Книга: Осударева дорога
Назад: Часть третья Друзья
Дальше: Часть пятая Утиная вечерка

Часть четвертая
Мануйло из Журавлей

Глава двенадцатая

Дети Веселкины были похожи на перелетных птиц, задержанных в пути медленным таянием снега. Как птички сидят у края снегов и дожидаются вешней воды, так и они сидели и ждали. И как только двинулись первые ручьи, птицы полетели на места гнездований, дети пустились тоже на север искать родного отца.
Они глядели в окна и засыпали, и опять просыпались, глядели и опять засыпали.
Скоро леса начались и пошли на север почти рядом с поездом. Стало понятно, почему почти каждое лето под городом Переславлем-Залесским в его малинниках показывается медведь и так страшно пугает наших женщин, собирающих малину. Медведь идет сюда с севера сплошными лесами, обходя светлые места редких городов, сел и деревень. Ничего нет в этом удивительного: дорога медведя большая, широкая, зеленая, а дом, его теплая шуба, с ним тоже идет…
Вспомнив родного медведя, ребята опять засыпают, и опять, очнувшись, сквозь окно глядят в далекие леса, как будто они там оставили что-то самое дорогое и теперь стремятся к нему.
Так им, бедным, пришлось, что в лесах далеко где-то затерялся и их родной отец. Но что потеряли мы все в этих лесах, когда сами с какого-нибудь лесного холма глядим в зеленые и синие голубеющие дали, и так тянет, тянет там далеко походить, поискать чего-то?..
С древних времен вырубаясь из леса на свет в поля, что это мы, потомки славян, оставили там в диких лесах, что мы там забыли, почему нас всех тянет в эту девственную природу, никогда не знавшую ни пилы, ни топора человека?
Да и есть ли еще такие леса? И почему так хочется, чтобы они были, и кажется, будто все мы там, как дети, оставили своего родного отца.
Всего только сутки какие-то проехали дети на поезде, а сколько лесов прошло, сколько было в них деревень, сел, и наконец одним ранним утром пришел большой город – Вологда.
– Настя, – сказала проводница, – буди Митрашу! Что это вы заспались? Я же с вечера говорила, Вологда рано будет.
И стала помогать Насте складываться.
Так вот и приехали. Из вагона вышел Митраша с большим мешком за спиной и с отцовским длинным ружьем. Рядом с мальчиком шла золотистая девочка Настя тоже с мешком и с небольшой свернутой палаткой.
Ребята вышли и сразу заметили перемену в природе: в Переславле шоколадные почки на березах были с зелеными хвостиками и такие густые, что в почках этих птица скрывалась от глаз. Тут никаких хвостиков не было, на берегу реки Вологды еще лежал снег, река только что освободилась ото льда, но из берегов вода еще не выходила.
– Ты заметила, Настя, – сказал Митраше, – тут у березовых почек еще нет зеленых хвостиков.
– Почки, – ответила Настя, – боятся мороза. Может быть, они тут и были, но пришел мороз, и они спрятались.
Митраша снисходительно улыбнулся сестре:
– Так не бывает, где ты видела, чтобы почки раскрытые опять закрывались? Это ты с людей берешь: у людей – показались и спрятались, а у них только раз бывает: показался на свет и в почку назад не вернешься. Нет! тут они еще не показывались, и оттого, что мы едем на север. Ты замечай, такого у нас много будет, такое увидим, такое узнаем, чего у нас не было и не будет!
Теперь пришло время Насте, маленькой женщине, улыбнуться на мальчика. Сказать она не собралась, но про себя подумала: «Искать отца – это дело, но гоняться за тем, чего не было – это пустяки, и об этом нечего и говорить».
Так они перешли привокзальную площадь и остановились. Митраша вынул из кармана план, начерченный ему Фокиным, и разостлав его на коленке, стал раздумывать, в какую улицу им свернуть.
В это время постовой милиционер внимательно приглядывался к детям. То ли он уморился стоять и не на что было глядеть, то ли и правда ему было дивно видеть мальчика с таким огромным ружьем и девочку, похожую на водяную курочку на длинных ногах.
