Книга: Самарская вольница
Назад: 2
Дальше: Глава 6 Гроза идет с Понизовья

3

— Беда-а, батюшка Иван Назарыч! — Афонька через порог ввалился в спальную комнату, с трудом шевеля разбитыми губами, зеленые глаза мечутся, будто две перепуганные ящерки, спасаясь от погибели.
— Ну, что там опять стряслось? — Алфимов, опасаясь делать резкие движения челюстью, чтобы не тревожить едва подсохшую рану, перевязанную белой холстиной, повернул голову к верному холопу. — Ба-а, чего козьим хвостом трусишься? Сробел?
— Не от тутошних людишек робость, батюшка мой Иван Назарыч, — поспешил уверить воеводу холоп. — Теперь сторожевые стрельцы сполошили город! Стреляют у надолбов… Должно, разинские конники степью под Самару подступили… Что делать-то будем, ась?
— Эх ты-ы, клятое невезение! Как не вовремя все случилось! — ругнулся воевода. Он полулежал на просторной кровати с перевязанной щекой, и под просторной рубахой угадывалось туго перевязанное плечо. С помощью подбежавшего Афоньки поднялся с постели. — Давай бережно облачаться… Раны ранами, а служба службою, хоть и помереть придется на той службе.
Морщась и чертыхаясь, воевода дал себя одеть. Когда холоп в спешке поднес синий кафтан, воевода от злости даже кулаком замахнулся, но сморщил лицо от боли, утишил голос:
— Сдурел с перепуга, да? Здесь же две дыры навылет! Убери прочь и сожги, чтоб на глаза кому не попался! Давай красный становой кафтан, он для ратной службы сподручнее.
Афонька опоясал воеводу Алфимова кушаком, помог надеть воинское снаряжение, сам проверил — заряжены ли? — и сунул ему за пояс два пистоля. Когда они спустились на крыльцо, там воеводу дожидались уже маэр Циттель и сотник Юрко Порецкий.
Над Самарой гудел набат — били в четырнадцатипудовый вестовой колокол, подаренный самим великим государем и царем Михаилом Федоровичем двадцать семь лет тому назад после очередного отбития многотысячного набега калмыков под стены города.
— Отчего сполох такой? — сурово спросил воевода с крыльца, морщась: каждое движение челюстью, каждый шаг отдавался острой болью в пораненном плече, левая рука, подвязанная к груди, висела бездвижно и немела до бесчувствия…
— Прискакали из дальних разъездов рейтары, — доложил сотник Порецкий, сам прислушиваясь, не гремят ли, прорываясь через набатный гул, пищальные выстрелы с южной или юго-восточной стороны укреплений. — Известили сторожевую службу у башен, что к Самаре наметом идет великое конное воинство…
— Донские казаки? — уточнил воевода Алфимов и посмотрел на небо — рассвет уже окрасил облака в оранжево-розовый цвет: быть дню солнечным, безветренным.
— Не казаки вроде бы, Иван Назарыч, — ответил сотник Порецкий, хотя сам в этом еще не был окончательно уверен. — Должно быть, кочевые орды к Волге нагрянули для грабежей, воспользовавшись большой смутой в стране и мятежом казаков, которые допрежь сего держали степняков в постоянном страхе… Как сражение поведем? К надолбам выйдем или из рубленого города станем отбивать находников?
Циттель не утерпел, подал свой голос:
— Нада рубаль саблями набеглый калмык! Фот счастлифый слючай милость полючаль от государя батюшка! Я готоф крофь сфой пролифайт там… — и он рукой махнул в степную сторону.
— Эх, досада какая — ушли наши пешие стрельцы! — с запоздалым сожалением проговорил воевода, мало слушая хвастливого маэра. — Да делать теперь нечего, далеко ушли, не кликнешь в подмогу! Повели, сотник, всем горожанам раздать запасное стрелецкое оружие к отражению возможного приступа. Твоим стрельцам, сотник, встать покудова в кремле, а рейтарам, маэр, мешать набеглым калмыкам ломать надолбы. Палите по ним из-за частокола, из башен, урон чините возможно больший, но в сабельную драку не вяжитесь — их к Волге, думаю, не одна тысяча хлынула. Посекут в поле, и город без ратной силы вовсе останется.
— Понималь, фоефода! Буду рубаль тех, кто сюда, к городу, один или дфа проскакаль! Цурюк степь гоняль! — маэр Циттель мотнул головой, прощаясь с воеводой и сотником, легко взлетел в седло, хотя под короткополым кафтаном на нем были надеты тяжелые бехтерцы, и поехал с воеводского подворья к рейтарам, которые стояли уже за кремлевской стеной, у восточных ворот под раскатной башней.
— Идем, сотник! Одну полусотню своих стрельцов поставь по башням города на восток, прочих в кремле оставь. Да проследи, чтоб пушкари не замешкались явиться в башни и на раскат! — И с досадой покривился: — Как некстати получилось мое увечье! — Бережно потрогал белую повязку на щеке: в боевом шлеме и с повязкой он выглядел воинственно, словно успел уже побывать в отчаянной сабельной сшибке.
Стараясь не зацепиться плечом, по винтовой лестнице взошел на высокую раскатную башню. Поднялся и невольно вздрогнул от увиденного: впереди, в полутора верстах от кремля, через надолбы в три ряда из толстых бревен, правее дубравы за оврагом у Вознесенской слободы и выше по склону волжского берега, почти вся степь была заполнена конниками в островерхих шапках, с длинными хвостатыми копьями. Порецкий в подзорную трубу следил за движением нежданных налетчиков.
— Угоном шли к Самаре, ироды некрещеные!
— Много их, сотник? — спросил воевода, поглядывая на свое воинство: на стенах и в башнях сотня стрельцов да чуток поболее двух сотен вбежавших в город кто с чем в руках посадских Болдыревой слободы. Правда, чуть выше от Вознесенской слободы на конях изготовились к сражению рейтары маэра Циттеля. С раскатной башни воевода видел, как несколько десятков рейтар с ротмистром Данилой Вороновым, объезжая тесные улочки, заворачивают посадских мужиков не к городу, а сватаживают их на окраине слободы, близ сторожевой башни, — в руках самодельные рогатины, вилы, у иных, кто промышлял охотой, ружья. Но вот сюда же из кремля прибыли телеги со стрелецкими пищалями, и посадские охотно разобрали их, зарядили и поспешили к частоколу. Прочий люд с мешками и узлами торопился укрыться в городе.
— Ну и скопище подступилось, тысяч до трех, не менее, — прикинул на глазок сотник Порецкий, вновь разглядывая кочевников в подзорную трубу. — Ох ты Господи! Да с воровскими калмыками и изменщики-башкирцы совокупились! Вот почему они так смело кинулись к нам! Думаю, не вся степная рать тут объявилась, не вся! По улусам их несколько десятков тысяч копейщиков наберется!
В наугольной башне северной стороны полыхнул вдруг столб дыма и огня, грохнул пушечный выстрел. Воевода вздрогнул.
— Кто там палит? И куда?
От башни воротился посланный для спроса стрелец и сказал, что тамошний старший пушкарь Ивашка Маркелов для пробы пороха и для устрашения калмыков пальнул ядром за надолбы.
