Книга: Восточные постели (Beds in the East)
Назад: Посвящается
Дальше: Глава 2

Глава 1

Заря свободы для очередного народа; свободы и прочих абстракций. Заря, заря, заря; люди пробуждаются с разнообразными ртами, с перенесенными с ночи или со вчерашнего дня счетами. Так или иначе, заря.
С обоих краев постели нехорошо. Правда, можно вылезти, медленно продвигаясь по дюйму вперед коричневым толстым огузком, только почему-то при этом часто просыпаются обе. Риск разбудить лишь одну лучше, гораздо лучше. Но какую на этой лежебокой субботней заре?
Сеид Омар минуту лежал, рассуждая в смертельно мучительной нерешительности, которая вовсе не доставляла мрачного удовольствия. Он, вместе со всей страной, не настолько проникся Западом. Умел говорить по-английски, водить машину, разбираться с завязанными глазами в марках бренди, работать в офисе, чуять несправедливость за милю, но ни один белый начальник никогда не говорил с ним о философиях, модных в послевоенной Европе. Было уже вообще слишком поздно заканчивать курс обучения; его выборные правители не слышали предупреждения Тойнби* об опасности хлебнуть Запада, не осушая до дна. А теперь после краткой дремоты джунгли снова готовились к маршу на побережье.
* Тойнби Арнольд Джозеф (1889-1975) – английский историк и социолог, автор концепции о причинах подъема и гибели цивилизаций.
С одной стороны лежала жена Маймуна, с другой лежала жена Зейнаб. Сеид Омар лежал, огороженный женской коричневой плотью. Плохо, совсем неправильно, нечисто, противоречит строгим исламским обычаям. Да в доме лишь одна спальня, а в спальне ни дюйма пространства, которое не было бы чисто функциональным. Малайский язык точнее английского называет спальню комнатой, где спят. А Сеид Омар в своем доме почти только и делал, что спал.
На других постелях спали дети, ощутимая память о прошлой мужской силе, дышащее напоминание о нынешней ответственности. Разгоравшийся свет вырисовывал коротенькие коричневые руки-ноги, забытые во сне; невинные приоткрытые рты, как бы слушавшие в экстазе музыку. Вся комната расцветала коричневым многих оттенков – кофе разнообразной крепости, по-разному разбавленное консервированным молоком, от водянистой бурды из лавки Син Чая до крепко заваренного в заведении Уй Буиня, – много вариантов коричневого, в резком свете ровного, теряющего великолепие, почерпнутых в незапротоколированном прошлом семейств самого Сеида Омара и жен; около восемнадцати тел разных размеров, свидетельства об урожае за четырнадцать с лишним лет. Самый старший Сеид Хасан с сонными, выпяченными как бы перед микрофоном губами, с всклокоченными, непослушными волосами; Шарифе Хайрун всего четыре, саронг сброшен брыкнувшей ножкой, кудряшки блестят на подушке. Все мальчики носят имя Сеид, все девочки, как одна, Шарифа; эти гордые фанфары перед личными именами объявляют об их происхождении от Пророка.
Их отец, Сеид Омар, снова чувствовал приступы острой боли в простате, вынужденный сейчас, на заре, а возможно, на обманчивой заре, признать их соответствующими своим сорока семи годам. Правда, пил вчера вечером (вчерашний вечер начинал теперь формироваться в памяти, и он затрепетал), да никакой разницы нету. Каждое утро одно и то же. Перебросил ноги через очертания спящей Маймуны, тихо дышавшей в потолок. Ну, как всегда, с одной или с другой стороны; опорная рука ткнулась ей в бедро, и она проснулась.
Случайно потревоженная, она обычно просыпалась в шоке, точно наконец прибыли воры, убийцы, насильники. Зейнаб, как правило, почти на полуслове продолжала монолог предыдущего вечера. Того он не сделал, сего не сделал, что будет с ее детьми (с ее детьми)? По небольшом размышлении Сеид Омар предпочел более драматический вариант.
– Давай, спи дальше.
– А? А? Что?
– Спи. – Укоризненно, твердо, так, что зыбь пробежала над спящими. Натягивая до пояса свой саронг, Сеид Омар всех оглядел, коренастых, разбросавших ноги, оглядел на манер генерала, наблюдающего за кровавой битвой. – Спите, – повторил он мягче, на манер Титании* или массового гипнотизера, но было слишком поздно. Ребенок (имя автоматически не припомнилось) взглянул на него ясными утренними глазами, а Хасан громким подростковым голосом потребовал из подсознания:
– Ищи кошку.
* Титания – царица фей и эльфов в комедии Шекспира «Сон в летнюю ночь».
