Книга: Стеклянные пчелы
Назад: 3
Дальше: 5

4

Дворецкий, воплощенная учтивость, привел меня в библиотеку и оставил одного. Я упоминаю это впечатление, потому что оно отражает состояние недоверия, в котором я пребывал. Я пристально наблюдал за всяким, с кем встречался в последнее время, и обижался даже по мелочам, не то что раньше. Как бы то ни было, поведение слуги не давало повода предположить, что хозяин отзывался обо мне пренебрежительно. Впрочем, я все еще сомневался, что вообще увижу этого хозяина лично, скорее всего, он пришлет ко мне одного из своих секретарей.
В библиотеке было тихо и уютно. Книги со спокойным достоинством выстроились на полках – однотомники в светлом пергаменте, в тисненой замше и в коричневом сафьяне. Пергаментные тома были подписаны от руки. Кожаные корешки блестели красными и зелеными титулами или золотыми литерами. Книги были, очевидно, старые, но вовсе не оставляли впечатления, будто их тут выставили вместо обоев. Ими пользовались. Я прочел несколько заголовков, которые мне мало что говорили: древняя техника, каббала, розенкрейцеры, алхимия. Наверное, хозяин отдыхал здесь душой от повседневных забот и метаний.
Мощные стены могли бы сделать это помещение мрачным, если бы не окна почти что от пола до потолка. Стеклянная дверь была открыта и вела на широкую террасу.
Внизу, как старинное полотно, расстилался парк. Деревья блестели свежей листвой. Прямо видно было, как они напитываются влагой из земли. Деревья стояли вдоль ручья, который неспешно протекал через каскад прудов, покрытых ряской и мхом. Когда-то в этих прудах монахи разводили рыбу. Цистерцианцы строили плотины, как бобры.
Это большая удача, что стены сохранились. По большей части, особенно вблизи больших городов, подобные строения давно разрушены. Их используют как каменоломни. Но здесь среди листвы еще виднелся серый камень. Даже, кажется, стены захватывали еще и пахотные земли: я увидел вдалеке крестьянина, что шел за плугом. Воздух был чист. Солнце играло на спинах лошадей и на пластах земли, которые вскапывал плуг. Благостная картина, хотя, конечно, странно видеть, как пашут плугом на земле человека, выпускающего тракторы, которые и землю роют, как кроты, и урожай сами собирают. Не поместье, а музей какой-то, да и только. Готов предположить, что хозяин не желает видеть машины, когда выходит на террасу и смотрит на свои сады и пруды. И на столе у него всегда урожай, взращенный по-старинному, и его хлеб – это по-прежнему хлеб, а вино – все то же вино, в то время как вообще-то и хлеб уже не хлеб, и вино – не вино. А какая-то подозрительная химия. Нынче надо быть несметно богатым, чтобы избежать этой отравы. Этот Дзаппарони – хитрый лис, который уютно устроился в своей норе за счет нас, дураков, как аптекарь, который продает свои снадобья по цене золота, а сам пользует себя и семейство старым копеечным дедовским средством.
Поистине мирное место. Жужжание заводов, гудение шоссе и парковок едва долетали сюда через садовые заросли. Звонко звенели скворцы, зяблики, дятлы долбили старые стволы. Дрозды прыгали на лужайках, в пруду плескались и подпрыгивали карпы. Вокруг портика террасы, усаженного цветами, сновали пчелы и мотыльки. Был майский день в полном его великолепии.
Я рассмотрел картины и книги с чудными заголовками, присел за маленький столик, у которого стояли два стула, и стал смотреть в открытую дверь. Воздух здесь был гораздо чище, чем в городе, он почти пьянил. Глаз радовали старые деревья, зеленые пруды, коричневые пашни в отдалении, где крестьянин пахал землю и отдыхал в конце борозды.
Как в теплый весенний день мы еще ощущаем где-то глубоко внутри зимний холод, так я перед этой картиной остро почувствовал неудовлетворенность, омрачавшую мою жизнь все последние годы. Отставной кавалерист являет собой удручающее зрелище посреди большого города, где не осталось ни единой лошади. Как же все изменилось со времен Монтерона. Слова утратили свой смысл, и война больше не война. Монтерон перевернулся бы в гробу, узнай он, что они нынче называют войной. Да и мирная жизнь-то уже не мирная.
