10
Для немцев ассоциация евреев с болезнями имела долгую историю, запечатленную в памяти о «черной смерти» как о Judenfieber – «еврейской болезни», проникшей в страну откуда-то извне, из-за восточных границ [218].
Самым страшным из числа современных аналогов «черной смерти» считался тиф, который переносили вши: смерть от него наступала быстро, а сама болезнь имела катастрофические масштабы, и хотя к 1900 году тиф, можно сказать, впал в спячку, его угроза оставалась осязаемой; к тому же тиф подвергася локализации – в среде евреев, цыган, славян и других выродившихся социальных групп, которые ассоциировались с Востоком [219].
Этот общенациональный страх перед болезнями только усиливался с развитием бактериологии. Хотя Роберт Кох, основноположник немецкой бактериологии, получивший в 1905 году Нобелевскую премию за исследования возбудителей холеры и туберкулеза, отрицал связь патогенов с расой (правда, делая упор на переносе инфекции), его работы вполне вписывались в новую идеологию расовой гигиены и подводили к логике истребления, которая в последующие десятилетия получила мощный импульс.
В этом отношении самое значимое наследие Коха – формирование комплекса авторитарных протоколов (в том числе принудительные анализы, карантины и дезинфекция жилищ), которые он разработал и применил на практике в колониальной Африке. Например, в 1903 году в немецких колониях в Восточной Африке он создал «концентрационный лагерь» для изоляции страдавших сонной болезнью. Хотя авторитарное управление людскими популяциями – лишь один из многочисленных уроков, которые можно извлечь из трудов Коха, именно этот урок оказал большое влияние [220]. Клаус Шиллинг, один из ассистентов Коха, впоследствии возглавивший кафедру тропической медицины в институте своего наставника в Гамбурге, в итоге был казнен за эксперименты с заражением малярией, которые проводил в лагере Дахау [221].
Прогресс научных средств обуздания всевозможных вредителей (бактерий, паразитов и насекомых) никоим образом не ограничивался Германией. В сфере медицины было как соперничество, так и определенное сотрудничество между имперскими державами, когда общие проблемы стали очевидными. Под флагом гигиены были возможны исследования переплетенных путей заражения болезнями, которые поражают человека, животных и растения; ученые стремились уберечь здоровье колонистов, их домашнего скота и их посевов.
В то же самое время страх перед передачей инфекции в Европе и США повлек за собой ограничения на государственных границах и жесткие процедуры осмотра, направленные против конкретных социальных групп (в США законы о карантине были приняты специально для того, чтобы не впускать в страну евреев, бежавших от погромов в России [222]).
Болезни делали необходимой и стимулировали изоляцию конкретных групп как объектов медицинского вмешательства и социального контроля. Кажущаяся предрасположенность евреев и других лиц к инфекционным заболеваниям была, очевидно, знаком культурной отсталости [223]. Мы могли бы предположить, что вмешательства во имя гигиены выражали этакий современный миссионерский пыл. Но, по-видимому, режимы чистки вводились и ощущались как карательные, а не спасительные меры. За ними стояло имплицитное представление, что болезнь (по крайней мере, среди этих паразитических популяций) – это наследственная черта, а не излечимое состояние.
В этот период мы наблюдаем, как разрабатываются методы санитарно-эпидемиологического контроля, которые в Аушвице достигли, так сказать, кульминации. Коллективные душевые, бактерицидное мыло, обработка газами, кремация…
Эти методы были обязательными для сети пограничных санэпидемстанций, которые стали бастионами на границах Германии с Россией и Польшей [так в оригинале; в описываемый период Царство Польское входило в состав Российской империи. – Пер.] и внушали мигрантам с востока, что территория Германской империи – чужой край, где к ним отнесутся весьма холодно. После того как в 1892 году в Гамбурге случилась сильная вспышка холеры и распространилось мнение, что болезнь принесли русские евреи, Германия закрыла свои восточные границы, согласившись установить лишь «гигиенический» транзитный коридор к портам, откуда эмигранты отплывали на остров Эллис. Некоторое время крупные пароходства финансировали и расширяли пограничные посты санэпидемконтроля [224].