Сеид Омар вытаращил глаза, удивленно – что бы это значило, – испуганно, словно слыша голос пророчества. Но протопал между разоренными шевелившимися телами, добрался до туалетной, ушедшей под воду. Только домашние женщины, рассуждал он, испытывали максимум неудобств от ее расположения на старом затопляемом рисовом поле. Он же мог, как теперь, стоять на верхней ступеньке, на берегу потока, без труда делая первое поутру дело. Пока длится дождливый сезон, его жены страдают от лишней воды в неположенном месте, а в сухой страдают от отсутствия воды вообще. Все равно, чем проще их страданья, тем лучше: так они отвлекаются от более изощренных горестей, неподвластных временам года. Впрочем, их горести просто ничто рядом с его бедами.
Долго стоя на ступеньке, Сеид Омар вспоминал вчерашний вечер. Давали прощальный обед для Маньяма. Холодное кэрри и теплый рис, тосты и речи. Много речей. Начальник полиции и суперинтендант полицейского округа, и начальник окружной полиции, и старший офицер спецслужбы, и разные прочие официальные лица вставали и говорили, одни по-малайски, одни по-английски, одни и так и сяк, о хорошей работе Маньяма. Прибыл он на короткое время в качестве старшего секретаря, говорили они, но все сожалеют о его возвращенье в Паханг, высоко ценят проделанную им огромную работу по реорганизации, уважают как человека и любят как друга. С такими людьми, как он, занятыми в кабинетах организационной работой, свободной Малайе нечего бояться. Мистер Годсэйв, последний белый мужчина в полицейском департаменте, сказал, что сам скоро, вместе со многими соотечественниками, покинет страну, которую так крепко полюбил (слушайте, слушайте), и суровой английской зимой часто будет ностальгически вспоминать счастливые дни, проведенные на Востоке. Он, можно сказать, не только в Малайе, но также и в Индии научился ценить способности тамилов Джафны*, расы, неоспоримым украшеньем которой является мистер Маньям. (Тут мистер Маньям красиво зарделся, довольный собой.) Тамилы Джафны, сказал мистер Годсэйв, воспитаны в традициях государственной службы, что вполне может служить примером другим расам. И заключил словами о колоссальной потере для полицейского департамента штата с отъездом мистера Маньяма, труды которого будут долго помниться и вдохновлять тех, кому посчастливилось с ним работать.
* Джафна – порт в Шри-Ланке (бывший Цейлон, британская колония), столица древнего государства тамилов, одного из народов Индии.
Тут Сеид Омар незванно-негаданно встал и сказал по-английски:
– Долго сегодня хвалили Маньяма. Я встал не для того, чтобы хвалить Маньяма. Я встал сказать про Маньяма правду. Знаю я его и его расу. Знаю я его методы и методы его расы. И вот что скажу. Если Маньям хочет продвинуться, пусть продвигается. Только пусть продвигается, не швыряя других лицом в грязь. Если хочет взобраться наверх, пусть взбирается, но не через мою голову. Знаю, он всем рассказывает, будто я плохо работаю. Знаю, он записывал дни, когда я отсутствовал. А я знаю, что его невестку привезли специально из Куала-Лумпура, чтоб она встретилась с начальником полиции, покрутила перед ним задом, поскалила зубы, показала бы, как она быстро стенографирует, как хорошо на машинке печатает. Знаю, я быстро стенографировать не умею, только я никогда не прикидывался, будто умею быстро стенографировать. Но моя совесть чиста, я честный. Всегда старался хорошо делать свое дело. И вот является мужчина, все врет про меня и старается вышибить. Тот самый мужчина, кого вы расхваливали. Я вас предупреждаю, особенно малайцев, среди вас враги, и один из них – этот самый Маньям. Тамилы Джафны постараются в пыль вас стереть, вырвать рис изо рта ваших жен и детей. Они не любят Малайю, одних себя любят. Куча ублюдков. Спасибо за внимание.
Сеид Омар завершал свое утреннее возлиянье задумчиво, припоминая дальнейший ход оживленного вечера. Драки не было. Потянулось множество предупредительных рук, в которых Маньям, со своей стороны, не нуждался, вновь и вновь повторяя:
– Я прощаю его. Все равно он мне брат. Надо прощать оскорбляющих нас, – прямо как слабосильный христианин.
Но Сеид Омар сказал:
– Именем Бога клянусь, есть писари и постовые, которые засвидетельствуют, что я сам их удерживал от причиненья Маньяму физического вреда. Только Маньям еще не уехал. Есть еще время. Самолет улетит только завтра в двенадцать.
Друзья увели Сеида Омара в кофейню, где до полуночи кипело пиво и адреналин.
Война, думал Сеид Омар, оправляя саронг. Война, думал он с нечестивым волнением. Малайцы против всего света. Но на входе в пустую гостиную его упрекнул плакат на стене – портрет премьер-министра с милостивой улыбкой, с любовно протянутыми руками в шелку. Под ним орнаментальной арабской вязью вился один лозунг: Киманан – Мир.
