Книга: Осударева дорога
Назад: Часть шестая Красные гривы
Дальше: Часть восьмая Глубинный залом

Часть седьмая
Половодье

Глава двадцатая

Ветер несущий снежную пыль, поземок, перед встречей с каким-нибудь деревом не бросает поземок прямо на дерево, на его ствол, а обносит, и от этого выходит кругом дерева ямка, еще и до весны заметная.
Некоторые говорят, будто такая весенняя приствольная чаша вокруг дерева бывает от воды, стекающей по стволу на снег. Конечно, и от этого тоже бывает. Но мы своими глазами видели тоже, как ветер обносил поземок, и оттого вокруг дерева делалась ямка. Мы тоже видели много раз, как в туманную весеннюю оттепель ветки дерева ловят сырость-в воздухе так усердно, будто нарочно так сделано, чтобы всеми ветвями со всех сторон деревья ловили туман в воздухе и обращали его в воду. Сгущаясь на каждой веточке, туман разбегается водой, множеством ручейков льется на ствол, и по стволу – вода рекой катится вниз в приствольную чашу.
Часто бывает и это ранневесеннее время, на дерево садятся отдыхать разные перелетные птички и, высмотрев эту первую воду приствольной чаши, купаются в ней. Нам приходилось видеть, как в солнечный день, купаясь, птичка разбрасывает в воздухе столько мелких брызг, что над чашей складывается на короткое время маленькая радуга. И все кончается тем, что вода из одной приствольной чаши сбегает в другую, переполняет ее, и так начинается в глубине леса первый ручей.
Так бывает каждую весну: где-то из глубины лесов выходит первый ручей.
В то время как первой весной на низких горизонтах проходили реки, в глубоких лесных радах и сурадьях медленно создавалась та самая весна половодья, когда размываются все приствольные чаши, прорываются все временные плотники, и вся огромная лесная вода ручьями, реками, водопадами и всякими временными потоками и протоками бросится в настоящие постоянные реки и подхватывает с берега и несет вместе с собой весь круглый лес, приготовленный для сплава зимой.
Исподволь, медленно подготовляется половодье, и часто бывает, что держит-то долго, многими днями, а часом все кончится.
Так было этой весной, в те часы, когда охотники спали на глухарином току. Присухонская низина быстро сделалась морем, и Красные Гривы были на нем, как острова.
Первым проснулся Мануйло и, глянув в окошко, сразу принял решение и никого даже не стал и будить. Бурлак природный не боится воды и, если приходится спасать от прорыва какую-нибудь запонь, с багром в руке для равновесия и на одном бревне проносится в потоке и заделывает в брызгах пены прорыв.
Теперь он спустился к воде, насмотрел тут два незахваченных водою бревна, связал их, вырубил длинный шест и, упираясь им в дно мелкого моря, стоя помчался куда-то и скрылся в тумане.
Можно подумать было, он это поплыл за лодкой для детей и для спящих товарищей.
Так оно было, конечно, так и подумали все, когда пробудились и хватились Мануйлы.
Выждав немного, стали поглядывать в туманную даль и ничего уже между собой не говорили.
Ждали, ждали, а Мануйлы все не было.
От нечего делать развели огонек, вскипятили воду, Запасливые братцы достали чаю, сахару. Силыч выложил свой запас хлеба. Так и сели за чай. А Мануйлы все не было.
Много разговаривали о токующих глухарях на пнях срубленного леса, много дивились тому, что птица так привязывается к своему месту, к своему дереву. Обсуждали вопрос, для чего так устроено, что глухарь лишается слуха на то время, когда, поет.
Тоже и о том говорили и хотели решить вопрос: с горя поет глухарь или от радости. Силыч стоял на том, что поет глухарь с горя, и оттого, когда он поет, у него дрожит каждое перышко. Петр на это отвечал, что ведь и от радости тоже может дрожать у живой птицы каждое перышко.
Так решали мудрецы и решить ничего не могли оттого только, что хотели понять глухаря по себе, а как чувствует себя сам глухарь – знать не могли.
О всем переговорили. За разговором и чайник остыл, а Мануйлы так все и не было…
Силыч первый забеспокоился и стал высматривать материал для плота; Митраша и Настя драли вицу на сплотку; братки, не разделяясь, помогали то детям, то Силычу. Всем работа по сплотке деревьев была с малолетства знакома, и оттого очень скоро сделался плот, охотники вышли на него, стали и, упираясь жердью в дно, выехали.