– А ну-ка, охотник, – подмигнул он весело Митраше, – права-то у тебя имеются?
Митраша не ответил на улыбку и серьезно, даже с оттенком важности сказал:
– Права? Вот наши права.
И подал милиционеру сложенную и перевязанную ниточкой газету. Из газеты вышел пакет. Из пакета – бумага с печатью.
Бумага была адресована Вологодскому Завгороно, и в ней подробно описано положение сирот, с просьбой помочь им доехать до Пинеги.
Удивительного милиционеру в этом ничего не было: мало ли теперь в военное время кто кого ищет.
«Вы круглые сироты?» – хотел спросить милиционер, но по ошибке спросил:
– Вы голые сироты?
– Какие же мы голые, – сердито, сказал Митраша, – мы одеты, обуты.
– Я вас спрашиваю: матери у вас тоже нет, и если ни отца ни матери, то, значит, вы сироты круглые. Понятно?
– Круглые! – повторил Митраша. – А ты сказал: голые.
Тут маленькая женщина поняла, что милиционер им, будет полезен и нельзя с ним обходиться по-митрашиному резко.
– Да, дяденька, – сказала Настя жалостливо, – нам сказали, что отец убит, и мать, услыхав это, умерла от горя. А теперь пришло письмо – вроде как бы и жив. Хорошие люди все нам помогают, и вы, дяденька, нам помогайте!
Подумав немного, может быть, о том самом, о чем Настя его попросила, милиционер сказал:
– А как у вас с деньгами, есть деньги?
– Есть! – сказал было Митраша.
Но Настя быстро перехватила его слова и ответила:
– Мало!
– Если мало, – сказал милиционер, – так зачем вам обращаться к Завгороно и беспокоить его в таком легком деле: круглым сиротам у нас везде помогут. А сейчас вода вас доставит даром на место. Поезжайте прямо на щуке!
Настя по голосу поняла милиционера, что он им серьезно хочет добра, и только ей надо было спросить, про какую щуку он говорит. Но вдруг Митраша как будто вырвался у нее из, рук и заносчиво выпалил:
– Вот хорошо! Мы поедем на щуке, а ты поезжай за нами на окуне.
– Пацан! – строго и серьезно сказал милиционер. – Я, мой милый, не смеюсь, и ты не обижайся. Ведь я тоже с Пинеги, я сам тоже пинжак.
– Как пинжак? – оторопел Митраша.
– Дяденька, дорогой наш, – вцепилась Настя, – если ты с Пинеги, то помоги нам туда попасть!
– Да, детки, – отвечал милиционер, – я с Пинеги, и щука – не рыба, а это у нас особая сплотка леса зовется: щукой. Шкуренные хлысты сейчас лежат на берегу, и бурлаки их между собою связывают. Получается щука, голова у нее и хвост, а посередине строится будка, и в ней сидят пинжаки.
По всем северным рекам бурлачат наши пинжаки. Пойдемте сейчас к реке, найдем щуку. У меня на реке все знакомые, даже родня. Я ведь сам тоже…
И милиционер опять назвал себя пинжаком.
Счастливо пришлось, что на смену милиционера как раз вовремя пришел другой и, узнав в чем дело, сказал:
– Пинжаков сейчас там полный берег, ты, Шуренок, поди, их проводи.
А река Вологда была тут совсем недалеко, средняя река вроде нашей реки Москвы, но, конечно, весной посильней. Весенняя вода еще только чуть коснулась шкуреного круглого леса на берегах. Но некоторые хлысты уже были тронуты водой и, желтые, плыли рядом с белыми гусями. Всюду на берегах люди возились с лесом, приготовляли его к сплаву.
Милиционер крикнул им сверху:
– Есть пинжаки?
– А как же? – ответили ему снизу. И показали готовую щуку.
– Там, – сказали, – в будке сейчас Мануйло из Журавлей.
