Книга: Братья и сестры. Том 2
Назад: ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Дальше: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1
Егорша, тягуче зевая, продрал глаза и аж подскочил: половина десятого! А потом увидел желтенькие, с детства памятные цветочки на старомодных ходиках с белым потрескавшимся циферблатом и, успокоенный, откинул голову на подушку: он дома.
Голова трещала: страсть сколько выпито было за вчерашний день. Первую бутылку за помин деда они раздавили еще на аэродроме с Пекой Черемным и Алексеем Тарасовым.
Пека Черемный, диспетчер районного аэродрома, — старый калымщик, и как минуешь его? Просто клещом вцепился, когда он, Егорша, вывалился из самолета. А вот Алексей Тарасов его удивил. Сам приехал. Специально. Это инструктор-то райкома! Правда, инструктор он особенный — за тот же самый овечий хлев когда-то бегал, что и он, Егорша, — ихние дома в Заозерье впритык друг к дружке, но все-таки, что ни говори, шишка.
И вот помянули деда — прямо в райкомовском «газике». А дальше известно: заехали к Алексею на квартиру чайку попить — помин, в Марьюше на председателя колхоза наскочили — помин, а под Шайволой райтопа встретили — как было не открыть бутылку?
В общем, набрались.
В Пекашино приехали — не знаешь, как и из машины вылезти. Правда, он-то, Егорша, сам, без посторонней помощи выкарабкался, а Алексея Тарасова, того, как архиерея, под руки вывели.
— Эй, кто дома?
Никто не отозвался на его голос. Ни в избе, ни в чулане.
Солнце начало припекать его светловолосую голову. Он повернулся на бок, лицом к медному пылающему рукомойнику в заднем углу и стал припоминать, как очутился тут, на полу, на жаркой, набитой оленьей шерстью перине, — в бриджах, в нательной рубахе, босиком.
Он все помнил, что было поначалу. Помнил, как подъехал к дедовскому дому народу жуть, вся деревня, похоже, собралась, — помнил, как, подхваченный Мишкой, шел по заулку под окошками и плакал даже, помнил, как Мишка на ходу разъяренно шептал ему на ухо: «Нажрался, гад! Не мог потерпеть». (Да, такими вот словами встретил его закадычный друг и приятель!)
Потом, конечно, запомнил встречу с дедом. Он просто упал, просто рухнул на колени, когда увидел деда в белом сосновом гробу — маленького, ссохшегося, какого-то ветошного против прежнего.
Да, деда он запомнил, на всю жизнь запомнил, а дальше, как говорится, пшенная каша в голове: красное, распухшее лицо Лизки, плач, рев, гнусавый старушечий «святый боже, святый крепкий», постоянные подталкивания Мишки сбоку: «Стой прямо!..»
Нет, еще ему припоминается, как, возвратись с кладбища, сели за поминальный стол. Анфиса Петровна — век бы не подумал — такую речь толкнула, до пяток прошибло: «Труженик… пример… никогда не забудем…»
А потом до вина дело дошло — что такое? Из наперстков за такого труженика? Подать стаканы! Ну, и он, Егорша, конечно, жахнул первый: не кого-нибудь деда родного похоронил…
Вот после этого стакана у него в голове и загуляли шестеренки в разные стороны…
Егорша поднялся с постели, прошел за занавеску, зачерпнул ковшом воды из запотелого ведра.
Водица была что надо — холодная, утреннего приноса, и у него немного поосело внутри. Потом он опохмелился: какая-то добрая душа на самое видное место выставила неполного малыша. Лизка?
Егорша глянул на ходики уже без всякого усилия: хорошо теперь работали шейные подшипники. Одиннадцатый час. Самое бы время ей возвращаться со своего коровьего предприятия…
Блаженно, до хруста в плечах, потягиваясь, он вышел на крыльцо, спустился на землю и рассмеялся: колется землица — вот что значит долго не ходить по ней босиком. А вообще-то у них, у Ставровых, не земля, а шелк — по всему заулку зеленый лужок. Это еще от бабки. Бабка Федосья любила травку-муравку под окошками.
Ничего не изменилось в заулке за его отсутствие, если не считать, конечно, дедовской деревянной кровати с матрасом, выставленной на солнце у изгороди. Та же мачта белая посреди заулка, которую он поставил перед уходом в армию, те же ушаты под потоками, то же тяжелое, высеченное из толстенного выворотня било, на котором гнут полозья, и даже роса в тени у изгороди возле нижней жерди та же.
Нет, новое в заулке было — охлупень. Огромное, стесанное с обоих боков бревно, уложенное на березовых слегах вдоль стены двора.
Сам охлупень уже потемнел, и, судя по всему, к нему дед не притрагивался с весны, а вот над конем трудился недавно: и затесы свежие, и щепа на земле белая.
Егорша все-таки дал течь. Не у охлупня, нет, — насчет этого охлупня он ясно писал деду: не надрывайся, ни к чему. И уж, конечно, не оттого, что увидел дедовскую кровать с матрасом: такой обычай — всегда все сушат да проветривают после покойника.
Разревелся он, как баба, когда напоследок заглянул в сарай да увидел, как шевелятся, шелестят белые стружки от гроба. А ему вдруг почудилось, что дед с ним разговаривает. Ну и брызнул. Обоими шлюзами брызнул. И только потом, когда вспомнил, что он солдат, сумел ликвидировать эту позорную аварию.
2
Солнце разгулялось вовсю. Даже в том городе, где стоит их энская часть, не всегда так припекает в данную пору. А ведь этот город с энской частью, в которой он три года служил верой и правдой родине, где, в каких краях? В тех самых, про которые поется в песне: «Зацветали яблони и груши…»
В общем, здорово! Хорошо подставить свою ряху пекашинскому солнышку. Просвечивает насквозь. Как рентгеном.
Его можно просвечивать. Бриджи под коленками в обтяжечку, из офицерского шевиота, сапожки хромовые — смотрись заместо зеркала, подворотничок свеженький — белая каемочка, ну и соответственно ремешок со звездой. Блеск, одним словом. Офицер не каждый так ходит.
Ну, а вы чем, братья славяне, похвастаетесь? Какие у вас за три года достижения?
У Василисы, постной Пятницы, двор разломан наполовину, у Баевых на усадьбе тоже строительство — второй угол у боковой избы-зимницы кромсают на дрова. А что с теремом Кузьмы Павловича? В каких боях-сражениях инвалидность получил с двух сторон костылями подперся?
Да, вздохнул Егорша, хорошо тут заканчивают первую послевоенную пятилетку. Намного превзошли довоенный уровень…
Нет, он не Мишка, не сох по этим пекашинским развалюхам. В первый же час, в первую же минуту, как только переступил порог казармы, из головы вон выбросил. А как же иначе? За этим в армию призывают? В ихней роте и без него хватало мокрых тюфяков, у которых глаза выворачивались от тоски по дому. Жуть что делалось попервости! Какая-нибудь дубина-бревно под потолок, а сидит в уголку, как мышка, да точит слезу. По мамочке, видите ли, скучает. А одного у них лба даже к профессору водили, гипнозом лечили…
Первый день в армии, первые развороты-повороты по-военному… Разве забудешь когда-нибудь, как их первый раз в военном обмундировании выстроили?
Ух, видик! Командир роты старший лейтенант Терещенко идет вдоль строя качается, зубами скрипит: не солдаты, а чучела огородные. У того гимнастерка до колен, у того портки как бабья юбка, у третьего ремень обвис, как шлея на худой кобыле… И вдруг просиял — его увидел.
— Как фамилия?
Егорша отрапортовал по всем правилам — еще в войну с деревянной винтовкой начал проходить боевую подготовку. Вытянулся, щелкнул каблуками:
— Рядовой второго отделения третьего взвода первой роты Суханов-Ставров.
— Во как! Суханов, да еще и Ставров? Сразу две фамилии. Как у барона.
— Так точно, товарищ старший лейтенант.
— Образование?
— Семь классов. — Егорша всегда немножко округлял для краткости.
— Почерк хороший?
— Хороший, товарищ, старший лейтенант.
— Выйди из строя. Будешь писарем роты.
Вот так! Сразу, с первого утра, на командную должность — все только ахнули. А из-за чего? Почему? Грамотой всех шибче? Ничего подобного! После подсчитали: двадцать гавриков у них со средним образованием да еще три лба с высшим. А взяли его, с незаконченной семилеткой. Потому что у этой незаконченной семилетки чердак шурупит, обстановку учитывает.
Покамест его товарищи глаза друг на дружку лупили, да пол в казарме мерили, да письма домой строчили (это в первый-то день в армии!), он что сделал, когда три часа свободных дали?
Прежде всего разведал у вольнонаемного персонала, где тут поблизости можно бабу разыскать, которая иглой ковыряет. Потому что чего ждать, когда очередь до тебя дойдет в батальонной обшиваловке?
Разыскал. К бабе вошел, как и все, куль кулем, а от бабы вышел — шаровары на нужном месте, гимнастерка вподруб, подворотничок беленький… Солдат, одним словом.
Вот старший лейтенант Терещенко и заприметил его сразу. Понял, что этот парень не лаптем щи хлебает.
Но, понятно, воинская служба не коврижки-коржики с медом. Были, понятно, и у него эпизоды — шагом арш!
Раз к ним в ротную канцелярию — он, Егорша, только-только начал в курс входить — вкатывается командир батальона. Злой как черт — язва в брюхе и женка, говорят, на сторону копытом бьет. Вкатывается — то не так, это не так, а потом увидел его:
— Кем на гражданке работал?
— Шофером, товарищ капитан.
— Шофером? Старший лейтенант Терещенко, разве вы не знаете приказ — всех шоферов направлять в АХЧ? (Административно-хозяйственная часть.)
Направили. И вот тут он хлебнул солдатского лиха по самые ноздри. Четыре месяца возил уголь на старом грузовике. Утром вскакиваешь по подъему в пять тридцать, лезешь в грязные шаровары, гимнастерка тоже колом от грязи, на кухне чего-то плеснули — шрапнели (каши, значит) в железную миску кинули: за руль, ребята!
Жуть! Войну добром вспомнишь. За день этим угольком так прокочегаришься черти в аду и те тебя чище. Самая последняя лахудра рожу от тебя воротит. Но больше всего Егорша страдал из-за алюминиевой ложки. Другие — как так и надо. Скидал в рот, что тебе сунули, — и за голенище сапога до следующей заправки. А он никак не мог привыкнуть к этому.
Кто знает, сколько бы он в этой АХЧ мытарил. Может, все три года, до скончания службы, да, на его счастье, заболел шофер у командира дивизии. Ну, тут уж он крутанул своими шариками как следует, чтобы временную прописку в генеральском ЗИСе сделать постоянной…
…Пусто в Пекашине. За все время, что Егорша шел от своего дома до правления, ни одного пекашинца не встретил — ни малого, ни старого: все, видать, на поле. В правлении его тоже не большое веселье ждало — замок в пробое.
Он пошел в магазин сельпо — как раз в это время продавщица начала греметь дверями, должно быть, с обеда возвратилась.
Продавщица по нынешним временам важная птица в деревне. Она да председатель колхоза, можно сказать, жизнь в своих руках держат, и Егорша чертом влетел в магазин: самое это главное в мужском деле — с ходу взять бабу, ошарашить.
Но кого он вздумал ошарашивать? На кого порох тратил? На Ульку Яковлеву она, оказывается, была продавщицей. А Улька Яковлева еще до войны трясла головой, как старая кобыла, — так разве ей на солнце глядеть?
А потом, было бы ради чего выворачиваться. На хлебных полках шаром покати, сахаром-конфетами тоже не пахнет, а в мясной отдел и заглядывать нечего. Там как до войны: наглядное пособие — схема, как разделывать коровью тушу. Все расчерчено-разлиновано. От зада до переда. По научному. Только мяса нет.
От магазина Егорша двинул на задворки — на колхозные объекты. Может, там больше повезет?
Ни черта не больше. Старый коровник заперт (где только Лизка? Неужели задворками домой уперлась?), а на новом скотном дворе тоже, похоже, безлюдье.
Лизка ему в каждом письме про эту пекашинскую новостройку докладывала, так что он знал, как говорится, всю автобиографию коровника, но все-таки не поленился: обошел коровник кругом и даже внутрь заглянул. Надо! А вдруг где-нибудь на командных высотах зайдет разговор — глазами прикажете хлопать?
Работенка неплохая, углы сшиты — хоть воду лей (сразу узнаешь почерк Петра Житова), но когда же он думает сдать в эксплуатацию свой объект? Окна окосячены наполовину, дверей нет, потолок не набран… А потом, ведь нужны стойла, перегородки, всякая другая хреновина.
Егорша поднял с земли толстый обрубок от гладко выстроганной потолочины, размашисто написал плотничьим карандашом — тут, среди инструмента, нашел: «Солдатский привет ударникам великой стройки коммунизма!!!»
Обрубок поставил на чурку (прямо наглядная агитация получилась), потом подумал-подумал и на обрубок насыпал горку «беломорин» — весь портсигар вытряхнул, только одну для себя оставил.
3
К тещиному дому Егорша подошел с тыла, то есть с задворок.
Сперва надулся: что это такое — жена не показывается все утро? Домой он приехал или куда? А потом за воротца скрипучие перешагнул, да шарахнуло по ноздрям свежим коровьим навозом из открытого настежь двора, да зажужжали, завыли вокруг мухи — и начало, и начало травить.
Все вспомнилось. Война вспомнилась, ихняя дружба с Мишкой вспомнилась, первый выезд в лес в сорок втором году вот в это же самое время… И даже Звездоня, покойница, вспомнилась. Мишка уже тогда разорялся насчет кормежки для нее. В первый же день, как только они приехали на Ручьи, потащил его на болото траву смотреть…
Старенькое, кособокое, основательно изрубленное ребятишками крыльцо проскрипело шатучими ступеньками: здравствуй!
— Здравствуй, — улыбнулся Егорша.
А вообще-то не мешало бы перебрать крыльцо, или у Мишки всегда, до самой смерти так будет: в колхозе мнем до беспамятья, а дома дядя сделай?
В сенцах у Пряслиных не лучше — всю жизнь в слепака играют. Руки отпадут два-три раза топором хлопнуть да какой-нибудь осколок стекла в дыру воткнуть?
Наконец Егорша, шаря рукой по двери, еще с незапамятных времен обитой для тепла рваной-перерваной мешковиной, нащупал железную скобу, постучал.
Стук вышел дай боже: дятлом рассыпался сухой, как кость, сосновый косяк, но разве тут понимают по-культурному?
Закипая злостью, Егорша изо всей силы рванул на себя дверь, перешагнул за порог да так и застыл: сын… Его сын…
Сколько он тут, на пекашинской земле? Сутки без мала. Туда, сюда сходил, то, это посмотрел, а про своего гвардейца и не вспомнил. А он — вот он: как штык стоит посередке избы. Вернее, не штык, а ухват сухановский — у них в отцовском роду у всех смалу ноги кренделем, и у него самого, сказывала мать, такие же были.
Егорша присел на корточки, протянул руки:
— Ну, шлепай ко мне. Не узнаешь?
Вася нахмурился — с характером мужик! — а потом вдруг улыбнулся и тяп-тяп, к нему, к отцу…
И тут бог знает что сделалось с ним. В горле пересохло, в коленках дрожь, а когда он сграбастал обеими руками сына да прижал к груди, то тут и вообще ерунда началась…
К счастью, в избу в это время вошла теща.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1
Старый коровник, поставленный еще в первые дни колхозной жизни, разваливался на глазах. Стены у него изнутри выгнили, проросли белыми погаными грибами, в скособоченных окошках торчали соломенные и травяные затычки, а крыша местами так провалилась, что, того и гляди, кого-нибудь задавит.
Страх всем внушал и племенной бык Борька. Борька нынешней весной размял в поскотине молодую коровенку, и с тех пор его на волю не выпускали. И вот днем, когда рядом с ним не было ни коров, ни доярок, бык просто из себя выходил: ревел, гремел цепями, каждую минуту мог вылететь на улицу.
Сегодня, к великому удивлению Александры Баевой, Борька молчал.
Кто-то из наших там, подумала Александра. Но кто же?
Две дурехи есть у них на скотном дворе, которые готовы день и ночь убиваться из-за колхозных буренок, — она, Александра, да Лизка. Но Лизку она сама давеча, уезжая за травой на луг, отправила домой: та, видите ли, после дойки вздумала чистоту в стойлах наводить, это на другой-то день после возвращения мужа из армии!
— Иди, иди, глупая! — сказала она ей. — Да ни о чем не думай: ни о коровах, ни о подкормке. Все сделаю.
Наскоро привязав лошадь, Александра вбежала в коровник, заглянула в избу, прошлась между стойлами — никого.
И все-таки не зря у нее сердце сжималось: был человек в коровнике. И человек этот — Лизка. В самый темный угол забралась — в отсек с травой, так что если бы не белый платок, то она бы и не заметила ее.
— Лиза, Лиза, что с тобой? — закричала Алексадра, обмирая от страха.
Лизка, слава богу, была жива. Она лежала, уткнувшись лицом в пахучую траву, и навзрыд рыдала.
— Господи, да что ты тут делаешь? Разве слезы тебе точить сегодня? Муж приехал — скакать надо от радости… Вставай, вставай!
Александра подняла давящуюся от слез подругу, крепко прижала к себе, села рядом.
