Книга: На секретной службе Его Величества. История Сыскной полиции
Назад: По трудам и награды
Дальше: На секретной службе его величества

Дезертир

Темная и грустная октябрьская ночь.
У подножья Царскосельской этапной тюрьмы мерно шагает часовой. Тоскливо ему и скучно. Глухо завывает свою унылую песню холодный осенний ветер, свистит между постройками тюремного здания, перебрасывается на рядом почти стоящий с тюрьмой лес и гуляет по его шелестящим верхушкам…
Темень такая, что даже привыкший уже к темноте глаз часового еле-еле разбирает сравнительно невысокий деревянный забор, которым окружена тюрьма. Напрягает часовой зрение и слух, но вокруг только темень да унылое завывание ветра… Тоскливо, грустно, неуютно!..
Мерно, но все медленнее и медленнее шагает часовой.
До смены еще добрых два часа, а тяжелая неодолимая драма так и подкрадывается, так и смежает очи. Кажется, так бы выбрал уголок поукромнее, где не так продувает ветер, прилег бы и уснул… Или нет… Зачем даже ложиться? Прислонился бы к стенке и вздремнул бы хоть малость… Но нет, нет… Боже сохрани! Нельзя. Служба.
Часовой приостановился, опустил ружье «к ноге» и оперся на него. Голова его потихоньку склонялась на грудь и вдруг беспомощно повисла…
«У-гу-гу-у-у-у…» — завыл ветер.
Часовой вздернул голову, встрепенулся и зорко огляделся вокруг.
Та же темень, то же завывание ветра, та же угрюмая холодная осенняя ночь…
Часовой крепче оперся на ружье, и… опять неумолимая, неодолимая дрема смежила его очи. Он поднял как-то руки к верху дула, где к нему примыкается штык. Опустил на руки голову и сладко задремал…
«Ш-ш-шпок!..»
Сквозь шум и завывание ветра послышался вдруг какой-то шум и падение. Как будто из окна тюрьмы свалился на землю мешок с песком.
Часовой вздрогнул и напряженно оглянулся… Ничего.
Но он слышал, несомненно, какой-то подозрительный шум… Он встряхнулся и быстро зашагал по направлению, откуда к нему донеслось это. Прошел пять шагов, десять — ничего. И вдруг совершенно отчетливо послышались шум и треску ограды, окружающей двор. Кто-то, как кошка, взбирался на нее. Зрение возбужденного часового напряглось до чрезвычайности. Совершенно ясно он вдруг заметил, как над забором поднялась какая-то темная фигура, готовясь перепрыгнуть…
«Бегство!» — мелькнуло молнией в его голове. Он мгновенно приложился и выстрелил.
Тотчас забегали, забили тревогу.
— Арестант бежал! — отчаянно прокричал часовой. Дежурный офицер немедленно снарядил отряд из четырех человек для поимки бежавшего.
Но где было искать? Очевидно, что арестант бросился в лес, находящийся совсем недалеко от тюрьмы. Туда и направилась команда.
Темнота ночи покровительствовала беглецу. В двух шагах едва можно было разглядеть человека, а в лесу и вовсе ничего не было видно.
Полусонные солдаты, отойдя немного от опушки леса в глубину и побродив наудачу с час времени, более для очистки совести, как говорится, всячески ругая арестанта, из-за которого на их долю выпала эта ночная прогулка, вернулись обратно и доложили по начальству, что поиски их успехом не увенчались.
Я в то время был еще приставом, но уже, как говорится, «на замечании». Мои способности и любовь к сыску были уже оценены, а потому я назавтра же узнал о происшествии, рассказанном выше…
Узнал, конечно, из официальной бумаги, где было сказано, что в ночь с такого-то на такое-то октября из такой-то тюрьмы бежал важный арестант Яков Григорьев, дезертир, зарекомендовавший себя как самый опасный преступник. По всем вероятиям, оный Яков Григорьев направился в Петербург, а потому мне предписывалось его разыскать и куда следует представить.