Находники, наскочив на крепкое препятствие — надолбы, на глубокий, в две сажени, шириной в пять саженей ров, а за тем рвом — насыпной вал со сторожевыми башнями и частоколом, замешкались. С ближней к ним башни загремели пищальные выстрелы — то караульные, поддержанные набежавшими посадскими и рейтарами, обстреляли кочевников, которые с охапками сухостоя приблизились к надолбам, обложили их и запалили.
На раскатной башне пушкарь Ивашка Чуносов первым приметил заклубившийся дым. Он вскарабкался на ствол шестифунтовой пушки и оттуда из-под руки, хотя солнце и не мешало ему, глянул на север, где скопились сотни всадников с хвостатыми копьями.
— Смотри, сотник Юрко! — с озабоченностью крикнул Ивашка. — Калмыки, похоже, взялись надолбы палить огнем! Ах, бесовы внуки!
Пушкарь Чуносов оказался прав. Едва прогорел неширокий проход в сухих столбах надолбов, к месту прорыва устремились не только кочевники, но и рейтары маэра Циттеля. Укрывшись за частоколом, из бойниц ближних сторожевых башен рейтары частой и меткой стрельбой пытались отбить степных воинов. Но те в свою очередь столь прицельно стреляли из луков, что рейтары не могли безнаказанно голову высунуть поверх частокола или из бойницы. Появились первые побитые до смерти, увеченные стрелами, их спешно уносили в город прибежавшие к месту боя малолетки.
Взобравшись с потерями на вал, кочевники натащили сухостоя к подошвам Головной и Вознесенской башен, подожгли хворост огненными стрелами. Черный дым столбами потянулся к небу.
— Подожгли! — заволновались пушкари на раскате, поглядывая то на воеводу, то на дымящиеся башни и конных рейтар, которые, покинув башни и частокол, отстреливаясь от калмыков из пищалей, сшибали всякого, кто торопился из общей сутолоки первым перескочить через частокол на внутреннее поле перед городом.
— Теперь ворвутся в предполье! — забеспокоился сотник Юрко Порецкий, и — к Ивашке Чуносову: — Попробуй пугнуть кочевников из пушки, авось охолонут маленько!
— Далековато, — почесал затылок Чуносов. — Ежели только запредельный заряд вложить… — и в сомнении покосился на воеводу.
— Пальни… Для острастки хотя бы, — махнул рукой воевода. — Только сами остерегитесь, чтоб не прибило кого-нибудь ненароком!
— Живее заряжайте! — крикнул Ивашка Чуносов своим обученным к работе с пушками гантлангерам. — Я их у пролома ядром поймаю!
Гантлангеры забегали около пушки со стволом длиной в три аршина и четырнадцать вершков, забивая заряд и вкатывая ядро в ствол, воевода тем временем послал нарочного к маэру Циттелю с повелением отвести рейтар от горящих сторожевых башен ближе к Вознесенской слободе и совместно с посадскими попытаться удержать жилые строения от пожога и разграбления.
Едва нарочный показался в поле, миновав городовые ворота, как за частоколом на валу показались десятки меховых шапок. Рейтары, отступив от вала на сотню шагов, из пищалей ударили по степнякам, им в подмогу с раската бубухнула большая пушка, и шестифунтовое ядро на излете, но все же упало в толпе кочевников за рвом. И видно было — не мимо рухнуло ядро!
От Волги к рейтарам, которые в две линии выстроились встретить кочевников в предполье, большой толпой прибежали гребцы и бурлаки со стругов да с барок и наузков, которым в тот злосчастный день случилось быть на пристани Самары. Размахивая над головами кто ослопом, кто веслом или тяжелым багром, толпа выбежала из слободы, примкнула к посадским и изготовилась к отчаянной драке с кочевниками.
— Смотрите, калмыки ухватили стадо коров и обывательских лошадей! — Ивашка Чуносов в досаде хлопнул огромной ладонью по гладкому стволу своей пушки и вновь поторопил гантлангеров зарядить ее зарядом чуть больше обычного. — Я их у пролома еще разок поймаю!
Перемахнув через разломанный частокол у горящих башен, калмыки, перекидываясь стрелами с рейтарами, угоняли стадо на степную сторону. От окраины слободы по ним стреляли из пищалей, но пищаль била чуть дальше тугого лука.
Ивашка Чуносов, едва подручные зарядили пушку, подбил клинья и поднес фитиль к запальному отверстию. Пушка тяжело бабахнула, оглушив всех на раскате, особенно воеводу, который из-за раненого плеча не успел закрыть левое ухо ладонью.
— Вот бес, как громыхает! — прокричал Алфимов, сам себя не слыша из-за того, что уши заложило напрочь.
— Ага-а, засуетились! — радостно отозвался Ивашка Чуносов. — Никак троих отпотчевали блинами горячими, обожглись! Заряжай, ребята. Еще не все накормлены гости дорогие!
— Ах, воры, нехристи поганые! — заволновался воевода Алфимов, расхаживаясь вдоль края раската: кочевники в предполье все прибывали и прибывали числом… Забывшись, дернул левой рукой, и тут же гримаса боли скривила лицо. — Сотник Порецкий! Выводи стрельцов через городовые ворота и покажи разбойникам нашу ратную силу! И горожан, которые из пищалей способны стрелять, возьми с собой!
Юрко Порецкий, отдав команду пятидесятникам Ивану Балаке и Григорию Аристову, колобком скатился с раската, где у пушек остались только по два пушкаря в длинных красных кафтанах с четырьмя голубыми нашивками на груди, в красных же высоких суконных шапках с меховой опушкой.
Пушкарям в подмогу стояли по четыре гантлангера — для зарядки и накатки на прежнее место пушек после выстрела.
Пыхнув четырьмя стволами, громыхнула и наугольная батарея. Среди калмыков, вразброд носившихся в полуверсте от городских стен, на землю завалилось с полдесятка конников; прочие, успев прихватить побитых, посчитали за благо отбежать подальше, знали, что через две минуты пушкари могут повторить губительный прицельный залп.
Стрельцы и посадские с сотником Порецким, изготовив пищали для залповой стрельбы, двумя шеренгами пошли от города на север, к рейтарам маэра Циттеля, вдогон отпрянувшим степнякам ударили разом три большие шестифунтовые пушки с раската.
Момент для решительного удара был весьма удобный, и маэр Циттель не упустил его. Вскинув над медным шлемом длинную шпагу, он скомандовал своим рейтарам, и две сотни хорошо обученных всадников сорвались с места и с опущенными копьями кинулись на кочевников. Калмыки, многие из которых так и не сумели перетянуть пугливых коней через пролом в пылающем частоколе, кто кинулся в седло, если конь был рядом, и поскакал в подмогу своим, кто сгрудился на валу, малоприученные биться пеши. Отстреливаясь из луков, они поспешили к пролому в частоколе и, с двух сторон подгоняемые залповым пищальным боем, покатились с вала в ров и через разрушенные в нескольких местах надолбы к своим коням. Конные же степняки, которые числом до трехсот человек успели войти в предполье Самары, не смогли противостоять хорошо вооруженным, в железных доспехах, рейтарам — не всякая стрела, даже ударив во всадника, сбивала его на землю.
