14.03
Наверное, Линда никогда этого не поймет, а если даже поймет, то не признается, но, не задержи ее Гордон в «Свечах», она бы сейчас оказалась в самой гуще драки. Впав в неожиданный и необъяснимый приступ мужского неандертальства, он отнял у нее драгоценные секунды, и потому, когда Линда добралась до места молниеносной распродажи, насилие было уже в самом разгаре. То, что она видит, прибежав по соединительному коридору из соседнего отдела «Этнические искусства и ремесла», мало напоминает буйную суматоху в «Галстуках», которую она вспоминает с таким удовольствием. То, что она видит, – это неприкрытая дикость: мужчины и женщины с перекошенными от ярости физиономиями, прекрасные предметы из тика, бамбука, тростника, глины и стали, которые гнут и ломают чьи-то руки, кровь, – кровь, льющаяся из порезов, кровь, проступающая на светло-зеленом ковре с узором из логотипов, – и раненые, шатающиеся, падающие, хватающиеся за свои раны. Вот двое покупателей атакуют друг друга чилийскими «дождевыми палками», делая и отражая выпады гремучими трубками из сушеного кактуса, будто фехтовальщики. Вот женщина пытается вогнать носовую флейту в ноздри другой женщине. А вон там кто-то яростно вколачивает пару маракасов между ног мужчины, так что тот белеет, оседает на колени и заходится в беззвучной муке. Это уже не спортивная злость здорового состязания за уцененный товар, а самое настоящее коллективное безумие – бессмысленный и беспощадный беспредел. И какая-то частица души Линды, которой еще не коснулась по-настоящему порча «Дней», содрогается при виде этого зрелища. Между тем как остальные покупатели, отпихивая друг друга, прорываются к куче-мале, она медлит. Она знает, что где-то там, впереди, посреди беснующейся толпы, ее ждет, возможно, самая выгодная в жизни покупка. Она может лишь догадываться об этом, слыша неумолкаемый клац-бум-бах музыкального оружия. Желание толкает ее вперед; осторожность велит отступить.
Вдруг какая-то женщина, пробегая мимо, хватает Линду за рукав блузки и, словно желая заразить ее своим духом камикадзе, тащит за собой в отдел. Может быть, Линда на самом деле не так уж противилась желанию войти туда, как ей теперь кажется, потому что она позволяет протащить себя на несколько метров, прежде чем ей приходит в голову, что, пожалуй, лучше такое решение принять самостоятельно. Она упирается каблуками в ковер, рукав трещит по швам, но женщину уже поглотила толпа, и Линда не успевает выразить ей свое возмущение. Надо же – порвать ее лучшую блузку!
Оказавшись у самого края дерущейся людской массы, Линда лишается того обзора, который был у нее в галерее. Вблизи все, что ей видно, – это царапающие ногти и взлетающие кулаки, большие пальцы, выдавливающие чьи-то глаза, и злобные кривые ухмылки. Вдруг что-то маленькое и мокрое ударяется ей в щеку и прилипает. Линда отдирает прилипший предмет. Это – зуб с косточкой вырванной с мясом десны.
Ну, хватит! С дрожью отвращения отшвырнув чужой зуб, Линда начинает отступать назад, прочь от этого хаоса, но продвигается медленно, чтобы никому не мешать, не желая попасть под горячую руку. Она видит, что здесь вовсе не нужно на кого-то нападать, чтобы напали на тебя. Люди, уже втянутые в драку, обступают новичков и набрасываются на них, словно те – давние противники в застарелой распре. Линде еще слышен, будто пение сирен, прежний отдаленный зов, влекущий ее в общее сражение, но зов этот, уже тихий, делается все тише, тонет в нарастающей какофонии людской боли и терзаемых музыкальных инструментов.
Внезапно, как будто лопнула невидимая оболочка, окутывавшая толпу, драка выплескивается в сторону Линды. Какой-то мужчина с цитрой нападает на нее, намереваясь всадить ей в череп уже выпачканный в крови край инструмента. Отшатнувшись, Линда хватает его за запястья и выкручивает ему руки, так что цитра лишь слегка задевает ее висок. На щеку ей стекает горячая струйка крови. Мужчина кричит, изрытая бессвязный поток непристойной ругани. Он снова заносит цитру. Трапециевидный инструмент просвистывает всего в нескольких сантиметрах от лица Линды. Запястья мужчины сухощавые и скользкие, но Линда не ослабляет хватки. Он крупнее, сильнее ее, но черта с два она позволит ему ударить себя.