Дети вставали, настраивались на день. Жены заводили плаксивую песню насчет цен на сушеную рыбу, укладывая друг другу волосы. Хасан уже прилип к радиоприемнику, отыскивая раннюю далекую станцию. За единственным столом, над которым председательствовал серьезный портрет султана, маленький Хасим делал уроки. По географии; ребенок в трудолюбивом усердии выводил слова сочинения.
– Про что это? – не без теплоты спросил отец. Хасим был его любимцем, надеждой семьи, единственным ребенком в очках.
– Про Цейлон, отец.
– Про Цейлон? Про Цейлон? Кто тебе задал Цейлон?
– Господин Парамешваран, отец.
Сеид Омар дышал над худыми плечами ребенка, читая: «Джафна – важнейший район Цейлона. Оттуда происходят тамилы. Это трудолюбивый и очень умный народ. В Малайе много тамилов. Они работают во многих правительственных учреждениях. Они помогают управлять Малайей».
Сеид Омар в ярости схватил и скомкал сочинение, испустив потрясенный крик. Изумленный Хасим посмотрел и захныкал. Сеид Омар слепо схватил атлас, выдрал из него Цейлон с Джафной и всем окружающим океаном. Быстро явились жены, Хасан разразился грубым подростковым гоготом.
Сеид Омар кричал:
– Я для вас, для вас все делаю! Ни благодарности, ни внимания! Я никто в этом доме, никто! Ухожу!
Стал спускаться по наружной лестнице к затопленной дорожке, но обнаружил, что бос и полугол. Стыдливо вернулся, надулся в углу. Хасан, забыв убрать ухмылку, ухмылялся шкале приемника, а потом вдруг извлек из него медный лязг, отчего Сеида Омара бросило в пот. Он сопел в углу с затуманенными глазами.
– Нельзя позволять себе книжки рвать при той зарплате, какую ты в дом приносишь, – сказала Маймуна. – Позор.
– Ладно, ладно, – успокаивала Зейнаб хныкавшего Хасима. – Нехороший отец, нехороший.
– Ну, хватит ерунды, – саркастически сказал Сеид Омар. – Будьте любезны подать завтрак. Мне через четыре часа надо быть в аэропорту.
В тот момент элита городских тамилов Джафны в тяжком похмелье пила уже кофе, черный, горький. После приема в полиции последовала вечеринка дома у Вайтилингама. Вайтилингам был главным ветеринаром штата, у него жил Маньям. Маньям был племянником Вайтилингама, а может быть, дядей, двоюродным братом: степень родства точно не установлена, однако родство имелось. Фактически родством были связаны все тамилы Джафны, сидевшие в полосатых саронгах в то пятничное утро, в день отъезда Маньяма, молча страдая. Джафна маленькая. Недавно закончившаяся вечеринка в какой-то мере представляла собой лоснящуюся черную эллинистическую пародию на симпосий*, где Сократ рассуждал о достоинствах интеллектуальной любви, а в доску упившийся Алкивиад слюняво восхищался курносым учителем. Алкивиадом был Арумугам, старший диспетчер аэропорта, мужскую красу которого портил высокий визгливый голос с забавными полутонами, как бы при полоскании горла. Сократом – Сундралингам, доктор. Сверкая очками, он пространно рассказывал о ничтожном значении гетеросексуальных связей: единственное предназначение женщин – производить на свет больше тамилов Джафны; романтические поэты писали чепуху; возводить женщину на пьедестал – западное извращение. Арумугам без конца повторял:
* Симпосий – пиршество, застолье в Древней Греции.
– Как ты прав. – Голос евнуха придавал этой фразе какую-то виноградную кислоту. Впрочем, кругом фактически зелен был виноград. Всем под или за тридцать, жен никто еще не нашел. Имелись в городе женщины, да не того сорта. Им нужны женщины хорошей касты, хорошего цвета, достойные мужчин-профессионалов. Куларатнам, инспектор транспортных средств штата, не пришел на вечеринку. Опозорился, ибо стало известно, что он связался с пухлой красивой малайской принцессой, державшей книжную лавку.
Вайтилингам знал, что тоже скоро опозорится. И пока гости попивали кофе, проговорил:
– Может, кто-нибудь… – Слово не выговаривалось. Не столько из-за легкого заикания, сколько из-за легкой нерешительности. Он поднял кроткое лицо к потолку, как бы нагляднее демонстрируя спазм в горле. – Кто-нибудь… – Если собирается предложить поесть, все думали отказаться.
– Пока нет, – сказал Сокалингам, дантист.
– Кто-нибудь… – Говорили по-английски, на языке профессионалов. – …съест яичницу с луком?
После стольких усилий казалось неблагодарностью отвечать «нет». Все забурчали, и Вайтилингам кликнул слугу-сиамца. Потом кротко оглядел компанию со страдальчески сморщенными физиономиями в резком свете из окна, высветившем похмелье.