— Ну, чего стряслось? Чего не поделили?
— Ни-че-го…
— Как ничего!.. Из-за ничего-то не убегают от молодого мужа в такой день.
— Да не я убегала… Он от меня…
— Что, что? — неподдельно удивилась Александра. — Егорша от тебя убежал? Ну уж, нет, не поверю. В жизнь не поверю!
— Чего не верить-то? Не я ему писала: меня домой не жди, на сверхсрочной останусь…
— Домой не жди? Да когда он это писал?
Александра еще долго так пытала зареванную Лизу, и та наконец толком рассказала о своей беде.
— Ничего, ничего, начала успокаивать ее Алексадра, — не страшно. А я уж думала, бог знает что у вас вышло…
— Да разве не вышло? Я ждала, ждала его — не то что дни, часы высчитывала, а он и не думал обо мне… — И Лиза снова зарыдала.
Александра молча подняла ее на ноги, отвела в избу, умыла под рукомойником, причесала.
— А теперь иди.
— Куда? — Страх, растерянность и робкая надежда мелькнули в мокрых зеленых глазах Лизы.
— Домой иди. К счастью своему иди. Глупая, разве нашему брату капризить теперь, когда кругом одни юбки? Да и было бы из-за чего хвост поднимать. Из-за какого-то письма, из-за того, что Егорша чего-то не так написал… Ох, девка, девка… Меня, бывало, муженек-покойничек редкий божий день не бивал. Как разминку себе делал. Все не так, все не эдак… Даже в том я виновата, что у меня здоровья воз. А сказали бы мне сейчас — у тебя Матвей жив, да господи, до Москвы бы до самой на коленцах сползала… — Тут Александра сама коротко всплакнула, потом притянула к себе Лизу, обняла. — Иди, иди! Бери свое счастье. Нынче вперед заглядывать не приходится — днем живем…
2
Лиза выскочила из старого темного коровника и подивилась сияющей красоте дня. Солнышко, небо синее — без единого пятнышка. И ее будто на крыльях подняло — такая вдруг небесная, ликующая радость хлынула ей в душу.
Домой, домой!
Самой короткой дорогой — мимо кузницы, мимо старой закоптелой пивоварни, у которой еще года четыре назад Егорша своим трактором своротил угол, к колхозному складу напротив ихнего дома…
Сердце у нее билось у самого горла, щеки пылали полымем: что сейчас ее ждет? Как встретит Егорша?
Вечор, по правде сказать, она его и не разглядела как следует. Да и не хотелось, если честно говорить, и разглядывать. Она в эти дни распухла, угорела от слез и рева, Михаил ходил как в воду опущенный, а он, внук родной, единственный, пьяный приехал, лыка не вяжет. Да не один, а с Олегой Тарасовым.
Олега из Заозерья, сосед, может, родственник еще дальний, Олега — власть, в райкоме сидит, но кому не ведомо, что он пьяница зарезной?
Ну и скандал. Старушонки перед выносом гроба затеплили ладан, запели «святый боже, святый крепкий…», а он на всю избу: «Цыц, старые вороны! Нету бога. С богом у нас еще в семнадцатом году покончено».
Что было бы дальше, даже и подумать страшно. Может, он, дьявол бессовестный, и похороны все разогнал бы, да спасибо мужикам — не сробели: вытащили вон. А там в машину, дверцы на запор — уматывай.
Надо остановиться, надо прибрать волосы — куда же растрепой на деревню, на люди?
А ноги бегут, ноги не хотят останавливаться… Потому что глупые. Потому что головы не слушаются…
Все-таки у воротец перед заулком она остановилась — забрала власть над ногами. И даже сердце немного утихомирила.
По заулку, мимо окошек, пошла шагом, лицо нахмурила — не дам потешаться над собой, но разве рассчитаешь все заранее? Из-за угла неожиданно брызнул Васин смех, и вот уж она про все свои запреты, которые только что сама на себя наложила, позабыла — козой взвилась.
Самую желанную, самую радостную картину увидела она: сын и отец. И оба за работой. Вася, довольнехонький, слюнки радужным пузырем на губах, крутит руками маленькую меленку, или самолет, как теперь называют, а рядом отец — еще одну меленку мастерит, побольше.
Лиза, конечно, сразу заметила непорядок: на лучшее красное одеяло расселись, прямо на голой земле разостлали, но ей и в голову сейчас не пришло попрекать за это своих растяп — таким счастьем, такой радостью вдруг дохнуло на нее с этого красного одеяла.
— А-а, гудела наша пришла! Ну что, сынок, постегаем немножко ремешком маму — для вразумления?
Лиза все про себя отметила — и «маму», и «сынка», и то, как смотрел на нее Егорша, — но все-таки огрызнулась хоть для видимости:
— Хорошему сынка учишь — маму стегать. Мама-то не на плясах была — на работе.
— Разговорчики! А ну марш к шестку — мужики проголодались!
Лиза побежала в избу. В шутку, конечно, подавал команды Егорша, но правда-то на его стороне. Куда это годится — человека до такой поры голодом морить! Да, правду сказать, она и сама теперь хотела есть.
3
Самовар шумит, стол накрыт, перина, на которой валялся Егорша, вынесена в сени. Еще чего?
Она то и дело воровато из глубины избы посматривала на заулок. Сидят. Все сидят. И о чем-то, кажется, разговаривают — Егорша даже палец большой поднял. Наверно, что-то внушает сыну, как положено отцу.
Вася ее удивлял немало. Нелюдимый ребенок. Кроме матери да Татьянки, никого не хочет признавать. Даже к дяде Мише, даром что тот его хлебом магазинным да сладостями постоянно подкармливает, и к тому с ревом иной раз идет. А вот с отцом дружба с первого взгляда. Кровь родная сказывается? Или уж такой у них отец — кого угодно околдует с первого взгляда, стоит ему только свой синий глаз с подмигом навести?
Солнце рылось в Егоршином золоте на голове. Золота в армии заметно поубавилось — не налезают больше волосы на глаза, плечи раздались, а в остальном, ей казалось, Егорша и не изменился: та же тонкая, чисто выстриженная на затылке мальчишеская шея, тот же чуть заметный наклон головы набок и та же привычка ходить дома босиком, в нижней нательной рубахе.
Смятение охватило Лизу.
Она подняла глаза к божнице в красном углу, вслух сказала:
— Татя, что же мне делать-то? Надо бы спросить его сразу, как он жить думает, а я и спросить чего-то боюсь…
Дробью застучала дресва по стеклам в раме — Егорша бросил: поторапливайся, дескать.
— Сичас, сичас! — И Лиза кинулась в чулан переодеваться: не дело это — в том же самом платьишке, в котором коров обряжает, дома ходить.
Платьями она, слава богу, не обижена. Степан Андреянович на другой же день после свадьбы повел ее в амбар и всю женскую одежду, какая осталась от Макаровны и Егоршиной матери, сарафаны, кофты, шубы, платки, шали — передал ей: перешивай, дескать, и носи на здоровье.
И Лиза не стеснялась: и себе шила, да и Татьянку с матерью не забывала где им взять, когда в лавке для колхозника ничего нет?
Солнце из чулана уже ушло, но пестрая копна платьев, развешанных в заднем углу, напротив печки-голландки, все еще хранила тепло, и от нее волнующе пахло летними травами.
Она выбрала кашемировое платье бордового цвета — и не яркое (как забыть, что только что схоронили деда!), и в то же время не старушечье.
— А-а, вот ты где!..
Лиза быстро обернулась: Егорша…
— Уйди, уйди! Бога ради, уйди… Я сичас…
Она испуганно прижала к голым грудям кашемировое платье, попятилась в угол.
Егорша захохотал. Его синие припухшие глаза вытянулись в колючие хищные щелки.
— Не подходи, не подходи… — Лиза лихорадочно обеими руками грабастала на себя платья, юбки.
Егорша улыбался. А потом подошел к ней и с шумом, с треском начал срывать с нее платья. Одно за другим. Как листки с настенного календаря.
И она ничего не могла поделать. Стояла, тискала на груди кашемировое платье и не дыша, словно завороженная, смотрела в слегка побледневшее, налитое веселой злостью Егоршино лицо.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1
У Ставровых началась великая строительная лихорадка, с утра до позднего вечера Егорша гремел топором.
Работал он легко, весело, как бы играючи, так что не только ребятишки, бабы постоянно вертелись возле ставровского дома.
Первым делом Егорша занялся крыльцом у передка. Старые, подгнившие ступеньки заменил новыми, вбил железную подкову на счастье, а потом разошелся — раз-раз стамеской по боковинам, и вот уж крыльцо в кружевах.
Точно так же он омолодил баню, жердяную изгородь, воротца в заулке.
Но, конечно, больше всего охов да ахов у пекашинцев вызвал охлупень с конем, который Егорша поднял на дом.
Лиза, когда вернулась с коровника да увидела — в синем вечернем небе белый конь скачет, — просто расплакалась:
— Дед-то, дед-то наш был бы доволен! Все Михаила перед смертью просил: «Ты уж, Миша, коня моего подыми на дом, всю жизнь хотел дом с конем»… А тут и не Миша, внук родной поднял…
— Но, но! — басовито, по-хозяйски оборвал жену Егорша. — Разговорчики!
Ему нравилось быть семейным человеком. Он с радостью, с удовольствием возился с сыном, его не на шутку увлекала новая, почти незнакомая до этого роль мужа.
Сколько через его руки всякого бабья прошло! И ничего себе штучки были не заскучаешь. А все же такого, как с Лизкой, у него еще ни с кем не было это надо правду сказать. Утром проснешься, уставилась на тебя своими зелеными, улыбается: «Я не знаю, с ума, наверно, сошла… Все глежу и глежу на тебя и нагледеться не могу…» А с коровника своего возвращается — ух ты! Вся раскраснелась, застыдилась — как, скажи, на первое свидание с тобой пришла…
Заскучал Егорша на седьмой день.
В этот день у него с утра заболел зуб, ну и как лечить зуб в деревне? Вином. А потом — вино не помогло — взял аршинный ключ от амбара, пошел в амбар — там у бабки, бывало, целое лукошко стояло со всякими зельями и травами.
И вот только он открыл, гремя ключом, дверь — увидел свою тальянку на сусеке. Вся в пыли, в муке, как, скажи, сирота неприкаянная.
Он взял ее, как своего ребенка, на руки, смахнул пыль рукавом рубахи, а потом уселся на порожек — ну-ко, голубушка, вспомним былые денечки! В общем, хотел заглушить боль в зубе — рванул на всю катушку, просто вывернул розовые мехи, а получился скандал. Получилось черт знает что!
— Ты с ума, что ли, сошел? Что люди-то о нас подумают? Скажут, вот как они веселятся — рады, что старика схоронили…
Егорша на самой высокой ноте осадил гармонь, резко сдвинул мехи. А потом глянул на приближавшуюся к нему по тропке Лизу, и у него впервые при виде возвращающейся со скотного двора жены зевотой свело рот.
2
Зубы заговорила Марина-стрелеха. Зачерпнула ковшом воды из ушата, пошептала что-то над ним, дала отпить, и полегчало вроде. Во всяком случае, Егорша вышел от нее, уже не держась за щеку.
Была середина дня. За рекой на молодых озимях шумно горланили журавли — не иначе как проводили общее собрание по случаю скорого отлета в теплые края…
Куда пойти?
Домой ему не хотелось. От дома пора взять выходной — это он хорошо понял сегодня. К теще податься? Так и так, мол, угощайте зятя. Что это за безобразие — вот уж неделя, как он дома, а у тещи еще и за столом как следует не сиживал.
Егорша пошагал в колхозную контору: вспомнил — председатель на днях с Лизкой наказывал зайти.
Лукашин был в правлении один — сидел за своим председательским столом и играл на костяшках.
— Все дебеты и кредиты сводим? — нашел нужные слова Егорша.
— Да, приходится.
— Ну и как?
— Подходяще! — Лукашин сказал это бодрым голосом, но распространяться не стал, полез за папиросами. Очень удобная штука эти папиросы для начальства: всегда есть предлог оборвать нежелательный разговор.
Егорша, слегка развалясь на старом деревянном диванчике, памятном ему еще с войны, с любопытством присматривался к этому человеку. Он всегда вызывал у него интерес. Ведь это же надо — добровольно, по своей охоте к ним на Пинегу пришлепать. В бабьи сказки насчет любви и всего такого Егорша никогда не верил. Анфиса, конечно, баба видная, но уж не такая она ягодка, чтобы ради нее на край света ехать. Из-за карьеры?
Признаться, попервости он, Егорша, так и думал: в такой глухомани, как ихняя, умный человек быстрее выдвинется. Но сколько лет прошло с тех пор, как у них Лукашин? Четыре-пять? А воз, как говорится, и поныне там. Как потел в колхозных санках, так и теперь потеет.
— Так, так, Суханов, сказал Лукашин, закуривая, — отломал, говоришь, три годика, выполнил свой патриотический долг…
— Примерно. На месяц раньше демобилизовали. По причине семейных обстоятельств.
— Да, старик мог бы еще пожить. Рано отчалил к тем берегам. Зимой нас крепко выручал — всю упряжь чинил…
Егорша со скорбным видом принял соболезнования, даже папиросу вдавил в пепельницу (все та же щербатая тарелка, как три года назад), вздохнул.
— Ну, а какие планы? Как жизнь устраивать думаешь?
— Покамест недоработки стариковы по дому ликвидировал, а вообще-то надо подумать.
— А по-моему, и думать нечего, сказал Лукашин и начал загибать пальцы: Жена у тебя в колхозе — раз, дом — вон какой, с конем! Прямая дорога к нам. Видел, какой мы дворец для наших буренок отгрохали?
— Видел.
— Ну тогда чего же тебя агитировать! Подключайся к Житову. Веселый народ не заскучаешь.
— Так, — сказал Егорша. — Насчет веселья вопросов не имею. А как насчет энтого самого? — Он на пальцах показал, что имеет в виду.
— Насчет энтого самого… — Тут Лукашин прямо-таки дымовую завесу поставил между собой и им. Не иначе как для того, чтобы собраться с мыслями.
В конце концов, кашляя и чихая, признался, что трудодень у них нежирен. С голоду, дескать, не помираем, но и закрома от излишков не рвет.
— Понятно, — усмехнулся Егорша. — В общем, раскладка не та.
Лукашин вопросительно посмотрел на него.
— Это в части у нас повар был, Иван Иванович. Толстый, такой жирный боров — как баба беременная. Но мастер — во! Генералу с начальством готовил. И вот этот Иван Иванович, как только, бывало, выедем за город на пикник, — Егорша старательно выговорил последнее слово и посмотрел на Лукашина: знает ли?… начнет вздыхать да охать: ах, в деревню хочу, ах, на природу-кустики желаю… Ладно. Демобилизовался. Уехал в деревню. А ровно через полгода возвращается обратно. Худющий, как, скажи, чахоткой заболел. Без паспорта и не узнать. Ну, все-таки до генерала допустили — такие повара на улице не валяются. «Так и так, товарищ генерал-майор, желал бы снова вернуться во вверенную вам часть». — «А как же с деревней, с природой, Иван Иванович? — спрашивает генерал. — Не понравилось?» — «Понравилось, товарищ генерал. И даже очень понравилось. Только раскладка не та…»
— Ну, и взял генерал этого повара обратно? — спросил Лукашин и как-то невесело, скорее для приличия, улыбнулся.
— А то как! Такого повара да не взять.
— Зря, сказал Лукашин. — А кто же будет деревню поднимать?
Вопрос уже был обращен к нему, Егорше, и он подумал, что, пожалуй, перегнул немного насчет этой раскладки. Но с другой стороны — что это такое? Ничего не спросил: где, как, кем служил, — полезай на угол. Маши топором. Даже грузовик колхозный не предложил. И вообще, разозлился вдруг Егорша, чего он свой руль задирает? Дворец этот самый, которым он тут хвастался, когда готов будет? Когда буренки от холода околеют? Так? А другие колхозные показатели? Что-то он, Егорша, не помнит, чтобы Лизка и Мишка взахлеб писали ему по поводу этих самых показателей. Да он и сам не слепой. Не с одного КП просмотрел Пекашино за эту неделю…
Однако Егорша и виду не подал, какой закрут у него внутри. На кой хрен ему ссориться с головкой своей деревни!
И кончил миролюбиво, по-свойски, с улыбкой:
— Погоди маленько с работой, товарищ Лукашин. Дай человеку прийти в себя. У меня ведь как-никак дед родной неделю назад помер. А кроме того, отпуск. Согласно закона о демобилизации…
Лукашин вздохнул, но ничего не сказал.
3
Сперва полверсты отшагал вдоль болота, потом пересек болото, а точнее, проплясал его по вертлявым замшелым жердинам и бревнышкам, потом продирался мокрым кустарником — плакали хромовые сапожки и гимнастерка шерстью обросла, пришлось даже с себя снимать, чтобы отчистить, потом еще сколько-то поблуждал-покрутился на пустошах и только тогда увидел главного колхозника.
Нет, товарищ Лукашин, сказал мысленно Егорша, подождем немного. Суханов-Ставров не прочь помочь своим землякам — когда бежал от трудностей? Но и ишачить за вас — нет, извините, дураков нема. За три года, что он служил в армии, куда страна в целом шагнула? А в Пекашине что? У вас какой оборот по части прогресса?