В короткой, но жаркой сабельной рубке, теряя сотоварищей, кочевники были смяты, сбиты к пылающим башням. Через ров с той стороны лучники пытались выручить их тучами стрел, но стрелы через частокол летели выше голов ратников, зато в ответ с раската то и дело падали тяжелые ядра. Более половины калмыков полегло у вала под копьями, саблями и от пистольных пуль рейтар, многие были изрублены тяжелыми бердышами стрельцов сотника Порецкого, остальные с превеликим трудом, теснясь в проломе, скатились в ров и упятились весьма поспешно за надолбы.
Сотник Порецкий и маэр Циттель, легко раненный стрелой в левую ногу выше колена, сошлись на валу близ Головной сторожевой башни. Она, рухнув, дымилась черными клубами, из которых раз за разом вспыхивали огненные сполохи. Стрельцы землей забрасывали почерневшие бревна, спасая частокол; голову не высунуть — стрелы то и дело посвистывали поверх заостренных бревен. В ответ, по знаку сотника Порецкого, стрельцы и посадские при нем вскинули пищали и дали залп поверх частокола. По крикам, воплям и конскому ржанию можно было догадаться, что добрая сотня пуль нашла свою цель… За стрельцами к частоколу подошли спешенные с коней рейтары, и еще две сотни пищалей ударили по кочевникам, заставив их упятиться от надолбов подальше, не рисковать людьми и конями, тем более что с Волги подул довольно сильный ветер и стрелы летели не столь метко…
— Славная получилась атака, маэр! И своевременная, не дали степнякам умножиться под стенами города, — похвалил Циттеля сотник Порецкий. — Отскочили степные разбойники, а надолго ли? — бережно подняв голову между двумя остро заточенными бревнами, глянул на степь, покрытую доброй майской зеленью, буйно растущей после недавних теплых дождей.
— Спросиль нада, как думаль делать с нами тот кочефник, — пошутил маэр Циттель. Левой рукой он придерживал у распоротой штанины окровавленный платок, а правой помахивал шпагой, словно лихой сын степей мог наскочить с копьем в любую минуту. — Я дфоих фороф на смерть колол, как зафарился конный драка, — не стерпел и похвастался маэр — и эта рана ему зачтется великим государем!
— Вижу, Карл, не с заячьим сердцем ты оказался, как попервой показалось, — еще раз похвалил немца Порецкий, вспомнив недавний разговор при воеводе о донских казаках и об угрозе городу от них. «Такой выслужит себе дерефеньку», — подумал он с легкой усмешкой, присоветовал: — Ты, Карл, со своими рейтарами покудова стой у пролома для бережения, а я своих стрельцов расставлю по башням и у частокола, чтоб еще где не учинили такого же наскока изгоном.
Посадским и гребцам с бурлаками дозволили отойти к Вознесенской слободе и там в удобном месте соорудить полевой стан для приготовления обеда. Харчи Порецкий обещал им прислать от городничего Пастухова.
Посадские и бурлаки с гребцами снимали с побитых степняков оружие, примеряли на себя чужие пояса с саблями, прикидывали на руку длинное хвостатое копье, тела переносили за надолбы на степную сторону, давая возможность кочевникам забрать единоверцев и похоронить по своим обычаям…
Поднявшись на раскатную башню, сотник Порецкий, все еще взволнованный минувшей рукопашной дракой, нашел воеводу сидящим на маленьком стульчике, принесенном холопом Афонькой, который отошел теперь чуток в сторону и то и дело бросал на дюжего пушкаря Чуносова пытливые косые взгляды, забывшись, пальцами трогал распухшую и отвисшую, будто у старого мерина, верхнюю губу.
Алфимов встал со стульчика навстречу Порецкому и, морщась от боли — лишний раз теперь и рта не разинешь во всю ширь, как бывало, — поблагодарил сотника за ратную службу:
— Молодцами бились, о том и великого государя извещу непременно. И стрельцы и рейтары — все молодцами сказались в деле! Не зря их маэр Циттель гонял до седьмого пота! А кто посадских так смело вел на сражение? Непременно в донесении упомяну.
— У них вожем Ромашка Волкопятов. Отменный охотник, из ружья двух башкирцев сшиб, третьего завалил вместе с конем и в полон утащил для обмена… Теперь побранным оружием посадские укрепились и своими десятками поставили заставы вдоль вала, в подмогу стрельцам… Так-то надежнее будет от нечаянного набега.
Воевода нахмурил брови, с укоризной выговорил:
— Ромашка известный на Самаре смутьян и смуте заводчик. Его дружок Игнашка Говорухин в бегах, братец того Игнашки, должно, в избе отсиживался.
— Да нет, — вступился за справедливость Порецкий. — Пронька Говорухин с Волкопятовым во главе посадских на степняков бежал со страшными вилами. Сам зрил, как он одного коня в шею пробрухтал намертво и налетчика сбил, не дав тому за саблю ухватиться…
— Зри, сотник, за степняками недреманно, — перебил Порецкого воевода, прерывая неприятный разговор о ненавистных смутьянах: их бы в колодки всех, а они в героях объявились средь посадских заворуйских людишек. — Я спущусь в приказную избу. Надобно спешно отписать в приказ Казанского дворца о набеглых степняках да надежного нарочного снарядить до Москвы. И плечо перевязать надо, чую, кровь сочится по руке.
Юрко Порецкий молча принял распоряжение воеводы, прошел к краю раската, где у заряженных пушек с зажженным и факелами стояли пушкари во главе с Ивашкой Чуносовым; пристально оглядел степь за надолбами — не собираются ли где всадники в отряд для новой попытки прорваться к городу или к посаду. Но, похоже было, калмыки, почувствовав силу самарского гарнизона, решили либо подождать воинской подмоги, либо держать город в осаде, пока жители не изголодаются и не выйдут в поле с дарами…
— Батюшка воевода Иван Назарыч, — к Алфимову подскочил Афонька и взял за его спиной стульчик. — Поопасись, тут куда как крутые ступеньки!
— Глаза-то у меня не замотаны, — проворчал воевода сердито. Охая и чертыхаясь, он кое-как спиной вперед спустился по винтовой лестнице, покинул раскатную башню и, чуть приметно раскланиваясь со встречными, встревоженными набегом кочевников самарянами, которые поспешно снимали перед ним шапки, прошел к приказной избе. Здесь в ворохах бумаг, под стать ежу в осенних листьях, копошился докучливый дьяк Брылев.
Завидев перевязанного и с перекошенным от боли лицом воеводу, дьяк живо поднялся из-за стола, подступил с запоздалым известием:
— Прибегала по рани протопопица Марфа к вам, батюшка Иван Назарыч. Вот в миске принесла тертую редьку с водой, советовала к резаному месту прикладывать. Сказывает, весьма содействует скорому заживанию, всякую заразу, дескать, в порезе изводит…
— Отдай Афоньке, потом перевяжет и примочку из той редьки сделает. Авось и вправду легче будет… — Воевода Алфимов бережно опустился на лавку у окна, снял шлем, со стуком поставил его на стол, пытливо уставился дьяку в настороженные глаза, спросил: — Что прознали твои ярыжки о… разбое в избе Хомутова? Сведали, кто сгубил… стрелецкую женку?
