3
«Самый лучший глаз [насекомого], – написал в 1894 году мастер оптических приборов Генри Мэллок, – давал бы картинку не более качественную, чем довольно грубо связанный узор, рассматриваемый с расстояния одного фута». Собственно, продолжал Мэллок, составной глаз, который имел бы разрешающую способность человеческого глаза, – это само по себе было бы удивительное зрелище. Мэллок подсчитал, что такой глаз имел бы двадцать метров в диаметре [431]. Чем объясняются такие чудовищные размеры? Чтобы надлежащим образом компенсировать дифракцию (способность света рассеиваться и размываться, когда он проходит через узкое отверстие), каждый хрусталик в каждой из многочисленных фасеток составного глаза должен был бы иметь диаметр два миллиметра, как человеческий зрачок. То есть для пчелы этот диаметр должен увеличиться в восемьдесят раз [432].
Фантастические представления Мэллока – голова насекомого: гипертрофированная, диковинная, но не ужасающая, не чета мухе Кроненберга – побуждают меня снова забраться в эти плексигласовые маски! Хоть я и знаю, что маски вообще-то не работают, что зрение – гораздо более сложный феномен, трудно подавить в себе эту тягу увидеть мир чужими глазами. И я далеко не одинок. Столько людей стремилось это попробовать! Люди с научным складом ума изобретали изощренные способы для прямой съемки этого вида: аккуратно выскабливали внутреннюю структуру глаза, удаляли сетчатку, очищали роговицу, экспериментировали со светом, микроскопами, камерами; это не такой иммерсивный результат, как маска, зато он кажется более объективным и ощущается более аутентично. Эта тяга постичь, как другое существо видит мир, сильна; полагаю, сильна она потому, что порождает необычное совпадение двух взглядов на зрение, между которыми мы застряли: между обещаниями естественных наук (то есть откровением о том, как всё устроено, обнажением структур и функций, которое зачастую мало что приоткрывает) и недостижимой мечтой гуманитарных наук (утопическим исчезновением онтологических различий, неутолимой жаждой войти в другое «я»). Эта тяга говорит нам, что самые потаенные загадки разрешимы. На всё можно пролить свет.
Антон ван Левенгук, открывший бактерии, сперматозоиды и клетки крови, ротовой аппарат и жало пчелы, мельтешение микроорганизмов в капле воды и многие-многие другие феномены микробиологии, первым увидел свет в составном глазу. Посветив свечой через роговицу насекомого, он взял один из своих составных микроскопов, которые сам и изобрел, – микроскоп из серебра и золота, один из тех, которые после его смерти были проданы родственниками и пропали бесследно, один из тех микроскопов, которые Роберт Гук скопировал, чтобы проникнуть в невообразимый, крайне тревожный мир, с аккуратностью чертежника обнаженный им в «Микрографии» – томе, где содержится его знаменитая гравюра с головой стрекозы (дьявольским маскообразным лицом, которое впервые в истории стало зримым), где он записал свое изумленное наблюдение, что, идеально отражаясь во всех фасетках составного глаза насекомого, виднелся «пейзаж с тем, что находилось перед моим окном, в том числе с огромным деревом, ствол и крону коего я смог отчетливо рассмотреть, как и части моего окна и мою руку и пальцы, если я держал ее между окном и объектом» [433].
Гук вслух размышлял об оптике своей «Ильницы-пчеловидки» («Какими чрезвычайно замысловатыми и нежными должны быть составные части среды, которая передает свет, когда мы находим инструмент, созданный для его получения или преломления, чрезвычайно маленьким?» [434]), но именно Левенгук спустя тридцать лет первым осознал, что изображение, которое передается в мозг мухи, раздроблено, что каждая фасетка глаза улавливает отдельное изображение. Ван Левенгук изложил свои мысли в восхищенном письме в Королевское общество, опубликованном в 1695 году – в эпоху, когда науки и искусства всё еще договаривались о своем официальном разводе. «То, что я наблюдал, глядя в микроскоп, – сообщил он коллегам, – представляло собой перевернутые изображения горящего пламени: не одно изображение, а около сотни изображений. Какими бы маленькими они ни были, я видел, что все они движутся» [435].
Спустя почти двести лет Зигмунд Экснер, видный биолог, который консультировал своего молодого племянника Карла фон Фриша при создании семейного музея естествознания на берегах озера Вольфганг, дописывал «Физиологию составных глаз насекомых и ракообразных» – первую авторитетную работу о зрении насекомых, революционную монографию, тезисы которой не опровергнуты доныне [436]. Экснер был ассистентом Эрнста Брюке – того самого профессора физиологии Венского института физиологии, который убедил Зигмунда Фрейда отвергнуть нейробиологию ради неврологии. Экснер и Фрейд были коллегами по институту, оба учились у Брюке. Экснер, как и Фрейд, одновременно был рабом зрения и живо интересовался его механикой. Проявив огромное тщание и проделав гигантскую работу, он сумел сделать фотоснимок через составной глаз светляка Lampyris, но изображение, которое он увидел, весьма отличалось от того, что зрел ван Левенгук.
