Книга: Стеклянные пчелы
Назад: 5
Дальше: 7

6

Итак, я был инструктором без определенного звания, служил в танковой инспекции, занимался приемом новой продукции, обычный специалист, какие надобны в разных областях. Моя сфера деятельности относилась к тем, где стараются не привлекать к себе особого внимания, хотя оно неизбежно. Зато и я не слишком обращал внимание на заказчиков. Каков поп, таков и приход, и оба сто́ят друг друга. Недостатки бытия специалиста известны. Но есть и достоинства, например, нет необходимости заводить товарищей. Достаточно знать свое дело и четко оперировать фактами.
Все свое свободное время я тратил на мои исторические штудии. Образ жизни почти не позволял возить с собой много книг, кроме разве что маленького неразменного набора, но я часто бывал в библиотеках и ходил на лекции. Я придумал для себя одну теорию. Она состояла в том, что мы теперь переживаем эпоху Акция, то есть проклятия гражданских войн, а за этим временем последует другой период – когда празднуются Акциады, целый ряд великих мирных столетий. На нашу же долю выпадают только страдания до конца наших дней.
Что же касается инспекторской службы, то я, как и большинство моих друзей, с техникой был на «ты». Даже увлекался ею в известной степени. Между тем всякий, кто учил и кого учили, знает, что не это главное. Чтобы проникнуться каким-либо предметом, необходимо влюбиться в обучение, увлечься игрой взаимного обмена «дать» и «брать», образцов и подражаний, познать ту любовь, с какой первобытный человек учит своих сыновей стрелять из лука или охотиться на зверя. Один из величайших космических порядков – педагогический, в этом я убежден.
У меня была потребность общаться с молодежью. При этом я полагался на мои личные дарования, но вселенского авторитета Монтерона мне не хватало. Поначалу я был с учениками на дружеской ноге, потом стал испытывать, скорее, отеческие чувства. Мне не суждено было иметь сыновей, хотя я всегда хотел сына. Меня всегда глубинно волновал вопрос: как эти мальчики выстроят свою жизнь?
Они родились в неспокойное время и не знали таких безусловно стабильных и надежных людей, как Монтерон. Многие росли без отцов. Оттого они казались мне особенно уязвимыми, подверженными опасности, одиночеству в неведомом море и чудовищно близкими к краю бездны.
Я имею в виду не телесную уязвимость, хотя в выпускной вечер и это меня удручало. Вот сидят мальчики, теснятся друг к другу, как птенцы в гнезде. Вот произносятся обычные речи: «Скоро мы сможем всем показать, чему научились» и прочее в этом роде, но при этом ощущается страх, темная тень, от которых не отмахнуться, не прогнать их. Я смотрел на них и думал: «Да, скоро вы улетите туда, куда ни один учитель не сможет за вами последовать. Ох, что вас там ждет?»
Эта тревога становилась невыносимой. Раза два-три я настойчиво следовал за ними, что их мало радовало и не приносило никакой пользы. Момент, когда мы вынуждены отпустить следующих за нами совсем, неизбежен, и тогда мы уже ничем им не поможем, как будто нас разделяет море. Я бы с радостью подставил под удар собственную шкуру ради этих мальчиков, мне-то что, мне-то чего еще в этой жизни бояться, я уже непробиваемый, меня и пуля уже не берет.
И снова меня поразили их мужество, их выносливость. Где политики теряют голову, – а это уж так часто бывает, – там в дело вступают эти мальчики и выплачивают долги отцов и дедов. О кавалерийском прошлом не могло быть и речи. В каких убогих закутках протекала их жизнь. А они жили без единого упрека. Я увидел в жизни больше, чем Монтерон. Он не дожил до того дня, когда среди привычного порядка вещей рождается и живет это глубокое, безысходное страдание.
О политике я почти не думал. Мне казалось, что мы все, вслед за Лоренцом, выпрыгнули из окна. Рано или поздно все бы там были. Мы просто на время, так сказать, зависли в воздухе. Я уже упоминал, что мои друзья вознеслись на высокие должности в политике и в армии. Моя же карьера была скромна. Я тащился в хвосте и иногда где-то как-то соучаствовал. Не важно где, и не важно как, результат всегда был один и тот же.
Бывает так, что наше мировоззрение нам только вредит. Кто слишком пристально наблюдает за кухней, рискует испортить себе аппетит. Что у нас было все неоднозначно, а у противника – не все так черно, как нам внушали, – об этом не было толку ни знать, ни говорить. На меня косо смотрели и свои, и чужие, и карьера по партийной линии была для меня закрыта.