Яков Брылев, без дозволения воеводы не смея сесть, повел в сторону светло-голубыми глазами, чертыхнулся трижды про себя, но потом смиренно кашлянул:
— Разослал я приказных ярыжек, рыщут по городу, выспрашивают средь обывателей, нет ли среди них в укрывательстве кого ружьем стрелянного… У воротной стражи дознаются, не пробегал ли кто после сполошного выстрела из города на посад альбо из города в кремль, — добавил дьяк, дергая ноздрями, словно гончая собака, ухватившая верный след дичи.
— Ну, и что прознали? — Воевода упрямо не отводил тяжелого взгляда от худого лица дьяка. «Крыса бумажная, — с неприязнью подумал Иван Назарович. — Думал я прибрать тебя целиком к рукам, ан увертлив дьяк, что твоя ящерка! Окромя пыли бумажной, скареда, похоже, ничем не питается, оттого и высох до желтизны!»
Дьяк внешне спокойно выдержал взгляд воеводы, развел руками:
— Все склонны думать, батюшка воевода, что сотворил сие душегубство кто-то из пришлых. Скорее всего, из бурлаков, которых ныне наберется в Самаре поболее сотни. Сия гулящая братия наполовину из беглых колодников да из волжской разбойной вольницы. А они друг дружку нипочем не выдадут! — сказал, а про себя усмехнулся и подумал: «Засуетился воевода, засуетился! Горячие деньки подступили к Самаре, страшишься за свою грешную душу! Сказал бы я Господу правду, да черт близко! — и поежился бережливый дьяк под гнетущим поглядом воеводы. — Вона как глазищами-то вызверился! Ништо-о, даст Бог, и я в люди выберусь, и гож буду не токмо для воеводского понукания, а и сам посохом в чужую спину почну тыкать!.. А о том, что стряслось да кто тому повинен, знает моя грудь да подоплека!»
— По нынешнему великому замешательству от калмыцкого набега подлый душегуб мог и вовсе из Самары убечь в Понизовье, — с поспешностью поддакнул воевода, подсказывая дьяку, о чем можно пустить по городу слух. — Ищи-свищи его теперь где-нибудь у разбойного атамана Стеньки. — Алфимов грузно поднялся. — Изготовь, дьяк, отписку о калмыцком набеге в приказ Казанского дворца, опосля подпишу… А покудова пойду к себе, прилягу. Голова гудит, да и слабость в теле… Ежели степняки сызнова у надолбы объявятся, пришли нарочного немедля!
— Иди, батюшка Иван Назарыч, иди да сил набирайся, — раскланялся дьяк Брылев с уходящим воеводой. — Будет какая спешка — сам забегу и извещу.
Едва за воеводой закрылась дверь, лицо дьяка сразу стало строгим, угодливые морщинки у глаз и у рта разгладились, глаза потемнели.
«Иди, иди, душегуб! — все больше укреплялся в своих подозрениях дотошный дьяк Яков. — Ишь, скопидом, не чует, что раскусил я его разбойную натуру! Для меня сия тайна — тот же клад про черный день! Одному Богу известно, в какую сторону дунет с Дона разбойный ветер! Грянет Стенька к Самаре — воеводской головой от разбойников откуплюсь! А придет из Москвы великого государя ратная сила — объявлю вины воеводы пред государем, что тиранил обывателей, совокупно с таможенным головою Демидкой Дзюбой утаивал деньги с пошлин! В милость себе испрошу откупа здешних добрых рыбных вод, к столу великого государя самолично рыбицу почну поставлять… А там, гляди, не хуже купчишки Шорина разживусь, вся Москва Якова Брылева знать будет…»
* * *
Свои деньги пересчитывать не надоедает! Вот и ныне рано поутру, встав с постели, в которой похрапывала его дородная супруга, Брылев в исподнем белье прошел на цыпочках в горницу, где у него стоял рабочий стол с бумагами — иной раз и до поздней ночи сидел над ними старательный дьяк! — отодвинул стол от стены. Вынул из ящика узкий нож, подсунул его в щель между подоконником и бревном, нащупал крючок, надавил, одновременно пальцами нажав от себя толстую, желтой краской крашенную доску. Подоконник сдвинулся с места. В бревне у Яков а был тайник-выемка, а в ней в двух холщовых мешочках хранилось заветное сбережение дьяка — на черный день, как он говорил себе.
Яков бережно вынул мешочки, звякнув ими — куда приятнее, чем бесполезный пустозвонный благовест с колокольни! — поставил на столешницу, развязал надежные узлы из крепкой дратвы. Лаская блеском, глазу открылись собранные за многие годы монеты, да все из серебра: здесь и полушки, и новгородки, и сабленицы, и гривны. Были здесь польские злотые, персидские аббаси, даже арабские динары, полученные дьяком в гостинец от частых в Самаре торговых мужей, а более того взятые правдами и неправдами у проезжих заморских гостей…
Он встал, вынул из кармана кафтана, который вместе с шапкой висел на деревянном колышке у двери, с десяток днями добытых за писание прошений монет, ссыпал в мешочек.
— Кабы к этим монетам да побольше золотых рублевиков! — мечтательно вздохнул дьяк и потер ладонями. И вдруг торопливо оглянулся на закрытое ставнями окно: почудилось, будто чей дурной глаз в узкую щелку из сумрака подворья подглядывает! И успокоил себя: света в горнице он не зажигал, да и пес на цепи молчит, знать, никого под окном нет. Торопливо завязал мешочки, еще разок прикинул на ладони на вес свое богатство, перекрестил их, словно родных сынов перед дальней дорогой или перед ратным походом, опустил на прежнее место, посадил подоконник на крючок. Постоял, потирая взмокшие ладони, и вновь — в который раз за эти дни! — вспомнил недавний разговор с подьячим Ивашкой Волковым.
«Тяк-тя-ак! Да не тяк! Негоже двоим у одного родничка толочься. — Яков прошел по горнице, по привычке сцепив руки на пояснице. — Разом из него не пить, а и уступать подьячему не разумнее, чем вовсе от жажды помереть!.. Ныне Христов день, стало быть, не минет Ивашка Волков питейного дома. Надобно за ним добрые уши послать — о чем спьяну болтать учнет? „Крестник“ Томилка там постоянно вертится… — Приняв решение, снова потер ладонями. — Иду сам! Такое в ухо шептать пристойно, чтоб шалый ветер не разнес по городу… А ежели пьяница Ивашка сболтнет чего лишнего, и мне живу не быть от лиходея воеводы! Он набрал себе уже до десятка своих послухов по городу, от себя им деньги платит! К чему? Альбо мне и моим ярыжкам уже не верит? Унюхает что воевода — замочит концы да и схоронит их в Волгу от всякого сыска!»
Взбудив супругу, дьяк известил ее, что идет к заутрене, а потом по делам к целовальнику Семке Ершову.