– Нам всем станет… – Маньям затряс головой с мрачной улыбкой. – …лучше… – Но что за тигры, что за джунгли под кротостью Вайтилингама. Неуверенность речи служила симптомом тяжелейшего напряжения. Руки, столь заботливо и умело исполнявшие ветеринарные обязанности, с радостью сворачивали бы шеи. Вайтилингам умел ненавидеть. Во-первых, он ненавидел британцев. Сколько себя помнил, страдал от британской несправедливости, по его выражению. Видел, как через его голову продвигались неквалифицированные светловолосые чиновники. В Куала-Лумпуре однажды британский солдат обозвал его негром. Прежний белый главный ветеринар штата сказал ему как-то: «Конечно, у вас только колониальная степень…» Другой белый один раз пытался его провести в клуб для белых мужчин, а китаец-распорядитель, британский лакей, не пустил. Белый пожал плечами, сказал: «Извини, старина», – а потом сам вошел. Но и раньше, еще до рождения Вайтилингама, его отца, цейлонского чиновника, фактически ударил в лицо англичанин. Так, по крайней мере, гласило семейное предание. Из ненависти к британцам родилась ненависть к матери, которая после смерти отца вышла замуж за англичанина, хозяина чайной плантации, обосновавшегося на Цейлоне. Поэтому Вайтилингам собирался досадить матери, женившись на женщине, которой она даже не знала, не только не выбирала. И все-таки его собственный выбор попахивал мазохизмом. У Розмари известная репутация; по некой неясной логике он ретроспективно станет рогоносцем. Имя, христианское имя, свидетельствовало о ее принадлежности к нижайшей касте, что уязвляло, но мать уязвит еще больше, а может, и нет, она ведь сама вышла за христианина. Впрочем, на самом деле это не должно его уязвлять, равно как и сознанье распущенности Розмари, ибо он коммунист: раса, религия, каста, мораль – буржуазный инструмент угнетения – для него не имеют значения. Хотя он помалкивал о своем коммунизме, будучи государственным служащим. Но если он коммунист, должен быть сейчас в джунглях, время от времени жаля пулями загнивающий капиталистический режим. Только на самом деле китайцы ему не нравились. И что б он ни делал, по-настоящему не боролся с британскими поработителями, которые в любом случае покидают Малайю. Опять же, он счастлив по-настоящему только тогда, когда делает заболевшим коровам инъекции пенициллина, вставляет термометры кошкам в задний проход; буквально мухи не обидит, что сильно отдает индуизмом, а мать его хоть и вышла за христианина, глубоко верна индуизму.
Слуга-сиамец принес тарелки с тепловатыми хлопьями пережаренной яичницы, приправленными почерневшими кусочками лука. Все вяло принялись ковырять завтрак. Солнце поднималось, день разгорался. Доктор Сундралингам впервые в тот день заговорил, поспешно, настойчиво, будто время против его воли утекало впустую, обратившись к Маньяму:
– Думаешь, сможешь устроить Сами на то самое место? – Речь шла о Каиикасами, двоюродном брате Сундралингама. – Ты тамошний народ знаешь; я – нет.
– Думаю, да, – сказал Маньям. – Малайцы такую работу просто не сделают. Дураки, этого не понимают и не соглашаются. Но по-моему, я сумею добиться вакансии. Платить сперва будут немного, да наверняка откроются другие вакансии выше по лестнице. Не волнуйся.
– А у Нилам, по-твоему, все будет хорошо? – спросил Арумугам. Тонкий голос терзал больные нервы подобно фортиссимо флейты. Нилам была невесткой Маньяма, а также двоюродной сестрой, племянницей или теткой всех прочих присутствующих.
– Да. Сеида Омара выгонят. Это решено. Если б вы его только послушали вчера вечером…
– Ты бы поосторожней. У него кровь горячая.
– Разговоры одни, – улыбнулся Маньям. – Все они говорят, говорят да орут, и никогда ничего не делают. Кроме того, слишком поздно ему что-то делать.
– Все равно, осторожно, – предупредил Арумугам.
Вайтилингам украдкой взглянул на часы. Скоро придет пора бриться, одеваться, ехать с черным профессиональным чемоданчиком рядом на сиденье к дому Розмари. В доме том жили кошки, восемь-девять, все подаренные Вайтилингамом. Розмари как-то пожаловалась на мышей. Это был единственный способ наносить ей визиты, профессиональные, исключительно ради заботы о кошках, инъекций витамина В, пенициллина, вливания тонизирующих капель, так как она панически опасалась, что скажут соседи, увидев мужчину, заходящего к ней просто так. А вдруг злые люди напишут ее дружку в Англию, расскажут, что она флиртует? Тогда дружок на ней не женится. Но Вайтилингам знал, что дружок в любом случае на ней не женится. Он как-то видел на танцах этого дружка, гордого, белого, в смокинге, кружившего Розмари в вальсе в своих объятиях. Танцуя, этот дружок встретился взглядом со своим дружком, неотесанным рыжим табачным торговцем. Оторвал от спины Розмари правую руку, сделал недвусмысленный итифаллический жест, а потом подмигнул. Британцы никогда не держат обещаний. И осквернение Розмари тем самым англичанином на миг вызвало у Вайтилингама странное мрачное ликование. Его женитьба на ней станет многозначительным мстительным жестом.