Надо было поближе познакомиться и с обстоятельствами бегства, и с «формулярным», так сказать, списком беглеца.
Обстоятельства бегства, о которых я уже рассказал несколько выше, показали, что дело приходится иметь с отчаянным, сильным и ловким человеком. История жизни этого человека, с которой волей-неволей мне пришлось познакомиться довольно коротко, показала, что действительно приходилось иметь дело с типом мошенника и преступника не совсем заурядного сорта.
Яков Григорьев — крестьянин по происхождению, но «хорошо» грамотный, что было редкостью в те времена. Насколько помнится, он чуть ли не был из кантонистов. Грамотный, рослый, представительный, он лет что-то двадцати двух был уже унтер-офицером лейб-гвардии Измайловского полка. Но этот чин ему пришлось носить недолго.
Женщины и пьянство привели к тому, что, попавшись в пустой краже в доме терпимости, он был разжалован в рядовые. Это его обидело.
Не желая в первые дни после разжалования нести службу рядового, он задумал лечь в госпиталь, но времена были строгие, и доктор, найдя его совершенно здоровым, отказал ему в этом. Яков Григорьев, не долго думая, схватил первую попавшуюся ему под руку доску и замахнулся ею на доктора. Если бы не подоспел дежурный по караулу, доктору пришлось бы плохо. За такой проступок Григорьев, и то «по снисхождению», был наказан пятьюдесятью ударами розог. После этого он решил, во что бы то ни стало бежать из полка. Это решение он и не замедлил привести в исполнение.
После бегства Григорьев начал заниматься воровством и мошенничеством, проживая в Петербурге с фальшивым паспортом на имя московского мещанина Ивана Иванова Соловьева. Жил он обыкновенно за Нарвской заставой у содержателя харчевни Федора Васильева, близ станции Четырех Рук.
Несколько раз его забирали даже в полицию, но каждый раз его личность «как мещанина Ив. Ив. Соловьева» удостоверял упомянутый содержатель харчевни. Он же, как оказалось, принимал у него краденые вещи и сбывал их. Григорьева же, лже-Соловьева, за неимением существенных улик освобождали. Так тянулось несколько лет.
Надо было, следовательно, отдать справедливость Григорьеву, что он отлично умел прятать концы в воду и выходил из всякого мошеннического дела с незапятнанной репутацией.
Но и на старуху бывает проруха.
Вздумалось Григорьеву-Соловьеву съездить в Новгород, где он начал свою службу, и там, «на родине», попробовать счастья. Тут-то с первого раза ему и не повезло.
Ночью через открытое окно забрался он в квартиру чиновника Лубова и начал шарить на письменном столе. На беду вора, чиновнику в эту ночь почему-то не спалось. Заметив в соседней комнате незнакомца, отворяющего его письменный стол, чиновник неслышно прокрался на черный ход, запер за собой двери и, разбудив двух дворников, поймал вора, когда последний, с внушительным по виду и плотно набитым узлом, занес уже ногу с подоконника.
Это похождение привело Григорьева и к установлению подлинной его личности, и в тюрьму.
Здесь тоже ему не повезло. Из всех арестантов он считался самым беспокойным и постоянно подвергался за разные проступки дисциплинарным наказаниям.
Два раза он пытался бежать, но безуспешно. Наконец увенчалась успехом третья попытка. По дороге в Петербург ему удалось раздобыться пилкой. Он подпилил оконные перекладины, быстро спустился по трубе, рискуя разбиться, но, как мы видели уже, благополучно бежал.
Ясно, что приходилось ловить уже искушенного мошенника. Очень вероятно также, что бежал он именно в Петербург, который был ему, очевидно, хорошо знаком.
Явился вопрос о его приметах. И что же? Получился обыкновенный «паспортный» ответ: блондин высокого роста…
Но мало ли блондинов высокого роста… Усилили наблюдение за местами, где он проживал раньше, приглядывались ко всякого рода блондинам высокого роста, но Григорьев, он же и Соловьев, как в воду канул…
Прошло месяца три, а то и все четыре.
