― бездумно спрашиваю я, перебив Ларсена. ― Для чего, если она уже…
Для чего зашивать ее распоротый живот, если она умерла? Почему это звучит так гадко? Моя сестра даже не остыла. Она держала меня за руку около получаса назад. Ее пальцы сжимали мои, губы шевелились, грудь вздымалась. Полчаса ― прогулка перед завтраком. Полчаса ― несколько вальсов. Полчаса ― время, чтобы расчесать волосы и украсить их шпильками, или сплести венок. Оказывается… полчаса достаточно, чтобы разорвать жизнь на «до» и «после».
– Затем, мисс, ― пастор обводит нас тяжелым взглядом, ― что ее предстоит проводить. Контора братьев Блумквистов ― если не ошибаюсь, единственное похоронное бюро Оровилла, ― не слишком бережно обращается с усопшими. Что-то может потеряться.
Тошнота усиливается. Меня шатает, я опираюсь на стол.
– Прекратите! ― Доктор рявкает, но спохватывается. Продолжает он почти с мольбой: ― Прошу, преподобный, не надо. Мы все знаем, что тело бренно. И все же не стоит распалять воображение девочки. Пощадите ее, если хоть чуть-чуть способны. Что же касается вскрытия, как врач могу сказать, что причина смерти ясна. Родители не имеют возражений…
– Я еще поговорю с ними. ― Ларсен отступает от постели. ― И попытаюсь утешить, насколько возможно. Работайте.
– Благодарю.
Заученно шепчу это, глядя в пол. Ларсен проходит мимо так стремительно, что подол сутаны кажется крыльями. Я действительно благодарна: у самой нет сил на теплые слова для отца и матери, нет сил вообще ни на что, с трудом получается даже дышать. А пастор скажет, что нужно. Подарит родителям смирение и стойкость. Несмотря на резкость, у Ларсена подобраны ключи ко всем душам общины; душа отца, открытая неординарности и честности, непременно отзовется на христианское утешение, а с ней рука об руку выйдет к свету мамина. Жаль, моя душа забилась слишком глубоко в потемки.
– Постарайтесь хотя бы при мистере и миссис Бернфилд не упоминать о братьях Блумквистах и их привычке терять внутренние органы покойников.
Доктор Адамс сухо бросает это в спину Ларсену; тот, уже взявшийся за ручку двери, замирает. Не вижу лица, но не сомневаюсь: там ни капли гнева. Преподобный неизменно отлично владеет собой.
– Постарайтесь, чтобы никому не пришлось вспоминать об этой досадной привычке на погребении. За сим прощайте.
Он выходит. Мы с доктором остаемся вдвоем, и я обессиленно кусаю губы. Страх не давал плакать при пасторе, даже в первые мгновения после того, как Джейн сомкнули веки. Но больше я не могу держаться; рыдания рвутся горькой волной. Оседаю на пол, теряя опору, приваливаюсь плечом к ножке стола. Я жалка… похожа на мышь. И, наверное, я сейчас задохнусь. Стыд. Надо держать лицо, держать при посторонних, да и Джейн, разве Джейн бы понравилось это? Но…
– Простите, ― выдавливаю между всхлипами. ― Простите, доктор… доктор… я сейчас…
«Джейн. Джейн. Джейн», ― пульсирует в висках. Мечутся мысли, перед глазами ― сгущающаяся чернильными точками темнота. Я завидовала ей. Я не понимала ее. Я вопрошала Господа, почему она, а не я заслужила счастье, и глубоко в сердце считала это несправедливым. Что же… ныне я вопрошаю Господа, почему он наказал нас обеих. Забрал мою Джейн, оставил меня. Одну со всеми грехами и несказанными словами.
– Моя девочка. Бедная моя девочка, будьте… Прошу, будьте мужественной.
Первые фразы Мильтон Адамс произносит, еще стоя надо мной, ― сквозь туман различаю носы его потрепанных ботинок. Последние слова доктор шепчет, уже грузно опустившись и неловко прижав меня к себе. Обнимает тепло и крепко, но шепот сдавленный. В груди ― хрипы: у доктора проблемы с сердцем. Сейчас это сердце, наверное, разрывается так же, как мое. Я вцепляюсь в ткань клетчатого сюртука и зажмуриваюсь, позволяю себе недолгую слабость, переставая думать, как выгляжу со стороны. В конце концов, этот добрый человек ― мой брат по общине и тот, для кого я стала за долгие годы частью семьи. Я вряд ли обниму сегодня родителей: не позволю себе этого. Я не хочу будить в их душах осознание, что больше никогда мы не прильнем к отцу или матери вместе с сестрой, как раньше. Я теперь буду обнимать их одна. Всегда одна и только не сегодня. Так… обниму хотя бы доктора Адамса.