Вдруг у нее перед глазами явственно всплывает картинка из прошлого: когда-то она видела своих родителей в похожей позе. Она тогда лежала в постели, прислушиваясь к ссоре, продолжавшейся внизу почти целый час. Не в силах уснуть, Линда выскользнула из спальни, спустилась и уселась на ступеньки лестницы. Пугливо всматриваясь вниз, она разглядела отца, который с красным лицом ходил взад-вперед по гостиной, пыхтя и ругаясь, а в промежутках между пыхтеньем и руганью обвинял мать Линды во всех мыслимых прегрешениях: в том, что она никогда его не слушает, не понимает его потребностей, не выказывает ему достаточного почтения как к мужу и кормильцу семьи. Мать ничего не говорила в свою защиту, скорее всего, потому, что считала его обвинения чересчур нелепыми, чтобы на них как-то отвечать; она просто мирно сидела, пока он распалял сам себя до бешенства, а потом – видимо, не в силах больше выносить этого молчания – муж бросился на нее, очевидно намереваясь задушить. Быстро отреагировав – так, словно она давно этого ожидала, – мать Линды схватила мужа за запястья, прежде чем его руки успели бы сомкнуться у нее на шее, и, отведя их в сторону, дрожа, но не ослабляя хватки, принялась тихим, успокаивающим тоном разговаривать с ним, как разговаривают иногда со свирепыми собаками.
Так они и стояли вдвоем, накрепко сцепившись, будто застывшая аллегория противостояния рассудка гневу, и в конце концов слова матери Линды начали проникать в мозг отца, пробиваясь сквозь пары его ярости. Отец стал медленно пятиться. Но она не выпускала его запястий до тех пор, пока не убедилась, что он успокоился. А потом наблюдала (и Линда тоже) за тем, как он отошел в противоположную часть комнаты, к камину, и обе они ожидали, что сейчас он извинится, как обычно и происходило в подобные моменты, поскольку отец Линды не был совсем уж бессовестным человеком, безнадежным заложником собственных страстей. Те извинения, которые он бормотал после всякого рода ссор, больше походили на косноязычное ворчанье, но, по крайней мере, служили признанием, что он немного погорячился.
Однако в тот раз отец не вполне успокоился и вовсе не собирался приносить извинений. Его злость временно улеглась, но уже искала нового способа выплеснуться – и вскоре нашла такой способ.
Он схватил часы на ножках-херувимах и задумчиво взвесил их на руке. Линда и ее мать поняли, что сейчас произойдет, но были бессильны что-либо предпринять. Им оставалось лишь испуганно смотреть, не веря собственным глазам, как он отводит руку назад и швыряет часы в ближайшую стенку.
Потом он склонился над часами, чтобы подобрать и рассмотреть их. Даже с лестницы Линде было видно, что стекло, закрывавшее циферблат, треснуло: из угла тянулась четкая зубчатая линия, словно оставленная ударом молнии. Отец снова завел руку назад и еще раз ударил часы об стену. На этот раз какая-то пружина внутри часового механизма, издав громкий стон, сломалась, а один из херувимов отвалился. Отец снова поднял часы и, потряся ими возле уха, довольно ухмыльнулся: внутри что-то гремело. Он поднял часы над головой и бросил на пол. Стекло разбилось вдребезги. Отлетел еще один херувим.
Часы лежали на ковре, превратившись в жалкую, изуродованную рухлядь. Линда с трудом удерживалась, чтобы не закричать: «Оставь их в покое!» Разве он не понимает, что уже хватит? Видимо, нет, потому что отец занес над часами ногу и принялся топтать их – раз, другой, третий, а потом снова и снова.
Часы были сработаны на совесть, но такого издевательства они вынести не могли. Вскоре, под напором сокрушительной ноги, корпус развалился, и из него вывалились блестящие металлические внутренности – шестеренки, колесики, спиральная пружина.
Отец Линды поглядел на дело своих рук и ног, затем на жену: на лице у него было написано точно такое же тупое, самодовольное выражение, какое бывает у капризного ребенка, когда тот избавится от нежеланной еды, сбросив тарелку на пол.
– Когда-нибудь, – сказал он, – я и с тобой то же самое сделаю, сука! – Потом сел, положил ноги на кофейный столик и включил телевизор.
Мать Линды, сохраняя спокойное, скорбное достоинство, принялась убирать обломки и осколки того, что еще недавно было фамильными часами, а Линда со слезами на глазах поплелась к себе в комнату и там проплакала до тех пор, пока не уснула.
Слава Богу, отец так и не исполнил своей угрозы. На самом деле он ни разу за все годы брака не ударил жену, что, пожалуй, объяснялось не только его нежеланием это сделать, но и быстротой ее реакции. Тем не менее мать опасалась его ярости, которая однажды могла найти себе выход не только в оскорблениях, опасалась, что ей не удастся успокоить мужа с помощью тщательно взвешенных слов, а потому матери Линды приходилось всегда перемещаться по дому с крайней осторожностью; эту привычку от нее переняла и Линда, хотя гнев отца неизменно обрушивался на одну мать. Он был угрюмой, озлобленной планетой, вокруг которой молчаливо вращались они – две луны, одна большая, другая поменьше; когда же он наконец бросил их и уехал, чтобы зажить на новом месте с другой, более молодой женщиной, они словно освободились. С его уходом обе ощутили необыкновенную легкость.