Уже светало, когда по одному из глухих переулков Выборгской стороны мирно шествовал домой ночной страж и мирно потрескивал трещоткой, которая в то время составляла необходимую принадлежность ночных хранителей окраин Петербурга. Вдруг показалась маленькая фигурка, со всех ног бежавшая по направлению к сторожу. Это был мальчуган лет двенадцати, с перепуганным лицом, еле дышавший от волнения и бега.
— Дяденька, дяденька! — кричал он запыхавшись. — На заборе удавленник висит!..
Явилась полиция. Оказалось, что на одном из бесконечных заборов, которых так много в этой части города, висело тело человека в очень странном положении: корпус находился за забором, а со стороны улицы виднелась только голова, запрокинутая лбом книзу, туго притянутая у шеи небольшим ремнем, привязанным к громадному гвоздю, вбитому в середине забора.
Картина была более чем неприятная…
Началось дознание.
Личность удавленника удалось установить. Он оказался чухонцем из второго Парголова, крестьянином по фамилии Лехтонен. В вечер накануне своей смерти он ушел из дома с утра. Где он был в течение целого дня, что делал, установить не удалось.
Освидетельствование тела ясно указывало, однако, что здесь имело место убийство, которое убийца, очевидно, хотел симулировать самоубийством. Лехтонен жил за вторым Парголовом с женою и приемышем. Мужчина был здоровый.
Первое время я не мог ничего обнаружить. И только после долгих розысков удалось найти следующее.
У Лехтонена была сестра, некая Ахлестова, приезжавшая из Финляндии на несколько дней в Петербург и бывшая с ним, как удалось узнать, в день убийства, в послеобеденное время, в одном из трактиров в Измайловском полку.
Сестра эта показала следующее. Когда они вышли уже сильно навеселе из трактира, брат ее Лехтонен держал в руках две двадцатипятирублевки, которые он получил за проданную лошадь. В эту минуту к ним подошел какой-то человек высокого роста, широкоплечий, с маленькими темными усиками и родимым пятном на левой щеке. Человек этот спросил у Лехтонена, который час, затем разговорился с ним и, узнав, что они идут на Выборгскую сторону, сказал, что и ему надо идти туда.
Когда они дошли до Выборгской, уже стемнело. Незнакомец предложил им зайти в известную ему сторожку на огороде и выпить водки. Получив согласие, он сбегал за водкой. В сторожке они пили, по словам Ахлестовой, так много, что она допилась до бесчувствия и очнулась только ночью на огороде, но, как она впоследствии сообразила, совсем на другом конце. Думая, что в пьяном виде она сама сюда забрела, она не пошла искать брата, а вернулась на постоялый двор, где и ночевала, а на следующее утро уехала к себе домой в Финляндию.
Как ни странно было поведение сестры убитого, уехавшей, не стараясь увидеть брата, пьянствовавшей с ним в компании незнакомого мужчины и т. д., но самые тщательные расследования привели к полному убеждению в том, что она говорит правду.
Явилась у меня мысль о тщетно разыскиваемом Григорьеве-Соловьеве. С одной стороны, приметы подходили: высокий, плечистый, светлые глаза… Но с другой — темные усики, родимое пятно на левой щеке… Ничего этого в приметах не было.
Все-таки я начал усиленный розыск в местах, где мог быть этот преступник. К прежним приметам добавились еще усики и родимое пятно, но… опять все было безуспешно. Неудачи начали меня обескураживать, а тут явилась еще новая весьма ловкая штука…
Из квартиры купца Юнгмейстера, близ Выборгской заставы, были похищены ценное верхнее платье и золотые часы.
Как была совершена эта кража, мы долго не могли себе уяснить.