Три года назад этой самой пустоши, на которой он сейчас стоит, на пекашинской карте не было — он точно это помнит, потому что как раз перед самым отъездом в армию они с дедом в этом квадрате рубили дрова и дед еще, когда проходили мимо поля, очень разорялся насчет ржи. Дескать, плохая рожь ноне на поле, землю навозом не удобряют, а вот у него в старые времена рожь была такая, что хоть топором руби…
Мишка напоминал Егорше глухаря на току. Глухарь, когда весной свою любовную песню заведет, ни черта не слышит и не видит, охотник под самую сосну подходит, чуть ли не колом сшибает. Вот так и Мишка. Егорша вышел на обочину поля, как верстовой столб встал. А Мишка рядом, в двух шагах, проехал — не заметил. Сидит себе, качается в своей железной люльке и, похоже, совсем очумел от треска и хлопанья граблей — с открытыми глазами слепой.
Да, усмехнулся Егорша, хорошо, что он все это увидел в голой натуре. А то ведь он размяк, разнежился на домашних пуховиках — о чем стал подумывать в последние дни? А о том, чтобы пополнить собой колхозные кадры, тут, в Пекашине, на постоянный причал встать…
Егоршу обнаружил Тузик.
Тузик плелся сзади жатки, без всякой радости, просто так, по собачьей обязанности путался в ржаных валках. А тут увидел незнакомого человека загремел на все поле, а потом еще того чище — на него бросился.
Вот тогда-то Мишка и соизволил поднять свои карие.
Сели на солнышке, на скос старой, давно высохшей канавы, густо заросшей брусничником.
Таких канав великое множество в пекашинских навинах — точь-в-точь как старые, отслужившие свое окопы, в которых веками, из поколения в поколение, велись сражения с лесом да с болотом. Иной мужик вроде его деда треть жизни своей выстоял в этих самых канавах-окопах. Вот каким трудом добыта каждая пядь пахотной земли на Севере! А теперь что?
Мишка все же уважил гостя: сам сел на ягодник, а ему, Егорше, бросил ватник.
— Что-то не вижу у тебя бабсилы, сказал Егорша, окидывая своим цепким глазом ржаное, наполовину выжатое поле.
Мишка, конечно, не понял с первого слова, что такое бабсила, — пришлось растолковывать, на какой тяге едет ихний колхоз.
— В лес женки укатили, — буркнул Михаил. — Вишь, какое тепло стоит. Хотят последние грибы взять…
— Ясно, — подвел политическую подкладку Егорша, — частный сектор наступает на пятки общественному.
Мишка — всегдашняя опора и любимец пекашинских баб — завелся сразу:
— Частный сектор, частный сектор!.. А этот частный сектор должен чего-нибудь жрать, нет? В прошлом году по триста грамм на трудодень отвалили, а в этом году сколько?
Егорша скорехонько вытащил из брюк белоголовку, две луковицы с зелеными перьями, потому что Мишкины разговоры по этой части он знает с сорок второго года, и, ежели его вовремя не остановить, будет кипеть и яриться часами.
— Стакана у Ульки-продавщицы не привелось, а домой не заходил, сказал Егорша, — так что придется вспоминать счастливое детство…
Однако тут не сплошал уже Мишка: быстро выхватил из ножен свой клинок, срезал с молодой березы ленту тонкой бересты с золотистой изнанкой, загнул два угольника — чем не посуда?
— Ну, рассказывай, как у тебя на петушином фронте, сказал Егорша, когда выпили.
— На петушином? — удивился Мишка (совсем мозга не работает!). — Это еще что?
— А это такой фронт, на который все с полным удовольствием… Без погоняла… Солдатик один у нас в отпуск ездил. Домой к себе, в колхоз. Ну, съездил как положено. Без чепе. В срок явился, доложил. А через девять месяцев семь заявлений: просим с такого-то Сидорова-Петрова взыскать алименты. Ну, насчет алиментов — сам знаешь: какие с солдата капиталы? Главное политико-воспитательная работа минус. Майор, замкомандира по политчасти, вызывает Сидорова-Петрова: что ты наделал, такой-разэдакий? «Виноват, товарищ майор, а только никак иначе нельзя было». — «Почему?» — «А потому, что когда кур полный курятник, а петух один — что петуху делать?»
— Да, — рассмеялся Михаил, — а ведь действительно петушиный фронт.
— Вот я и спрашиваю, как у тебя дела на петушином фронте. Перешагнул за поцелуйные отношения с Раечкой?
— Раечка — девка.
— Все когда-то были девками.
Мишка махнул рукой — всегда на этом месте буксует. Подумаешь, секреты государственные у него выспрашивают! Пробурчал:
— У нас чего — известно. Ты лучше про городских. Как они?
— Да все так же. Существенных расхождений не наблюдается. Ни в рельефе местности, ни в натуре. Первым делом хомут на тебя стараются надеть. — Егорша помолчал немного и блаженно улыбнулся. — У меня хохлушечка одна была, пухленькая такая курвочка, черные очи… Ну, умаялся. Я так, я эдак — из себя выхожу. Всё мимо, всё за молоком. А ей, видишь, по-хорошему хочется. Чтобы на семейную колею, значит… Ладно, хрен с тобой — получай обещание — поженимся. Ну и понятно, первый угар прошел — она счет: женись. Э-э, нет, говорю, коханочка (это у них навроде нашей дролечки), ежели ты, говорю, хотела, чтобы я женился на тебе, надо было подол покрепче в зубах держать. «А как же, говорит, честное слово ты давал?» Ну, говорю, ты еще с быка, когда он корову увидел, честное слово возьми. Солдат, говорю, одной присяге верен, понятно тебе, а всякие там слова и обещания для него не в счет…
Михаил сказал:
— А говорят, теперь служить против прежнего тяжельше, никуда из казармы не выпускают.
— Ну правильно! — живо согласился Егорша. — Только много ли я в этой самой казарме кантовался? А потом — у генерала стал шоферить — знаешь, какой у меня горизонт был? Сегодня мотаешь в один полк, завтра в другой, послезавтра в округ, в субботу — «подать машину в девятнадцать ноль-ноль. На рыбалку едем. С пикником». — Последнее слово Егорша выговорил с особым старанием, но, как он и предполагал, Мишке это слово ничего не говорило.
— Пикник, — начал разъяснять Егорша, — это та же рыбалка на свежем лоне, только с бабами и с большой выпивкой. Понимаешь, у начальства в летний период заведено так: в выходной день за город. А то и в субботу иной раз шпарят, прямо на ночь… Н-да, была у меня одна история на этом самом пикнике…
— Какая?
— Да такая, что только здесь и рассказывать, за две тысячи от места происшествия.
Егорша выждал, пока Мишка закручивал себя в нужном направлении (это перво-наперво — передох, ежели хочешь по черепу ударить), и спокойно, даже как бы с ленцой объявил:
— С генеральшей маленько в жмурки поиграл.
— С женой генерала? Ври-ко!
— А чего врать-то? Правды не пересказать. Ты думаешь, раз генерал — по всем делам генерал? Естество и природность как у всех протчих. После пятидесяти в долгосрочный отпуск. Весной дело было. Крепко подвыпили — первый пикник на лоне был. Меня это подзывает к себе генерал. Стакан коньяку полнехонький. И вот такую балясину мяса жареного на железном шомполе шашлыком называется, только что повар Иван Иванович с огня снял. «Выпей, Суханов, и чтобы через пять часов как стеклышко. Понял?..» — «Так точно, товарищ генерал-майор. Есть через пять часов как стеклышко». Ну, выпил я, залез в свой ЗИС, прямо на заднюю подушку — вот как хорошо! Знаешь, у ЗИСа целый диван на заду. Ладно, спит солдат — идет служба. А через энное время стук в дверцу: жена генерала. Замерзла. Ну я, конечно, моменталом: пилотку в руки и пожалуйста — свободно помещение. А она как толкнет меня обратно…
— Жена генерала?
— А кто же еще? Свидетелев в таком деле не бывает…
У Мишки веревкой вдруг сошлись выгоревшие за лето брови над переносьем, а желваки на щеках как собаки — так и забегали, так и забегали взад-вперед, только что не лают. В чем дело? Сидели-сидели два друга-приятеля на теплом солнышке, под кустиком, обменивались мирно опытом под водочку с берестяным душком — и вдруг трам-тарарам и гроза на ясном небе. Позавидовал? Генеральша эта самая в печенки въелась?
— Объясни свое поведение, — потребовал Егорша. — У нас старшина Жупайло, знаешь, как в этом разе делал?
Мишка вскочил на ноги, морду в землю — прямо дугой выгнулась косматая, давно не стриженная шея — и наутек. Не в обход по тропинке, а напрямик, через кусты, — только треск пошел.
Яростно залаял Тузик.
Егорша схватил недопитую бутылку, шарнул, как гранату, в сторону собачонки — задавись, сволочь! — а потом встал, отряхнул гимнастерку и бриджи, затянул ремень на последнюю дырочку, так что ящиком расперло грудь, и пошел, не оглядываясь, на дорогу, по которой только что верхом проехал Лукашин.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1
Туман, туман над Пекашином…
Как будто белые облака спустились на землю, как будто реки молочные разлились под окошками…
Редко, очень редко на пекашинскую гору забираются туманы, все больше вокруг деревни ходят. Низом, по подгорью, по болоту. Но уж когда заберутся прощай белый свет: в собственном заулке ничего не увидишь.
Да, подумал Михаил, стоя на крыльце и поеживаясь от сырости, сегодня до обеда нечего делать в поле.
Он бросил недокуренную папиросу, с криком влетел в избу:
— Федька! Татьяна! Живо за грибами!
Федька заворочался на своих полатях только тогда, когда Михаил проехался кулаком по лопатинам, а Татьяна, та и вовсе голоса не подала из своего девочешника. И как тут было не вспомнить Петьку да Гришку! Те, бывало, команды не ждут, сами все уши прожужжат: «Миша, за грибами ехать надо… Миша, заморозки скоро начнутся…» — а уж утром-то в день выезда на бор только пошевелишься чуть-чуть — как штыки вскочат.
Вчера наконец от Петьки и Гришки получили письмо. Дурачье — двадцать копеек на марку пожалели, с Гриней-карбасом из Водян послали, а Гриня в районе накачался — замертво, как бревно лежачее, мимо Пекашина провезли. И вот только вечор, через десять дней, занес — Михаил как раз с поля приехал, когда Гриня в заулок ввалился: «Мишка, ставь полбанки — письмо от брательников». Вести были что надо: учатся! Сошел с рук Тузик, и, хоть в доме не было ни копейки, Гриню угостили: под дрова четвертак у Семеновны заняли.
Михаил вышел из дому один. Татьяне и Федьке, оказывается, в школу сегодня идти, а матери и подавно нельзя: корова, печь, Вася…
В тумане он прошел заулок, задворье и вдруг подумал про Лизку, про Егоршу: а им-то грибы надо?
2
К Ставровым Михаил подкатил на телеге.
По привычке он гулко забухал сапогами на крыльце боковой избы — подъем, подъем! — и только наткнувшись на мокрый кол в воротах, вспомнил, что Егорша и Лизка на днях переселились в передние избы.
Открыла ему сестра.
— Чего такую рань? Мы ведь еще дрыхнем… — И, стыдливо потупив глаза, отступила в сторону.
Зато Егорша — ни-ни, одеяла на голое брюхо не натянул. И вообще, зубы стиснуты, глаза в потолок — пошел ко всем дьяволам!
Понятно, понятно, сказал себе Михаил. Не понравилось, как я вчера на поле вскипел. А кто бы не вскипел на его месте, когда перед тобой петушиные подвиги расписывают, сестру твою родную предают да в грязь топчут?
Однако он сейчас и виду не подал, что накануне между ними черная кошка пробежала.
— Давай, давай! Мигом! Солдат еще называется! Он схватил Егоршу за ноги, стащил с постели, вольготно раскинутой посреди избы, — совсем как в былые времена! — кивнул на белые, наглухо затканные туманом окна:
— Грибы наказывали, чтобы мы в гости приехали. Заждались, говорят.
— А ведь это мысля! — сразу воспрянул Егорша.
— Мысля! Молчи уж лучше — не трави душу. Умные люди с вечера о грибах думают.
— Да в чем дело? — спросил Михаил у насупленной сестры.
— Со стиркой я вечор разобралась. Оля выходной дала — дай, думаю, приберусь немного…
— Ерунда! — успокоил сестру Михаил. — Стирка и до вечера подождет.
Все решила команда Егорши. Тот, нисколько не думая про спящего сына, заорал как в казарме:
— Разговорчики! Пять минут на сборы. Понятно?
Собирались весело, со смехом, с шутками. Егорша — дурь в голову ударила начал притворно выговаривать Михаилу, зачем он не подождал, сон ихний оборвал на самом интересном месте — нарочно, чтобы вогнать в краску Лизку, и та, конечно, не выдержала — выскочила из избы.
— Ты бы все-таки эту жеребятину оставлял за порогом, когда в свою избу входишь, — с мягким укором посоветовал Михаил.
— А между протчим, — Егорша по-прежнему в этом слове старательно нажимал на «т», насчет этой жеребятины самой, знаешь, какое мненье у кобыл?
Последовал похабнейший анекдот, и Михаил первым затрясся от смеха.
Лиза не возвращалась. Умылся и оделся Егорша, Вася успел проснуться, а ее все не было.
Наконец забрякало железное кольцо в воротах.
Михаил по-свойски закричал было на переступившую порог сестру и прикусил язык: Лизка была не одна. Вслед за Лизкой в избу входила Раечка.
Егорша от радости подпрыгнул чуть ли не до потолка — любил компанейскую жизнь:
— По коням!
А Михаил только посмотрел на свою сестру, на ее сияющие зеленые глаза и все понял. Нет, ей мало быть счастливой самой. Она хотела, чтобы и брат был счастлив.
3
В Пекашине, если не считать заречья, самые грибные места за навинами и в Красноборье.
Занавинье грибом богаче, особенно солехами, да и ягоды там всякой больше, но Михаил решил ехать в Красноборье. Во-первых, надо Васю к матери забросить, а это как раз по дороге, а во-вторых, в занавинье сегодня сыро — до последней нитки перемокнешь.
Егорша, как только сели на телегу, начал травить анекдоты — на всякий случай у него притча да присказка. К примеру, Лизка спросила у Михаила, не забыл ли он свой нож, надо бы дырочку у коробки провертеть, ручка разболталась — пожалуйста, анекдот о дырочках…
Конь бежал ходко. За разговорами да за смехом и не заметили, как проскочили мызы, выехали к Копанцу.
Там кто-то уже был — в сторонке от дороги, под елью, горбилась лошадь. А пока они ставили своего коня да разбирали коробья, объявились и грибники Лукашин и Анфиса Петровна, оба с полнехонькими корзинами желтой сыроеги.
— Покурим? — предложил Лукашин.
Михаил промолчал, вроде как не слышал, а из женщин — из тех и подавно никто не поддержал председателя: раз приехали в лес, какое куренье?
Но Егорша, конечно, зацепился.
— Шлепайте! — крикнул он. — Догоню.
Рассыпались вдоль ручья. Места хорошие: холмики, гривки, веретейки. Всего тут бывает толсто — и гриба, и ягод.
Лизка, глупая, сразу же отскочила в сторону, якобы для того, чтобы пошире ходить, а на самом-то деле дурак не догадается, что у нее на уме. Хочет оставить их вдвоем с Раечкой, создать, так сказать, соответствующую обстановку.
Раечка кружила у Михаила под носом, он постоянно натыкался на ее широко распахнутые голубые глаза — они, как фары, высвечивали из тумана, звали, манили к себе, хотя тотчас же и пропадали. Но Михаил и шагу не сделал в сторону Раечки. Что-то удерживало, останавливало его. Только раз он, пожалуй, был самим собой с Раечкой — недели две назад, когда вечером столкнулся с ней возле школы. Да и то, наверно, потому, что навеселе был. А во все остальные встречи он будто узду чувствовал на себе.
Все-таки в одном месте они оказались впритык друг к другу. Это у муравейника, где спугнули глухарку.
Глухарка взлетела с треском, с громом, так что не только Раечка насмерть перепугалась — он, Михаил, от неожиданности вздрогнул. Потом он поднял с муравейника рябое, с рыжим отливом перо, оброненное птицей, понюхал:
— Чем, думаешь, пахнет?
Тут их догнал Егорша. Все было тихо, спокойно, и вдруг свист, гуканье, верещанье — по-собачьи, по-кошачьи, по-всякому, а потом и прибаутка на каком-то нездешнем мягком говоре:
«— Мамка, а мамка? У грибов глазы есть?
— Не, дочка.
— Врешь, мамка. Когда их едять, они глядять».
— Ты лучше, чем зубанить-то, покажи, что набрал, — спросила, улыбаясь, подоспевшая к ним Лиза.
В берестяной коробке у Егорши перекатывалась горстка мокрых, запорошенных старой рыжей хвоей козляток, каких они, Пряслины, вообще не берут. У Раечки тоже было негусто, зато у Лизки — полкороба. И какие грибы! Желтые маленькие сыроежки (самые лучшие грибы для соленья), масляные грузди, рыжики… А меж них красная и синяя строчка из брусники и черники пущена. Это уж специально для красоты.