Еще раза два-три довелось нам проскакать по полям, которые со времен Великого переселения народов топтали вооруженные всадники. Но скоро нам сообщили, что и это больше невозможно. Мы еще носили великолепные пестрые мундиры, гордились ими, блистали в них. Только вот противника мы больше не видели. Невидимые стрелки с большого расстояния брали нас на прицел и одним выстрелом выбивали из седла. Если нам удавалось до них доскакать, они оказывались под защитой колючей проволоки, которая распарывала шкуру нашим лошадям, эту проволоку было не перепрыгнуть. Конец пришел кавалерии. Выбыли мы из игры.
В танках было тесно, жарко и шумно, как будто сидишь в котле, по которому кузнецы колотят молотами. Пахло бензином, машинным маслом, резиной, паленой изоляцией и асбестом, а после выстрела – порохом. Земля ходуном, прицел, огонь, и – в цель. Это был совсем не один из великих дней кавалерии, о которых рассказывал Монтерон. Это была работа с раскаленными машинами, невидимая, бесславная, как смерть в огне, от которой никуда не денешься, как сожжение на костре. Я содрогался от отвращения: до чего же дух человеческий беспомощен перед властью огня, но это, должно быть, заложено глубоко в нашей природе.
Кроме того, само военное ремесло сделалось сомнительным. Я вскоре узнал, что и солдаты больше не солдаты. Служба проходила под знаком взаимного недоверия. Прежде достаточно было клятвы верности на знамени. А теперь приходилось задействовать бесчисленных полицейских. Чудовищная перемена. В одночасье все перевернулось, и то, что раньше считалось преступлением, за одну ночь превратилось в обязанность. Мы заметили это, когда после проигранной войны вернулись на родину. Слова утратили свой смысл – уже и отечество больше было не отечество? За что же тогда мы все воевали и погибали – Монтерон и его ученики?
Не люблю вспоминать тот год, когда все изменилось, прогнать бы его вовсе из памяти, как кошмарный сон. Эти перемены нас добили. Каждый обвинял другого. Где государство построено на ненависти, там добра не жди.
Среди этой смуты мне довелось пережить и еще кое-что страшное. Должно быть, это случилось в то самое время, когда мы опрокинули памятник. Его поставили в честь одного из новых трибунов, который вскоре стал непопулярным. Еще одно слово, позаимствованное из эпохи Римской империи. Мы много выпили. Была полночь. Памятник был ярко освещен фонарями соседней стройки. Мы позаимствовали у рабочих кувалды и уж так постарались, так поработали, что на месте памятника остался только постамент с двумя торчащими вверх уродливыми бетонными сапогами. Я не помню даже места и имени того, над чьим памятником мы так жестоко пошутили. Кому интересно, как Дзаппарони, пусть пороется в моих бумажках.
Мы завели традицию встречаться компанией старых боевых товарищей в съемной комнате в верхнем этаже одного доходного дома, которых тогда понастроили на скорую руку. В комнате было широкое окно, выходило во внутренний двор-колодец, который с высоты казался не больше листа бумаги. Был у меня товарищ по имени Лоренц, худенький, немного нервный юноша, тоже служил в легкой кавалерии. Мы все его любили, что-то в нем было от прежней свободы, от прежней нашей легкости. Почти каждый был тогда одержим какой-нибудь идеей, таково было свойство первых лет после той войны. Лоренц считал, что машины – источник всех зол. Он мечтал взорвать все фабрики, заново поделить землю и превратить страну в земледельческую империю, где все будут гармоничны, благополучны, здоровы и счастливы. Чтобы обосновать эту идею, он обзавелся небольшой библиотекой – два-три ряда зачитанных книг, прежде всего Толстого, которого он боготворил, и ранних анархистов вроде Сен-Симона.
Бедный мальчик был не в курсе, что теперь существует лишь одна земельная реформа: экспроприация. А у самого-то отец-фермер не пережил, когда у него отобрали имущество. Особенно чудно было то обстоятельство, что Лоренц проповедовал свою идею в кругу тех, у кого хватало собственных бредовых мыслей, но в техническом отношении мы были на высоте.
У Лоренца никогда не было недостатка в смелых лозунгах вроде: «Назад в каменный век!» или «Долина Неандерталь – ты мое отечество!» Мы проморгали, не разглядели, как овладевает нашим другом священный, но беспомощный гнев, ибо жизнь в этих городах, как будто выжженных каленым железом, была безжалостна. Лоренцу не место было в нашей грубой компании, ему бы в семейное гнездышко, под крылышко любящей жены. Монтерон его особенно любил.