Похищенные вещи находились в комнате, где хранились также в денежном железном шкафу процентные бумаги и деньги хозяина квартиры. Комната запиралась особым французским замком, сделанным по заказу Юнгмейстера. Окон в этой комнате не было: она освещалась с потолка через стеклянную раму и длинную трубу, заканчивавшуюся на крыше конусообразной стеклянной же рамой.
В промежуток времени, когда могла быть совершена кража (с пяти до десяти часов вечера), комната была заперта и ключ от нее находился у хозяина. Стекла и рамы потолка и крыши были глухие, не открывавшиеся, и при осмотре оказались целыми и не поврежденными. Словом, вор мог проникнуть в комнату только каким-либо «чудесным» образом…
Несмотря на то, что мне случалось уже на своем веку видеть много ловких краж, в данном случае я был в недоумении.
Я решил было уже отказаться от надежды напасть на какой-нибудь след, но в последнюю минуту, после многих и тщетных осмотров, я решил еще раз произвести исследование. «Ведь не духи же, в самом деле, украли», — думал я.
И вот еще раз, один, отправился я произвести осмотр комнаты.
Что-то подсказывало мне, что секрет заключается именно в самой комнате.
После долгих бесплодных осмотров и размышлений я остановил свое внимание на каком-то квадрате, еле-еле вырисовывавшемся на обоях почти под потолком.
Взобрался я на шкаф и, исследуя подозрительный квадрат, заметил, что он представляет очертания как бы четырехугольной дверцы в стене. При помощи ножа я действительно открыл эту дверцу. Оказалось, что это был род очень большой вентиляционной трубы, но без вентиляторного колеса. Соединялась эта труба с не действовавшей уже давно дымовой трубой.
Может быть, эта дверца и ведущая к ней труба раньше имела и другое назначение (дом недавно был перестроен), но о существовании этой трубы никто в квартире не знал.
Осмотрев стенки трубы, я заметил отчетливые отпечатки недавнего трения о них какого-то массивного предмета и свежие царапины. Ясно было, что вор проник в комнату с крыши именно этим путем и тем же путем вышел обратно. Очевидно, это был человек, хорошо знакомый с устройством дома и в особенности с его трубами и печами. Само собой разумеется, что я тотчас вспомнил о трубочистах, — и здесь мои розыски привели к следующему.
Подручный трубочист дома, где жил Юнгмейстер, действительно знал об этих трубах, но клялся и божился, что туда он не лазил и ничего не крал. Это, положим, и подтвердилось, но подтвердилось и то, что наивный трубочист как-то шутя говорил своему знакомому и даже приятелю Кондратьеву, что Юнгмейстера легко этим путем обокрасть. Кондратьев был, как его описывал трубочист, человек высокого роста, с усиками, довольно темными, и с родимым пятном на левой щеке…
Ясно было, что я опять встречаюсь со своим «знакомым незнакомцем». Но где он жил, этот Кондратьев, где его можно было найти, об этом трубочист решительно ничего не знал, тем более что со времени кражи и даже за несколько дней до нее он потерял своего приятеля из вида.
Трубочист, однако, сообщил новую подробность: у Кондратьева была подруга. Но где была и чем занималась эта подруга, неизвестно. В самое последнее время она, кажется, была без места и занималась поденной работой… вот и все.
Той порой подоспело новое преступление.
На Невском проспекте, недалеко от лавры, нашли задушенного с поясным ремнем на шее, довольно тщедушного парня. Оказалось, что это был ученик часовых дел мастера Иван Глазунов.
Из дознания же обнаружилось, что вечером накануне убийства несчастный ученик часовых дел мастера пьянствовал в трактире «Старушка». У него были серебряные часы с цепочкой. С ним сидел и поддерживал ему компанию рослый, плечистый человек лет тридцати пяти, с усиками и родимым пятном на левой щеке. Трактирщик хорошо почему-то запомнил его.
Опять тот же Кондратьев и, как я был почему-то уверен, Соловьев, а по-настоящему — Яков Григорьев. Дерзость и наглость этого злодея превосходили все пределы, и хоть он вертелся тут же, как говорится, под носом, — мне не удавалось его изловить.