— Не пьян воротишься? — донесся до Якова из спальной комнаты обеспокоенный голос жены: редко такое бывало прежде за Яковым, а в последний годок, как получил отворот от стрелецкой женки Кузнецовой — знала о том супруга, — нет-нет да и попахивает от него винцом. — Не пил бы ныне, батюшка, — а в голосе никакой веры, что дьяк послушается ее остережения.
Яков хохотнул в ответ:
— Вот-вот, тако же схватилась мачеха о милом пасынке, когда лед сошел! А пропал-то малец еще по лету! — Хлопнув на голову шапку, уже в дверях добавил: — По нынешним временам, матушка моя, не выпить чарку в питейном доме — великий грех перед государем! Наши копеечки ох как ему да боярам московским надобны! Поистратился Алексей Михайлович в польской да в крымской войнах в беспокойной гетманской Малороссии! А теперь вот и под Самару калмыки пришли, ограду в надолбах порушили, чинить надобно… — Яков поправил на сивой голове суконную шапку и шагнул за порог.
Отстояв службу — воеводу Алфимова в соборе не видел, — дьяк поспешил из кремля в Вознесенскую слободу — туда был еще прошлым летом перенесен питейный дом, чтобы подгулявшие простолюдины тешились кулачными боями не в городе, где и до греха недалеко по тесноте и многолюдству, а на просторном волжском берегу.
Когда проходил рынком, в людской крикливой толчее у раскрытых лавок с охрипшими зазывалами, шарил взглядом по людским головам в надежде приметить своего подьячего за написанием челобитных или писем в другие города родичам. И вдруг вздрогнул: у него за спиной чей-то озорной либо и в самом деле испуганный крик-призыв раздался:
— Дайте кату достойную плату!
«Неужто изловили кого на татьбе да в ослопы возьмут?» — подумал дьяк и оглянулся: коль бить кого будут, как обычно бывает с пойманным на краже, так чтоб уйти подальше, не видеть чужих страданий и не слышать крика истязаемого…
Разглядев в людской толчее рослого, широкого в плечах самарского ката Ефимку, дьяк Яков успокоился. Ефимка, повесив на плечо страшную витую плеть, протискивался от воза к возу и собирал с приезжих крестьян доброхотные подаяния деньгой или харчем: соберет Ефимка горсть денег и — пошагает к тому же питейному дому.
— Ты чего под ногами вертишься? — вдруг беспричинно озлился дьяк, приметив шустрого отрока, который не раз уже шмыгнул мимо него с озорством, будто ненароком толкая в спину. Да не один, а с ватагой таких же сорванцов беззаботных. — Изловлю, уши с корнями повыкручу!
Кучерявый отрок отскочил за телегу с пустыми желтыми кадями, привезенными для продажи, и оттуда, корча рожицу, закричал дразнилку:
— Тяк-тяк, да не тяк, а як дьяк Яков укажет! Хо-хо!
— Ах ты, сучкин сын! — Дьяк словно взорвался изнутри крепким пороховым зарядом. — Да я тебя… Эй, мужик, ухвати мне вон того воровского сорванца…
— Ты кого это сучишь, а? — неожиданно от соседней телеги развернулся пушкарь Ивашка Чуносов. Огромная бородища, будто веник ивовый, торчком выставлена на Якова, скверно обругавшего его сынишку. Ивашка рукой отодвинул крестьянина, который присматривал себе кованные пушкарем лопаты и грабли, шагнул к дьяку. — Ну-ка, повтори еще раз, Яшка, какого роду-племени моя женка Параня?
Брылев враз утерял свой гнев, только что ядовитым пламенем кипевший в груди, отмахнулся от пушкаря крестным знамением, как от нечистой силы, и ускользнул между телегами. Пушкарь и мужик засмеялись вослед и вернулись к торгу за кузнечные поделки, в которых пушкарь был знатным мастером.
Подьячего Ивашки Волкова на рынке не сыскалось. Брылев пошел из города через западную Спасскую воротную башню. «Нигде подлого подьячего не видать, — ворчал про себя Яков, внимательно осматривая каждый переулок, пока не миновал город. О стычке с пушкарем Чуносовым он быстро забыл, как быстро вспылил перед этим… Вона-а! У питейного дома толкотня уже спозаранку».
Двое здоровенных ярыжников, нанятых самарским кабацким откупщиком Семеном Ершовым, отбивали от дверей безденежных питухов, зато перед дьяком живо смахнули шапки, с поклоном расступились, давая пройти.
— Войди, Яков Васильевич, — величал Брылева по отчеству, будто барина, ярыжник Томилка. — Твой подмастерье уже в кабаке давно, надо думать, и в церкви поутру лба не перекрестил!
Глаза у Томилки — жуткий омут, в который глядеть, и то мороз по коже дерет: черные зрачки в них совсем неразличимы. Да еще эта постоянная загадочная, ни дать ни взять сатанинская улыбка на порезанных ножом губах, даже усы и борода пореза не могли укрыть. Знал Яков Брылев, что еще позапрошлым летом Томилка вместе с теперешним самарским катом Ефимкой промышляли на большой дороге, ночами грелись под воровским солнышком, как они называли прохладную луну. А потом шайка разлетелась, и оба дружка очутились в Самаре, торкнулись в ворота к дьяку приказной избы да не с пустыми руками. С того вечера и заимел дьяк первый кожаный мешочек у себя под окошком, ссыпав в него добрый починок серебряных денег, а Томилку отослал в кабак на услужение к откупщику. Ефимка же с охотою сам нанялся катом при губной избе…
— Опосля малость подойди ко мне, — коротко сказал дьяк Томилке, стараясь не смотреть ярыжнику в лицо.
«Охо-хо, — вздохнул дьяк, оглядывая полумрак кабака. — Курице негде клюнуть, не то чтоб человеку сесть вольготно, душу радуя легким хмелем!»
За широкими столами, давясь друг к дружке, сидели самарские гулевщики — посадские, стрельцы, кому дозволили оставить ненадолго службу у дальних защитных сооружений по причине того, что набеглые степняки все еще стояли в поле, не уходили от города. Гомонили здесь и волжские бурлаки, которые по смутному времени этим летом так и не смогли сыскать никакого приработка на барках и паузках, обычно по весне уходящих с товарами в Понизовье. Сидели шатуны-бобыли, тако же без копейки за душой, зато с кипучей силушкой в плечах. Куда эту силушку приложить? Ни в работы крепости чинить их не берут по безденежью здешних воевод и государевой казны, ни сено косить, ни лес валить… Только настырный немец Циттель едва не каждый день заглядывает сюда, посулами сманивает писаться в рейтары и брать в руки ружье и саблю. Да не каждому хочется пожизненно впрягаться в нелегкую ратную службу, когда что ни год — то война, то смута…
От говора едва ли не сотни людей в кабаке, словно в пчелином улье, стоял сплошной гул.
— Тяк-тя-ак! Появился дьяк — сивая борода! — неожиданно послышался от дальнего окна грубый покрик — стрелецкий десятник саженного роста Янка Сукин, со своим дружком и начальником пятидесятником Ивашкой Балакой, призывно помахал рукой, приглашая Брылева к своему столу. Перед ними пенились объемистые кружки из темного дерева, лица распарены выпитым и изрядной духотой.