Как только обогнули заслонявшую вид на море гриву, так и показался вдали Выгор, как небольшой остров на море. При виде острова даже и старое сердце Силыча сжалось: никаких следов от нижних шалашей не оставалось, и яликов не было, и Маруська, видно, уплыла куда-то вместе с яликами.
Загоревали тоже и братки, увидев на воде, что от всего Выгора остался теперь один пятачок.
Медленно двигался плот, но мало-помалу глаза, присматриваясь, стали привыкать и кое-что узнавать впереди. Так и узнали наверху Выгора шалаш Мануйлы: он как стоял, так и теперь стоит нетронутый. Потом разглядели возле этого шалаша вытащенные к нему ялики. А когда еще ближе подплыли, то из корзины на ялике Силыча вытянулась Маруськина шея и показалась ее голова.
На близком расстоянии Силыч не удержался, крикнул свое «шварк» по-селезневому, и Маруська вмиг стала на крыло и опустилась на плот прямо на руки Силычу.
Все было спасено, все было на месте и в полном порядке сложено: продовольствие, чайник, котелки, все было перенесено и переложено сюда, но самого Мануйлы не было.
Как можно было понять исчезновение Мануйлы? Мысль о том, чтобы такой бурлак мог утонуть, никому и в голову не приходила. И какой разговор мог быть о случайности, если Мануйло так хорошо о всех позаботился, все стащил наверх к своему шалашу. Он не забыл даже и о детях, все продовольствие сложил, снес и уложил в одном месте, посуду всю вымыл и даже покрыл тряпочкой. Так все решили согласно, что скорей всего внезапная вода заставила принять его какое-то решение в бурлацких делах: может быть, затрещала где-нибудь запонь, буксирчик подхватил знаменитого бурлака…
Дедушка Силыч при этом разговоре не спускал глаз с детей и наконец сказал:
– Вам бы обратно со мной в Вологду…
Настя поглядела на Митрашу, и тот, долго не думая, сказал:
– Мануйло нас не бросит, мы его здесь будем ждать. Нам надо на Пинегу, а не назад. Мы дождемся!
– Как знать! – сказал Силыч, – бывает, сам думаешь твердо: дождусь! а выйдет не по-нашему. Семьдесят рек впадает в Северную Двину по грубому счету, а маленьких и не перечесть, и таких еще много, что летом нет ничего, только потное место, а сейчас тут река, и тоже несет на себе круглый лес. Вы и понять сейчас не можете, какое дело теперь закипело вокруг леса.
Конечно, о том и говорить нечего, чтобы бросить сирот, но и о том надо подумать, что сирот у нас каждый пожалеет, каждый им поможет, а к тому же они сейчас не обижены: продовольствия хватит им на неделю. И опять еще надо знать, что в таком деле сам не волен: рад бы всей душой так, а оно подхватит тебя и унесет в другое место.
– Поневоле Мануйло вас оставил, – сказал Силыч, – не он сам, а дело. А вы все будете ждать? Садитесь-ка лучше ко мне в ялик!
– Спасибо, дедушка! – ответила Настя, – мы все-таки Мануйлу здесь подождем, а если ему нельзя будет нам помочь, люди добрые нас не оставят.
– Как знаете! – ответил Силыч, укладывая убитого селезня в ту самую корзинку, где жила и Маруська. – Тоже и так сказать: для чего и дом родной бросили, как не за тем, чтобы найти отца. Странствуйте, детки, ищите: Мануйло не один-единственный хороший человек на свете белом, вам каждый поможет, прощайте! Считайте по солнышку, через пять дней я к вам наведаюсь. Не Мануйло, так Силыч вас на Пинегу доставит!
Так простившись с детьми, Силыч кивнул браткам головой, и те сели в ялик: слепой Павел взялся за весла, а глухой Петр сел у руля.
И все поплыли.
Дальше и дальше плыли по разливу между островками, и на каждом пятачке затопленной земли кто-нибудь их встречал и потом провожал: было много зайцев, много водяных крыс, и то волк, то лиса сидят, глядят и не боятся людей.