Я был вечно сомневающийся отщепенец, неблагонадежный для товарищей по партии, слабый и уязвимый. Прибавьте к этому мою вечную симпатию к побежденным и вообще собственное отдельное мнение по любому поводу. От такого ведь чего угодно можно ждать, того гляди выкинет какой-нибудь фортель. Я вернусь к этому в связи со Шпихернскими высотами.
Скрыть такие черты характера и слабости невозможно, и из-за них я, вопреки любым моим достижениям, так никуда и не продвинулся. Меня неизменно упрекали в софизме, двуличии, нерешительности. В любом ведомстве, в любом собрании найдутся интеллигентные натуры, к которым относятся настороженно. После астурийского похода в моем личном деле торчала пометка: «Единоличник-отщепенец с пораженческими склонностями».
Как раз в это время я простился с партийной карьерой и стал специалистом, что вполне отвечало моим склонностям и немного помогло продвижению. Но тут обнаружилось новое препятствие: я мог благотворно повлиять на пару сотен человек, но не на тысячу и больше. Поначалу меня это удивило, я слышал мнение, что если уж ты умеешь влиять на людей, то их количество не имеет значения. Но ко мне это не относилось, и мне потребовалось много лет, чтобы это осознать. Я умел властвовать аудиторией в две сотни учеников, завораживая их авторитетом и личной симпатией, но более обширные массы были мне неподвластны. В таких случаях как раз и играет роль четко сформулированное суждение о своей эпохе. Не в том дело, чтобы это суждение было правильным, оно должно быть четким. Такое было у Монтерона, поэтому как руководитель военной школы он был абсолютно на своем месте. А у меня такого не было. Я глядел на мир глазами человека, который собирается выпрыгнуть из окна. Для партийной работы и обычного стабильного существования я был слишком интеллигентен, и никаких стабильных оценок и мнений у меня не было. Стабильность – это вообще нечто такое таинственное, во имя чего приходится формулировать много великих слов. Она похожа на доспехи, которые защищают таких вот интеллигентов, вроде меня. Извиняет меня, пожалуй, лишь то, что я даже и не пытался симулировать никакой стабильности.
Что же касается начальника штаба в Астурии, то он, ни секунды не сомневаясь, заклеймил мое досье резолюцией «К руководящей работе не пригоден». Звали его Лесснер, из нового поколения, вот у него-то были изумительно стабильные убеждения и суждения на любой случай жизни. Удивительная способность, которая нынче все больше вызывает восхищение, которую почти обожествляют.
Вот так и получилось, что добился я немногого. Прожил эти годы, меняя одну трибуну за другой, не менялись только мои склонности. Мы сами последними замечаем, что застряли на одном месте. Кто-то со стороны должен нам об этом сообщить. Прежние ученики выбиваются в начальство, а тебе это не прибавляет никакого уважения, наоборот, тебя уважают все меньше, особенно когда начинаешь стареть. Твои возраст и положение все больше противоречат друг другу, это замечают сначала все вокруг, и последним узнаешь об этом ты сам. И настает время уйти в отставку.
Помощь часто приходит откуда не ждешь, от тех, кто кажется еще слабее тебя. У меня так было с Терезой, когда мы познакомились и поженились. Мое пораженчество достигло тогда самого расцвета, решительно разрослось и привело к тому, что любая борьба за власть сделалась мне отвратительна. Жизнь моя казалась мне бессмысленной и ничтожной, пустой тратой времени, чередой потерянных лет. Хотелось забыть всю ее разом. Вот тогда-то для меня стало откровением, что один-единственный человек способен обнаружить в себе такие сокровенные глубины, черпать оттуда такие силы и питать другого человека такими богатствами, какими не мог бы нас одарить ни Цезарь, ни Александр Македонский. Там в глубине, внутри и есть наше королевство, наша монархия, наша лучшая республика. Там наш сад, наше счастье.
Я почувствовал, как возвращается ко мне вкус к простым, естественным вещам, к удовольствиям, которые всегда возможны. Может ли быть, чтобы именно теперь вернулось прошлое, как волна подхватывает и засасывает пловца, который почти добрался, наконец, до заслуженного своего острова? Почему это должно происходить в такой уродливой, сомнительной форме? Не расплата ли это за мою интеллигентность, впустую растраченную за прошлые бурные годы? Или я просто стал резче и яснее видеть?
Назад: 5
Дальше: 7