Приметив взлезшего в кабак дьяка, из-за стола напротив Янки Сукина торопливо поднялся стрелецкий пятисотенный дьячок Мишка Урватов, скрутил и сунул за пазуху какой-то лист исписанной бумаги.
«Не иначе, прошение писал от стрельцов к воеводе, чтоб не задерживала казна выдачу жалованья», — догадался дьяк Брылев, потому как такие разговоры уже давно ходят по городу, будоражат стрельцов, тревожат командиров и воеводу. Яков молча кивнул головой, когда Урватов с поклоном прошмыгнул мимо, покидая душный и полутемный кабак.
— Волокись к нам, дьяк Яков, место тебе завсегда сыщем! — гоготнул Янка Сукин, легонько шевельнул локтем, и крепко пьяный бородатый бурлак, в рубахе, но уже без кафтана, кулем повалился с лавки, дрыгнув над столом истертыми лаптями. Тукнувшись головой о крепкие доски, бурлак охнул, перекувыркнулся, затем медведем лохматым стал вздыматься на четвереньки.
— Эт к-кой бес… меня пхнул, а? — задрав голову, он повел оловянными глазами перед собой, но, кроме стрелецких ног, под лавкой ничего не разглядел. — Эт куда ж… я влез, а? Аль меня занесли нечистые… — и замотал мокрой от пива бородой. — Братцы-ы, выруча-ай! — вдруг завопил недуром бурлак, должно решив, что если и не в преисподней, то уж наверняка на пороге в кромешный ад…
К нему подскочили ярыжники Томилка с товарищем, под руки выволокли из-под стола и, по-прежнему вопящего: «Братцы-ы!..» — понесли из кабака. За дверью, с неизменной присказкой: «Ляг, опочинься, ни о чем не кручинься!» — кинули у глухой стены сруба отоспаться.
Брылев присел на освободившееся место, с тревогой покосился на щербатого детину. Янка, краснощекий, улыбался дьяку так, что у того спина словно дубела.
«Подпоят, черти забубённые, да и тако же кинут с лавки под стол… кабацким питухам на потеху!» — запоздало подумал дьяк, а перед ним уже и кружка пива поставлена. Дьяк, приняв угощение, вынул из кармана с десяток новгородок и, опрокинув ладонь, хлопнул ими о стол. За стойкой кабака целовальник Фомин чутко уловил звон монет, крикнул за спину:
— Лука, прими деньгу от дьяка!
Худощавый малолеток с зализанными прямыми волосами на остренькой голове выскочил из чулана. Круглые и маленькие, как у мышонка, глазки враз приметили дьяка Брылева, он подбежал и ловко сгреб со стола монетки узкой ладошкой.
— Несу, несу-у, Яков Васильевич! — уважительно пропел расторопный Лука, улыбнулся дьяку и исчез за стойкой. Через полминуты он появился с просторным медным подносом и с шестью новенькими на нем кружками, в которые налито пенистое — и неразбавленное, дьяк уверен был! — пиво. Поставив поднос, Лука выхватил из кармана сушеную рыбу, принес тарелку с нарезанной и посоленной до слезы редькой.
— Ого, дьяк! — засмеялся довольный Янка Сукин, сверкнув крупными зубами. — Ну-у, тогда загуляем нынче, чтоб всем чертям тошно стало, тем паче набеглым калмыкам, чтоб им ершом колючим подавиться, как любит кричать наш воевода! Бурлак да стрелец на такой час целый год денежку копит!
Молчаливый пятидесятник Балака, словно принимая приглашение загулять до темного тумана в глазах, согласно боданул воздух головой, потом рукой мазнул по лицу, будто в крепком уже подпитии.
«А глаза-то у тебя, Ивашка, тверезые, — не преминул отметить про себя дьяк Яков и кинул настороженный взгляд на старинного товарища сотника Хомутова. — Не вынюхиваешь ли и ты здесь о том, что я укрыть хочу понадежнее?» — Дьяк Брылев перекрестился, поднял кружку, пригубил крепкое пиво, причмокнул, оценив смекалку Луки, стрельцам улыбнулся, сказав:
— Ну-ка, отведаем вино, не прокисло ли оно? — И потянул пиво через край кружки.
— Пьем, дьяк! — подхватил Янка Сукин и вскинул перед собой полную кружку. — Лихо ли наше житье ныне? Еще первая голова на плечах…
— Еще и шкура не ворочена наизнанку, не все наши женки злодейски порезаны! — неожиданно со злостью проговорил Ивашка Балака и, отхлебнув два крупных глотка, опустил кружку. — И не все разбойные морды святым кулаком биты! — добавил гораздо тише пятидесятник и поглядел вправо.
Невольно и Яков Брылев, не отрываясь губами от пива, повел глазами туда же. И едва не поперхнулся остатками хмельного. В самом углу, к ним спиной, за столом сидел подьячий Ивашка Волков — сутулый, в распахнутом уже кафтане. Из-под шапки вились густые русые кудри. Рядом с подьячим был… Афонька, воеводский холоп! Он обнимал Ивашку Волкова крепкой рукой, вскидывал кружку, приглашая выпить еще и еще.
«Вона-а! — у дьяка Брылева от волнения и внезапно вспыхнувшего в душе страха не только спина, но и уши, казалось, покрылись корочкой льда. — Опоит, сатана, подьячего… Да все и вызнает! А по Афонькиному сыску и мне от воеводы не жить — закопает в землю так, что и „аминь“ не крикнешь!»— Дьяк поспешно опустил кружку, попытался вслушаться, что говорят в углу, но рядом стоял такой гвалт… Слова неслись из десятка глоток, будто в драке сбежались два гусиных стада — все гогочут и все крыльями бьют…
— А я своей мачке и говорю: «Мачка, слышь, петухи запели», — балагурил за соседним столом какой-то рязанец, как по говору догадался дьяк. — А она мне: «Так что ж из того нам?» А я ей: «Как это — что ж из того? Жениться мне пора, моченьки более терпеть нету, особливо по ночам!»
Дружный хохот покрывает последние слова балагура, одобрительно стучат кружки о мокрые доски. И крики:
— Лука-а! Греби деньгу, тащи пива-а!
— Несу, несу-у! — отзывался звонко услужливый Лука, сынок целовальника Фомина.
— … А едва мы из стругов вылезли да по домам разошлись, — долетал до дьяка обрывок другого разговора, справа, ближе к стойке, за которой высился чуткий целовальник Фомин, — так я и вопрошаю: «Ну, родимая матушка, каково вы тут без меня живете? Дружно ли?» — «Дружно, сынок, ой как еще дружно, кипятком не разлить нас таперича!» Это она мне в ответ да и прибавила к этим словам: «Прежде одну свинью кормили, а теперь еще и с поросеночком!» — «Что же ты так-то говоришь, матушка, о своей снохе, а о моей жене? Неужто чем не угодила?» А она мне в ответ свои резоны: «Коль привез с собой из польского похода голову с ушами, сам от добрых людей услышишь!» С той поры и нету покоя моей душе, братцы! Уж лучше бы мне сгинуть от пули какого-нибудь ляха или крымца…
— Ворчат наши дураки всяк по себе, да покудова без пастухов стадо бродит, — слышится еще разговор за спиной.