В тот страшный вечер, вернее, уже под утро, опять много выпили, разгорячились. Пустые бутылки стояли на столе и вдоль стен, переполненные окурками пепельницы дымили в открытое окно, из которого виднелось нездоровое небо. Очень далеко было от деревенского благоденствия.
Я почти уснул, только шумная компания друзей еще заставляла меня бодрствовать. Вдруг я страшно испугался: в комнате творилось что-то неладное. Так начинает стрекотать приемник, когда поступают первые сигналы бедствия с тонущего корабля, и музыка прерывается сигналами «SOS».
Товарищи умолкли и глядели на Лоренца, а тот пребывал в крайнем возбуждении. Его пытались успокоить, усадить на место, приняв за шутку то, что вообще-то уже требовало помощи опытного врача. Слишком поздно мы обнаружили, что дело дрянь.
Лоренц, который, между прочим, был не пьян и вообще не употреблял спиртного, впал в своего рода транс. За идею свою он больше не сражался. Он все больше жаловался, что не стало добрых людей. Иначе было бы так легко творить добро. Наши отцы должны были нас этому научить. А между тем принести себя в жертву своей эпохе – проще простого. Тогда сомкнется эта трещина, раздробившая мир.
Мы смотрели на него и не понимали, что происходит: не то бессмысленный бред, не то заклинание темных сил.
Он немного успокоился, как будто приготовился к решающей перемене. Улыбнулся и повторил:
– Это же так легко. Я вам покажу. – Потом крикнул: – Да здравствует!
И выбросился из окна.
Не стану повторять, чему он посвятил свой поступок.
Нам казалось, мы спим, в то же время нас как будто ударило током. Мы сидели, как собрание привидений, со взъерошенными волосами в пустой комнате.
Лоренц, самый молодой из нас, был отменный гимнаст. Я часто наблюдал, как он взмывал на брусьях или перемахивал через лошадь. Точно так же он теперь вылетел из мансарды, придержался рукой за подоконник и перемахнул через раму наружу, так что на секунду еще повернулся лицом к окну.
Пять секунд царила тишина, может, семь, не знаю. Хотелось вогнать клин в безжалостное текучее время, чтобы оно утратило свою неумолимую логику, свою необратимость. Потом из глубины двора послышался страшный, тупой и одновременно жесткий удар. Без сомнения, смертельный.
Мы ринулись вниз по лестнице в узкий сумрачный двор. Что за существо корчилось на земле, лучше не рассказывать. Обычно с такой высоты тело падает головой вниз. Лоренцу удалось приземлиться на ноги, он же был превосходный гимнаст. Прыжок со второго, ну, с третьего этажа еще бы мог удаться, но из мансарды – невозможно. Я увидел два белесых стержня, на которых висел его ремень: кости от удара о землю пробили бедра и торчали наружу.
Кто-то стал звать врача, другой – искать пистолет, третий – морфий. Я боялся сойти с ума и убежал в ночь. Этот злосчастный поступок ранил меня в сердце и поверг в шок. Что-то во мне оборвалось, сломалось. Я не могу говорить о нем, как просто об эпизоде мой биографии: вот, мол, сколько бессмысленного творится на свете. Несчастный парень и вправду показал нам пример, пусть даже не тот, какой хотел бы. Он в одно мгновение смог наглядно завершить то, для чего многим из нашего круга пришлось прожить целую жизнь. Он показал нам нашу безысходность.
Я тогда осознал это тоскливое слово «зря». Впервые оно меня пронзило после поражения в войне, когда я увидел все эти сверхчеловеческие усилия и неизбывные страдания, над которыми, как над скалой, усиженной стервятниками, пылала багровая ночь. Это была рана, которая никогда не заживает.
Казалось, мои товарищи отнеслись к этому не так серьезно. Среди участников того происшествия было несколько сильных духом, которые позже заставили о себе говорить. Их как будто какой-то демон объединил. На другой же день они сошлись и порешили вычеркнуть имя Лоренца из наших списков. Самоубийство было для них недопустимым попустительством духу времени.
Потом были убогие похороны на одном из кладбищ на окраине города. Когда стали расходиться, кто-то недоуменно бросил: «Пьяный выпрыгнул из окна» или что-то подобное.
Назад: 3
Дальше: 5