Впрочем, Лизкин короб никого не удивил. В Пекашине — это всем известно нет ягодницы и грибницы, равной ей. Сама Лизка этот свой дар объясняла просто — тем, что ее бог наградил зелеными глазами, которые сродни всякой лесовине. «Вот они, грибы-то да ягоды, — говорила она в шутку, — и выбегают ко мне по знакомству, когда я иду по лесу, только подбирай».
Довольная, широко скаля свой крепкий белозубый рот, Лиза переложила половину своих грибов в коробку Егорши, шлепнула игриво по спине — носи, мол, раз лень самому собирать — и только ее и видели: умотала.
Первые коробья наполнили довольно быстро — к телеге подошли, еще туман ходил по лесу.
От мокрой Раечки шел пар — вот как она бегала, чтобы не подкачать. Потому что, как там ни пой, а неудобно девушке, да еще невесте, с пустым коробом к телеге выходить.
На этот раз Михаил покурил сидя, без особой спешки — имеет право! — затем вынес на обсуждение вопрос, что делать дальше. В запасе у них часа полтора куда двинем? В сторону поскотины, чтобы пособирать на луговинах волнух и рыжиков, или побродим в сосняке на речной стороне, то есть в том лесу, который, собственно, и принято называть Красноборьем?
— В сосняке! В сосняке!
Другого ответа он и не ожидал. Так у пекашинцев испокон веку: уж если довелось тебе забраться в Красный бор, то хоть немного, а покружи в приречном лесу. Грибов да ягод тут, может, много и не наберешь, а на свет белый глянешь повеселее. В любую погоду в Красному бору сухо. И светло. От сосен светло. И от самой земли светло, потому что земля тут беломошником выстлана.
4
Обратно шли пешком — телега в два этажа была заставлена коробьями с грибами.
Лиза была довольнехонька: быстро обернулись. Когда подъехали к Синельге, туман еще был под горой.
Конь легко взял пекашинский косик и мог бы без передыха дотащиться до дому, но Егорша крикнул: «Перекур!» — и конь послушно стал.
Лиза и Раечка, как водится у женщин, начали прихорашиваться, перевязывать на голове все еще сырые платки, Егорша занялся сапогами — в деревню въезжаем, — и только Михаил ни рукой, ни ногой не пошевелил. Потом — как-то совсем машинально — он повел глазами по Варвариным, веселым от солнца окошкам и вдруг вздрогнул всем телом: ему показалось, что из глубины избы поверх белой занавески на него смотрят знакомые темные глаза.
Он, как ошпаренный кипятком, повернул голову к Егорше — тот, к счастью, не глядел на него, вицей огрел коня.
Взглянуть второй раз в окошко у него не хватило духу.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1
На Севере сенокос обычно начинают с дальних глухих речек, так как траву там только тогда и высушишь, когда солнце жарит. В таком же примерно порядке убирают и с полей: сперва на лесные навины наваливаются, а потом уж зачищают все остальное.
У Михаила в бригаде из дальних полей недожатой оставалась Трохина навина тот самый участок, на котором вчера соизволил навестить его Егорша. Но сегодня после такого тумана нечего и думать было о Трохиной навине — низкое место. Поэтому, чтобы не терять даром времени, он после обеда перегнал жатку на Костыли — так называются поля за верхней молотилкой.
Работа на этих Костылях — все проклянешь на свете: холмина, горбыли, скаты. За день и сам начисто вымотаешься, и с лошадей не один пот сойдет.
Но весело.
Деревня за болотом как на ладони. Кто по дороге ни прошел, ни проехал всех видно. Обед по сигналу. Как только взовьется белый плат над крышей своего дома, так и знай: Татьяна и Федька из школы пришли.
Но самое главное веселье, конечно, молотилка у болота, к которой вплотную подходят поля. К бабам на зубы попадешь — изгрызут, измочалят, как сноп, а чуть маленько зазевался — чох из ведра водой, а то и с жатки стащат. Навалится со всех сторон горластая хохочущая орда — что с ними сделаешь?
Сегодня Михаил с удивлением посматривал в черную грохочущую пасть ворот, в которых столбом крутилась хлебная пыль. Он уже три раза проехал мимо, и хоть бы одна бабенка выскочила к нему из гумна.
Ага, вот в чем дело, догадался наконец, Железные Зубы тут (он узнал Ганичева по черному кителю, жестяно отливающему на солнце возле конного привода).
Районных уполномоченных стали приставлять к молотилкам с осени прошлого года. И будто бы такая мода заведена не только у них на Пинеге, но и в других районах области. Для того, чтобы колхоз быстрее выполнил первую заповедь. И для того, чтобы поменьше зерна попадало бабам за голенища. Так, по крайней мере, говорят, в шутку сказал Подрезов на каком-то районном совещании.
Поднявшись в угор, Михаил слез с жатки, выломал на промежке, возле дороги, черемуховую вицу: лошади сегодня ни черта не тянут, особенно Серко, на котором за грибами ездили.
Над черемуховым кустом лопотали осины, уже прошитые желтыми прядями. Серебряные паутинки плавали в голубом воздухе…
Михаил вспомнил, как из этого самого осинника он когда-то воровски поглядывал на Варварину поветь, и невольно посмотрел на ее дом.
У него глаза на лоб полезли: ворота на Варвариной повети были открыты. Те самые ворота, через которые он когда-то залезал по углу.
Он сел на промежек, чтобы прийти в себя. Значит, давеча ему не показалось — Варварины глаза были в окошке…
Мысли у него прыгали и скакали в разные стороны, как лягушата. Голова взмокла — не от солнца, нет. Сердце гремело, как колокол. Все, все было точь-в-точь как раньше, когда он был мальчишкой.
Что придумать? Что? Дождаться вечера? Темноты?
Он глянул на солнце — целая вечность пройдет, покуда дождешься вечера.
Так ничего и не придумав, он сел наконец на свое железное сиденье, погнал лошадей вниз, к молотилке.
Ворота на Варвариной повети все так же зазывно были открыты…
У молотилки остановил лошадей (те только этого и ждали), с бесшабашным видом пошел к бабам.
— Пить нету?
Глупее этого, наверно, ничего нельзя было придумать, потому что бабы с нескрываемым изумлением переглянулись меж собой: дескать, какое тебе питье надо — болото с ручьем под боком.
Нюрка Яковлева первая повернула разговор на «божественное»:
— С кем целовался? Какая милаха так жарила, что осенью высох?
— Ха-ха-ха-ха!
— О-хо-хо-хо-хо!
Подошедший на смех Ганичев строго заметил:
— График срываешь, Пряслин. Барабан загрохотал.
— Ну ладно! — беззаботно махнул рукой Михаил. И громко, чтобы все слышали: — Пойду к Лобановым. Я еще не привык с лошадями из одной колоды пить.
2
Раньше, пять лет назад, когда он белой ночью, как вор, крался с задов к Варвариному дому, самым трудным для него было проскочить от амбара в поле до повети — три окошка у Лобановых нацелены на тебя. И сколько же топтался и трясся он возле этого амбара, прежде чем решиться на последний бросок!
Сегодня Михаил прошел по меже мимо амбара не останавливаясь, а на лобановскую избу даже и не взглянул.
Закачало его, когда он подошел к воротцам да увидел в заулке свежепримятую траву: Варвара своими ногами топтала.
У него не хватило духу поставить свой сапог на ее след, и он начал мять траву рядом.
Руки сами по старой привычке нащупали в воротах железное кольцо с увесистой серьгой в виде восьмигранника. Сноп яркого света ворвался в нежилую темень сеней, вызолотил массивную боковину лесенки, по которой он столько раз поднимался на поветь…
Но он задавил в себе нахлынувшие воспоминания, взялся за скобу.
Варвара мыла пол. Нижняя подоткнутая юбка белой пеной билась в ее смуглых полных ногах, красная сережка-ягодка горела в маленьком разалевшемся ухе…
— Ну, чего в дверях выстал? Так и будешь стоять?
Михаил перешагнул через порог. Дунярка разогнулась.
Да, это была она, Дунярка, хотя и не так-то легко было признать в этой сытой, раздобревшей женщине с румяным лицом его мальчишескую любовь.
Впрочем, Дунярка и сама не скрывала происшедших с нею перемен.
— Крепко развезло? На дистрофика не похожа? Ничего, Сережка у меня не возражает. Его на сухоребриц не тянет.
Сполоснув руки под медным, уже начищенным рукомойником, она поздоровалась с ним за руку, подала стул, села сама напротив.
— А я тебя давеча тоже не сразу узнала. Вон ведь ты какой лешак стал, баб-то всех с ума, наверно, свел. Я в районе у тетки два дня жила — не видала такого дяди.
Дунярка говорила запросто, по-свойски, как бы приноравливаясь к нему, но именно это-то и не нравилось Михаилу. Как будто он уж такой лопух — языка нормального не поймет. А потом — за каким дьяволом постоянно вертеть глазами? В Пекашине и так всем известно, что в ихнем роду глаза у баб исправны.
За занавеской заплакал ребенок. Михаил вопросительно глянул на вскочившую Дунярку.
— А это Светлана Сергеевна проснулась. Ты думаешь, так бы меня Сережка и отпустил одну? Как бы не так. К каждому пню ревнует.
Дунярка не могла не похвастаться своим сокровищем и, прежде чем начать кормить девочку, вынесла показать ему.
— Вот какая у нас есть невеста, не видал? И два жениха еще растут. А чего теряться-то? Хлебы себе под старость растим. А ты все еще на прикол не стал? Не хочешь на одной пожне пастись? Хитер парниша! — И Дунярка опять покрутила глазами.
— А ежели тебе завидно, жила бы в девках, — сказал Михаил, на что Дунярка — уже из-за занавески — громко расхохоталась.
В избе, как показалось Михаилу, сладко запахло парным молоком.
— А я ведь пить зашел, сказал он, и ему и в самом деле захотелось пить. А кроме того, пора было сматываться. Поздоровался, пять минут посидел для приличия, а еще что тут делать?
Он встал, взял ковш со стола и увидел на стене знакомую фотографию Варвары. Карточка была давняя, довоенная, из-за отсвечивающего стекла лица не видно, но он так и влип в нее глазами…
— Скажу, скажу тетке, как ты на нее смотрел, — раздался вдруг сзади смех. — Вот уж не думала, что у вас такая любовь. А я ведь, когда мне рассказывали, не верила…
У Михаила огнем запылало лицо. Он бешеным взглядом полоснул Дунярку и смутился, увидев у нее на груди, на белом, туго натянутом полотне, два темных пятнышка от молока.
Стиснув зубы, он пошел на выход. Дунярка схватила его за рукав.
— Вот кипяток-то еще! Слова сказать нельзя. Нет, нет, насухо ты от меня не уйдешь! Не выйдет!
Она силой усадила его к столу, вынесла из задосок начатую бутылку, из которой, по ее словам, уже отпил шофер, который вез ее из района, налила стакан с краями.
— Давай! За нашу встречу… — И простодушно, даже как-то застенчиво улыбнулась.
— А ты?
— А мне нельзя. У меня, видал, какая невеста-то? Или уж выпить? А, выпью! — вдруг с подкупающей решительностью сказала Дунярка и лихо, со звоном поставила на стол стопку.
Водка шальным огнем заиграла в ее черных и плутоватых, как у Варвары, глазах. И что особенно поразило Михаила — у Дунярки была та же самая привычка покусывать губы.
— А ты очень тогда на меня рассердился? — спросила она.
— Когда — тогда? В городе?
— Ага.
— Будем еще вспоминать, как ребятишками без штанов бегали!
Шутка Дунярке понравилась. Она залилась веселым смехом. Потом долгим, как бы изучающим взглядом посмотрела на него.
— Чего ты?
— А ты не рассердишься?
— Ну?
— Нет, ты скажи: не рассердишься?
— Да ладно тебе…
Дунярка заглянула ему в самые глаза.
— А ты скажи: сюда бежал — думал, тетка приехала, да?
Михаил махнул рукой (вот далась ей эта тетка) и встал. Дунярка тоже встала, проводила его до дверей:
— Приходи вечером, — вдруг почему-то шепотом заговорила она. — Придешь?
— Можно, — сказал не сразу Михаил и ринулся на улицу.
Он ругал себя ругательски. У него есть невеста — чем худа Райка? Разве не стоит этой вертихвостки? А его только хвостом поманили — поплыл. За что же тогда мочалить Егоршу?
«Нет, с этим надо кончать, кончать…» — говорил себе Михаил, спускаясь с Варвариного крылечка.
Говорил и в то же время знал, что никакие заклинания теперь не помогут. Он пойдет к Дунярке. Пойдет, хотя бы все пекашинские собаки вцепились в него…
3
Лизка глазами захлопала, Егорша шею вытянул. Даже Вася, показалось ему, своими голубыми глазенками разглядывал его праздничный пиджак, который он напялил на себя в этот будничный вечер.
Михаил не стал тянуть канитель. Рубанул сплеча:
— Сестра, я жениться надумал.
— Ну и ладно, ну и хорошо, — живехонько согласилась Лиза и прослезилась.
Она не спрашивала — на ком. И Егорша не спрашивал: давешняя поездка за грибами расставила все точки.
Но Егорша сразу же придал сватовству деловой характер: даешь бутылку!
— Сиди! — рассердилась Лиза. — Надо все обговорить, все обдумать, а он: даешь бутылку…
— Насчет бутылки я капут, — признался Михаил. — Может, завтра с утра сколько у председателя раздобуду, а на данное число у меня ни копья.
Бутылка, к великой радости Егорши, нашлась у Лизы — та еще в девках насчет всяких заначек была мастерица.
Выпили. Причем выпила и Лиза: как же по такому случаю не выпить!
— А мама-то хоть знает? Маме-то ты сказал? — спросила она.
Михаил круто махнул рукой: с чего же будет знать мама, когда он и сам до последней минуты не знал! Сидел, брился дома (ну, что-то из ихней встречи с Дуняркои выйдет?), а потом вышел на вечернюю дорогу из своего заулка, посмотрел в верхний конец деревни и вдруг повернул на все сто восемьдесят градусов.
— Нет, как хошь, — рассудила Лиза, — а маме надо сказать. Что ты! Кто так делает? Сын женится, а матерь сидит дома и не знает. Ладно, идите вы вдвоем, а я побегу к своим.
Лиза быстро оделась и вдруг пригорюнилась:
— Мы ведь с ума, мужики, посходили. Кто это женится, когда из дому только что покойника вынесли?..
— Это ты насчет дедка? — уточнил Егорша. — Ерунда на постном масле. Дедко ему родня на девятом киселе. Подумаешь — сват! А потом, дедка я знаю. Дедко обеими руками за. Я помню, как он обрадовался, когда я преподнес ему тебя на золотом блюдечке.
Лиза в конце концов сдалась: она ведь сама хотела этой свадьбы. И, может быть, даже больше, чем жених.
На улице Егорша предупредил Михаила:
— Все переговоры с родителями и все протчее под мою персональную ответственность. А твое дело телячье. Ты в энтом деле голоса не имеешь. Понял?
Вечер был теплый и тихий. Запах печеной картошки доносился откуда-то из-под горы. Михаил, водя головой, поискал в темноте ребячий костер.
Костра он не увидел. Вместо костра он увидел огни на реке.
— Да ведь это пароход идет!
А чего же больше? Новый леспромхоз на Сотюге — знаешь, сколько надо забросить всяких грузов?
— Значит, это буксир, сказал Михаил. — Выгрузка будет.
Егорша хлопнул его по плечу:
— Брось! Нам, дай бог, со своей выгрузкой управиться. Думаешь, так вот с ходу: тяп-ляп — и вывернул карманы у Федора Капитоновича?
Михаил как-то обмяк за последнее время, забыл про Райкиного отца. А сейчас, когда заговорил о нем Егорша, у него так все и заходило внутри.
Пожалуй, никого в жизни не ненавидел он так, как ненавидел Федора Капитоновича. Ненавидел за житейскую хитрость, за изворотливость, за то, что тот, как клоп, всю жизнь сосет колхоз. И мало того что сосет — еще в почете ходит. До войны кто на колхозных овощах домину себе отгрохал? Федор Капитонович. А ведь в газетах расписали: колхозник-мичуринец, южные культуры на Север продвигает. То же самое во время войны с самосадом. Развел на колхозном огороде, у всех карманы вывернул, сколько-то на оборону бросил патриот, северный Голованов. На всю область прогремел. Ну, а после войны и того чище — заслуженный колхозник на покое. Пенсия, налоги вполовину, личный покос для коровы и председатель ревизионной комиссии…
Да, такой вот был человек Федор Капитонович. И этого-то человека судьба подкидывала Михаилу в тести!
Надо, однако, отдать должное старику: принял их с почетом. И не на кухне, а в передней комнате.
— Проходите, проходите, гости дорогие.
Как будто он только и ждал. А потом подал какой-то знак хозяйке — мигом раскрылась скатерть самобранка: рыба — треска жареная, солехи с луком, огурцы свежие (Михаил так и побагровел при виде их) и, конечно, бутылка «Московской».
Егорша ликовал. Он наступал на ноги Михаилу под столом, подмигивал: смотри, мол, в какой ты рай залетел!
Михаилу интересно было оглянуться вокруг — он первый раз был в передней комнате у Федора Капитоновича, но шея у него как-то не ворочалась, и он только и видел, что было перед его глазами: пышный зеленый куст во весь угол да высокую белую кровать с лакированной картиной на стене — полуголая красотка в обнимку с лебедем.