Как это с нами часто бывает, что вот сейчас были тут около нас какие-то люди, и мы тоже вовсе и не думали, что они такие добрые, такие хорошие, и главное, такие нам нужные, необходимые. И вот они уезжают, вот совсем уехали, скрылись с глаз…
И мы остались одни! Одни мы, совершенно одни на затопленном острове. Кругом лас вода, и вот они вместо людей показываются на воде плывущие к нам сюда голодные напуганные мыши и водяные крысы.
Дети, поначалу немного смущенные своим одиночеством, стояли молча, и каждый по-своёму наблюдал за плывущими животными. Митраша для наблюдения выбрал себе одну водяную крысу, видно, уж очень уставшую. Как только эта крыса достигла берега, сразу же и повалилась на бок.
– Крыса кончилась! – сказал он.
– А я, – ответила Настя, – за мышонком слежу, все как только попадают на берег, так и разбегаются в разные стороны, а этот, как прикоснулся земли, так и сидит. Наверно, плохо ему?
– Еще бы! – ответил Митраша.
И, скользнув глазами по мышонку, вернулся к своей крысе. Нет! оказалось, она только устала, а не умерла, Отдохнув немного, она встала, и по стволу обыкновенной корзиночной ивы стала подниматься к развилочку. Добравшись, тут в развилочке она и устроилась. Ей было хорошо, удобно на седловинке. По одну сторону у нее поднималось вверх деревце, по другую ветка была когда-то срезана, и теперь от нее рос вверх целый пучок тонких веточек.
Митраша до того заинтересовался судьбой водяной крысы, что подошел к ней поближе и осторожно, подвигаясь вперед шаг за шагом, стал к ней совсем близко и видел даже, какие у нее глаза. Такие, показалось ему, глаза были умные!
Усталая водяная крыса не обращала на него никакого внимания.
Митраше казалось, будто в глазах водяной крысы загорелся огонек.
Может быть, это отсвечивался так в глазу солнечный луч?
Конечно, может быть. Но почему же, как только это что-то сверкнуло в глазу, так и вся крыса зашевелилась?
Почему это? Крыса устроилась поближе к пучку тонких прутиков ивы, в один раз, двинув челюстью, срезала прутик и стала его кругом объедать.
Почему тоже это?
«Грызуны!» – ответил себе Митраша, вспомнив школьную свою книгу.
И обратил особенное внимание на то, что срез прута был косой и в один раз.
Крыса очистила так три прутика, а когда срезала четвертый, то не стала его есть, а поджала к себе и вместе с прутиком начала спускаться вниз по иве. Не отпуская прутика, крыса вместе с ним бросилась в воду и поплыла, и когда бросалась, то Митраша опять заметил, как в ее глазу сверкнул огонек, и он опять спросил себя: «Почему тоже и это?»
Его, конечно, удивляло, что перед каждым решением у крысы в глазу сверкал огонек, но он не разбирался, а только дивился и оттого спрашивал, когда удивлялся: почему то, почему другое?
От крысы его удивление расходилось на все, но самое главное, конечно, было, что с этим прутиком крыса и поплыла. Не было для Митраши никакого сомнения в том, – крыса взяла прутик себе про запас, на случай, если она также устанет, а на берегу покушать будет нечего.
Значит, огонек тот мелькал не даром, но почему это все?
А крыса плыла с прутиком все дальше и дальше, и Митраше было-так же, как и нам было в наше время. Нам казалось тогда, что если у кого-нибудь самого ученого, самого умного выспросить, вызнать обо беем на свете, почему это так делается, то можно бы все на свете объяснить, все открыть, и тогда – как тогда было бы всем хорошо жить!
Митраша сейчас утопал в своих безответных вопросах. Ему казалось теперь, будто все это – где-то, не здесь у них, а в настоящей, хорошей жизни, когда один спрашивает, другой ему отвечает. И эта их жизнь не настоящая, если нет ответа на свой вопрос.
Бывало у него такое сомнение и дома, и всегда оно кончалось горем о своем отце.
Отец его все знал, и отца у него нет, и от этого жизнь его не настоящая…
В это самое время, когда Митраша занимался крысой и провожал ее очень далеко, пока глаз мог терпеть, Настя глядела на своего мышонка. Один раз даже она попробовала привлечь к нему внимание Митраши и дернула его за рукав и показала.
– На что тебе мышонок нужен? – спросил Митраша.
И опять вернулся к уплывающей крысе, и стал, как мы все в свое время стояли, на свое «почему»?