– Мануйло! – обрадовался милиционер. – Он мне дядя.
Великан Мануйло, услыхав эти слова, вышел из будки и, увидев милиционера с детьми, сказал:
– Здравствуй, Шуренок, куда тебя несет с детьми?
– К тебе, – ответил Шуренок.
– Идите ко мне, – сказал Мануйло, – будем чай пить.
И полез в будку обратно.

 

Разговор за чаем был про дела на Пинеге, о том, что Мануйлу не хотели принимать в колхоз со своим путиком, но что он ходил в Москву, к Михаилу Ивановичу Калинину, и что он теперь войдет – ему можно теперь войти в колхоз со своим путиком.
– Как же так это у тебя вышло? – спросил Шуренок. – В колхоз и со своим путиком?
– Ничего тут нет удивительного: каждый в колхоз должен нести что-нибудь свое, и такой колхоз будет «Богач», а не «Бедняк», как у нас до сих пор называется.
Там над «Бедняком» посмеялись, и все поняли: я не для себя прошу, а для общего дела.
Шуренок покачал головой с большим удивлением и, подумав, сказал:
– Ты-у нас, Мануйло, похож на медведя: первое, тем похож, что никому нельзя, а ему можно, и только за то, – что медведь. Второе, тем похож, что когда он встает и выходит весной из берлоги, то подымется на задние лапы, померяется на первой елочке и делает загрыз. Так и ты встал и меряешься со всем колхозом.
– Давно ли, Шуренок, – ответил Мануйло, – ты со своего путика в милицию попал, и уже наши охотничьи приметы путаешь! Медведь делает на елке загрыз не когда встает из берлоги, а когда ложится на зиму.
– Так я это и хотел сказать, – засмеялся Шуренок, – медведь меряется, – когда ложится, а Мануйло меряется, когда встает: тем он от медведя и отличается.
Тут Митраша не выдержал и решился спросить:
– А для чего медведь меряется, когда ложится в берлогу?
– Это, – ответил Мануйло, – приглядываясь к Митраше, – медведь хочет заметить, сколько за зиму он подрастет.
– Значит, – сказал Митраша, – весной медведь еще раз меряется?
– Нет, – ответил Мануйло, – на зиму ложится медведь и с горя померяется, а когда придет весна, то обрадуется воле своей, встает и забывает померяться.
Мануйло, рассказывая о медведе, глаз не спускал с мальчика, Митраша ему напоминал кого-то, но кого, он вспомнить не мог.
– Вот что! – сказал он вдруг Шуренку. – Ты куда хочешь плавить детей?
– К нам, – ответил Шуренок, – на Пинегу, там у них раненый отец где-то в суземе.
– Отец? – сказал Мануйло. – Ну так что отец?
– Дети отца ищут: у них мать умерла.
– Мать померла, – повторил Мануйло, – так чего же отца-то искать? в свое время отец сам придет.
– Когда еще придет, когда еще война кончится, – ответил Шуренок. – Им одним без отца, без матери жить горько, взяли и собрались искать отца.
– А из какой же он местности?
– Из города Переславля-Залесского.
– Знаю, – сказал Мануйло, – хорошие там люди, со мной в госпитале один лежал – вот был человек! Это, он меня на путь поставил, он сказал: «Иди, Мануйло, к Калинину и не бойся, помни, ты со своим путиком за правдой идешь». И так оно точно и вышло, и я правду нашел.
– Правду нашел, – повторил Шуренок.
И засмеялся морщинами на щеках и возле губ.
– Тебе бы, – ответил Мануйло, – это не дивно бы слышать, ты же милиционер: на законе стоишь.
После чая Шуренок ушел. Мануйло сказал детям:
– Не горюйте, ребята. Взялись искать отца и найдете. Сузем наш чуткий. Будете спрашивать – и люди скажут. Сузем наш чуткий, порато чуткий: олень копытом наступит – и на том месте другая чем раньше травка растет. А человек слово земле скажет – и на том месте березка встанет.
– Не может быть! – сказал Митраша.