Самолюбие мое сильно страдало. Я бранил своих агентов и наконец пустил в ход знаменитое «cherchez la femme»… Надо было найти женщину. Надо было найти эту подругу Кондратьева-Соловьева-Григорьева!
Я мобилизовал своих агентов женского пола.
По словам трубочиста, подруга преступника была без места. Я ухватился за эту мысль. «Если она без места, — думал я, — то ютится, скорее всего, где-либо на квартире, занимает, может быть, угол».
Всем женщинам-агентам была объяснена мною важность и сложность дела. Была обещана хорошая награда, и был дан приказ превратиться в не имеющих места работниц и слоняться в таком обличье по углам…
Результаты получились довольно быстрые.
В подвальном помещении дома де Роберти близ Сенной площади держал квартиру, состоящую из одной комнаты и кухни, отставной фельдфебель Горупенко.
Сам Горупенко с женой и четырьмя детьми ютился в комнате, а кухню отдавал под углы квартирантам.
Таких квартирантов в кухне, на пространстве пяти квадратных сажен, проживало до восьми человек. Теперь же, по случаю летней поры (столько времени мучил меня этот негодяй!), их было лишь четверо: официант из трактира «Бавария», безместный повар-пьяница, хромой нищий и крестьянская девушка, занимавшаяся поденной стиркой белья до приискания себе постоянного места.
К этой-то компании квартирантов присоединилась одна из моих агентш, и агентш опытных, некая Федосова, выдавая себя за работницу на папиросной Фабрике Жукова, где она действительно работала раньше, до своего выхода замуж.
Вечером, когда все квартиранты были в сборе, новая жилица, по требованию сожителей, должна была, как водится, справить новоселье, т. е. выставить водку и закуску.
Когда мужчины перепились и разошлись по углам, обе женщины разговорились.
— Охота тебе, милая, по стиркам-то ходить, — начала разговор Федосова.
— Да я и на хороших местах живала, — ответила несколько тоже подвыпившая подруга, — да нигде из-за моего не держат, больно буен. Придет проведать да и наскандалит, ну, а господа этого не любят…
— А он солдат али пожарный, твой-то?
— Из солдат, милая! Уж три года с ним путаюсь, ребенка прижила; каждый месяц по четыре целковых чухонке даю за него.
— А отец-то помогает?
— Как же, как придет, бумажку, а то и две сунет. «Пошли, — говорит, — нашему-то…» Вот за это он мне больше и люб, что ребенка жалеет. А вот теперь месяца три как пропадал, да вдруг… вот приходил недавно, только какой-то невеселый, да и не в своем виде.
— Под хмельком, должно быть. Видно, приятели употчевали?
— Нет, милая, совсем не в этих смыслах. А это я про одежу говорю.
— Что такое про одежу?..
— То-то и дело: франтом вдруг разрядился… Несет, значит, еще полусапожки женские да два бурнуса. Как пришел, послал меня на Сенную купить ему фуражку. Полусапожки мне подарил, а другие вещи велел продать, я их знакомому татарину за восемь рублей и отдала. «На, — говорю, — получай капиталы». А он мне в ответ: «Дура ты! Эти вещи пять красненьких стоят, а ты за восемь рублев продала!» Осерчал он очень, а потом и говорит: «Пойдем, — говорит, — в трактир». Ну, пошли в трактир, а потом все по-милому да по-хорошему кончилось. Ведь сколько не видались… «Где ты, — спрашиваю, — столько пропадал?» — «А там, — говорит, — был, где меня теперь нет…» — Марья Патрикеева, так звали девушку, сладко зевнула. — Двенадцатый час, — проговорила она, и обе женщины разошлись, несмотря на то, что Федосову рассказ, понятно, заинтересовал.
На следующее утро Патрикеева пошла на поденную работу, а Федосова ко мне.
Вечером, в девять часов, обе женщины опять сошлись, но разговор у них не клеился.