Не размыкая рук, мы сидим на полу целую минуту. Слезы не высыхают, но из горла перестают рваться всхлипы и вскрики. Мне легче. Я немного успокаиваюсь, как успокаивалась всегда, когда Адамс прикладывал к моему лбу компресс или поил меня с ложки микстурой. Тогда, слыша ободрения, я быстро начинала верить, что выздоровею. Теперь, в молчании, полном скорби, я почти верю, что переживу утрату. Когда-нибудь. Хотя бы половина моей измученной души останется живой.
– Вам лучше уйти. ― Доктор отстраняется и смотрит мне в глаза. В утреннем свете шрам темнеет резким росчерком. ― Преподобный прав. У меня при себе инструменты, ведь я так надеялся…
…Что медицинские швы помогут Джейн выжить, а не послужат тому, чтобы скорбящие не шарахались от ее гроба. Наверное, это доктор бы сказал, если бы не опасался моих слез. Он заканчивает проще: «…надеялся на лучшее» и отводит взор. Я же думаю о том, что поступлю малодушно, если уйду. Оставлю его наедине с мертвой Джейн, в лицо которой он вынужден будет смотреть, кожу которой вынужден будет терзать иглой. Я не смогла бы. Определенно, никогда не смогла бы быть врачом, тем более у меня не хватило бы стойкости прикоснуться к мертвому. А если это родное тело, не превращается ли долг в Господню кару?
– Я могу побыть с вами, ― тихо предлагаю я, сжав его широкое запястье. ― Мы всегда даже болели одновременно. Пусть так… останется до последнего.
Нижняя губа знакомо поджимается: доктор пытается улыбнуться. Кажется, он сейчас согласится, и мне заранее тошно, холодно. Я мысленно молю себя выдержать: не лишиться чувств, не броситься к Джейн и не ударить доктора, едва он возьмет иглу. Вероятно, смятение заметно. Адамс устало качает головой и убирает с низкого лба упавшие волосы.
– Побудьте с семьей, Эмма. Или на воздухе. У вас и так впереди немало испытаний.
Он еще не знает, насколько прав. Я тоже.
…Спустившись по лестнице, пересекаю холл, миную траурно замерших у стены слуг. Весть уже облетела дом: кухарка Линда плачет, горничные ― близняшки, как мы с Джейн, ― шепчутся и обе бледны, мужчины все как один отводят взгляды. Никто не заговаривает со мной, я же стараюсь двигаться твердо и не обращать внимания на почти физическую боль, которую причиняют всхлипы грузной темнокожей Линды. Она, как и доктор, помнит нас с детства. Пекла пироги на каждое наше празднество. Она убеждена была, что вскоре ей предстоит творить прекрасный ужин на торжество по случаю помолвки Джейн. Что ей придется готовить вместо торта, дичи и апельсинового пунша? Не знаю… не хочу думать. Ужин будет поминальным.
Время ― десять. Трава больше не блестит росой, солнце упрямо стремится вверх. Лучи его играют на макушках дальнего леса, утреннего сумрака все меньше. Но грифоны, двое, что сторожат двери, по-прежнему отбрасывают тени. Рядом с одним из каменных чудищ я и останавливаюсь, прикасаюсь ладонью к перышкам на крыле, устремляю взгляд вперед. За ограду. За луг, выводящий на широкую дорогу, по которой можно навестить соседей. За другую дорогу, едва заметную отсюда, ― тропку с уклоном вверх. Тропка ― если идти долго, если смело петлять, ― приведет в лес Джейн. В лес, откуда, миновав мертвые дома индейцев, преодолев дубраву и спустившись по откосу, можно добраться до Фетер, а вдоль нее ― до Оровилла. А можно ― остаться. Остаться и…
«Сходи к Двум Озерам, Эмма. Пожалуйста, сходи к Двум Озерам…»
Голос доносится ветерком. Колышется трава, качают головками неприглядные бело-лиловые цветы с желтыми сердцевинами. Как же долго не вянут, удивительно, их ведь несколько недель назад касались руки Джейн.