– А вот и было! – усмехнулся Мануйло. – Были у царя ослиные уши. И никто никому не смел сказать об этом. Вот один человек не мог вытерпеть, наклонился и земле перешепнул: «У нашего царя ослиные уши!»
Прошли годы, на том месте выросла березка.
Проезжал однажды мимо того места царь. Березка наклонилась к нему и шепнула: «У нашего царя ослиные уши!»
– Это сказка! – вскрикнул Митраша.
– В этой сказке есть правда: затем и сказка, чтоб правду найти, – ответил Мануйло. – Наш сузем чуткий. И где отдыхает человек, там всегда вырастает березка. – Придете к тому месту, где ваш отец отдыхал, и березка вам скажет, где ваш отец.
Было еще раз вечером, перед тем как спать ложиться.
Мануйло внимательно поглядел в глаза Митраше и чуть бы только – и вспомнил бы он друга своего Василия Веселкина, и понял бы, что эти дети – его. Вот бы обрадовался Мануйло, вот бы помог! Да он и не расстался бы с ними, он бы их к себе взял на свой путик, он бы повел их на Воронью пяту и в самую бы Чащу доставил, в благодарность их отцу за совет его пойти к Михаилу Ивановичу.
Так, может быть, и все мы около правды истинной ходим и обходим ее: она тут рядом, ее можно рукой достать, – а нас направляют в какой-то сузем далеко, в дикий лес, спрашивать об отце какую-то березку…
Дети как легли, так и уснули, камушками. А Мануйло ночью отвязал канаты, подобрал их на плот, поработал рулем и отпустил щуку свою плыть по течению головой вперед.

Глава тринадцатая

Митраша с Настей выросли в Усолье и Москву никогда не видали. Сейчас тоже объехали Москву северным путем из Переславля через станцию Берендеево.
Во время войны в Усолье собирался народ по ночам на высокое место, смотрел на небо в сторону Москвы, и небо было в зареве, и какие-то страшные огни то вспыхивали, то потухали, и народ повторял одно зловещее слово:
– Бомбят!
А недавно в той стороне стали показывать другие огни, они высоко поднимались на темном небе: голубые, красные, зеленые, и сыпались разноцветными фонтанами вниз, и всем видно было – это огни радости, и люди весело повторяли:
– Победа! И все это горе и радость – в Москве, а самой Москвы не видать.
Вот отчего, с первых же слов Мануйлы, как только он сказал, что был у Калинина, Митраша подумал о нем с уважением: Мануйло видел Москву! Вот бы теперь узнать от него все о Москве: какая она сама, какие там люди и что они делают. И еще хорошо бы тоже узнать, как Мануйло в Москве достигал своего путика и что это за свои путики и какие они.
Утром, как только дети проснулись, Мануйло уже и рыбы поймал и наварил ухи и дожидался у теплинки, когда они встанут и будут с ним вместе уху хлебать.
За ухой Митраша подумал, что первое надо спросить о своем путике, а потом, как Мануйло его достигал.
– Что это: свой путик? – спросил Митраша.
– А у отца твоего разве не было, – ответил Мануйло. – Кто твой отец?
– Мой отец лесник.
– А если он лесник, – сказал Мануйло, – то как же ты ничего не знаешь о путиках?
– У нас на родине нет своих путиков, – сказал Митраша, – ты дядя Мануйло, скажи нам, какой бывает свой путик, и как ты в Москве достигал своего путика, и какая Москва.
– Свой путик, ребята – сказал Мануйло, – долгий, он достается нам от отцов и дедов, и прадедов.
Путик у меня долгий, и на деревьях затесы: наше знамя, охотничье делается одним рубышом и означает Волчий зуб.
Путик мой пересекает чужой путик, и на россошине у меня стоит знамя Волчий зуб.
Наше знамя на россошине означает мою сторону, мой полуденный ветер.
Знамя Волчий зуб означает: – Не ходи другой на мой ветер, на мой топор.
Знамя другого человека стоит на другой россошине и означает Воронью пяту и делается в три рубыша.