У Насти был совсем какой-то другой интерес, но тоже не менее сильный, чем у Митраши его «почему»? Понаблюдав за мышонком, сидящим в одном и том же положении, она подошла к нему и тут увидала – он был очень хорошенький и глядел на нее добрыми, милыми глазками. До того мышонок был мил, что она осмелилась, взяла его двумя пальцами и посадила себе на ладонь. Мышонок не боялся, не пробовал убежать, как будто ему было хорошо.
И вот тут-то Настя прямо и спросила мышонка, совсем, как маленького человека:
– Кто ты такой?
Так спросила, будто мышонок был и справду родной. Ей самой что-то в этом вопросе понравилось, она вертела мышонка, перекидывала его тихонько с ладони на ладонь и все время спрашивала:
– Да скажи же, наконец, кто ты такой?
Мышонок заметно повеселел.
Поняв по-своему, что мышонок веселеет, она понесла его в шалаш, нашла кусочек сала, нарезала его тоненькими кусочками, дала, и он стал есть.
После того Настя вспомнила, сколько там внизу было мышей и нельзя ли им тоже помочь. Пошарив в шалаше, нашла картошку, натерла с постным маслом и на блюдце отнесла вниз и поставила мышам. Как только она отошла, мыши бросились к блюдцу.
Когда же Настя вернулась в шалаш, то мышонок, оказалось, наелся и теперь сидел в ожидании с надеждой: может быть, ему и опять что-нибудь перепадет. Опять Настя взяла его себе на ладонь и опять спрашивала: «Кто ты такой? Почему тебя, такого маленького и хорошенького, люди боятся? Почему я сама, еще так недавно, вскрикивала и бросалась на скамью или на стол, если в избе по полу пробегал мышонок? Почему говорят: ты, мышонок, поганый?»
Ничего не мог ответить мышонок девочке, но если бы мог, то на вопрос, отчего он-такой хорошенький и людьми считается поганым, ответил бы так:
«Люди, милая девочка, больше любят такое, чтобы скушать, а меня кушать нельзя!»
Мышонок сам, конечно, не мог так сказать, но глядел точно, будто он так и говорил доброй Насте, и она повторяла ему:
– Какой же ты умница!
Сколько всего передумал Митраша, пока скрылась у него с глаз умная крыса. Он и спрашивал все свое «почему?», и скучал, что ему нет ответа. Он еще не мог знать тогда, что ответы на это все собраны и надо только научиться читать их, где-то находить.
Если вопрос приходил такой, что ответа на него еще не было, то это значило – ему самому надо пожить, потрудиться и догадаться.
Так и везде теперь было по разливу: на всех бугорках, на кустах, на ветках затопленных деревьев сидели захваченные врасплох животные, большие и маленькие, зайцы, лисицы, волки, лоси. На иных прутиках так часто устраивались мелкие зверушки, что издали были похожи на кисти черного винограда.
Все жизненные ареалы теперь ими были оставлены, вся настоящая жизнь перешла у них в будущее, в один-единственный вопрос:
«Как быть теперь дальше?» Вся присухонская низина теперь задумалась над этим, и к этой общей думе присоединились и маленькие люди:
Митраша спрашивал в тревоге:
– Почему это все?
Настя спокойно улыбалась и говорила каждому:
– Кто вы такие?
И хорошо вглядевшись, – что-то свое понимала и повторяла:
– Какой же ты умница!

Глава двадцать первая

Бывало не раз и с нами на охоте весной, когда разольется река и неодетые деревья там и тут верхушками торчат из-под воды и на этих сучках собирается столько всяких маленьких темных зверушек, что иная веточка от них издали кажется похожей на гроздь черного винограда.
Сидят зверушки на ветках, теснятся кучками на островках. Другие, маленькие, куда-то плывут. И больше бывают звери: плывут лоси, медведи, волки, а все ведут себя, как маленькие испуганные дети.
Рядом, видишь, плывут злейшие враги: лесная куница и белка, и хищнице-кунице и в голову не приходит схватить свою белку, и кажется, у всех этих зверей, больших и малых зверушек, одна какая-то рождается общая мысль или чувство, вроде как бы каждый твердил:
«Чур меня!»
Только это одно они чувствуют, и оттого никогда в такой беде не кусаются.