Вполне понятно, что Линда росла, сторонясь мужчин, полагая, что все они похожи на ее отца и готовы в любую минуту под любым предлогом наброситься на того, кто рядом. Подобное отношение привело к неловким, поверхностным, незавершенным любовным связям, благодаря которым за Линдой в ее социальном кругу закрепилась репутация фригидной мужененавистницы. И лишь повстречав Гордона, Линда наконец поняла, что не все мужчины сделаны из того же теста, что ее отец; она узнала, что некоторые из них, оказывается, бывают нежными, податливыми и – да, почему бы и это не признать, – покорными.
Воспоминание о погубленных часах с херувимами подстегивает Линду. Человек с истерзанной, запачканной цитрой чем-то напоминает ей отца, и внутри нее нарастает волна негодования и омерзения, придающая ей силу. Издав возглас отвращения, она отпихивает мужчину. Он пятится, размахивая руками, как мельница, и его цитра ударяет по шее соседа. Тот немедленно разворачивается. У него в руках балалайка. Он замахивается ею, как дубинкой. Балалайка всеми струнами впечатывается прямо в лицо человеку с цитрой. Звучит рваный резкий аккорд, и на носу и скулах человека с цитрой показываются параллельные полосы, потом проступают алые бусинки, превращаясь в потеки крови.
А Линда пускается наутек.
Она утратила ориентацию и уже не совсем понимает, в какой стороне находится галерея, ведущая в «Этнические искусства и ремесла». Ей не видно ничего, кроме людей, но вот она замечает в их перемещениях нечто вроде направленного течения. Охотники за дешевизной продолжают потоком вливаться в отдел; значит, если устремиться в противоположную сторону, подобно лососю, плывущему против течения, вверх по реке, то она выберется куда нужно.
Прекрасный план – однако лишь в теории: людской поток напоминает сплошную стену из тел, которая отбрасывает ее назад. Ей приходится пробивать себе дорогу, втискивая плечо или ногу в любую на миг образовавшуюся щель. Несколько раз Линду сбивают с ног, и она едва не падает, но спасается, цепляясь за кого-нибудь, отчаянно спеша восстановить равновесие, прежде чем ее отпихнут. Она понимает: если упадет, ее наверняка затопчут.
Продираясь к выходу, Линда слышит приглушенный голос, объявляющий через громкоговорители об окончании распродажи. Появляется смутная и тщетная надежда, что, как тогда в «Галстуках», объявление положит конец бесчинству. Но, кажется, никто, кроме нее, ничего не слышит – а главное, ни о чем не думает. Драка продолжается как ни в чем не бывало, новые покупатели все прибывают, и Линде приходится с таким же трудом пробиваться против течения, молча снося пинки и тычки, стискивая зубы и никак не мстя за удары, потому что ее цель – выбраться отсюда целиком, а не по частям. Все остальное не так важно.
Задача начинает казаться невыполнимой. На Линду обрушиваются все новые волны искателей дешевизны. Это устремленное к единой цели течение утягивает ее за собой. Усилия, затрачиваемые на сопротивление, изматывают Линду. Ей чудится, будто она прыгнула за борт тонущего океанского лайнера и пытается уплыть прочь от засасывающего водоворота, порожденного идущим на дно судном. Сколько бы она ни старалась, продвинуться вперед не удается. Ее ресурсы энергии уже на исходе. Усталое тело подсказывает, что гораздо легче просто сдаться и снова позволить течению унести себя. Ей не удалось совершить выгодную покупку – какова бы она ни была. А тот, кто осознанно пропускает подобную возможность (на целую четверть дешевле!), не заслуживает и того, что желает приобрести.
Она решает прекратить борьбу, отдавшись на произвол людского потока.
И в этот же самый миг Линда вспоминает о Гордоне, который всю жизнь позволял событиям управлять им, ни разу не попытавшись своей волей изменить обстоятельства. Он всегда приспосабливался, подлаживался и шел на компромиссы. И впервые за всю историю их брака Линда понимает почему. Выбор пути наименьшего сопротивления казался ей признаком слабости. Она сама черпала силы в стремлении твердо стоять на своем, невзирая ни на какие превратности. Теперь она поняла: иногда сила – в том, чтобы признать свое поражение. Несгибаемое сопротивление достойно восхищения, однако в нем не всегда есть необходимость, и не во всякой ситуации оно благоразумно.
Она думает о Гордоне – и вот, прямо перед ней вырастает сам Гордон, словно вызванный к жизни силой ее воображения. Гордон протягивает ей руку. Гордон кричит: «Держись, Линда!»
Она хватается за его руку, он тащит ее к себе, и они вдвоем образуют островок, вокруг которого бушуют и расходятся потоки чужих тел. Обнявшись, муж с женой противостоят царящему вокруг кошмару.