Егорша по поводу этой картины шепнул ему на ухо:
— Для возбуждения аппетита.
Речь свою повел Егорша, когда выпили.
— Как говорится, молодым у нас дорога, старикам везде у нас почет. Так говорю, Федор Капитонович? Не переврал песню?
Федор Капитонович пожал плечами и искоса поверх очков посмотрел на Михаила.
— Я в песнях не горазд, особенно когда про нонешнюю молодежь…
— Вот и напрасно! — воскликнул Егорша. — Ну да это дело поправимо. Где Райка? Сейчас мы эту песню споем.
Раечки дома не оказалось, она ушла полоскать белье на реку, но Егоршу это нисколько не смутило.
— На данном этапе это несущественно, — важно, со знанием дела сказал он. Суду и так все ясно: у нас, как говорится, купец, у вас товар — и хватит бочку взад и вперед перекатывать: пиво варить надо.
Федор Капитонович, как положено родителю, поблагодарил сватов за честь, которую оказали ему, а потом и запетлял и запетлял: дескать, не очень хорошее время выбрали, лучше бы повременить, поскольку еще в прискорбии ходите, и все в таком духе. В общем, выставил то же самое, о чем их предупреждала Лиза, смерть Степана Андреяновича.
Егорша на это авторитетно возразил:
— Касаемо свата ты брось. Ни в одной анкете у нас такая родня не указывается. А мы с вами, я думаю, не в Америке живем. В Сэсэрэ.
— В Сэсэрэ-то в Сэсэрэ, — вздохнул Федор Капитонович, — да в каком Сэсэрэ? В пекашинском. Вас-то, может, народ и не осудит, а мне-то по улице не ходить. Каждый будет пальцем указывать.
Смерть Степана Андреяновича для Федора Капитоновича была только предлогом для того, чтобы отказать им, — это Михаилу было ясно. А с другой стороны, нельзя было и не призадуматься над его словами: рановато им затевать свадьбу. И анкетой Егоршиной рот пекашинцам не заткнешь.
Тут в самый разгар переговоров в комнату влетела Раечка — в ватнике, в пестром платке. В первую секунду она удивилась, увидев таких гостей за столом, а потом все поняла, и жаром занялось ее лицо.
— Вот, доченька, сваты, сказал Федор Капитонович. — А я говорю, не время, подождать надо…
Егорша — закосел, сукин сын! — с ухмылкой оборвал его:
— Подождать можно, почему не подождать, да только чтобы посуда не лопнула. — И кивнул на Раечкин живот.
Конфуз вышел страшный. Федор Капитонович просто посерел в лице — каково отцу такое услышать! — и мать, как раз в это время заглянувшая с кухни, чуть не упала, а у самой Раечки на глазах навернулись слезы.
Михаил четко сказал:
— Ничего худого про свою дочерь не думайте. Райка у вас честная. А ты думай, что говоришь!
— А что я такого сказал? — огрызнулся Егорша. — Не все равно, когда обручи с бочки сбивают…
— А мы таких речей про свою дочь не желаем слышать, сказала ему в ответ Матрена, Райкина мать.
Мир за столом мало-помалу восстановился. Федор Капитонович пошел даже на попятный: они с матерью, дескать, не будут заедать жизнь своей дочери. Раз она согласна, то и они согласны. Но согласны только при одном условии: молодым жить у них, в ихнем доме.
— Ну, это само собой! — воскликнул Егорша. — Дворец у жениха известен…
— Нет, не само собой! — оборвал его Михаил. — Я со своего дома уходить не собираюсь.
— А чего? — удивился Егорша.
— А то! Мне, может, еще скажут, чтобы я и семью бросил, да?
— Райка, ты чего молчишь? — крикнул Егорша. Раечка — она сидела с матерью на кухне — показалась в дверях.
— Ну, доченька, — сказал Федор Капитонович, — закапывай отца с матерью заживо в могилу…
— Да к чему такой поворот? — возмутился Михаил. — Кто вас закапывает?
— А одних немощных стариков бросить? Ни воды, ни дров не занести.
— Ну, чего ты стоишь истуканом? — подтолкнула сзади Раечку мать. — Худо тебя отец родной поил-кормил? Разута, раздета ты у него ходила?
Раечка испуганно переводила взгляд с отца на Михаила, кусала губы, а потом сзади запричитала мать («Что ты, что ты, доченька, делаешь? Без ножа родителей режешь…»), запричитала и она.
Михаил ничего подобного не ожидал. Ведь все же ясно как божий день. Райка его любит, он любит Райку — какого еще дьявола надо? А тут слезы, стоны, плач — как будто их режут… И добро бы только старуха заливалась, а то ведь и сама Райка ревет.
— Ну, вот что, сказал Михаил и встал из-за стола, — я еще никого за глотку не брал. Так что посидели — и хватит. Спасибо за угощенье.
— Нет, нет, — кинулась к отцу Раечка. — Я пойду за него, папа. Я люблю его…
И опять во весь голос завелась Матрена: дескать, его-то ты, доченька, любишь, а нас-то на тот свет отправишь…
Михаил выбежал из дому.
Выскочивший вслед за ним Егорша схватил его за рукав:
— Чего ты делаешь? Все на мази. Райка согласна! Да я бы такую девку зубами вырвал! Слезы тебя расквасили, да? Папочку с мамочкой жалко стало? Идиот несчастный! Да по мне хоть все деревня меня на коленях умоляй, от своего бы не отступился!
Когда они отошли немного от дома Федора Капитоновича, Егорша опять закричал, ругаясь:
— А-а, к такой тебя матери! Иди. Дома ему жить надо… Как же! Чтобы навоз в свою кучу падал. Катай! Вон видишь, пароход у берега стоит, грузчиков ждет? Топай! Буханку заработаешь…
— Ну и потопаю! — взъярился Михаил. — Да, за буханкой потопаю. Думаешь, валяются у нас буханки-то на дороге? Тебе вон паек дали за то, что ты в отпуске, а мне чего дают?
— И правильно делают! Не будь ослом. Сколько я тебе говорил: уматывай из Пекашина! Не послушался. Ну дак и не вякай. Тащи хомут. Эх, да ну вас к дьяволу! Семь дней живу в вашем Пекашине, а только и слышу: буханки, корова, налог… Кроты несчастные! Хоть бы раз увидели, как люди по-человечески живут!
Егорша, не попрощавшись, вильнул в сторону.
Михаил прислушался к летучим шагам в темноте, посмотрел в сторону поля, туда, где у леспромхозовского склада яркими огнями сверкал пароход, и — дьявол со всей свадьбой — побежал к реке.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1
Утром, лежа в постели, Егорка подводил итоги своего недельного пребывания в Пекашине: деда схоронил, семейное дело наладил, коня на крышу водрузил, винца, само собой, попил…
Хватит! Пора подумать насчет работенки, а то, чего доброго, найдутся любители в свои оглобли тебя загнать. К примеру, тот же самый Лукашин. Живо захомутает, ежели ворон считать. А захомутает — кому пожалуешься? Комсомолец. Внеси вклад в подъем сельского хозяйства.
Сказано — сделано.
Быстрый, по-военному, завтрак — большая, чуть да не литровая крынка утреннего молока с холода, — затем беглая разведка насчет транспорта, и вот он уже мчится в район на колхозной машине. С Чугаретти, которого Лукашин послал в райпотребсоюз за стеклом, навесными петлями и прочим железом для нового коровника.
В районе остановились напротив райпотребсоюза, в виду райкома.
Егорша сразу же, еще сидя в кабине, объявил себе боевую тревогу: быстро прошелся по запылившимся сапогам рыжей бархоткой, которую всегда носил в кармане завернутую в газетку (сапоги — это самое главное в солдатском деле), затянулся ремнем на последнюю дырочку, оправил гимнастерку, посадил, как положено по уставу, пилотку на голове (два пальца над глазами) и с острым, бодрым холодком в груди выскочил на деревянные мостки. Нельзя ударить в грязь лицом перед райцентром, а особенно перед Подрезовым. Подрезов любит, заложив руки за спину, обозревать райцентр со своего КП. И кто его знает, может, он и сейчас стоит у окна.
Подрезова, однако, на месте не оказалось (он был в отпуске), и в первое мгновенье Егорша чуть не брызнул слезой — такая досада его взяла. Ведь мало того что с Подрезовым были связаны все его расчеты. Хотелось еще предстать перед первым во всем своем параде. Посмотри, дескать, на своего бывшего шофера. Не подкачал? Оправдал высокое доверие?
— А когда же первый из отпуска вернется? — спросил Егорша у помощника.
— Думаю, не раньше чем через месяц. Потому как у Евдокима Поликарповича две недели еще за прошлый год не использованы.
— Понятно, — сказал Егорша.
Он уже овладел собою, тем более что Василий Иванович, помощник Подрезова, предложил ему присесть на большой черный диван, а на этот диван Василий Иванович садит не каждого — это Егорша хорошо знал по прошлому. Да и вообще, Василий Иванович, часто мигая своими темными ласковыми глазами, с нескрываемым любопытством присматривался к нему: не часто такие солдаты заходят в райком.
Егорша, держа в руках свежую газету — для солидности, — начал выспрашивать про обстановку в районе. И в первую очередь про то, как район справляется с лесозаготовками, поскольку лес — это золотая валюта и основа нашего богатства.
— А похвастаться, пожалуй, нечем, — осторожно отвечал Василий Иванович. За этот квартал план на пятьдесят три процента выполнили.
— Причины? — Егорша придал своему лицу должную государственную суровость и озабоченность.
— Причины — реорганизация. Лесок поблизости от рек выбрали, и теперь с лошадкой ничего не сделаешь. Надо на механическую тягу переходить, узкоколейки строить, лежневки…
Тут из кабинета Подрезова вышел Фокин, третий секретарь райкома, который сейчас, в отсутствие Подрезова, командовал всем районом.
Егорша мигом вскочил на ноги, встал по стойке «смирно», отрапортовал:
— Товарищ первый секретарь райкома ВКП(б)! Младший сержант Суханов-Ставров закончил действительную службу в Советской Армии и прибыл в вверенный вам район для прохождения дальнейшего мирного и патриотического труда на благо партии и народу…
Рапорт этот, обдуманный и обкатанный Егоршей со всех сторон еще по дороге в район, предназначался для Подрезова, но все равно получилось здорово: заулыбался Фокин, показал, какие у него зубы, а то ведь вышел из кабинета с замком на губах. Строгостью да важностью самому Подрезову, пожалуй, не уступит.
— Это что же, из Пекашина Ставров?
Егорша уж помалкивал, виду не подал, что Фокин знает его как облупленного. В войну комсомолом в районе заправлял — на сплаве за один багор бревно таскали. Хрен с ним, раз надо инкогнито навести, наводи.
Отчеканил:
— Так точно, товарищ секретарь, из Пекашина. А лучше сказать, из Заозерья, поскольку Заозерье место рождения.
— Из Заозерья? А ну-ко, зайди, зайди.
Когда они оказались вдвоем в кабинете, Фокин, глубоко сунув руки в карманы галифе, спросил:
— Ты чего ж это, Суханов, райком компрометируешь, а?
Егорша вздрогнул: политика!
— Был у тебя на похоронах Тарасов?
— Был.
— В каком состоянии был?
— Да вроде так… нельзя чтобы сказать…
— Нельзя сказать… А ты скажи! Чему тебя три года в армии учили? В дымину, без задних ног был Тарасов. А ты что сделал? На народ распьянющего работника райкома выставил? Вот, мол, полюбуйтесь… Так?
— Виноват, товарищ секретарь, — упавшим голосом сказал Егорша. (Чего говорить — сухой, коли в куче дерьма сидишь.)
— То-то! — погрозил пальцем Фокин и подошел к зазвонившему телефону. Зарудный? Здравствуй, товарищ Зарудный. Ну, чем порадуешь?.. (Егорша сразу догадался: директор Сотюжского леспромхоза звонит.) Так, так, закончили прокладку дороги до Росох? На пять дней раньше? Это хорошо… Хорошо, говорю. А где лес?.. Лес, спрашиваю, где? Кубики… Ты мне брось на всякие причины ссылаться. Стране лес нужен, а не причины. Понял?
Ничего нового в самом разговоре для Егорши не было. Сколько он живет на белом свете, столько и разговоры про лес слышит. Поразил его Фокин. Лет восемь назад, когда он, Егорша, начинал свою трудовую жизнь, кто бы всерьез принял Митьку Фокина! Приедет к ним на Ручьи, только у него и дела, что зубы тебе заговаривать да клянчить насчет повышенного обязательства. Просто как бес вьется вокруг тебя в делянке. А теперь наоборот: ты вокруг него вьешься. А он горло поставил — не хуже Подрезова погромыхивает.
Когда Фокин повесил трубку и сел за подрезовский стол, Егорша с видом человека, очень хорошо понимающего главные заботы районного руководства, спросил:
— Чего-то не пойму, товарищ секретарь райкома… Все в части леса жалобы… Недооценка момента…
— Лес действительно поблизости вырублен, — сказал хмуро Фокин.
— Есть лес, товарищ секретарь. Мы на днях грибную вылазку делали — хорошую древесину видели. Первый сорт.
— Где такая?
— В Красноборье. Под самым боком у Сотюги.
Фокин вздохнул:
— Красноборье — лес колхозный…
— Но, как говорится, государственные интересы у нас превыше всего… Когда колхозы не шли навстречу Родине?..
Черный фокинский глаз, как-то вразброд гулявший до этого по залитому солнцем кабинету, прилип к Егоршиному лицу. Ему сразу стало жарко: неужели ляпнул что-нибудь не то?
— Какие у тебя планы насчет работы? Решил что-нибудь? — спросил Фокин.
— Нет еще. Но хочется, чтобы направили в разрезе профессии, поскольку в армии я был водителем машины у генерала…
— У генерала? — живо воскликнул Фокин. — То-то я смотрю на тебя да все ломаю голову: с каких это пор у нас такая форма у солдат? А ты вон какой важной птицей был! Самого генерала возил… Так, так… Ну а если все-таки мы тебя в другом направлении двинем? А? Что ты на это скажешь?
На лесозаготовки, с упавшим сердцем подумал Егорша и сказал:
— Оно, конечно, лесной фронт во главе угла… Но ввиду семейных обстоятельств желательно, чтобы при доме, на широкой трассе, поскольку я только что похоронил деда…
— Значит, в колхозе решил? — сказал Фокин. — А если мы, скажем, в районе покрутиться предложим? Коммунальный отдел райисполкома знаешь? Дома, бани, пекарни, учреждения… Большое хозяйство. А скоро будет еще больше — растет у нас район. Очень важный участок. А он у нас оголен… Вот такие коврижки-коржики, — вдруг совсем весело и просто сказал Фокин. — Я думаю, хватит у тебя энергии, чтобы вытащить нашу районную коммунию. Ну а мы, райком, поможем…
Егорша взмок от всех этих слов. Он готов был пойти в пляс, вприсядку, скакать до потолка, а то и со второго этажа прыгнуть — скажи только Фокин слово.
Самое большое, на что он рассчитывал, это снова сесть за баранку райкомовского «газика», а тут вон как — на руководящую, да и на руководящую-то какую! На отдел райисполкома, в номенклатуру райкома! Было от чего закружиться голове. Правда, иной раз приходили ему мыслишки, что и он бы мог быть каким-нибудь начальником — сколько их, олухов, развелось, — но дальше завхоза или начальника снабжения мечты его не шли, потому как понимал: с его семью классами, да и то незаконченными, по нынешним временам высоко не прыгнешь.
Фокин встал, по-подрезовски заложил руки за спину, вышел из-за стола, и Егорша, стоя навытяжку, так и начал крутиться вслед за ним. Как подсолнух за солнцем. А за кем же ему крутиться? Кто когда возносил его на такие высоты?
— Значит, так, Суханов, — сказал Фокин, — дней через десять заглянешь. Попробуешь… Сперва, конечно, врио, а там уж от тебя все будет зависеть. Как поворачиваться начнешь… Ясно?
— Ясно, товарищ секретарь, Суханов-Ставров не подведет.
2
Из райкома Егорша вылетел как застоявшийся жеребец — сила распирала его. И, честное слово, не будь это райцентр, дал бы строчку на километр, на два. А райцентр — ша, замри! Зануздай и захомутай себя.
Он любил дисциплинку, любил, чтобы было кому доложить и отрапортовать. И чтобы тебе сказали: правильно, Суханов! Молодец, Суханов! В разрезе линии шагаешь! А то бы и рыкнули при случае, ежели ногу сбил.
Раньше таким человеком для него в районе был Подрезов — вот чье одобрение и похвалу хотелось всегда заслужить. А сейчас оказалось, что и Фокин ничего умеет команды подавать. Хорошо взял его попервости в работу, неплохой расчес дал.
Как раз в то время, когда Егорша выскочил из калитки райкомовского палисадника, на деревянном настиле у райпотребсоюза замаячил кумачово-закатный берет Чугаретти.
— Чугаев, — крикнул Егорша, — приставь ногу!
Чугаретти, направлявшийся к своей машине, которая стояла в заулке райпотребсоюза напротив базара, где сейчас не было ни единой души, остановился. Он был ужасно мрачен, и от него несло сивухой.