Бывало и с нами в такое время во время весеннего потопа на охоте: товарищ привезет тебя на какой-нибудь островок с кустарниками. Тут свяжешь кусты вроде шалаша, чтобы в нем укрыться, устроишься. Мы сговариваемся: после охоты он заедет за тобой.
И остаешься один, конечно, еще в полной темноте. В это время потопа счастливы только птицы да охотники. Плывут, конечно, не одни только крупные животные, плывут миллионы миллионов всяких блошек и вошек. А на берегах островков, как ни в чем не бывало, бегают проворные трясогузки и встречают гостей этих: разных жучков и блошек.
Какое бедствие всем этим насекомым и какая потеха трясогузкам: вот наклюются, вот им истинный пир на весь мир!
А какое раздолье на разливах водоплавающим птицам всех пород – уткам, гусям, лебедям! Сидишь сам в шалаше и на глазах у тебя твоя же подсадная утка из серой делается черной: это плывут массами всякие жучки, блошки и вошки, принимая птицу за остров спасения, лезут на них.
Тут-то вот во время величайшего бедствия зверей и насекомых со всей страстью разгорается птичья любовь и свобода. Вот, может быть, откуда и взялось у нас всех почитание крылатых существ, как посланников небесных: какие они счастливые!
А может быть, и так надо понять, что и в нашей человеческой природе есть какие-то скрытые, крылышки, и оттого каждому хочется полететь, иной раз даже чувствуешь на плечах место прикрепления крыльев, вроде как бы тут чешется, иной раз во сне так явственно все мы летаем.
Не из этого ли чувства свободы крылатой выходим и мы, природные страстные охотники? А то откуда же взялось это чувство радости у охотников, такой ощутимой?
Так вот едешь на лодочке ночью в сырости, а иногда даже и зябнешь, дрожишь от холода, а за спиной каждое перышко на своих крыльях трепещет от радости. Встречаешь рассвет с ружьем в руке на своем островке.
А между тем потеплело, и вода, быстро стала прибавляться. Вот и самому заметно на рассвете, что, когда садился ночью, вокруг шалаша был большой темный круг земли, а теперь остается он всей этой земли пятачок. Конечно, очень не хочется расставаться с крыльями радости, думаешь – товарищ, конечно, устроился где-нибудь тут близко тоже на островке, и он по себе поймет: когда вода сильно прибавится – он за тобой и приедет.
Успокаивать себя можно разными мыслями, а вода неумолимо, неминуемо, вода сама по себе, по своим правилам потихонечку все ползет и ползет и вот уже пятачок мой скрылся, подходит уже вода к сапогам, и от всей великой радости жизни крылатой остается радость одна, что сапоги-то все-таки резиновые и высокие!
Мало-помалу становится так, что и глаз не, можешь оторвать от воды, и тут-то вот начинаешь понимать этих плывущих к тебе мышей, взлезающих на ветки твоего шалаша водяных крыс, и кажется тогда, все они шепчут неумолимой воде:
«Чур меня!»
Вдруг подсадная утка взялась, весь расписанный яркими красками селезень шлепнулся на воду, за спиной у себя опять взметнулись крылья свободы…
Но пока этому радовался, воды еще прибавилось, и крысы водяные сидят теперь на ветках рядом с тобой, а товарищ после того селезня подумал, что значит все хорошо, если охотник стреляет.
Крикнуть разве?
Тут ветер подул как раз с той стороны, куда надо кричать.
А звери разные плывут, все выше и выше поднимаются, утка подсадная все чернеет и чернеет от наседающих на нее насекомых.
Стыдно сказать, но как и не сказать, если то была правда: был этот грех, тоже тогда сорвалось с языка у человека вместе со всеми;
«Чур меня!»
Потому теперь так и стыдно, что потерял на короткое время разум и, как всякий зверь окруженный водой, отдался судьбе своей:
«Чур меня!»
Так бывает, волчий щенок перевертывается на брюхо, когда его догоняет борзая. И ему тоже остается одно только это:
«Чур меня!»
То же и с медведем, говорят, бывает, когда человек у него под носом, прошептав свое: «Чур меня!», притворяется мертвым и лежит неподвижно. Говорят, это «чур» иногда помогает, и медведь удаляется…
Так и со мной было: послышался плеск весла, вдали показалась лодка, и за плечами опять, зачесалось то место, где охотники чувствуют по временам у себя крылья.