– Теперь, думаю, – сказал Вайтилингам, – надо…
– Полно времени, – сказал Маньям. – Самолет у меня только в середине дня.
– Надо…
Черная, но миловидно, Розмари Майкл сидела при полном солнечном свете в собственной гостиной, перечитывая последнее письмо от Джо. Кошки кругом валялись, боролись, играли, подкарауливали, умывались: множество кошек, как у старой девы, однако Розмари была старой девой лишь в строгом предметно отнесенном смысле. Она в высшей степени, в высшей, созрела для брака.
Идеальность ее красоты была абсурдной. Безупречность оборачивалась каким-то дефектом.
Невозможно сказать, какой расовый тип или тип красоты она олицетворяла: в черных глазах весь Восток – гурии, гаремы, постели, благоухающие библейскими ароматами; нос и губы – общесредиземноморские. Тело Суламифи и итальянской кинозвезды, в данный момент наряженное в шуршащую импортную модель с широкой юбкой. Декольте сулило бесконечную круглую смуглую гладкость, головокружительно чувственное сокровище, мучительно распаляло кровь. Но сокровища открывались лишь белым мужчинам, ибо Розмари терпеть не могла прикосновенья коричневых пальцев. Блистательный список возлюбленных, начиная с районного воинского начальника, до заведующего местным холодильником. Многие обещали жениться, но все уехали домой, не выполнив обещаний. Ведь Розмари мало что могла предложить, кроме тела, отрывочных знаний, полученных в колледже, умения расставлять цветы и довольно существенной компетенции во всяческих чувственных наслаждениях. Она отчаянно хотела выйти за европейца, но без любви выходить не желала. Разумеется, после вечерней выпивки знакомо и хрипло звучала мольба о любви, и Розмари вполне быстро мольбе уступала, слыша, как хрипнет любовь, становится настойчивей, а еще думая: «Ведь он меня будет все время желать, как только узнает, на что я способна». И правда, мужчины долго ее желали, до конца срока временной службы, или до перевода в другой город, или пока голос Розмари – неумелый выговор Слоун-сквер после сильной выпивки – не заставлял их стыдливо ежиться. И другие вещи отпугивали – чрезмерное пристрастие к вустерскому соусу, желание быть все время желанной; слезы, слезы, которые не очеловечивали ее лицо, делая умилительно безобразным, лицо ее от слез вообще уже никаким лицом не было; отсутствие «ощущенья реальности» (она просто буквально не знала, где лжет, а где говорит правду). А теперь белые покидали " Малайю, – пятно коричневого соуса расползалось по скатерти, – время было на исходе.
Но Джо еще писал, обещал прислать обручальное кольцо, Джо говорил, что все ищет работу, хорошую, чтоб ей после замужества работать не приходилось. Розмари ему верила и в доказательство веры три месяца хранила верность, невзирая на смертные вопли время от времени горячей женской крови. И опять прочитала:
«…Я о тебе без конца думаю, все время вместе с тобой в постели. Честно, милая, лежу один в эти длинные зимние ночи и хочу тебя, как никогда. Встретил вчера старину Мака, выпили по паре рюмок, как в старые времена, он меня со своей сестрой познакомил, правда, сногсшибательная, только мне с ней делать нечего, потому что я думаю о тебе. Надеюсь, ты меня ждешь, не ищешь другого мужчину. Конечно, наверняка видишься с Краббе, Краббе ведь тебе босс, между прочим, только с Краббе в любом случае не позабавишься, для него это в прошлом. Ну, милая, я все ищу хорошее место, да нынче мало хороших машин продается, кто знает, может, скоро вернусь в славную старушку Малайю, если Мак сможет устроить меня в новую фирму по экспорту. Только знаю, ты хочешь, чтоб я всеми силами постарался устроиться как-нибудь тут, ты ведь Англию знаешь и так ее любишь. Ну, кончаю теперь, бумажка для авиапочты маленькая, поэтому теперь кончаю с горячей любовью – твой Джо».
Письмо по-настоящему милое, гораздо приятней того, где он ей запретил посылать его отцу и матери рождественские подарки, потому что в семье не особенно любят подарки. Высказался по-настоящему грубо, хотя в конце добавил: «Экономь деньги, милая, пригодятся для обстановки нашего домика». Розмари осенила прозорливая мысль, что Джо о пей родителям ничего не рассказывал; может быть, это дурной знак. Может, у них нелепые предрассудки насчет колоний.