Как может составной глаз, образованный из множества граней, раздробляющий изображение, в итоге продуцировать одно-единственное изображение и как может это изображение быть правильно ориентированным, а не перевернутым, как то, которое попадает в мозг и из глаза мухи, и из глаза человека?
Хотя снаружи разница неочевидна, Экснер знал, что в действительности есть два разных типа составного глаза. Составной глаз мухи, изученный ван Левенгуком, состоит из множества oмматидиев – отделов, улавливающих свет, причем каждый омматидий, в свою очередь, – это отдельный, автономный глаз, который улавливает свет на узком отрезке поля зрения мухи. Экснер обнаружил, что в таких глазах (именуемых аппозиционными) свет проходит через шестиугольную грань-хрусталик и попадает в кристаллический конус с покрытием из пигментированных клеток, которые блокируют внешний свет от соседних омматидиев, а затем спускается по цилиндрическому светочувствительному рабдому, где находятся восемь фоторецепторных клеток сетчатки, и в конце концов попадает к нервным клеткам, которые передают изображение на оптический нервный узел и в мозг, где перевернутая мозаика, уловленная этими клетками сетчатки, превращается в единое изображение и вновь переворачивается.
Но Экснер также знал, что, подобно ночным бабочкам и многим другим насекомым, летающим в сумерках и в ночной темноте, светлячок, изображение на чьей сетчатке он воспроизвел в своей монографии от 1891 года, – это ночное животное, у которого так называемый суперпозиционный глаз – в сто раз более чувствительный к свету прибор, чем аппозиционные глаза дневных насекомых.
Сетчатка суперпозиционного глаза не разделена на отдельные омматидии, а представляет собой цельную пластину, которая расположена глубоко в глазу, над прозрачной зоной, на которой фокусируется свет. Можно сказать, что в суперпозиционном глазу омматидии сотрудничают между собой: изображение, попадающее на сетчатку в любой точке, – результат работы множества линз [437].
Но главная загадка в том, как подобная оптика может продуцировать неперевернутое изображение. И именно Экснер (работавший над этой задачкой в восьмидесятые годы ХIX века, без инструментов для окончательного доказательства) догадался, что рабдом суперпозиционного глаза функционирует как двухлинзовый телескоп, перенаправляющий лучи света таким образом, что внутри цилиндра они перекрещиваются и переворачивают изображение. «Очевидно, – отмечает биолог Майкл Ленд, – мы имеем здесь дело с чем-то весьма неординарным» [438]. Приведенные ниже виды, отснятые Лендом и Дэн-Эриком Нильсоном, демонстрируют разницу между изображениями, продуцируемыми двумя типами составного глаза. Перевернутый аппозиционный вид сверху сфотографирован через роговицу ктыря; довольно расплывчатый портрет (Чарльза Дарвина) виден через глаз светляка [439].
Количество омматидиев в составном глазу может колоссально варьироваться: у некоторых муравьев их меньше десятка, у некоторых стрекоз – более тридцати тысяч. Как и следовало ожидать, чем больше омматидиев, тем выше разрешающая способность глаза. Но даже самые лучшие глаза не могут фокусировать взгляд, не могут двигаться в глазницах (и потому, чтобы перевести взгляд, нужно поворачивать голову целиком), а острота зрения – относительно слабая, за исключением случаев, когда расстояние до объекта очень мало. Зато – как прекрасно знает любой, кто пытался поймать муху или прихлопнуть комара, – они обладают отменной чувствительностью к движению. Летающие насекомые особенно часто обладают чрезвычайно широким полем зрения: до трехсот шестидесяти градусов у тех стрекоз, чьи глаза смыкаются на макушке.
Но не только это помогает им обнаруживать движущиеся объекты. Чтобы компенсировать ускоренную «частоту слияния мельканий» – скорость, при которой движущееся изображение становится непрерывным потоком, а не серией изолированных событий, точно страницы в книжке-игрушке, имитирующей мультфильм при перелистывании, – фильм, снятый для мух (или мухами), должен был бы быть в пять раз быстрее, чем стандартная для нашего кино частота двадцать четыре кадра в секунду. Следовательно, мухи живут в мире, где всё движется намного быстрее, чем в нашем. Они рождаются и умирают, прожив несколько дней, недель или месяцев, а не десятилетий. Они существуют в иной плоскости – в плоскости, которая отличается от нашей не только по остроте зрения, узорам и цветам, в плоскости, где пространство-время проживается в другом режиме. Если мы подумаем о том, что наши органы чувств – посредники в наших отношениях с окружающим миром, то мы можем вопросить, какова же перцептуальная, интеллектуальная и эмоциональная жизнь существ (в том числе людей), чьи органы чувств отличаются от наших. Отчасти эти загадки можно разгадать, разглядывая расплывчатые картинки и надевая пластиковые маски. Отчасти их лучше оставить неразгаданными, чтобы наша уверенность в собственной перцепции с чем-то контрастировала.