К счастью, Выгор на присухонской низине такой высокий, что его никогда не заливает водой, да и Мануйло никогда бы такие сделал, чтобы оставить детей на волю воды. Вскоре на лодке, пробиваясь между бревнами, приехал бурлак с лесной биржи и рассказал, что Мануйло по телефону сказал из Верхней Тоймы: он должен там стеречь запонь, а дети или ждали бы на бирже парохода, или, если не боятся, связали бы плот и плыли бы потихоньку к нему: вода будто бы как раз и принесет их к самой Верхней Тойме.
Митраша, долго не думая, решил плыть как можно скорее к Мануйле, и бурлак до самого вечера помогал ему вязать надежный плот из проплывающих бревен.
Работу закончили только к самому вечеру, и тут бурлак поглядел на детей и задумался и долго о чем-то размышлял.
– А хотите, – сказал он наконец, – я, так и быть, вам свою лодку отдам, а сам как-нибудь к себе проберусь на плоту. Дядя Мануйло, я знаю, потом в долгу не останется.
– Ну, а как ты думаешь, – спросил Митраша, – ничего с нами не будет худого, если мы на плоту поплывем?
– Тоже ничего, если не боитесь: мало ли у нас плавают на плотах. Варить можно, греться у костра, у нудьи, а на лодке как сел, так и сиди, и дрожи!
– Плывем, Настя, на плоту! – решил Митраша.
И бурлак повеселел, а сам все повторял:
– Ну, а ежели хотите на лодке, что же, берите, дядя Мануйло не такой какой-нибудь, берите!
– Спасибо, спасибо! – повторяли Митраша и Настя.
А бурлак все веселел, уж сидя в лодке, отчаливая, все повторял:
– А мне что, я и на плоту перееду, ежели надо, берите лодку!
Так он и уплыл, и после него к вечеру поднялись на пойме голоса, сколько голосов, и все голоса повторяли некоторое время все одно и то же: последнее слово бурлака.
– Берите, берите!
Странно и так удивительно это бывает, что когда о чем-нибудь и очень крепко задумаешься, и тут где-нибудь тоже вблизи петух прокричит – то кажется, петух этот поймал твое последнее олово из того, о чем ты задумался, и выкрикивает на весь свет.
А тут было Митраше, что вся пойма, тысячи болотных птиц подхватили одно слово, и все на свой лад повторяют:
– Берите, берите!
И нужно сказать, – это не просто бывает с людьми, когда свои слова начинаешь узнавать в птичьих голосах. Это бывает, когда к человеку подходит какая-то своя новая догадка, своя собственная новая мысль.
Бывает это со всеми нами – придет какая-нибудь своя новая мысль, и ты о чем-нибудь сам догадаешься вдруг, сам откроешь, вот тогда почему-то и кажется тебе: все на свете этим обрадованы, и даже в крике петуха слышится твоя эта какая-то мысль на его лад.
Так было с Митрашей в шалаше на вечерней заре: он вдруг догадался…
Было это совсем перед тем как уснуть в тепле под сеном. Уже проводил Митраша все голоса на пойме, знакомые и незнакомые, и любимый его конек-горбунок проскакал, стуча копытцем, по твердому воздуху. Кругом всего неба по горизонту началось уже бормотание тетеревов, колыбельная песнь на весь мир.
Тут-то вот в последнюю минуту перед засыпанием и пришла Митраше в голову одна догадка, озаряющая всю. Душу.
Себе самому потом кажется, будто эта догадка просилась к тебе давно уже и не раз стучалась в двери души твоей, но ты почему-то ее не впустил. Другой раз даже и волосы на голове у себя рвать хочется, до того винишь себя в этом, что вовремя не догадался. В конце концов кажется, что не она замедлилась, а что сам виноват: не догадался.
А пока не кончилось, то кажется, будто мысль сама тебя ищет, и она тебя находит. Придет время, и она тебя непременно найдет и от мысли этой ты никуда не уйдешь…
У Митраши эта мысль была о той Корабельной Чаще, куда ушел их отец. Эта мысль, теперь совершенно ясная, законченная, вдруг толкнула Митрашу в момент засыпания, и она была такая большая, что прямо и не помещалась в себе, как не помещается иногда в ведре вода под капелью: места в себе не хватало.
– Настя! – сказал он, – ты не спишь? Ты знаешь, о чем я думаю?
– Нет, – ответила Настя, – не знаю, а что?