Впрочем, рассуждала Розмари, она почти не встречалась с колониальными предрассудками в Ливерпуле, проходя курс преподавательской подготовки. А мужчины как за ней бегали! Обходились как с королевой. Тогда она представлялась наполовину гавайкой, наполовину яванкой – романтическое сочетание, – не опровергая трепетного предположения о возможной своей принадлежности к княжескому роду. В Куала-Ханту то время прекратили существование семейства христиан тамилов среднего класса низкой касты. И почтенный седовласый управляющий просил ее руки (если она захочет, возможны отдельные спальни), и высокий молодой человек в «Кларидже», и участие в телепрограмме «Вечерний город», и упоминание в «Дейли миррор», и позирование Норману Хартнелу. А как благосклонно кивнула ей королева! Хотя нет, может, этого на самом деле не было. Но министр по делам колоний определенно в тот вечер ее уговаривал не возвращаться в Малайю. Когда они танцевали среди канделябров и одноразовых украшений, массы цветов и шампанского. Все это было, безусловно было.
А теперь было вот что: парадная дверь домика Министерства образования распахнулась и возникла масса цветов. За массой цветов был Джалиль, турок, служащий городского совета, владелец акций пары каучуковых плантаций. Эмир Джалиль – ему нравилось, чтоб его так называли, – неуклюже свалил цветы на стол, потом без приглашения сел в единственное другое кресло. Коренастый, с короткой шеей, глазами-бусинками, крепким носом, пятидесятилетний, в открытой рубашке, но с галстуком, с тяжелым дыханьем астматика. Кошки, зная про его ненависть к кошкам, потянулись к нему, зачарованные, а один настырный кот с физиономией Дизраэли попытался залезть на колени. Эмир Джалиль грубо его стряхнул.
– Вы не должны сюда приходить, – возбужденно проговорила Розмари по-английски. – Вы же знаете. Я велела, чтоб она вас не пускала. Вдруг кто-нибудь увидит, да еще со всеми цветами? Вдруг кто-нибудь ему напишет? Ооооох! (Чистое, круглое, открытое тамильское «о».) Сейчас же уходите, пожалуйста, уходите сейчас же, прошу вас!
– Пойдем поедим, – сказал Джалиль. – Пойдем выпьем. Пойдем повеселимся. – После чего долго дышал и кашлял.
– Не могу, – отказалась возбужденная Розмари. – Вы же знаете, я не могу. Ох, уйдите, пожалуйста.
– Он не женится, – сказал Джалиль. – Никогда не женится. Сам мне говорил, что он на вас не женится.
– Нет, не говорил, – возразила Розмари. – Это вранье, вы врун. Он кольцо мне прислать собирается.
Джалиль залился довольным тихим астматическим смехом. Розмари обратила внимание на цветы, быстро двинулась к ним на высоких каблуках. Может быть, просто в качестве предположения, без какой-либо определенности, лодыжки у нее были чуточку тонковаты. Ставя в воду цветы, она думала о том, как затруднительно прийти к решению, надо или не надо содрогаться при мысли о прикосновенье Джалиля. Она в книжке читала, что Турция на самом деле часть Европы, значит, Джалиль европеец. Как же так? Он мусульманин, у него три жены, а европейцы христиане, у них по одной жене. Хотя с виду Джалиль европеец. И у него есть деньги. И с другими женами он может развестись. Но о любви ей ни разу не говорил. Если вообще хрипит, то от астмы.
Она понесла цветы от кухонной раковины обратно в гостиную. Три кошки вскочили на стол их обследовать, одна, наполовину сиамка, попыталась лакнуть воду. Джалиль снова закашлялся, задышал, тяжело работая грудью, потом, как бы смирившись, вытащил портсигар из кармана рубашки. Толстые пальцы, схватив портсигар, заодно прихватили зеленый листок, который на миг подхватил ветерок, бросив на пол к ногам Розмари. Джалиль с некоторым проворством и хрипом встал с кресла за листком, на взгляд Розмари, виновато, встревоженно, определенно с оттенком смущения. И она сама быстро выхватила листок из-под задних лап кошки и со смаком взглянула.
– Вчера забрал у почтмейстера, – сказал Джалиль. – Сюрприз хотел сделать.
– Вы противный, противный, ужасный… – Розмари притопнула ножкой как бы взамен существительного, которого не могла подыскать. – Это мне. Тут сказано, что мне посылка. Ох, уйдите, убирайтесь. Никогда не хочу вас больше видеть…
– Сюрприз хотел сделать. Обрадовать. – Джалиль опять сидел, успокоившись.