Знамя другого человека на россошине, означает: – Не ходи на мой ветер, на мою пяту, на мой топор.
Такой у нас в суземе закон: другой не ходи на мой топор!
Мануйло остановился и задумчиво глядел в глаза Митраши.
Было ему так, что с малолетства слышал про этот закон и думал о нем одно, что это верный, хороший и твердый закон. А вот теперь говорит, глядит в эти ясные большие серые глаза, и что-то ему чудится; где-то он видел эти глаза и что-то было такое, вроде бы кто против этого закона ему говорил.
И вот этот мальчик сейчас его спрашивает:
– Страшно у вас?
И на вопрос: «Чего страшно?» – отвечает:
– Тебе-то, дядя Мануйло, хорошо на путике, а другому страшно: вдруг нечаянно и попадешь как-нибудь на твой топор?
– Нечаянно можно, – ответил Мануйло, – нельзя только с умыслом. Так вот я вам сказываю дальше:
На путике своем у корней дерева я вижу от солнца светлое пятнышко, насыпаю на это место песочку, и на том гуменце ставлю силышко.
Откуда не посмотришь на силышко – гуменце все бывает видко.
Глядит птица с высоты – и ей внизу гуменце видко.
Летит мимо птица, и ей гуменце мое вот как видко: и сверху, и снизу, и сбоку.
Все видко.
Птица в лесу любит песочек на солнышке, пуржится в нем, трепышется и попадается в силышко.
И тут я иду, собираю дичь, и отец мой ходил по тому же путику, и дед, и прадед ходил, и у них всегда было одно знамя Волчий зуб. Теперь же пришло время, и с меня требуют, чтобы я свой путик отдал в колхоз, а меня назначат на чужой путик.
– Нет, – ответил я, – никто не может управлять моим путиком: у меня есть свои тайны, и я о них никому не скажу. Примите меня в колхоз со своим путиком.
Колхоз назывался «Бедняк», и им было завидко. Я же хотел им добра: не себе, а всем было бы мясо с моего путика. Но им было завидко, и они меня не приняли в колхоз со своим путиком. Живые помочи!
– А это что? – спросил Митраша.
– Ничего, – ответил Мануйло, – у нас полесники все так говорят, помогает… Так вот я дальше сказываю:
Горько мне было на душе, когда я бурлачил в лесу этой зимой: от горя своего потерял я голову, и оттого упало на меня высокое дерево, и я тоже под ним упал на землю.
И тут вспомнилось. Мануйле ясно, что был у него разговор с другим человеком о своем путике, и где именно: в госпитале с сержантом Веселкиным.
Теперь бы еще о глазах вспомнить, что там же он и видел такие глаза, как у Митраши, и спросить сироту о том, как звали его раненого отца. Но как раз в это время над самой рекой бреющим полетом пролетел с грозным шумом самолет и вышиб из головы Мануйлы нарастающее внимание к человеку.
Он продолжал о своем путике:
– Потерял голову! – дивился Митраша.
– Ну да! – ходил, как в тумане, все равно, что не было у меня головы, и я не мог услышать, скоро обернуться, увидеть, увернуться: я потерял голову – и дерево упало на меня.
Мне было на душе горько: я не мог жить без людей и не мог жить без своего путика. – Прощайте! – сказал я.
Но меня подняли и в больнице выходили. И один человек, самый хороший, какого я только видал на свете, послал меня в Москву искать правды.
– Бедный Мануйло! – сказала Настя, и глаза ее большие темные заблестели от слез, как ягоды блестят, на дожде.
Не пожалей Настя Мануйло, очень может быть Мануйло и стал бы расспрашивать у Митраши про отца, и так бы все и дошли до правды. Но Мануйло заметил, какой милой от слез сделалась девочка, и своей огромной ладонью погладил ее золотистые волосы.
– Ты не меня жалей, а наш колхоз, недаром же он сам себя назвал «Бедняком». Мне же, деточка, везде хорошо: что ни задумаю, мне во всем счастье. И об одном я горюю, что люди не хотят брать свое счастье и похваляются своей беднотой.