Живые руки Джейн. Я помню.
Опускаюсь на колени и делаю, как она: собираю венчики в ладони. Всматриваюсь, пытаясь увидеть красоту, но вижу только смерть. Даже нежное соприкосновение лепестков с кожей болезненно, и больно понимать, что цветы не сберегли ни капли тепла, ни отблеска взгляда моей бедной сестры. А может… она искала не красоту? Может, отдавала не тепло? Может, неизвестные мне растения и стали вместилищем той самой боли, что была мне непонятна, что от меня таилась, а теперь незримо заполняет все мое существо?
Чушь. Это просто цветы. Они безголосы и бездушны.
Я отрываю венчики от стебельков. Смыкаю ладони и сдавливаю, не видя, но ощущая: лепестки податливо мнутся. Цветы гибнут, цветы плачут, а мне вовсе не становится легче. Память не уходит, мука только захлестывает удавкой. Из разомкнувшихся рук в траву падают уже не соцветия, ― изуродованные комья, напоминающие мертвых бабочек.
– Прости, Джейн.
Я погружаю пальцы, испачканные пыльцой, в траву, склоняю голову и зажмуриваюсь в надежде наконец сбежать от себя. Я не успеваю так замереть надолго. Не дают.
– Мисс Бернфилд? Вам плохо?
Кто-то стоит сзади, совсем рядом. У меня уже с минуту такое ощущение, но поначалу, задушенная скорбью, я не придала ему значения. Теперь, сразу узнав голос, я с усилием оборачиваюсь, обуздываю желание бежать. Нет смысла прятаться от светлых глаз преподобного Ларсена. Он застал меня такую ― растоптанную, раздавленную, уничтожающую в своей смертельной горести другие Божьи творения, пусть ничтожные. Ничтожные ли? Чем они ничтожнее меня?
– Да, преподобный, ― облизнув губы, откликаюсь я. ― Очень плохо. Простите.
Пастор возвышается надо мной, как могла бы выситься Вавилонская башня. Он огромного роста, да еще стоит на крыльце, да еще я, уподобляясь нищенке-попрошайке, горблю спину. Нет сил распрямиться, не говоря о том, чтобы подняться. Нет сил и смотреть в белое как мел, точеное, отстраненное лицо. Я вдруг вспоминаю: на службах случается, что иные прихожане вдруг падают перед преподобным ниц и начинают лихорадочно в чем-то виниться. Молят о спасении, вплоть до того, что ползут следом на коленях до самой кафедры. Они наивны: чужая молитва не поможет, если твоя душа не возродится сама, тут не спасет ни один служитель. Но… я понимаю братьев и сестер: Ларсен устрашает. Это уже не тот страх, что я испытывала в комнате, когда преподобный спорил с доктором. Он горше и нужнее..
Ларсен смыкает ресницы ― белые, как и волосы. Пальцы сцеплены в крепкий замок у груди, но губы не движутся; едва ли он молится. Я вдруг понимаю: скорее всего, он пытается овладеть собой. Собраться, чтобы…
– Простите вы, мисс Бернфилд, ― раздается наконец его голос. ― Вы не обязаны извиняться. Господь обещает всем чистым душам счастье; Господь учит не страшиться утраты. Тому же учу и я. Но… ― Ларсен открывает глаза, ― мне ли не знать, как сложно верить вслепую, верить, не получая от усопшего писем из рая, как получаешь их с отдыха на океанском берегу?
И он вдруг слегка улыбается, а потом подает мне жилистую, особенно бледную на фоне черного рукава ладонь.
– Преподобный…
– Поднимитесь. Прошу.
Я не признаюсь, что пропасть между нами с сестрой была шире, чем смерть, и разверзлась раньше. Нет, это ― и мое раскаяние ― останется для исповеди. Пока же мысли спутаны, я не понимаю собственную душу. А Ларсен и так слишком милосерден, куда милосерднее, чем должен быть к слабому духом, к пораженному грехом. На собрании общины он будет говорить иные слова. Сейчас он просто дает мне время. И… пусть знает, что не зря.
– Спасибо. ― Я встаю с колен. ― Я должна побыть с родными.