– Не хотели показывать. Скрыть от меня хотели. Из ревности. Ооооох! – Она вдруг взволнованно оживилась. – Это кольцо, кольцо. Он в конце концов его прислал. Оно на таможне. – И перескочила к другой мысли. – Я вчера еще могла получить. А вы от меня скрыли. Ох, вы свинья, ужасный, ужасный. – И сильно пнула его в правую голень. Джалиль глубоко в груди издал смешливое чириканье. – А почта сегодня закрыта. И я не смогу получить. Но он его прислал, прислал, оно пришло! – С полностью просиявшим лицом она была, пожалуй, не так красива, как в вакцинированном покое; черты ее лица не выдерживали искажения от человеческих переживаний, вполне допустимого для более цивилизованной миловидности. Но все зубы были на месте, до смешного белые, ровные.
– Пойдем выпьем, – сказал Джалиль. – Пойдем повеселимся.
– Только не с вами, будь вы даже последним на свете мужчиной, – буркнула она, сплошь надутые губы, грозные глаза. А потом полностью передумала: – Ох, я должна отпраздновать, должна, должна.
– Лучше сначала взглянуть на посылку.
– Кольцо, должно быть кольцо!
– Пойдем посмотрим. Пойдем выпьем, повеселимся, а по дороге зайдем.
– Там ведь закрыто. Пятница. Нет никого.
– Пойдем. Там сторож. Мне откроет. Отдаст посылку. Он мне деньги должен.
– О, Джалиль, Джалиль, правда? О, прямо расцеловала бы вас.
Джалиль вроде бы не хотел быть расцелованным. Сидел неподвижно, астматически тихо посмеивался, почти беззвучно.
– Собирайтесь, – сказал он.
– Теперь на все плевать, – сказала Розмари. – Пускай говорят что хотят. Пускай сплетничают сколько угодно. Я обручена, обручена! – Бросилась в спальню, устрашающе высоко распевая, оттуда снова кинулась к снимку в серебряной рамке на секретере, принадлежавшем Министерству общественных работ. – О, мой Джо, мой Джо, – ворковала она, крепко прижав к грудям фотографию, потом отстранила, полюбовалась, потом осыпала поцелуями злобный рот, волнистые светлые волосы, понимающие глаза. – Мой Джо, Джо, Джо, Джо. – Потом опять метнулась к туалетному столику. Джалиль кашлял, вздыхал, довольно посмеивался.
Когда Розмари собралась, в открытых дверях робко встал Вайтилингам. Джалиль еще сидел в кресле, глубоко дышал, как бы мрачно призадумавшись над картиной с неловко возвышавшимся Вайтилингамом, словно тот действительно был изображен на картине.
– Ох, Вай, – вскричала Розмари, – пришло, кольцо пришло, я обручилась! – Она уже начала праздновать: слишком много помады – все равно что слишком много выпивки, волосы туго зачесаны, назад, – такой стиль она предпочитала для танцев, – схвачены высоко на затылке серебряной круглой заколкой.
Вайтилингам продемонстрировал работу гортани, подняв глаза к потолку, как бы осматривая протечки. И зажевал губами.
– Знаю, знаю, – тараторила Розмари. – Замечательно, правда? Я тоже почти потеряла дар речи. Сейчас иду получать его, Вай. Ооооох, просто не могу дождаться.
– Я… – начал Вайтилингам.
– Тигр, – сказала Розмари, – немножечко от еды отказывается. – Кивнула на огромную полосатую тварь, сидевшую, точно наседка, лелея злобную выходку. – Дайте ему что-нибудь, чтобы ел, он такой милый. Ох, как я счастлива. – И выскочила на дорожку к машине Джалиля.
Джалиль встал, как бы с усилием, прочирикал что-то Вайтилингаму, гортанно пробежав вниз половину хроматической гаммы, кивнул не без приятности и вышел из дома. Кошки выжидающе смотрели на Вайтилингама, без всякой тревоги, словно он и они представляли собой две выстроившиеся команды соперников.