– Дядя Мануйло, – сказал Митраша, – не надо больше про колхоз «Бедняк» и про путик, расскажи нам, что это за Москва, и какая она, на что похожа?
– Москва ни на что не похожа, – ответил Мануйло. – Большой дом и много окон: десять, двадцать, может сто. А над этим большим домом построен другой большой дом, и тоже все окна и окна: не пересчитать. Над этим вторым домом сверху третий такой же, и опять все окна и окна, и опять вверх. Есть дома в двадцать домов и вверх.
А к этому дому рядом примазан другой такой же, с другим смазан третий, и так целая улица.
И тоже улица – не улица, как ручей – не река. Улицы, как речки, вливаются в большую реку, и по ней течет не вода, а народ.
Вот иду я, иду, и нигде мне самому ничего не видко, только все люди и люди, как льдины в ледоход.
Иду я, иду, и ничего, мне самому не слышно: все везде кругом гудит, стучит, звенит и огнями играет: и красный ми, и зелеными, и желтыми.
Иду я иду, и вижу перед собой великий мост через реку выгнулся и повис, по мосту люди идут тесно по той и по другой стороне. А по середине машины, много машин, как жуки: и черные, и синие, и разные. А под мостом внизу по реке идут пароходы по воде, а по берегам реки – опять машины. Только по мосту они ползут нешибко, как жуки по земле, а там они летят, как жук по воздуху, и гудят.
Иду по мосту, на ту сторону, гляжу на пароход, и мне мнится, будто не пароход идет, а мост подо мною идет.
Голова кружится!
Иду я и не смотрю больше на пароход, и голова у меня больше не кружится и будто стала на свое место. Все впереди видко мне опять.
Вот на той стороне дом великий, а на дворе уже темнеет, и в том великом доме загораются огни: один огонек, другой, третий, и пошло, и пошло; не счесть, сколько огней!
Я больше не иду, а как стал на мосту, так и стою, и смотрю, когда вовсе стемнеет, и все огни загорятся.
Много огней в доме загорелось, и от низу и до верху в окнах все видко.
Там укладывает мать, вся в белом, маленьких детей в кроватки.
Там умываются.
А там – пьют вино.
А еще повыше – двое так сидят.
И все внизу видко, и только невидко, где окна завешаны…
А в одном окне мальчик сидит за столом, пишет, читает, губками перебирает, себе помогает, весь кудрявенький, хорошенький, а лампа зеленая.
Гляжу я на мальчика под зеленой лампой и забыл про себя, что я приехал в Москву, и куда мне идти, и что мне делать.
Стою спиной у железной решетки и гляжу туда на огни. Сам не вижу и не знаю, кто проходит, кто стоит возле меня и на меня глядит.
Вдруг человек хорошего вида, немолодой-нестарый, из-под руки меня спрашивает ласково:
– Скажи, друг, откуда ты к нам пожаловал?
– С Пинеги, – отвечаю, – мы пинжаки.
– Оно и видно, – говорит, – издалека приехал. Похоже, еще и не устроился нигде. Чего-же ты тут так долго стоишь и глядишь. Что ты видишь?
– Мне, – говорю, – вон тот мальчик полюбился под зеленой лампой: сидит, пишет, читает, губками себе помогает, какие веселые волосы. Не можешь ли мне сказать, кто этот мальчик у вас?
Засмеялся неизвестный человек на мои слова и говорит:
– Мальчик этот у нас, это вернее всего – новый Пушкин родился. Мы ждем от него, чтобы он так сказал о правде, чтобы все ее поняли и чтобы весь свет пошел за нашей правдой. Вот мы какие, вот какой у нас мальчик! Слыхал, – спрашивает, про Пушкина?
– Нет, – отвечаю, – человек я – северный, бурлак и охотник, сказки сам сказываю, а про Пушкина, может, и слыхал, да к чему он – не понимаю. Сделай милость, расскажи!