— Что ты, Маша, сегодня скучная такая? О солдате своем, что ли, взгрустнула? — начала разговор Федосова.
— Пожалуй, что ты и угадала. Яша-то мой опять за старые дела принялся…
— Ну, об этом кручиниться нечего. Было бы дело-то прибыльное, а он видишь, какие тебе полусапожки в презент принес.
— Так-то оно так, а все опасливо. Я ему и сказала, как он мне недавно часы с цепочкой дал. Яша, говорю ему, опять ты за темные дела взялся, смотри, не миновать тебе Сибири!
— Ну, а он-то что на это сказал?
— Молчи, говорит, дура. И в Сибири люди живут.
— Молодец!.. Храбрый, значит!.. А знаешь, Маша, ты часы бы продала. У меня есть один знакомый на рынке, который тебе хорошую цену за них даст, — сказала Федосова, желая узнать, где находятся эти часы.
— Ах ты, Господи! Жаль, что я не знала этого раньше. Побоялась идти с ними на толкучий да и заложила их тут поблизости, у жида.
— А, это на Горсткиной улице. Закладывала и я там. Жид этот, прости Господи, что антихрист — за рубль гривенник дает, — добавила агентша.
— Верно, верно, на Горсткиной, туда и снесла! — со вздохом проговорила Маша.
— Хоть бы одним глазком взглянуть мне на дружка-то твоего; страсть это как я обожаю военных людей. У меня самой — военный, — с одушевлением произнесла новая «подруга».
— На этой неделе обещался побывать. Жди, говорит, около ночи.
Все эти сведения были переданы мне, и я, не сомневаясь, что напал на настоящий след, велел строго следить за домом де Роберти, а сам каждый вечер поджидал прихода Григорьева.
Но время шло, а тот все не являлся. Маша сильно тревожилась и несколько раз высказывала Федосовой свои подозрения, не попал ли ее Яша в полицию.
Прошла неделя. На восьмой день я, взяв с собой городового, отправился на свой пост. По дороге, около дома де Роберти, мы нагнали человека в пиджаке. При взгляде на него вполуоборот я вздрогнул… Рост, белое лицо с маленькими темными усиками, большие наглые глаза и родимое пятно на щеке… Положительно, подумал я, это он!
— Это ты, Соловьев? — окликнул я его.
— Да, я, — послышался ответ, и мужчина, повернувшись, очутился со мной лицом к лицу.
Я бросился на него, схватил его за руку, которую он уже опустил за пазуху, где оказался хорошо отточенный нож.
Городовой ударом в бок сбил Григорьева с ног. Подбежали дворники, и общими усилиями удалось крепко скрутить его руки веревкой.
На следующий день после этого ареста были найдены и вещи, похищенные у купца Юнгмейстера. На Горсткиной улице были найдены заложенными серебряные часы с цепочкой, которые принадлежали задушенному ученику часовых дел мастера Ивану Глазунову.
Преступника оставалось только уличить и привести к сознанию.
— Яков Григорьев! — начал я свой допрос, оставшись с ним в кабинете с глазу на глаз. — Ты обвиняешься в побеге из этапной Красносельской тюрьмы, в убийстве чухонца Лехтонена на Выборгском шоссе и ученика часовых дел мастера Ивана Глазунова, с ограблением вещей, а также в краже платья и часов близ Выборгской заставы у купца Юнгмейстера.
— Что из тюрьмы бежал — это верно, а в другом я не виноват, — ответил он.
— Ну, а откуда же ты взял часы, которые были найдены при обыске?
— В магазине купил… А где, в каком месте — не при помню.
— Ну, а вещи, которые ты передал Марье Патрикеевой для продажи? Тоже купил?
— Никаких вещей не передавал. Все врет баба.
И затем на все вопросы, где он находился во все время с момента побега, Яков отвечал «не припомню» или «был сильно выпивши и потому ничего не видел и не слышал».