— По случаю победы рванул?
— Не, с горя, — ответил Чугаретти и обиженно, по-детски ширнул своим широким негритянским носом.
— А конкретно, в расшифрованном виде?
— Чего — конкретно? Тот, Кондраха, уперся — никаких гвоздей. Слушать не хочет.
— Кондраха — это кто? Телицын, председатель райпотребсоюза?
— Ну.
Острое, до зуда в ладонях желание борьбы охватило Егоршу. Он посмотрел на плавящееся от солнца широкое итальянское окно на втором этаже, за которым сейчас сидел Фокин.
— Где у тебя документы?
— Какие документы?
— Наряды и все протчее.
— Нема бумаг. Иван Дмитриевич по телефону вчерась договаривался.
— Айда за мной!
Кондратия Телицына по его наружности давно бы надо поставить на конюшню: чистый мерин. Лицо длинное, пухлое, желтое от оспы, нос горбылем и плешь с головы до пят. Как Невский проспект в Ленинграде, где Егорше довелось-таки раз побывать. Правда, в торговом деле Телицын дока. С дореволюционным стажем. Еще у купцов Володиных выучку прошел.
Егорша к нему в кабинет без стука и с ходу на басы:
— Это что за фокусы, товарищ Телицын? Я выхожу из райкома, а колхозный труженик, понимаешь, несолоно хлебавши от тебя… Не пойдет!
— С кем имею честь говорить? — спокойно, чуть ли не с позевотой спросил Телицын.
— Насчет чести покамест помолчим, товарищ Телицын. В данный момент твоя честь не очень чтобы очень… В подрыв колхозному строю!
— Точно, — подал откуда-то сзади голос Чугаретти. — У нас, понимаешь, снопы на молотилку не вожены, а машина где…
Егорша, не оглядываясь, махнул рукой: заткнись, тебя не спрашивают! Потом взял из пачки, лежавшей на столе у председателя, «беломорину», не спеша размял ее, остукал о стол, не спеша закурил и, мало того, сел на стол сбоку — генерал у них всегда так делал, любил почесать красную генеральскую лампасину о стол подчиненного.
Что тут поделалось с Телицыным, этого и сказать нельзя. Желтое лошадиное лицо вытянулось чуть ли не до стола, плешь пошла багровыми пятнами… Но вот что значит смелость! Стерпел, подтянул нижнюю губу и даже как-то весь подобрался.
— Не мудри, не мудри, старик, сказал Егорша и запросто, но в то же время и по-начальнически похлопал председателя по рыхлому загривку. — Кончай с этими старыми прижимами! — Намек на не очень революционное прошлое Телицына: на его службу у купцов Володиных. — Важную политическую кампанию срываешь. В показательные «Новую жизнь» выводим, а ты как помогаешь? Палки в колеса?
— Но я не могу отменять распоряжения райкома…
— Какие это распоряжения райкома? Я что-то не слыхал…
— Башкин сегодня звонил…
— Башкин?
Егорша на какую-то долю секунды замешкался. Кто такой Башкин? Новый человек в райкоме? Инструктор? Завотделом? Одно ему было ясно: не секретарь. А раз не секретарь, можно немножко этого Башкина и осадить. Да и что ему делать? Поздно было отступать.
— Ох, опять мудрит этот Башкин… — озабоченно вздохнул Егорша.
— Башкин сказал, — как по газете начал читать Телицын, — чтобы все стекло, имеющееся в наличии на складах райпотребсоюза, передать Сотюжскому леспромхозу… ввиду того, что этот объект в настоящее время является ударной стройкой…
— Ну, правильно! — живо воскликнул Егорша. Об этом же самом сейчас обсуждали у Фокина… Лес — это основа, товарищ Телицын, золотой фонд… А у нас картина в данный момент один минус. Худо работаем. На пятьдесят три процента план третьего квартала выполнили…
Телицын, медленно ворочая своей лысой головой, делал вид, что внимательно, с пониманием слушает этого необычного посетителя, а на самом-то деле — Егорша был уверен в этом — только и делал, что ломал свою лошадиную голову над тем, кто он, Егорша. Где служит? Старый, опытный волк — боялся сделать промашку: а вдруг да этот человек, так нахально развалившийся у него на столе под самым носом, какая-нибудь важная шишка!
Егоршу это забавляло. Но в конце концов он сжалился над стариком.
— Не верти впустую подшипниками. Новый зав коммунальным отделом райисполкома. — Егорша назвал свою фамилию, пожал руку председателю и сразу заговорил как равный с равным, как товарищ по работе:
— А в части стекла соображать надо, товарищ Телицын. Башкин ему сказал… А кто, Башкин будет отвечать за срыв коровника в Пекашине? Завершающий этап колхозного строительства на данную пятилетку… Башкину будет расчесывать кудри Подрезов?
Непонятно, как это раньше ему не пришло на ум имя Подрезова, зато сейчас ничего больше разъяснять Телицыну не нужно было. Все понял в один миг. Вот какой пароль это имя. Все двери открывает.
В общем, девять ящиков стекла Егорша вырвал. Ну а насчет личного провианта вопрос решился без всяких прений. Два килограмма сахара, три восьминки чая, три буханки черного хлеба, две буханки белого — это Телицын отвалил сразу.
На улице Чугаретти, с восторгом глядя на Егоршу, воскликнул:
— Ну, товарищ Суханов, ты и мастер же по части заправлять арапа…
— Шлепай, шлепай, — снисходительно сказал Егорша. В магазине народу не было — хлеб по спискам выдают с утра, — и продавщица, довольно смазливенькая чернушка, быстро отоварила его.
— Еще дымку подбрось, дорогуша, хоть пачечки две, — попросил Егорша.
— А дымку вам не положено, — ответила продавщица.
Действительно, про дымок Телицын забыл — Егорша обнаружил это уже тогда, когда вышел на улицу. Но возвращаться ему не хотелось. Да и самолюбие не позволяло. Какой же он, к хрену, завотделом райисполкома, ежели сельповский прилавок не сумел самостоятельно взять?
— Давай, давай, милуша, не разоришься, — зачастил Егорша, а главное, нажал на свой синий глаз с подмигом.
И глаз сработал: продавщица, улыбаясь, выбросила из-за прилавка две пачки «Звездочки».
Точно так же Егорша поупражнял свой глаз и на другой продавщице из соседнего мясного и рыбного отдела, хотя на морду та была и не шибко съедобна. Он запомнил слова старшины Жупайло, который в минуты отдохновения любил поучать своих питомцев: «Сколько раз увидишь бабу, столько раз и выворачивайся чертом, а иначе в нужный момент можешь дать осечку».
3
— Все в порядке, Иван Дмитриевич! Привез, девять ящиков — как в аптеке… Ну, жмот этот Кондраха! Гад буду, всю договоренность вашу похерил. Райком, райком — и никаких гвоздиков. Трясись обратно… Ставров помог! Как начал, начал Кондрахе массаж на лысину наводить, тот и копыта кверху — хоть все склады выворачивай.
— Ладно, Чугаев. Иди. До завтрашнего дня свободен.
Чугаретти угрюмо сверкнул своими беляшами, подождал, не скажет ли еще что хозяин, и вышел.
Загремела, застонала лестница под сапожищами, пушечным выстрелом бабахнули ворота на крыльце, а затем Лукашин услышал яростный визг и скрежет железа под окошком — Чугаретти заводил грузовик.
Анатолий Чугаев, при всей своей разбойной наружности, был как малый ребенок. Набезобразил, напортачил — выругай, хоть выпори — не обидится. Но уж если он сделал хорошее дело — приголубь, не пожалей хороших слов, а иначе он и не работник на другой день.
Лукашин хорошо знал эти причуды своего шофера, но разве ему сейчас до этого было? Разве человек, у которого пожар в доме, улыбается? А у него было пожар — плотники опять удрали на выгрузку. И когда! Среди бела дня, чуть ли не у него, председателя, на глазах.
Первой мыслью его было кинуться к реке: сволочи! Что делаете? Неужели не понимаете, что ежели коровник к холодам не будет готов, вся скотина померзнет?
Но он взнуздал себя — пошел в контору. Он ходил уже раз на берег, разговаривал с пьяными мужиками, а что вышло? Кричал, разорялся, грозился стожки отнять, а сегодня чем грозить?
На задворках, за амбарами, там, где новый коровник, догорало усталое, натрудившееся за день солнце. Красные лучи его насквозь прошивали колхозную контору, скользили по худому, небритому лицу Лукашина, который затравленно, как волк, бегал из угла в угол.
Что делать? Как совладать с этими мужиками?
Была, была одна закрутка — дать выставку из своей деревни. Решением общего собрания колхозников. За невыработку минимума трудодней и нарушение колхозной дисциплины. Кое-где подтягивали так подпруги в сорок восьмом — сорок девятом годах. Но, во-первых, плотники у него все сплошь инвалиды — какой с них спрос? Благодари бога, что вообще что-то делают. А во-вторых, даже если бы и удалось кого-нибудь закатать — разве это выход?..
Долго, до темноты раздумывал Лукашин, прикидывал так и этак. И ничего не решил — все с той же сумятицей в голове вышел из конторы.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1
Пекашино гуляло.
И добро бы только мужики завелись — без этого ни одна выгрузка не обходится, — но сегодня, похоже, и баб, и девок закружило.
У миленочка одиннадцать,
Двенадцатая я.
Он по очереди любит,
Скоро очередь моя.

Задушевная подруга,
Супостаток сорок семь.
Я на это не обижусь,
Погулять охота всем.

Горе нам, горе нам,
Горе нашим матерям.
Выдай, маменька, меня
Не будет горя у тебя.

Девкам Лукашин не удивлялся. Молодость. Самой природой положена любовь в эти годы. И что же им делать, когда на весь колхоз один стоящий парень Михаил Пряслин? Топчи свой девичий стыд, хватай крохи с чужого стола, а то так и засохнешь на корню, как засохли твои старшие подруги, юность которых пала на войну.
Но бабы, бабы… вдовы солдатские… У них-то откуда берется сила?
Разуты, раздеты, жрать нечего — старухи беззубые, какая им любовь? А ну-ко послушай — кто это врезался своим хрипловатым, простуженным голосом в звонкие девичьи переборы?
Да, жизнь брала свое. И всходили всходы, первые послевоенные всходы хилые, худосочные, не знающие ни мужского догляда, ни ласки. Дички, имя которым безотцовщина…
Долго, до тех пор, пока Лукашин не вошел в дом Житовых, рвали его слух то тут, то там вспыхивающие в осенней темени задорные частушки.
На кухне у Житовых была одна хозяйка. Выгнув полную белую шею, она сидела за кроснами — массивным ткацким станком — и при свете лампы ткала холст.
Кросна из жизни деревни ушли еще перед войной, но сейчас многие из тех, у кого они уцелели, годами пылясь по темным углам повети и клетей, снова запрягли их в работу.
Труд допотопный, на износ: ведь надо коноплю и лен посеять, убрать с поля, вымочить в яме, высушить, превратить в волокно, потом волокно это спрясть, выбелить, навести основу… — каждый аршин холста выходил золотым. Но что делать? Голым ходить не будешь — приходится идти и на этот труд.
— Где хозяин? — спросил Лукашин.
— В клубе своем, наверно.
— В каком клубе?
— В бане. Так они, пьяницы, зовут нынче нашу баню. Раньше, в те годы, все тут, на кухне, табак жгли, а зимой я с кроснами разобралась — выгнала. Вот они и обосновались в бане.
Лукашин вышел на крыльцо. Из кромешной осенней темени на задах действительно лучился свет.
Как же он раньше-то не догадался об этом? Ведь сколько раз видел этот свет по вечерам! И еще удивлялся: ну какие чистюли эти Житовы — чуть ли не каждый день в бане моются…
2
Лукашину не раз приходилось бывать в бане Житовых, которая для хозяина одновременно служила столяркой. Поэтому, выкурив на крыльце папиросу, он довольно уверенно двинулся по тропинке на свет на задах огорода.
Крепкий мужичий хохот докатывался оттуда. Взрывами, залпами. Как будто там то и дело метали жар на раскаленную каменку.
Когда он наконец, изрядно вымочив в картофельной ботве брюки на коленях, вышел к бане, к нему из темноты прыгнула ласковая мохнатая собачонка, и он понял, что тут в числе прочих есть и Филя-петух.
Собак в Пекашине сейчас было три: Найда, злая, свирепая сука, заведенная объездчиком Яковлевым на смену Векше, которую года три назад переехало грузовиком, голосистый щенок Пряслиных и вот эта самая малорослая шавка, которую нынешней весной всучил Филе какой-то приятель с лесопункта за старые долга.
Верка, жена Фили, поначалу выходила из себя: в доме самим жрать нечего до собаки ли? Но Филя, по его же собственным словам, раза два сделал Верке внушение — крепкие, увесистые у него кулаки, хоть сам и маленький, — и собачонка осталась.
Лаская рукой игриво прыгающую вокруг него Сильву — такое имя было у собачонки, — Лукашин тихонько вошел в сенцы, ощупью отыскал скобу на дверке и вдруг услышал свою фамилию:
— Лукашин-то прищучит? — Да клал я на него с прицепом. Чего он мне сделает? Поразоряется, поразоряется да сам же и поклонится…
Игнатий Баев ораторствовал — его блудливый голос разливался за дверкой.
— Не скажи, — возразил ему Петр Житов.
Но тут с треском, с грохотом начали припечатывать костяшками — в бане забивали «козла», — и какое-то время только и слышалось оттуда про азики, про рыбу, про мыло. Потом, когда игра понемногу выровнялась и страсти поулеглись, Игнатий Баев опять принялся трясти его, Лукашина. Дескать, какого хрена перед ним на задних лапах ходить? В случае чего ведь можно и выставку дать — колхоз у нас, а не частная лавочка.
— Полегче на поворотах, — раздался предостерегающий голос Петра Житова. Советую.
— А что?
— А то. В Водянах один все глотку надрывал, знаешь, теперь где?
— Это Васька-то беспалый?
— Хотя бы.
— За Ваську не беспокойтесь, — живо вмешался Аркашка Яковлев. — На днях письмо было. Ничего, говорит, края сибирские, — жить можно. Без коклет да без компоту за стол не садимся — на золотых приисках вкалывает. И бабе своей тысчонку да посылку сварганил.
— Ну вот видишь? — торжествующе воскликнул Игнатий. — А мы с тобой много этих самых коклет да компоту едали? И потом, вот что я тебе скажу. Он хоть и чужак-чужак, а понимает: без нашего брата ему никуды…
— Кто чужак? — вскричал Чугаретти. — Иван Дмитриевич? Не согласен!
Тут в бане поднялся страшный шум и галдеж. Игнатий Баев, Аркашка Яковлев, Филя-петух — все трепали и рвали Чугаретти, учили уму-разуму: дескать, не вылезай из общей упряжки, не холуйничай, не сучься.
Чугаретти попервости огрызался, тому, другому сдачи давал, но под конец и он запросил пощады:
— Да что вы, понимаешь, все под дыхало да под дыхало! Когда Чугаретти сукой был? Чугаретти, понимашь, всю жизнь по честности…
Лукашин решил воспользоваться шумихой в бане и дать задний ход — все равно теперь никакого разговора с мужиками не будет, а ежели и будет, то один крик, — но тут на дороге у Житовых взыграли частушки, и вскоре в огороде зашаркали сапоги.
Неужели какая-нибудь баба шлепает сюда, чтобы выманить на улицу мужиков?
Нет, девки и бабы скорее всего гнались за Михаилом Пряслиным — его упрямый, с поперечной бороздкой подбородок, освещенный малиновой цигаркой, качнулся в темноте у порога.
Прижавшегося к шероховатой, пропахшей дымом стене Лукашина больно ударило дверкой по ногам, желтая полоска света наискось разрубила темные сенцы.
В бане взвыли от радости:
— Мишка, ты?
— Давай, давай сюда!
— Хочешь за меня постучать?
— Я тоже могу уступить.
— Не, играйте, — сказал Михаил и с треском опустился не то на скамеечку, не то на какой-то ящик.
Тем временем бабы и девки на дороге опять начали подавать свои позывные, и Аркашка Яковлев рассмеялся:
— Какая ему игра сегодня? Вишь ведь, какой спрос на него…
— Ну как, Пряслин, крепко угостил зятек? — полюбопытствовал Петр Житов. Говорят, из района приехал — воз всякой продукции навез.
— Тащил бы его сюды — может, и нам чего откололось.
— Ну уж нет! — сказал Аркашка. — Ежели с кого и приходится сегодня калым, дак с самого Мишки.
— С меня? Это за что же?
— За что? А хотя бы за то, что из холостяков выписываешься.
— Мишка, правда?
— Неуж к нашему берегу надумал?
— Ух и девка же эта Райка! М-да-а-а…
— А я бы, мужики, век с холостяжной жизнью не расставался, сказал Филя-петух.
Все так и грохнули.
У Фили-петуха в тридцать два года только в одном Пекашине насчитывалась дюжина ребятишек (пятеро в своей семье да семеро россыпью по всей деревне). А кроме того, был еще немалый приплод на лесопункте, где он каждую зиму отбывал трудповинность. Черт его знает, что за человек! Сам маленький, щупленький, бельмо на одном глазу, а юбочник — каких свет не видал.