В 1914-м началась война, и вскоре среди беженцев, военнослужащих и военнопленных начались эпидемии. В результате вспышки тифа в Сербии за полгода скончалось более ста пятидесяти тысяч военнопленных и гражданских лиц – беженцев [225]. Гигиена стала безотлагательной политической задачей, а санитарный режим, соответственно, ужесточился. Вина за кошмарный уровень смертности в лагерях военнопленных возлагалась на самих русских солдат, а не на ужасные условия их содержания. «Восточные народы» считались не жертвами болезней, а их переносчиками. Усилия властей были направлены на то, чтобы оградить гражданское население от заражения (русских военнопленных должны были лечить только русские врачи).
Ключевое научное открытие, сделанное незадолго до Первой мировой войны, – выяснение того факта, что тиф переносят вши, – повлекло за собой «индустриализацию» уничтожения вшей и расширение этих методов на гражданское население. Историк Пол Вейндлинг поясняет, что это значило:
«Режим требовал раздеть догола и обратить особое внимание на волосы, складки кожи и Schamgegend, где вши могли бы притаиться в лобковых волосах или в межъягодичной складке. Если кто-то сопротивлялся выбриванию всех волос на теле (а, как отмечалось, женщины протестовали часто), то части тела, обороняемые от более радикального гигиенического воздействия, следовало смазать веществом, уничтожающим вшей, – керосином или эвкалиптовым маслом. <…> Одежда, постельное белье и наматрасники подлежали обработке в печах или автоклавах. Для дезинфекции помещений использовался либо пар, либо сосуды с серной кислотой или сернистым газом. Недорогие вещи сжигались» [226].
Вейндлинг описывает массовое применение таких процедур германскими дезинфекторами в оккупированных Германией Польше, Румынии и Литве в ответ на вспышки тифа в военное время. Он документирует всё более настойчивое стремление ассоциировать болезни с евреями и другими вырождающимися расами. Магазины евреев в Польше закрывались до тех пор, пока их владельцы не проходили процедуру дезинфекции для избавления от вшей. Вокруг Лодзи, где жило много евреев, появилось кольцо из тридцати пяти центров, где держали под арестом людей, считавшихся зараженными [227].
Но поражение Германии в войне в 1918 году кардинально изменило расчеты. Вместо экспансии в очищенное, подлежащее колонизации жизненное пространство медицинские учреждения обнаружили, что ограничены сильно уменьшившейся территорией своей страны. Они также столкнулись с неудержимым кризисом из-за наплыва беженцев (в основном этнических немцев и Ostjuden – восточных евреев), а также больных или раненых военнослужащих, возвращавшихся домой. В первые годы после подписания Версальского договора были введены очень жесткие ограничения на иммиграцию и драконовские методы осмотра, дабы оградить внезапно уязвимый Volk от заразы с востока [228].
И всё же, несмотря на ужасы Гражданской войны в России (в период с 1917 по 1923 год заболело тифом двадцать пять миллионов человек, до трех миллионов из них умерло [229]), становилось ясно, что истинная опасность теперь исходит не только извне. Уже в 1920 году полиция в Берлине и других городах ссылалась на «гигиенический контроль», когда устраивала облавы на Ostjuden и отправляла их в приграничные лагеря, где болезни были повальными.
Не только гигиенический дискурс (который сам был смесью евгеники, социального дарвинизма, политической географии и биологии вредителей), но и специальные технологии, опознаваемый персонал и особые институты, посвятившие себя истреблению патогенов, быстро и с легкостью переключились на истребление людей. Победа над тифом сделала бы возможным одновременное очищение расы и государства (которые к середине тридцатых годов стало единым целым), а люди – жертвы болезни всё в большей степени становились функционально и, пожалуй, онтологически неотличимыми от ее переносчиков – насекомых.
С 1918 года движение в этом направлении ускорялось: сформировался консервативный консенсус среди политиков и медиков, гласивший, что заражение прямо связано с вырождением, что политическое тело государства, здоровье которого подточено унизительным Версальским договором, теперь охвачено опасной заразой, что болезнь добралась до родины немецкой расы и что единственный выход – так сказать, экзорцизм, изгнание призрака инфекции. Межвоенный период поразителен тем, что политическая философия и медицина радикально срастаются: например, гетто понимались как карантины, призванные защитить немецкое население (которое туда не допускалось) от болезней, а одновременно (и неизбежно, если учесть, каковы были условия жизни в гетто) как очаги эпидемий, порождающие патологический страх заразиться от беглецов. Остальное слишком хорошо известно, чтобы повторять его вновь.