«Ого, да тут и крамольные слова летают, не только побаски!» — насторожился дьяк, сам по-прежнему не спускает глаз со спины подьячего Ивашки Волкова.
— А ну как тот пастух да и к нам грянет?
— Господь не допустит такого лиха к нашим дворам.
— Глупый да малый всегда говорят правду…
— Э-э, была правда у Петра да у Павла на Москве, где людишек на дыбе ломают…
— Ты к чему это речешь, Прошка?
— Юродивый Матюшка намедни сказывал: быть, дескать, великому петушиному клику на Самаре. А к чему это, не дотолклись от упрямого. Знай свое твердит: «Сами дойдете! Сами до правды достучитесь!»
— Ну-у, глупому Матюшке не страшно и с ума сойти…
— Нет, не скажи так, брат. Помнишь, как предсказал юродивый, что быть на Самаре великому пожарищу? Так оно и вышло…
В этот полушепот врывается чей-то неожиданный злой выкрик:
— Помню и я обиды воеводские! И они у меня не угольком в печной трубе по саже писаны! По лютой зиме женка слегла в тяжком недуге, а воевода Алфимов со своими приказными ярыжками сволок меня на правеж в губную избу — кнутом били, чтоб не смел отговариваться от провозной повинности и ехал бы со своими розвальнями ему бревна на хоромы из лесу возить! Когда воротился к дому от той повинности, женка и отдала Богу душу… Соседи досматривали последние часы ее, а не я! Неужто такое можно спустить, а?
— Тише! — одернули крикуна. — Коль дьяк здеся, то и приказные ярыжки недалече на травке пасутся, ушами мух отгоняют!..
Яков Брылев даже плечами передернул, будто ему между лопаток, устрашая, концом острого кинжала уже ткнули! Вспомнил и он тот случай, о котором посадский только что говорил, сам же и был в губной избе при правеже… «Крикнет теперь мужик — и не выйти целым из кабака!»
— Робеешь, дьяк? — неожиданно спросил Ивашка Балака и внимательно посмотрел ему в лицо. — Робкому в кабаке живо по загривку настукают, ежели и вправду с послухами воеводскими сюда пришел. — А сам не улыбается, и левый глаз, чем-то в драке, должно быть, порченный со вздернутой бровью, отчего кажется с постоянным прищуром.
Янка Сукин, обнажив в улыбке верхний с щербинкой ряд зубов, обнял Якова Брылева за плечи и тиснул так, что у бедного дьяка косточки, показалось, передвинулись с левого бока на правый и наоборот! Легкий хмель от выпитого пива почище крещенского морозного сквозняка из головы выдуло. Стрелецкий десятник неизвестно кому погрозил кулаком в сторону стойки с целовальником Фоминым:
— Покудова дьяк Яшка с нами, чего ему бояться? Пей, дьяк, на всех снизу и доверху плюнь! Вот так! — и Янка Сукин сделал вид, что плюет в потолок. — У Янки кулак с телячью голову, не всякому и полтычка на ногах снести, а коли размахнусь да сплеча ударю…
— Ой, братцы! Пиво наружу стучит, дозвольте по малой нужде… — Яков Брылев силился выбраться из-под Янкиной руки, а тот будто рухнувшей матицей придавил его к лавке, даже позвонок дугой выгнулся. — А на пиво вот вам еще… — и с усилием выгреб из кармана еще пять новгородок.
Янка Сукин засмеялся, откинув крупную голову назад, озорно подмигнул простодушным, как у дитяти, глазом сомлевшему от тяжести дьяку, приподнял руку с его плеча. Пошатываясь, Яков пошел не к выходу, а в угол, к столу, где сидели Афонька и Ивашка Волков. И успел разобрать, как крепко хмельной подьячий с усилием ворочает непослушным уже языком.
— А супруга мне… по самой рани… кричит: «Ты куда… собрался, непутевый?» А я ей… Ха-ха-ха!.. Я ей, м-мил друг Аффоня, в ответ эдык з-загадочно: «Пош-шел на тараканов… с рогатиной! Н-не жди к дому, н-навряд ли… жив ворочусь!» Н-нет, друг Аф-фонька, мне ум-мирать таперича н-никак не можно…
— Ты прав, как архиерей, Ивашка! — живо поддакнул воеводский холоп, подливая крепкого вина из штофа в кружку подьячего. — К чему нам с тобой умирать, ась? — и ухом склонился к лицу Ивашки, который что-то бессвязно бормотал. — Мы еще послужим великому государю да батюшке воеводе…
«Трезв Афонька! — по голосу догадался Яков Брылев, присаживаясь у черной крашеной печи на подставленный догадливым ярыжником Томилкой табурет. — Ивашку подпаивает не зря… Что-то унюхал для воеводы докучливый холоп, от Алфимова ведет тайный сыск про свое душегубство, старается послухов извести…»
— Тсс… — Подьячий предостерегающе приложил к своим мокрым губам крючком согнутый палец. — Пр-ро воев-во-ду — молчок! Чок-чок и молчок! — Хохотнул, радуясь своей словесной выдумке, и неожиданно добавил то, чего Брылев боялся больше всего. — Дьяк Яшка повелел — м-молчок!.. Про воеводу! А то враз — ж-жик, и башку ссекут мне набеглые калмыки… Ха-хах-ха!
У дьяка, словно четырьмя катами в один мах четвертованного, отнялись руки и ноги… Он судорожно лизнул пересохшие в один миг губы.
«Ой, сболтнет, гнида трухлявая… Еще покудова что-то разумеет… А хлебнет малость, в прибавку к выпитому — и сболтнет потаенное, что для воеводы дороже любых денег!»
Томилка без труда понял, что дьяку душу терзают тяжкие волнения, склонился к нему, подавая в кружке не пиво, а прохладный свекольный квас.
— Подьячего Ивашку, Томилка, как хочешь, а отцепи от Афоньки, — еле слышно выговорил дьяк, от чужого глаза прикрыв дрожащие зубы кружкой с квасом и только для вида отхлебывая из нее: и без того все нутро будто погребным льдом засыпано!
— Отцеплю… — пообещал вчерашний тать, — и что далее с ним?
— Далее? — Дьяк собрал всю силу воли в кулак, разом выдохнул, и так тихо, что Томилка, склонясь ухом, еле разобрал: — Смерть, говорят, сослепу лютует, берет людские души не глядючи! За мной добрый гостинец не пропадет…
Томилка так улыбнулся, что дьяк мысленно перекрестился, снова лизнул сухие губы: «Сатана, а не человек… Ох, прости, Господь, меня прегрешного, а и своя жизнь милее…»
— Изба мне нужна, дьяк Яков. Опять в зиму без жилья, хуже волка лесного… Ровно пес бездомный под лютым небом… Будет?
— Будет, Томилка! Хоть ныне в ночь… после праведных проводов… переходи жить ко мне в прируб. Просторный, с печкой, тремя окнами и с отдельным ходом и сенцами… Ондрюшке рубил, да он покудова в походе и не женат еще… И бабу свою бери, — знал дьяк, что сошелся Томилка с бедной стрелецкой вдовой, живущей в доме родителей бывшего мужа с малым сынишкой.