Игнатий Баев — хлебом не корми, а дай поточить зубы — сказал:
— Ты хоть бы, Филипп, раскрыл нам свои секреты, поделился опытом передовика на данном фронте.
— Чего, скажи, мне делиться-то, — ответил за Филю Аркашка (тоже ерник не последний). — Надо, скажи, патриотом быть, сознательность иметь. Верно, Филя?
— Да, я, мужики, это дело уважаю. Моему здоровью оно не вредит…
Простодушный ответ Фили вызвал новый взрыв смеха, затем Аркашка, явно желая продолжить удовольствие, подбросил еще одно полено в огонь.
— Ну, чего я говорил! — воскликнул Аркашка на полном серьезе. — Он в бабку свою Дуню, да, Филя? Ту, бывало, у нас дедко до самой смерти хвалил. За эту самую сознательность. К другой, говорит, идти надо — тетеру или еще какой провиант прихватить, а Дунюшка, говорит, ничего не спрашивает — только чтобы сам в исправности был…
Положение у Лукашина было самое идиотское. Ведь если его накроют мужики за подслушиванием — скандал на всю деревню. Да и не только на деревню. На весь район. А с другой стороны — что делать? Кто-то из мужиков, как назло, толкнул в сенцы дверку — наверняка чтобы дым табачный выпустить, — и он в углу за этой дверкой оказался как в капкане: не то что двинуться к выходу — пошевелиться нельзя.
Между тем в бане перестали стучать костями, и по всем признакам было ясно, что мужики вот-вот начнут расходиться: шумно, с потягом зевали, слова из себя выжимали нехотя, подолгу молчали. И вдруг, когда Лукашин уже решил было поднять в сенцах шум и грохот, а затем с беззаботным видом ввалиться в баню надо же было как-то выбираться отсюда! — за дверкой опять разгорелся спор. И какой спор! Как будто специально по его, Лукашина, заказу — о том, что делать завтра. Можно ли взять с утра азимут на берег, к орсовскому складу? (Игнатий Баев так выразился — разведчиком на войне был.)
Четверо — Аркашка Яковлев, Филя-петух, сам Игнатий и тугодумный молчун Вася Иняхин (первый раз открыл рот за весь вечер) — без колебаний высказались за. Чугаретти, как шофер, был не в счет. Петра Житова, наверно, не спрашивали из уважения к его положению.
Оставался еще Михаил Пряслин — его ответа ждали.
Наконец Михаил сказал:
— Я поближе к вечеру подойду.
Тут баня заходила ходуном. Кто яростно наседал на Михаила (дескать, друзей, товарищество подрываешь), кто, наоборот, с такой же горячностью защищал его (у Пряслина нет в кармане белого билета — можно и застучать), кто вдруг ни с того ни с сего начал восхвалять Худякова. За то, что у Худякова завсегда люди с хлебом…
На это Чугаретти сказал:
— А чего дивья? Потайные поля у него… Чугаретти, как всегда, не поверили, его начали уличать во лжи, в завиральности. До тех пор, пока свое веское слово не произнес Петр Житов:
— Насчет потайных хлебов не скажу, может, и брехня. А то, что у Худякова голова шурупит, это факт. И про нашего брата думу имеет — тоже факт.
После некоторого молчания — это, между прочим, всегда так бывает, когда Петр Житов высказывается, — Игнашка Баев раздумчиво сказал:
— Некак приспособиться — вот в чем вся закавыка. Никакой щели не осталось — все запечатали. У меня зять Николай пишет, на Украине живет: все яблони, говорит, у себя похерил.
— Как это похерил?
— Порубал. Каждую яблоню налогом обложили.
— А у нас покамест сосны да ели еще обложить не догадались.
Тут опять в разговор вмешался Петр Житов: заткнись, мол, не на те басы нажимаешь.
— Пошто не на те? Я по жизни говорю!
— А я говорю, включи тормозную систему. Спокойнее спать будешь по ночам. Понял?
Лукашин не мог больше оставаться в своем закутке — все вот-вот попрут на выход мужики, — и он, уже не заботясь о тишине, с шумом, грохотом ринулся в ночной огород.
3
Ну и сволочи! Ну и сволочи… Нет, какие сволочи! Лукашин — чужак, Лукашин жить им не дает…
Да, за эти полчаса-час, что он стоял, затаясь, в сенцах, он узнал пекашинцев, пожалуй, больше, чем за все пять лет своей председательской работы. Да и председательствовал ли он? Был ли хозяином в Пекашине? Не Петр ли Житов со своей компанией вершил всеми делами? Ведь что, по существу, было сейчас в бане у Житовых? А заседание мужичьего правления. Да, да, да! Нечего тень на плетень наводить. Все обсудили, все порешили: как быть с выгрузкой, кому можно идти, кому остаться на колхозной работе…
Лукашин шагал в кромешной темноте осеннего вечера, думал о том, что приоткрылось ему только что в житовской бане, а девки и бабы по-прежнему трезвонили свое.
У клуба его опознали, и вслед ему полетели знакомые припевки:
Это что за председатель,
Это что за сельсовет?
Сколько раз я заявляла:
У меня миленка нет!

Девок много, девок много,
Девок некуда девать.
Из Москвы пришла записка
Девок в сани запрягать.

У кого миленка нет,
Заявляйте в сельсовет.
В сельсовете разберут,
Всем по дролечке дадут.

В правлении горел свет. По сравнению с чахлыми коптилками в домах колхозников он походил на маяк — вот что значит лампа со стеклом.
Но кто же там сейчас? Ганичев?
Ганичев, уполномоченный райкома по хлебозаготовкам, каждый вечер приходил в контору и сидел тут долго, до часу ночи. На случай, если позвонит районное начальство. Времени, однако, он зря не терял: оседлав железными очками свой сухой, костлявый нос, штудировал «Краткий курс», который, впрочем, и так знал чуть ли не наизусть, либо читал другую политическую литературу.
— Ну, как дела в Водянах? — спросил Лукашин.
Ганичев почти неделю пропадал у соседей, где он тоже шуровал по хлебным делам.
— Порядок. Мы там ценную инициативу проявили — круглосуточные посты дежурства на молотилках организовали. У вас это тоже надо сделать.
— У нас не то что посты — хлеб некому убирать.
— Это другой вопрос — организация труда, сказал Ганичев. — А я в данный момент на бдительности и охране зерна заостряю.
— А сам-то ты как? Ел сегодня? — чисто по-человечески поинтересовался Лукашин.
— Давеча немного в Водянах подзаправился.
— А чего же к нам не зашел? Жена бы накормила.
Ганичев что-то невнятно пробормотал себе под нос и опустил глаза.
Лукашин про себя обиженно хмыкнул: тоже мне невинная девица! Как будто ему в новинку подкармливаться в ихнем доме. Да не бывало дня, чтобы, приехав в Пекашино, Ганичев не пил и не ел у них. А когда Лукашин ехал в район, Анфиса специально совала ему шаньги да ватрушки — гостинцы для вечно голодных ребятишек Ганичева.
Пройдя к своему председательскому столу, Лукашин полез в ящик: страсть как хотелось курить. Последнюю папиросу он выкурил еще на крыльце у Житовых.
Ничего! Даже самого завалящего окурка не было. Ну а Ганичева насчет курева и спрашивать нечего. Ганичев курил. И курил жадно, взасос, но только тогда, когда его угощали, а своего табака не имел. Не мог тратиться — дай бог дома концы с концами свести.
Лукашин снова начал рыться в столе, даже бумаги из ящика начал выкладывать, и вдруг рука его в глубине ящика наткнулась на какой-то острый, колючий камень.
Он вынул его, положил на стол.
Странный какой-то камень — серый, очень легкий и с вмятинами.
— Чего там нашел? — спросил Ганичев.
Лукашин взял камень в руки — пальцы влипли во вмятины. Плотно. Емко. Настоящий кастет! Только слишком легкий…
И вдруг вспомнил, что это такое. Хлеб. Хлеб, которым его угостила когда-то Марья Нетесова. В тот день, когда они с Ганичевым подписывали Нетесовых на заем. Он сунул тогда этот страшный мокрый кусок, похожий не то на черное мыло, не то на глину, в карман шинели и всю дорогу до самого правления сжимал его в кулаке. Вот откуда эти глубокие вмятины, в которые так плотно вошли его пальцы.
Ганичев что-то говорил ему, спрашивал, но что — Лукашин не мог понять. Он только видел его железные зубы. Крепкие железные зубы на худом голодном лице.
Так ничего и не сказав ему, он вышел на улицу, сжимая в кулаке проклятый сухарь.
…Никто не думал, что умрет Марья. Когда хоронили Валю, все боялись за Илью. Потому что все знали, как он любил дочку. А Марья — что же? О Марье и речи не было. Да и на похоронах она держалась не в пример своему мужу. Того прощаться с Валей (перед тем как заколотить гроб) привели под руки, а Марья нет. Марья сама отпела дочку, сама курила над ней ладаном, а на кладбище даже лопату в руки взяла, чтобы помочь ему, Лукашину, поскорее зарыть могилу, никого из мужиков, кроме него, не было в деревне, все были в лесу на месячнике.
И вот не прошло после похорон Вали и полугода, как вдруг однажды утром, хватаясь за косяки дверей, вваливается в избу Анфиса — за водой ходила:
— Илья Нетесов еще одну покойницу привез… Марью…
— Марью? Жену?
— Да. С тоски, говорят, по Вале померла…
На этих похоронах Лукашин не был: его в тот день вызвали на бюро райкома с отчетом о строительстве скотного двора. И — чего скрывать — он был рад этому вызову. Потому что он боялся встречи с мертвой Марьей. Потому что, как ни крути, ни верти, а есть, есть его вина в смерти обеих — и дочери, и матери.
Сухарь, зажатый в кулаке, начал покрываться слизью, и на какое-то мгновение Лукашину показалось, что вовсе и не было этих долгих трех лет, что все по-старому, все так, как было в тот день, когда они с Ганичевым возвращались от Нетесовых…
Сверху, из непроглядного мрака ночи, на разгоряченное лицо упало несколько прохладных капель. Неужели дождь будет? — подумал Лукашин. Ну тогда хоть живым в землю ложись. Мужики с утра удерут на выгрузку, и никакими веревками их оттуда не вытянешь: законно! Сам бог за них…
Зашуршало, залопотало над головой (вот куда его в темноте занесло — к маслозаводу, где стоял один-единственный тополь в Пекашине) — припустил дождик. У клуба кто-то жалобно, словно нарочно бередя ему сердце, пропел:
Конь вороной,
Белые копыта.
Когда кончится война,
Поедим досыта.

Лукашину вспомнился мужичий разговор про потайные поля у Худякова. Да, вот с кем ему хотелось бы сейчас поговорить — с Худяковым.
Давай, Худяков, раскрой свои секреты. Расскажи, как ты ухитряешься накормить своих колхозников. А у меня ни хрена не получается. Бьюсь, бьюсь как рыба об лед, а толку никакого. Все один результат: весной сею, а осенью выгребаю…
Дождик кончился внезапно — тучка, наверно, какая-то проходная брызнула.
Надо действовать! Надо во что бы то ни стало, любой ценой удержать мужиков на коровнике. А иначе — гроб. Гроб всем — и коровам, и колхозу…
4
— Кто там?
— Я, Олена Северьяновна. К хозяину.
На какой-то миг за воротами наступила мертвая тишина (Олена, видно, раздумывала, как ей быть: открывать или не открывать), и Лукашин отчетливо услышал шаги в ночной темноте на дороге. И даже чуть ли не разочарованный вздох. Это Нюрка Яковлева отвалила.
Нюрку встретил он напротив дома Фили-петуха и, хотя была кромешная темень, сразу узнал ее по накалу серых неспокойных глаз.
— Что, Нюра, на осеннюю тропу вышла?
И вот столько и надо было Нюре. Живехонько пристроилась сбоку, пошла, похохатывая и скаля в темноте зубы…
Глухо, как отдаленный гром, прогремела железная щеколда. Лукашин вошел в знакомые сени и, шагая вслед за Оленой, от которой волнующе пахло теплой постелью, переступил порог кухни.
В кухне горела коптилка. Белым ручьем вытекал холст из сумрака красного угла.
— Вставай! — услышал Лукашин сердитый голос из-за приоткрытых дверей. Председатель пришел.
— Какой председатель?
— Какой, какой! Какой у нас председатель?
— Я, между прочим, не звал никакого председателя.
— Не выколупывай, дьявол, а вставай. Начитается всяких книжек и почнет выколупывать. Слова в простоте не скажет.
В избяной тишине жалобно охнула пружина, потом что-то стукнуло о пол («Костыль берет», — подумал Лукашин), и вскоре из передней комнаты вышел Петр Житов. Хмурый, недовольный, в одном белье.
— Ты уж, Петр Фомич, извини, что в такое время беспокою…
— Лишний звук! К делу.
Опираясь на крепкий березовый костыль своей работы, Петр Житов проковылял к столу, сел на свое хозяйское место и гостю кивнул на табуретку возле стола.
Лукашин присел.
— Ты знаешь, зачем я пришел, Петр Фомич. Так что давай выкладывай.
— А чего мне выкладывать? За других не скажу, а завтра к реке иду.
— На выгрузку?
— Вроде.
— Так, — медленно сказал Лукашин. — А как с коровником?
— А у коровника хочу отпуск взять. По инвалидности, — добавил Житов, чтобы сразу же исключить всякие недомолвки.
— Ясно. Работать на коровнике не можем — инвалидность мешает, а таскать мешки — это мы пожалуйста…
Петр Житов покачал головой.
— Я думал, у тебя, товарищ Лукашин, пониманье есть, сердце… А ты… Эх ты! Чем вздумал попрекать Петра Житова? Выгрузкой? А ты не видал, нет, как Петр Житов идет на эту самую выгрузку? Полдороги пехом да полдороги ребята под руки ведут… Понял? Вот как Петр Житов на выгрузку идет. Дак как думаешь есть от такого грузчика польза? Выгодно со мной мужикам?
Темная, лопатой лежавшая посреди стола волосатая ручища судорожно сжалась. Короткий всхлип вырвался из груди Житова.
— Да ежели хочешь знать, мне каждая буханка, каждый кусок с берега поперек горла. У мужиков ворую. Понял?
Да, Лукашин знал, что это за каторжный труд — выгрузка. Бывал весной. До дому кое-как от реки доберешься, а чтобы поесть, попить чаю — нет: замертво валишься. Так ведь то его, здорового мужика, так выматывает, а что же сказать о Петре Житове с его деревягой?
Темная тяжелая рука лежит на столе перед Лукашиным. Указательный палец торчит обрубком, большой палец раздавлен — в прошлом году под бревном на скотном дворе прищемило, — мизинец скрючен… А сколько на ней, на этой руке, белых рубцов — порезов и порубов!
Нелегкая, неласковая рука. Но все, все, что делалось в ихнем колхозе за последние пять лет, делалось этой рукой. Аркашка Яковлев, Игнатий Баев, а тем более Василий Иняхин и Филя-петух — ну какие они сами по себе мужики? Топора и пилы не наставить, самая что ни есть нероботь…
Да как же я раньше-то этого не понимал? Всю жизнь считал Петра Житова за своего врага, думал: он мутит воду, он палки в колеса ставит. А что бы я делал без этого врага?
Лукашин достал из грудного кармана пиджака растрепанный блокнот, вырвал листок и быстро написал записку.
— Вот. По пятнадцать килограмм ржи на плотника. Можете завтра с утра на складе получить, да только, пожалуйста, потише. Незачем, чтобы вас все видели…
Петр Житов надел очки, внимательно прочитал записку. Положил, подумал.
— С огнем играешь.
— Ладно, — махнул рукой Лукашин. Не все ли равно, из-за чего пропадать: из-за разбазаривания хлеба в период хлебозаготовок или из-за массового падежа скотины, который начнется с наступлением холодов.
Петр Житов закурил. Лукашин тоже наконец прополоскал свои легкие махорочным дымком.
Эх, если бы еще он догадался захватить бутылку! Вот бы и посидели, вот бы и поговорили по душам. А то что это такое? Пять лет он живет в Пекашине, а все как-то сбоку, все в одиночку.
— А все-таки зря ты разоряешься из-за этого коровника.
— Зря? — Лукашина будто обухом по голове хватили. Ведь он-то думал: поняли они наконец друг друга. — Почему зря?
— Да потому… Чего он даст нам, этот коровник?
— Я думаю, ясно чего: молоко. Раз земледелие в наших условиях разорительно, какой же выход?
— Ерунда, — насупился Петр Житов. — Нас, ежели хочешь знать, и так коровы съели… Молоко… Ну-ко прикинь, чего нам стоит литр молока. Рубля два с половиной. А сколько нам за литр платят? Одиннадцать копеек…
Лукаши молчал. Ему нечего было возразить. Каждый мало-мальски умный человек понимал это. И разве они с Подрезовым не об этом же самом говорили на Сотюге? Но что делать? Не может же он сказать Петру Житову: правильно! Махнем рукой на коровник.
За приоткрытой дверью тяжело ворочалась во сне на кровати полнотелая Олена. На улице под окошком что-то хрустнуло — неужели кто-то там стоял?
Лукашин разудало и беззаботно тряхнул головой:
— Так, значит, договорились? Завтра с утра на коровник? — И, быстро сунув руку хозяину, выскочил на улицу.