– Вот что! Наш отец и есть тот самый, помнишь, тот, кто говорил Мануйле о правде истинной.
– Это, кто лежал с ним в больнице? – воскликнула Настя, поднимаясь с постели. И потом, сидя:
– А я давно об этом думала, только несмела как-то сказать…
– Я все время тоже думал и почему-то не смел сам себе это сказать: как-то вроде как в сказке все получалось…
– Теперь я знаю, конечно, оно так и было – отец раненый с больной рукой лежал в лазарете, а на Мануйлу упало дерево, и его доставили в тот же лазарет. Они там познакомились и говорили о правде истинной.
– Мало того! И та Корабельная Чаща и есть та самая Чаща, куда отец ушел! на какую-то важную работу! – И весь путь этот, и по пути Волчий зуб, и Воронья пята, и все это на пути к отцу.
– А помнишь, как эта река называется?
– Мне кажется, Кода.
– Их две реки, они сестры: Кода и Лода.
– А помнишь, скворец там где-то на том же пути в старой часовне служит за дьякона?
– А как потом где-то возле становой избы, откуда начинается путик Мануйлы, там прудик, и в нем живет рыбка Вьюн?
– Две рыбки: Вьюн и Карась.
– А помнишь: еще он говорил…
– Нет: вот самое главное, почему же он-то, такой хороший и умный, не догадался, что мы – дети его друга?
– Мне кажется, – ответил Митраша – он временами догадывался, он так долго глядел то на меня, – то на тебя. И скорей всего, после он догадался.
– Я тоже так думаю, – ответила Настя, – временами он догадывался, а мы на глазах мешали ему, теперь, как и мы, он догадался!
– Если бы он догадался!
Так подошли в разговоре дети к чему-то большому, самому простому и такому непосильному им для решения, что вдруг смолкли.
Какая-то великая мысль о правде, переходящей в понимание людей между собою, какая-то догадка о правде понимания людей между собою носилась тут в воздухе и не могла войти в головки этих детей.
Эта догадка была скорее всего о какой-то великой правде понимания людей между собою: не в том ли правда, что если бы только чуть-чуть – внимания больше, и они были бы сейчас с Мануйлой, как с отцом родным, и он бы просто привел их к отцу. Вот если бы все-все так, и все на свете было бы наше и мы все были, как один человек!
Не тут ли зрела эта мысль, общая всему миру, созревая, изменяясь? Может быть, дети прошли тут около какого-то слова, где ходит весь мир, а назвать слово не может… Какое это слово?
Но это думалось детям далеко не так, как теперь хочется об этом сказать: их тянуло куда-то далеко, в неизвестное и казалось, что решение всему там, а не здесь возле себя, в простом понимании близкого человека.
– Ты слышишь, Настя, – сказал тихо Митраша, – мне кажется, будто маленький конек-горбунок скачет по воздуху и тукает копытцами…
– Слышу, как рассыпается, – ответила Настя. – А что это?
– Это и отец не знал, – ответил Митраша. – Дай есть ли такой человек, что все знает? – добавил он, подумав.
Насте нравилось, что есть среди лесных голосов голос конька-горбунка и никто о нем не знает. Помолчав, она сказала:
– А нужно это, чтоб все знать?
– Как же не нужно! – ответил Митраша с неудовольствием.
Было же это, как будто кто-то далеко и высоко, пролетая в небе, сказал совсем по-человечески:
– А?
Митраша прислушался и сказал:
– Давай вылезем!
И они вылезли из шалаша прямо под звезды над великим весенним разливом.
Сколько всяких звуков было, сколько витало загадок, и над всем этим, изредка повторяясь, что-то спрашивало:
– А?
Митраша замер в попытке догадаться, но вдруг понял, что звук этот повторяется, проходя по какому-то невидимому следу прямо с юга на север. И когда напал на след летящего с юга на север существа, вспомнил отца на охоте и Насте сказал:
– Это цапля летит на места гнездований, на север!
Так он вспомнил отца.
А Насте уже было все равно, что это летело и кто это спрашивал. Он думала только об отце: ужасно жаль, что упустили они Мануйлу, но теперь зато они напали на верный след, и только бы жив был отец, только бы не захворал, а то теперь его непременно найдут.
Назад: Часть шестая Красные гривы
Дальше: Часть восьмая Глубинный залом