— Вот, ваше благородие! — вдруг неожиданно и нагло проговорил он. — Против меня никаких улик нет! Хотите, видно, невинного человека запутать! Если бы я был уж такой душегуб, так мне бы ничего не стоило вот эту чернильницу взять, пустить в вашу голову да и бежать отсюда… Семь бед — один ответ!
— Бросить в меня чернильницей ты, пожалуй, и мог бы, да бежать-то тебе не удалось бы. У дверей тебя городовой встретит, — проговорил я, в упор смотря на Якова. — А что свидетелей нет — это ты ошибаешься, сейчас ты их увидишь.
Я позвонил. На зов явился городовой.
— Сколько у нас арестованных?
— Шестеро, — ответил городовой.
— Введи их сюда.
Когда все шестеро были введены, я поставил их рядом с Яковом, который с изумлением глядел на все происходящее.
— Введи сюда Ахлестову, — сказал я. Когда вошла Ахлестова, я обратился к ней: — Ахлестова, вглядитесь в лица всех этих семерых людей. Не признаете ли вы среди них того человека, который пил с вами водку в сторожке на огороде, на Выборгской стороне в день убийства вашего брата?
Ахлестова внимательно стала всматриваться в лица стоявших перед ней и затем прямо, без колебания подошла к Якову Григорьеву и проговорила:
— Этот самый человек! Я бы его из тысячи признала…
— Ври больше! — со злобой в голосе, стараясь, однако, скрыть свое смущение, сказал Яков Григорьев.
— Введи теперь сидельца из трактира «Старушка»!
Ввели сидельца.
— Вы показывали, что двадцатого числа в вашем заведении пьянствовал Иван Глазунов, убитый в ту же ночь, в обществе с неизвестным вам человеком, приметы которого вы, однако, хорошо запомнили. Вглядитесь внимательно в лица стоящих перед вами, не узнаете ли вы в ком-нибудь из них того незнакомца, который пьянствовал с Глазуновым?
— Это они-с будут! — решительным тоном сказал сиделец, подходя к Якову.
Шестерых арестантов увели, и я опять остался с глазу на глаз с Григорьевым.
— Ну, что скажешь теперь? — обратился я к Якову.
— Это все пустое! — проговорил он, тряхнув головой. — Все это вы нарочно придумали, чтобы меня с толку сбить, да не на такого напали!
— Как знаешь, Григорьев! Против тебя очень серьезные улики, есть даже такие свидетели, о которых ты и не подозреваешь. Я от души советую тебе сознаться во всем. Легче на душе будет, да и наказание смягчат за твое чистосердечное признание.
Долго говорил я с Яковом о Боге, о душе, спрашивал его об его прошлом, о детстве, о его родителях. Он несколько присмирел, не был так нагл и циничен, как вначале, но сознания от него я так-таки не добился и велел его увести.
На следующее утро я приступил к допросу Марии Патрикеевой.
Она чистосердечно рассказала все, что знала.
— А давно ты знакома с Яковом?
— Да больше трех лет.
— И ребенок есть у тебя?
— Да, мальчик, только не у меня он, отдала я его чухонцу на воспитание, в деревню, за вторым Парголовом.
— А как зовут этого чухонца?
— Лехтонен.
— Как? Как? — переспросил я, удивленный. — Ты верно запомнила его имя?
— Да как же не помнить. Ведь я там раз пять побывала, с год назад, положим… Все не успевала теперь…
— Хорошо ли там твоему ребенку? Пожалуй, впроголодь держат?
— Что вы, ваше благородие, они его любят. Своих-то детей у них нет, так моего заместо родного любят… Только вот вчера, — продолжала Марья, — я встретила в мелочной лавке чухонку знакомую из той же деревни, так она говорила, что Лехтонена убили, да толком-то не рассказала… Поди, все враки, за что его убивать-то. Человек он простой да бедный, что с него взять-то?
Я решил воспользоваться этим странным и неожиданным совпадением, чтобы через Марью повлиять на Григорьева:
— Ну, а я тебе скажу, что его действительно убили, когда он возвращался домой… А убил его… Убил его отец твоего ребенка и твой любовник — Яков Григорьев!