Ларсен одобрительно кивает и снова складывает руки у груди. Я действительно собираюсь пойти к отцу, матери и уже с ними ― в комнату, где остался доктор. Я буду помогать во всем, чтобы достойно проводить мою Джейн. Я обещаю это Господу, ей, себе… Но я слаба и отсрочиваю минуту, когда переступлю порог дома.
– Вы будете на погребении? ― задаю я очевидный вопрос.
– Да, ― снова кивает он.
– И еще ради Бога… ― Решившись, я впервые сама заглядываю Ларсену в глаза. Вопрос дерзкий, но лучше задать его и обрести хотя бы тень покоя. ― Скажите… она точно ничего не поведала вам об… убийце?
Я не удивилась бы, если бы его терпеливая учтивость враз исчезла, если бы он одернул меня и призвал к должному почтению. Я, пусть не обвинила, но гипотетически допустила его ложь, ложь своего духовного наставника. Но бледное лицо остается бесстрастным.
– Мисс Бернфилд говорила не о смерти, больше ― о жизни. Она была до нее очень жадна, видела так много ее самых разных проявлений. Удивительно. ― Ларсен опять слабо улыбается, но тут же глаза становятся холодными. ― А вам она не открывалась? Вы ведь тоже провели с ней какое-то время наедине. Или, может, вы что-то знаете сами? Подозреваете?
«Сходи к Двум Озерам». Все, что я знаю. И это останется со мной, пока я не выполню просьбу моей бедной Джейн. Ведь кто знает, что она там прячет? Или… кого?
– Нет. ― Мне удается не опустить взгляда. ― Ничего. Ничего полезного… для мистера Редфолла или кого-либо еще. Простите.
– Жаль.
Он верит или, по крайней мере, оставляет расспросы. Делает пару шагов и, едва покинув тень, надевает широкополую шляпу: защищает от солнца чувствительную к ожогам кожу. Шляпа ― черная, невзрачная, ― всегда с ним, если не на голове, то болтается на тесьме за спиной.
– Что ж, до встречи. Господь с нами, мисс Бернфилд.
– Господь с нами…
Ларсен пересекает двор, и ему торопливо подводят коня ― угольно-черное бешеное животное, с которым долго не мог сладить никто в городе. Сейчас конь смиреннее прихожан, возможно, потому что Ларсен отказался от скверной идеи впрягать его в повозку, купив для общинных целей покладистую кобылу. Этого же зверя забрал себе. Он вообще предпочитает ездить верхом, вот и сейчас быстро расстегивает облачение и аккуратно убирает в седельную сумку, остается в мирской одежде. Сапогам не хватает шпор ― и это все, что отличает пастора от любого старателя, законника или «лихого».
Он выезжает за ворота. Неуверенно приподнимаю руку в прощальном жесте, но мне не отвечают. Преподобный исчезает среди деревьев, а я смотрю вслед. Мне пусто, по-прежнему плохо. Но все-таки чуть лучше, чем когда нежные лепестки сминались в моих ладонях. Я не удивлена; посетив лишь пару наших служб, невозможно не почувствовать: в Натаниэле Ларсене есть то, что делает его действительно хорошим пастырем. Особая сила. Сила быть опорой.
Его внешние спутники ― сутана и Библия. Что за ними, ― неизвестно, как неизвестна природа загадочного перелома, отвратившего этого властного, сильного и, в общем-то, довольно жесткого человека от военного дела. Лишь один житель Оровилла, тот, с кем преподобный дружен, вероятно, об этом знает. Но последний индеец Винсент Редфолл бережет секреты. Его упорство не удалось переломить даже моему отцу, способному выведать истину у камня. Не удалось и «немного краснокожей» Джейн.
Я возвращаюсь домой. Лето жаркое, поэтому похороны назначены уже на следующий день. Еще через два я решусь выполнить последнее желание сестры и приду к Двум Озерам, где Зеленая Леди схватит меня и уволочет в Агир-Шуакк. С этого начнется куда больше событий, чем мне покажется.
Ведь легенда о Жанне не закончена. А нет ничего опаснее неоконченных легенд.
И ни тот, кто произнес эти слова, ни я, услышавшая их, даже не предполагаем, насколько страшным будет продолжение.
Назад: 5 Предрешенная судьба
Дальше: 7 Одна сестра