— Спаси Бог тебя, дьяк Яков! Верным холопом при тебе за то буду, — тихо пообещал Томилка, в его глазах вдруг промелькнуло на какую-то секунду что-то человеческое, теплое, мелькнуло и тут же исчезло. — А теперь ступай из кабака… Тут сейчас такое начнется…
Дьяк Брылев не стал дожидаться от Томилки объяснений, что и как он надумал делать. Доверившись бывшему татю, он почувствовал на душе благостное облегчение, разом выпил холодный квас, поднялся и без оглядки пошел вон из кабака…
Спустя час, не более, изрядно помятый в драке холоп Афонька был у воеводы и, затворив накрепко двери — невесть от кого таился в собственном воеводском доме, — поведал Ивану Назаровичу, что пьяный подьячий Ивашка Волков едва не выболтал важного, по всему видно было, секрета. И он, верный холоп, дознался бы до секретной вести, да, на беду, кабацкие питухи с посада затеяли драку с пьяными бурлаками. В драке какие-то люди сгребли пищавшего Ивашку Волкова, самого Афоньку в крепкие кулаки взяли, когда вознамерился было он пролезть сквозь кулачную свалку к двери вослед за Ивашкой.
Алфимов, полулежа в удобном кресле, бережно поглаживал начавший понемногу подживать рубец на щеке. Он нахмурился, долго думал над принесенными холопом сведениями.
— Стало быть, — наморщил лоб воевода, — губошлеп Яшка упреждал подьячего, чтоб тот про воеводу — молчок?
— Да, батюшка Иван Назарыч! Так и изрек: «Дьяк Яшка сказал: про воеводу — молчок! А то башку ссекут». И ныне дьяк не менее часа сидел в кабаке, поначалу со стрельцами пиво пил, а потом у печки сам по себе, да перед самой дракой и пошел к своему дому… будто знал, что там затеется с его уходом.
— Может, и знал, брат Афоня, может, и знал, чтоб ему ершом колючим подавиться! У дьяка в Самаре средь ярыжек приказной избы есть и доверенные люди. — Воевода бережно, чтобы не потревожить плечо, встал, прошел по горнице, из окна второго этажа глянул на подворье — стрельцы Юрка Порецкого, поскидав кафтаны, копали ямы, смолили столбы, готовясь ставить вокруг нового воеводского дома крепкий забор. Чуть подальше, перед соборной церковью, табунились пестро одетые нищеброды, поджидая, когда горожане начнут сходиться к обедне.
— Ныне ночью без лишнего шума, лучше всего в избе, надобно ухватить Ивашку Волкова и в губной избе на дыбу вздернуть! Да самим, не доверяя чужим ушам, хорошенько поспрошать, от какого лиха остерегал его дьяк, — и с запоздалым сожалением покачал головой. — Не думал я, что придется остерегаться от собственного дьяка, не думал… Только одна заботушка от калмыцкого набега едва прошла — ныне поутру отошли калмыки от Самары! — как новая над собственной головой повисла! Дьяк и извет на Москву может послать! Сам же сказывал, что десять лет тому назад жалобились самаряне на прежде бывшего у них воеводу Мясоедова, требовали сыска за его к городским людям налоги и за взятки! Кто знает, какой извет на меня сочинят?
— Все они, батюшка воевода, волжские разбойники, от века в век, — буркнул Афонька, но смолчал, как кричал посадский про погибшую по вине воеводы женку. Заверил только: — Ивашку возьмем в его доме, ночью, и тихо.
Но поздно вечером, когда воеводские доверенные ярыжки с Афонькой за вожака вломились в открытые двери избы подьячего, перепуганная женка со слезами, то и дело завывая в голос от недоброго предчувствия, пояснила, что Ивашка, ее непутевый муж, как с утра ушел из дома, так и не объявился по сию пору. И никто не приволок его, как бывало прежде, к порогу пьяного до бесчувствия.
— И где его, пьяницу горького, нечистый носит, не ведаю! — голосила баба, не обращая внимания на то, что докучливые ярыжки обшаривали бедную избу от подполья и до чердака — малость через трубу на крышу не пролезли! — Нет его нигде! — было таково объяснение ярыжек, когда они явились к воеводе.
— Так искать по всей Самаре! Опросить всех, кто последний раз видел его в кабаке и с кем он вылез оттуда! — взволновался не на шутку Алфимов. — Не убег же он вослед калмыцким налетчикам, и не щука он — укрыться в воду от глаз людских!
Искали и день и два, переворачивали Самару с ног на голову, да все впустую: сгинул бесследно кучерявый подьячий. И только через неделю по вороньему гвалту в одном из глухих овражков близ дубравы нашли тело, полусъеденное зверьем и птицами… Горожане угрюмо перешептывались, говоря, что смерть недуром закружила над городом, дьяк Брылев радовался в душе, Алфимов от досады грыз костяшки пальцев, однако подступить со строгим сыском к дьяку не решался из-за отсутствия улик и не зная, с кем еще он в тайном сговоре против воеводы, кто бы мог послать на Москву извет на воеводское самоуправство…
Зато бездомный кабацкий ярыжник Томилка, связав в два узла нехитрый скарб стрелецкой вдовы, вечером, как пропасть подьячему Ивашке Волкову, перебрался из чулана Семки Ершова в просторный прируб к Якову Брылеву и зажил там вольготно, будто сам хозяин полудома. А людям сказали, будто Томилка откупил прируб у дьяка за приличные деньги, нажитые, правда, как шептали самарские женки, не совсем честным трудом…
И Брылеву бы утешиться таким поворотом дел, да поутру, как объявился труп Ивашки Волкова, дошла до Самары страшная весть… Екнуло сердце у дьяка, когда стрелецкий пятисотенный дьячок Мишка Урватов, всунув голову в приоткрытую дверь горницы приказной избы, с порога по глупости своей сразу же брякнул:
— Дурные вести пришли, дьяк Яков! От Саратова на легком струге пришли гонцы до Синбирска! Их перевстрел сам воевода, допытывал, и я слыхал, как те гонцы известили его, будто вор Стенька Разин уже Царицын под себя прибрал и побивает воевод, приказных и государевых служивых людишек!
Дьяк Брылев вскочил с лавки и встал над столом, словно громом сраженный: ведь там, в Понизовье, и самарские стрельцы с его единственным сыном Ондрюшкой!
Когда глупый дьячок, вдоволь наглазевшись на неподвижного дьяка, закрыл потихоньку дверь и, должно, пересказывал эту новость подьячим и писарям, Яков Брылев, медленно приходя в себя, обернулся в угол с иконой Иисуса Христа, начал креститься и шептать со страстной надеждой в голосе:
— Великий Боже! Сделай так, чтоб сын мой, кормилец мой и догляда моя в старости, кровинушка моя Ондрюшка уберегся от лихой пули казацкой, от лихой сабли донской, от пушечного ядра каленого!
Молился, не ведая, что его кровинушка Ондрюшка бьется в эту минуту не с донскими казаками, а все с теми же набеглыми калмыками да башкирцами, которые и под Самарой стояли не один день…
Назад: 2
Дальше: Глава 6 Гроза идет с Понизовья