Ночное небо прояснилось — хороший день будет завтра.
Эх, подумал с горечью Лукашин, глядя на мерцающую звездную россыпь над головой, и у них на небосводе с Петром Житовым проступила было ясность. Да только ненадолго, всего на несколько минут. А теперь, похоже, опять все затянет облажником…

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1
В ту самую минуту, когда по сосновой крышке гроба застучали первые горсти земли, Лиза, задыхаясь от слез, дала себе слово: каждый день хоть на минутку, на две забегать на могилу к свекру.
И не сдержала слова. Ни на другой день, ни на третий, ни на четвертый…
Бегала, моталась мимо кладбища туда-сюда — то на коровник, то с коровника — сколько раз на дню? А ничего не замечала, ничего не видела: ни нового столбика, белеющего в соснах за дорогой, ни самих сосен — те-то уж просто за подол цеплялись. Одна думушка владела ею: когда увижу Егоршу?
И даже вчера, в девятый день, не выбралась к дорогому покойнику.
Вчера с Егоршей они уговорились: днем, как только он вернется из района, всей семьей, всей родней сходить на могилу, а затем, как положено, справить поминки.
Но Егорша вернулся только поздно вечером и распьяным-пьянехоньким. Да мало того: стал куражиться, похваляться какой-то большой должностью, которую ему в районе дали, а потом, когда она, Лиза, начала выговаривать ему все, что у нее накипело на сердце за день, просто взбесился: не тебе, навознице, меня учить!.. Скажи спасибо, что тебя на свет вывели…
А тут, как на грех, в избу вошел Михаил и все, все высказал Егорше: дескать, ты довел дедка до могилы! Своим письмом довел… Из-за тебя старик на Синельгу побрел…
Оба кричали, оба орали — только что кулаки в ход не пускали. И это в девятый-то день!
Тихо, с покаянно опущенной головой подходила Лиза к могиле.
Холмик у Макаровны колосился высоким, тучным ячменем — Лиза весной его посеяла, — а могила Степана Андреяновича была голая, по-сиротски неуютная, с двумя неокоренными сосновыми жердинками, вдавленными сверху в желтый песок. Черные угольки валялись по обе стороны заметно осевшего бугра — остатки от кадильницы с ладаном, которым Марфа Репишная окуривала могилу…
Лиза опустилась на колени.
— Ты уж, татя, прости меня, окаянную. С ума я сошла… Начисто потеряла и стыд, и совесть… Вчера-то уж я знала, что ты меня ждешь… Да я… Ох, татя, татя… Хватит, порасстраивала я тебя немало и живого, а что — таить не буду… Опять у нас все вкривь да вкось пошло… Я уж, кажись, все делала, все как лучше хотела, веником и метелкой вокруг него бегала, а ему — не знаю чего и надо… Ох, да что тебе сказывать, ты ведь и сам все видишь.
Тут Лиза, сложив руки на груди, подняла кверху заплаканное лицо да так и застыла.
Ну не диво ли? Не чудо ли на глазах сотворилось? Из дому вышла — туман, коров провожала — туман и сюда шла — тоже туман, чуть не руками разгребала. А вот сейчас солнце и радуга во все небо…
Это татя, татя меня успокаивает, он бога упросил солнце выкатить, растроганно подумала Лиза.
Спустил ее на грешную землю Игнатий Баев, который вдруг, как медведь, вылез сбоку, треща сухими сучьями. Да не порожняком, а с мешком за плечами вот что больше всего поразило Лизу.
Да откуда же это он? Что у него в мешке? — подумала она, провожая глазами нескладную, долговязую фигуру, и тут же устыдилась своей суетности: господи, в кои-то поры выбралась к свекру на могилу, так нет того чтобы хоть полчасика мыслями и сердцем побыть с ним, — начала по сторонам глазеть.
Однако сколько ни стыдила и ни совестила себя она, Игнат Баев не выходил у нее из головы, а тут вскоре, к ее великому удивлению, и еще один мешочник на кладбище объявился — Филя-петух.
— Филипп, откуда вы это с мешками? Чего тащите?
Филя три года проходу ей не давал. Где ни встретит, когда на глаза ни попадешься, начнет хихикать да своим кривым глазом подмигивать: когда, мол, дролиться начнем? Страсть какой охотник до баб! А тут она сама окликнула — не только не остановился, стал удирать от нее. Как сорока-белобока зашнырял в сосняке, так что она с трудом и догнала его.
— Откуда это ты, Филипп? Что за моду взяли — по кладбищу с мешками разгуливать? Дороги для вас нету?
— Да я это, вишь, так… Вишь, свернул маленько, — заблеял Филя и уж так старательно начал осматриваться кругом, как будто тут не беломошник растет, а золото рассыпано.
Лиза пощупала рукой в мешке. Зерно.
— Ох, прохвосты, жулики! Дак это вы с молотилки жито воруете!
— Да ты что — спятила? — ахнул Филя.
— Не спятила! Откуда еще хлеб можно взять? Вон как! Люди — в чем душа держится, а мы дорожку к молотилке проторили. Через кладбище. Никто не увидит, не догадается…
Филя божился, заклинал ее: нет и нет, близко у молотилки не был, — и под конец, когда она, распалившись, уже перешла на крик, признался: на складе получил.
— На складе? — страшно удивилась Лиза. — Да когда об эту пору колхозникам на складе давали? Заповедь не выполнена…
— Председатель немножко выписал. Для плотников… Только ты не сказывай никому. Нельзя это… Чтобы тихо все…
— А Михаил-то наш тоже получил?
— Не знаю, девка. Я вроде как его там не видел.
— Как не видел? На складе не видел или в ведомости?
— На складе.
Лиза наконец отпустила Филю — чего зря воду в ступе толочь — и, вздохнув, пошла к могиле.
Нет, тут что-то не то, подумала она. Михаила не видел… А почему? Иголка Михаил-то?
Она посмотрела вокруг, покачала сокрушенно головой и побежала к своим.
2
Слух о том, что в колхозе дают хлеб, с быстротой ветра облетел утреннее Пекашино. Жнеи, доярки, молотильщицы, подвозчицы кормов — все кинулись к хлебному складу на задворках у Федора Капитоновича.
Василий Павлович, колхозный кладовщик, не растерялся — вовремя успел выкатить к дверям какую-то старую телегу, бог весть почему оказавшуюся в хлебном складе, и это больше всего выводило из себя разъяренных баб.
— Вот как! Мы не люди? Нам не то что хлеба — ходу на склад нету!
— Да это с кем ты придумал?
— Бабы, чего на него смотреть? Нажимай!
Телега затрещала, сдвинулась с места, но Василий Павлович уперся своими толстыми коротышками и откатил назад.
Тогда тихая, набожная Василиса решила пронять его жалобным словом:
— Ты, Васильюшко, неладно так делаешь. Раз уж одним дал, дак и других не обижай. Мы в войну из хомута не вылезали и тепереча на печи не лежим. А поисть-то хлебца, Васенька, всем охота…
— Дура! — завопили со всех сторон на Василису. — Нашла кого уговаривать да совестить.
— Ему что! Он, боров, рожу наел — разве поймет нашего брата?
Тут в кладовщика через головы баб полетели камни и палки — это уж Федька Пряслин со своей бандой вступил в работу. Никто из ребят в это утро не дошел до школы, все завязли в заулке у склада. Орали, толкались, колотили матерей по спинам, по тощим задам, готовы были зубами прогрызть себе лаз в склад: теплым зерном несло оттуда.
Один камень угодил кладовщику в плечо, и Василий Павлович заорал благим матом:
— Да вы что — с ума посходили? Я, что ли, председатель? Мое дело выдать, когда бумага есть. А где у вас бумага?
— А и верно, бумаги-то у нас нету, — спохватился кто-то в толпе.
— К председателю надо!
— Да где он, председатель-то? Еще даве чуть свет в поскотину укатил.
— Неужели?
— Дак это они сговорились, сволочи!
— Знамо дело — не без того же.
— Ну и паразиты! Ну и прохвосты!
— Кто паразиты? Кто прохвосты? Кому нужна подмога Советской Армии?
Егорша подходил к складу — его беззаботный и ликующий голос взмыл над орущей толпой.
Нюрка Яковлева схватилась за платок, Манька Иняхина, коротыга, привстала на цыпочки, да и другие бабы, которые помоложе, не отвернулись. Не часто, не каждый день такое увидишь: руки в брюки, хромовые сапожки горят на ноге, и улыбка во всю ряху — своя, нашенская, от души.
— Ну, из-за чего разоряемся? — спросил Егорша, игриво щуря свой синий глаз. — Почему шуму много, а драки нет?
— Да в том-то и беда, что драка, — отозвался из склада Василий Павлович.
— Какая драка? Штаны с тебя снимают, а ты упираешься? — Егорша опять по-свойски подмигнул, адресуя свою улыбку сразу всем бабам.
— Хлеб требуют. Хлеб приступом хотят взять.
— Хлеб? Какой хлеб? — Егорша перестал улыбаться.
— Какой, какой! Известно какой. У людей перво-наперво как бы с государством рассчитатья, заповедь выполнить, а у нас первая забота — как бы брюхо свое набить…
— Врешь, ирод! Мужикам-то небось давал…
— Тихо! — вдруг грозно, по-командирски рыкнул Егорша. Затем, не дав опомниться растерявшимся бабам, быстро разгреб их по сторонам, занял позицию у телеги, перегораживающей вход в склад. — А ну назад! Сдай, говорю, назад. Живо! Яковлева! — окликнул он по фамилии Нюрку. — Бери подол в зубы и чеши, покамест не поздно. А ты чего, Иняхина? Советской власти у нас нету?
Дрогнул бабий залом у дверей склада. Одна за другой, как бревна, извлекаемые опытным багром, завыскакивали из толчеи.
В общем, быстро навел порядок Егорша, всем дал нужное направление: и бабам («На работу! На работу!»), и школьникам — прямо в руки молоденькой учительницы передал, которая за ними прибежала.
Но тут в заулок влетел Михаил Пряслин верхом на храпящем, на взмыленном коне, и все закружилось сызнова.
— Михаил! Миша! — в один голос возопили бабы. — Да что же это такое? Кому в рот, кому в рыло? Разве мы не люди?
Соскочившего с коня Михаила обступили со всех сторон. К Михаилу тянулись черными суковатыми руками. На Михаила смотрели как на своего спасителя: уж он-то им поможет, уж он-то наведет справедливость, их всегдашняя опора и заступа.
Михаил, сцепив зубы, двинулся к дверям. Его и так то трясло от бешенства (все продали: и председатель, и дружки!), а тут еще это бабье голошенье…
— Покажи ведомость. Кому выписан хлеб?
— Осади, Пряслин! — ответил за кладовщика Егорша. — Колхоз первую заповедь не выполнил, а ты насчет фуража…
— Чего? — У Михаила надо лбом встала черная бровь. Он, конечно, сразу заметил Егоршу в дверях. Как же не заметишь! Приметный! Но он думал, тот просто так перед бабами выдрючивается, а он, оказывается, в начальника играет.
— А ну проваливай! Без тебя разберемся.
— Пряслин, осади, говорят! Последний раз предупреждаю! — громко, на весь заулок крикнул Егорша и, бледный, решительный, с воинственно выкинутыми вперед кулаками, шагнул ему навстречу.
Михаил не размахнулся, не врезал как следует, хотя и не мешало бы: не забывайся! Но проучить этого нахалюгу надо. Потому что он и раньше был из породы тех, кого пока бьешь, до тех пор он и человек. И вдруг, когда Михаил начал поднимать руку, страшная боль опалила его, и он упал на колени.
— А-а-а! — взметнулся над оцепеневшей толпой истошный крик Лизы. Она как раз в это время с Анфисой Петровной подбежала к складу.
Меж тем Михаил поднялся на ноги. Его шатало. Из разбитого рта и носа ручьем хлестала кровь.
— Ах, сволочь! Ах, сволота!.. Дак ты меня боксой… Боксой… Научился!..
Он неторопливо вытер ладонью рот, посмотрел на ярко горевшую на солнце алую кровь и вдруг, как разъяренный бык, ринулся на Егоршу.
Они не успели на этот раз добраться друг до друга. На Егорше с двух сторон повисли Лиза и Федька, а Михаила облапила сзади Анфиса.
— Миша, Миша… Опомнись! Бабы, а вы чего рот-то разинули? Уходите, бога ради, домой. Уходите! Разве не понимаете, чем это пахнет…
Михаил хрипел, страшно ругался, таскал по земле растрепанную Анфису, пытаясь стряхнуть ее со своей шеи. Егорша тоже выходил из себя — только голос выдавал его ликование.
— Нет, фига! Нет, дудки с купоросом! — выкрикивал он звонко. — Кабы ты рубаху мою, к примеру, взял — ладно, пользуйся, слова не скажу. А то куда ты лапы потянул? К священной основе!.. Тут от Суханова-Ставрова не жди пощады. Всегда на страже!..
Анфиса заплакала.
К складу подходила сама беда. И у той беды железные зубы. Целую неделю Ганичев не показывался в Пекашине, а вот вечор заявился. Как будто нарочно выжидал этой заварухи у склада.
3
Весь день бабы на скотном дворе вздыхали да охали: что будет? С кого спросят власти? Удержится ли ихний председатель? А она, Лиза, думала еще о том, как пойдет теперь у них жизнь, удастся ли ей примирить брата с мужем.
Егоршу она не видела с утра, с той самой минуты, как с доярками ушла от склада на коровник. И брата не видела, хотя днем три раза бегала и домой, и к матери.
Самые неотложные дела взывали к ней в ее немудреном хозяйстве: дрова и вода, белье неприбранное — целый ворох лежал на столе, — овцы, некормленые и непоеные, горланили в хлеву… А она вошла в избу, села на прилавок, да так и сидела в потемках не шевелясь.
И на уме у нее было все то же: Егорша, Михаил… Где-то они сейчас? Не сцепились ли опять друг с другом? И еще почему-то сердце сжималось от страха за Васю, как будто ему грозила какая-то беда…
Когда в избе стало совсем темно, Лиза решила еще раз сходить к своим.
И вот только она поднялась — Егорша. Пьянехонький: на весь дом пролаяло железное кольцо в воротах.
— Чего огня нету? Или, думаешь, раз у тебя кошачьи глаза, дак и другие в темноте видят?
Егорша покачался в проеме дверей, перешагнул за порог.
— Ну, кого спрашиваю?
Лиза вспылила:
— Чего глазами-то корить? Я не сама их выбирала…
— Всё вы не сами! У вас, у Пряслиных, завсегда дядя виноват. Может, и давеча, на складе, ты не сама кинулась на меня? Сука! Жена называется!.. Вцепилась, как падла, в своего мужа… Небось не в братца, а?
— Да ведь ты братца-то насмерть убивал.
— И убил бы! — Егорша горделиво вскинул свою светлую голову. — А чего? Прошли те времена, когда он командовал парадом. Ха-ха-ха! Разлетелся: я, я… Как бык слепой. А того не соображает, балда, что быка всю жизнь бьют обухом по черепу!
В голосе Егорши было нескрываемое торжество и ликование. Он бегал по избе, потрясал кулаками, и Лиза с ужасом всматривалась в его бледное, облитое лунным светом лицо: да неужели это Егорша, ее муж? Или он, как всегда, разыгрывает ее?
— Ты думаешь, нет, чего говоришь-то? — сказала она задыхающимся от возмущения шепотом. — Ведь Михаил-то тебе кто?.. Шурин… Заместо брата…
Егорша захохотал, затем круто обернулся к Лизе.
— Он контра подлючая — вот кто твой брат. Поняла? А как ты думаешь середь бела дня колхозный склад выворачивать? Это что? Евонный подарок матери-родине? — Егорша звонко и смачно впечатал кулак в свою распахнутую в вороте грудь. — Ну нет, не тому учен Суханов! Стоял три года на боевом посту у родины и всегда будет стоять. И тут для меня нету ни братьев, ни сватьев. Запомни это! Всех к ногтю! И твоему братцу это так не пройдет. Подожди, кое-кто им еще займется.
— А чего им заниматься-то? Что он сделал?
Егорша отчеканил чуть ли не по слогам:
— Хлеб колхозный в период хлебозаготовительной кампании хотел украсть у государства!
— Да хлеб-то этот он сам и сеял и сам убирал. Хоть какой килограмм и достался бы, дак не беда. На-ко! — возмутилась Лиза. — Всем плотникам хлеб выписан, а самому первому работнику нету…
— Первому, первому!.. Ты долго еще будешь тыкать мне в нос этим своим первым работником? Вот бы и выходила взамуж за своего первого работника.
— Да ты сдурел вовсе! Чего мелешь-то? За брата взамуж выходи…
— Ничего не мелю! — вконец разошелся Егорша. — Все вы сволочи! Михаил, Михаил… Первый работник… А что вы сделали с этим первым работником, покамест я в армии был? А-а, замолчала? Прикусила язык? Ну дак я скажу. Ну-ко расскажи, как тебе дом старик отписал… А-а, молчишь? Глаза закатываешь? Думаешь, все шито-крыто? Не узнает Егорша?
Пушечным выстрелом бабахнула запухшая дверь, со звоном, с грохотом ударились о стену ворота, затем Лиза услышала знакомый летучий скрип хромовых сапожек — и все, жизнь ушла из дому.
Назад: ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Дальше: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