– Пушкин, – говорит, – был человек замечательный: он говорил только правду. Мы все ждем, чтобы он опять родился: вот, может быть, этот мальчик и есть новый Пушкин.
Тут я понял, что он это пошутил: не может человек два раза родиться. Но мне полюбилось, как он сказал: мне самому тоже хочется в своих сказках правду сказывать.
– Милый ты мой, – говорю я, и радуюсь, и прошу его: – друг, давай где-нибудь посидим, – поговорим.
И показываю ему в окно на тех двух в окошке, что вот уже час или более так сидят, ничего не делают и между собой неслышно говорят.
– Можно! – отвечает мне мой друг.
И повел меня опять назад через тот великий мост.
Ну вот, пришли, мы в другой большой дом, там все сидели, ели, пили, и мы сели за столик одни. Он меня накормил и сам немного отведал, а потом спрашивал и записывал, и так-то ему это полюбилось, когда я ему рассказал, что приехал в Москву просить, чтобы приняли меня в колхоз со своим путиком.
– Счастливый, ты, – говорит, – человек!
– Это, – говорю, – я знаю.
– Нет, в том счастливый ты, – говорит, – человек, что на меня напал!
Так сложил он свои бумажки, заплатил по счету и велел вызвать машину.
Сели мы в машину и поехали скоро, вся Москва со всеми огнями за нами гонится и не может догнать.
– Хороша, – говорю, – Москва!
А он мне:
– Да и ты хорош!
Так приехали мы в общежитие, и тут велено мне было жить спокойно и ждать, когда меня позовут. Прощаясь, друг мне еще раз сказал:
– Счастлив, что напал на меня.
И назвался Иваном Егорычем.
Ну, хорошо! Рано утром я просыпаюсь на белой постели, а вокруг все до одного человека спят. Слышу: внизу где-то люди шумят, покрикивают, скребут и машины гудят и шуршат.
– Что бы это было такое?
А кругом меня человек к человеку спят на белых простынях.
Спросить некого.
Вижу, кот сидит на окне и тоже вроде меня слышит и тревожится: что бы это было такое?
Окно все голубеет, все светлеет. Кот что-то по-своему понял, сел на задние лапки, поднялся и передними двумя, часто перебирая, начинает драть по мороженому стеклу.
Драл-драл, и ему стало видко.
Видит кот, галки летят, много летит галок, и он мордочкой ведет в их сторону:
Галки прямо – и кот прямо, галки вбок – и кот вбок, галки вправо, галки, влево: куда-галки – туда кот.
Подхожу и я сам к окну. Живые помочи!
Полна улица людей, и все с лопатами. Машины приходят, машины уходят. Приходят машины пустые, уходят – полны снега.
Все работают, улицу очищают, снег накладывают.
Чем думаю, я-то плох? Потихоньку оделся, спускаюсь с лестницы и спрашиваю у людей:
– Что вы делаете?
А они мне весело отвечают:.
– Весну делаем!
Чем же, думаю, я-то плох? Беру себе лопату в руки…
Так у них в Москве: головой работают больше по ночам, и эти – по утрам долго спят.
А кто руками, так еще начинают работать в темноте, как и у нас, на Пинеге. И я с теми каждый день в темноте начинаю, в темноте и кончаю.
Так у нас все скоро вышло: весну в Москве сделали.
Хорошо весну сделали мы: ни одного пятнышка белого. А, когда снегу не стало – что делать солнцу? Сушить улицу. Сушит оно и играет цветными платочками на головах. Любо!
Первые дни меня в общежитии спрашивали:
– Что ты делаешь?
А я в ответ:
– Весну делаю!
А они мне:
– Ты что же, в дворниках, или в трест по очистке нанялся?
А я им:
– Нет, я это незадаром в Москве хлеб ем.
С тем они от меня и отошли.
Потом вдруг приходит машина и говорят мне:
– За тобой!
И повезли меня к Калинину.
Назад: Часть третья Друзья
Дальше: Часть пятая Утиная вечерка