Эффект этих слов превзошел мои ожидания. Марья зашаталась и с криком «Яша убил!» грохнулась на пол.
На этом допрос был прекращен.
Вечером того же дня я вновь вызвал Григорьева. Он вошел бледный, понуря голову, но упорно стоял на том, что ни в чем не виновен.
Я велел ввести Марью Патрикееву.
— Вот, уговори ты его сознаться во всем, — сказал я. — Он убил чухонца Лехтонена, второго отца твоего ребенка, любившего твоего ребенка, как своего собственного.
— Яша, неужели это ты убил его? Ведь как он любил нашего Митю, как своего родного, — захлебываясь от слез, проговорила Марья.
— Что ты, дура, зря-то болтаешь? Разве Митюха у него был? — проговорил тихо Яков.
— У него, у него… Как свят Бог, у него! Скажи мне по душе, заклинаю тебя нашим малюткой, скажи мне, ведь ты не убийца! Не мог ты руку поднять на него, Яша!
— Моя вина! — глухо проговорил Яков, весь дрожа от охватившего его волнения. — А только видит Бог, не знал я, что мальчонок-то наш у него воспитывается. А то бы не дерзнул я на него руку поднять. Упаси Бог, не такой я разбойник… Видно, Бог покарал… Во всем я теперь покаюсь. Слушайте, видит Бог, всю правду скажу!
И он начал свою исповедь. Первую часть исповеди, в которой он рассказал об убийстве Лехтонена и краже у купца Юнгмейстера, я опускаю, так как они достаточно обрисованы раньше. Характерен рассказ об убийстве Глазунова. Убил он его, как оказывается, ни за что ни про что…
— В шестом, должно быть, часу утра я зашел на постоялый двор, что в Сампсониевском переулке, выпил водки, пошел к Марье и передал ей вещи купца для продажи. На вырученные деньги я больше пьянствовал по разным трактирам, а ночевал в Петровском парке. На той неделе в одном трактире я свел знакомство с этим самым Иваном Глазуновым. Мы вместе пили пиво и водку, и я тут же решил, что убью его и возьму часы и цепочку, да и деньги, если найду. А у меня оставалось всего шестьдесят пять копеек.
Когда трактир стали запирать, я вышел вместе с ним и стал его звать пойти вместе к знакомым девицам. Он согласился, и мы пошли.
По дороге он все спрашивал меня, скоро ли мы дойдем. Я ему говорю: «Сейчас», — и все иду дальше, чтобы не встретить никого на пути. Как прошли лавру, я тут и решился. Дал ему подножку, сел на него и ремнем от штанов стал душить. Сначала малый-то боролся, да силенки было мало, он и стал просить: «Не убивай, — говорит, — дай еще пожить, возьми все…» Да потом как крикнет: «Пусть тебе за мою душу Бог отплатит, окаянный». Тут я ремень еще подтянул, и он замолчал. Снял я с него часы и кошелек достал, а там всего-навсего сорок копеек денег. Посмотрел я на него, и такая, ваше благородие, меня жалость взяла! Лежит он такой жалкий, и глаза широко раскрыл, и на меня смотрит. Эх, думаю, загубил Божьего младенца за здорово живешь! И пошел назад по Невскому, зашел в чайную, потом в трактир, а из трактира к Марье. Отдал ей часы и велел заложить их, а сам пошел опять шататься да пьянствовать.
Как перед Богом говорю, ничего не знала Марья о моих злодействах, не погубите ее, ни в чем она не причастна.
Этой просьбой Яков закончил свою исповедь.
Спустя пять месяцев Яков Григорьев был судим и приговорен к двадцатилетней каторге.
Мария Патрикеева по суду была оправдана, но заявила, что она с ребенком пойдет за Яковом. Так велика была ее любовь к этому человеку-зверю.
Назад: По трудам и награды
Дальше: На секретной службе его величества