В аэропорту стоял Краббе, склонясь над стойкой бара, единственный белый в коричневом море. Кругом малайцы – на высоких табуретах у бара, пьют воду со льдом или ничего не пьют, за столиками из ротанга, прохаживаются туда-сюда, как в оперном антракте, сидят на корточках по-шахтерски, сидят по-портновски, стоят, облокачиваются, окружают Краббе легким запахом теплоты с намеком на мускус. Они явились из города и из кампонгов* посмотреть на возвращенье паломников. Прибыли рано, время – не проблема. Краббе подмечал суровые рыбацкие лица, покорно повисшие головы бедных фермеров; изумленные дети глазели снизу вверх с открытыми ртами, должно быть, впервые видя белую кожу, но были слишком воспитаны, чтобы лепетать про чудо. Женщины плыли мимо или сидели в долготерпении. Резкий свет вырисовывал их четкие мелкие черты и экстравагантный рисунок саронгов, лился с голой взлетной полосы, подчеркивал бледность, глядевшую на Краббе из зеркала за стойкой. Краббе смотрел на себя: волосы отступают со лба, начинают обвисать брыла. Опустил взгляд на брюшко, втянул его, содрогнулся от усилия и опять распустил. Может быть, думал он, средний возраст и лучше, меньше хлопот. Он только недавно открыл, что старение – добровольное дело, и обрадовался. Инфантильность, конечно; нечто вроде радости от способности контролировать выделения организма, но его всегда больше манили переходные фазы истории – серебряные века, гамлетовские этапы, когда прошлое и будущее одинаково ощутимы и, сталкиваясь, способны породить вихрь. Не то чтобы он жаждал действий. Разумеется, так и должно быть на этой фазе, и именно поэтому фаза долго длиться не может. Только представить Серебряный век «Энеид»! Так пусть приходит средний возраст, отрастает брюшко, он уже не будет показывать свой профиль женщинам, стоя в клубном баре вместо танцев. Он чувствовал, что в любом случае ничего больше не хочет от женщин; первая его жена умерла, а вторая ушла. Ему нравилось свое положение – высокопоставленный служащий Службы образования, ожидающий передачи дел коричневому мужчине, обученному им на закате британского владычества. Тыча спичкой в окурки, разбухшие в воде пепельницы, он увидел во всем этом романтику, – последний легионер, одинокий, проигранное дело поистине проиграно, – инстинктивно втянул брюшко, провел рукой по волосам, прикрыв оголившийся участок скальпа, вытер потные щеки. Поймал в зеркале взгляд малайской девушки и вяло улыбнулся, пряча зубы. Она исчезла из зеркала, впрочем, с улыбкой, и он с чем-то вроде хорошего настроения заказал еще пива.
* Некоторые восточные слова и выражения объясняются в авторском словарике в конце книги.
В пробиравшемся к нему в толпе мужчине Краббе узнал Сеида Омара, пухлого, озабоченного, в рубахе, испещренной газетными строчками. Сеид Омар чуть не споткнулся о ребенка на полу, извинился перед матерью, приветствовал малайца фермера фальшивой улыбкой, потом встал рядом с Краббе и сказал:
– Где этот гад? Уже прибыл гад?
– Какой именно?
– Тамильский ублюдок, Маньям, что хотел меня вышвырнуть.
– Выпей, Омар.
– Большой стакан бренди. Я до пего доберусь, обещаю вам, доберусь. Вчера вечером не было шанса. Знаю, вам и всем прочим рассказывали, будто я трус, но вчера вечером мне не позволили, понимаете, не позволили отомстить. – Он стиснул свою левую грудь с печатной фотографией голливудской звезды и провозгласил: – Именем Бога клянусь вам, я его достану. – Краббе читал на правом рукаве рубашки Сеида Омара: «Обед в День благодарения – неизменная американская традиция. К нему обязательно подают жареную индейку, клюквенный соус, лук в сметане, картошку, пироги с тыквой и мясным фаршем. Со времен пилигримов фаршировка птицы остается для хозяйки единственной возможностью проявить свою индивидуальность, готовя эти освященные временем блюда». Дальше шла голая рука Сеида Омара.
– Лук в сметане – неплохо звучит, – признал Краббе, заглядывая под рукав Сеида Омара, не продолжается ли статья под мышкой.
– Да, есть тут мускул, – объявил Сеид Омар, – хватит для безволосого гада.
– Какие-то тамилы поднялись в диспетчерскую башню, – сказал Краббе. – Я этого Маньяма не знаю, но вполне точно слышал голос Арумугама. Он там, наверно, дежурит сегодня. – Сеиду Омару принесли бренди, и он нетерпеливо к нему присосался. Потом покачал головой, надул губы. Потом поставил стакан.
– Пойду туда.
– Ох, послушай, Омар, – сказал Краббе. – Не затевай ничего, только не сегодня. Ты же знаешь, паломники возвращаются. Не мое дело тебе рассказывать про мир на земле и так далее, но, по-моему, лучше оставь их в покое. Ничего хорошего ты не сделаешь.
– Я и не собираюсь ничего хорошего делать.
– Забудь. Выпей еще.
– Нет. Пойду, пока не остыл, надо идти, пока я еще злой. – Он отверг дружескую предупредительную руку Краббе, ухватившуюся за статью о фаршировке в День благодарения, и ушел. Краббе смотрел, как кинозвезда в купальнике у него на спине исчезает в толпе. Послышался голос Сеида Омара, спорившего у таможенного барьера с китайцем, служащим аэропорта. Слышно было, как голос его поднимается по лестнице к диспетчерской башне. Потом Краббе услышал подлетающий самолет. Малайцы тоже услышали, и некоторые пошли к ограждению летного поля, к стоянке машин, присматриваясь к западу, где лежит Мекка, откуда по логике должен был прилететь самолет. Но шум вскоре стал заполнять юг.
Самолет сел на дальнюю полосу, неуклюже приближаясь на толстых гладких шасси. И тут малайцы начали выплескивать свое волнение. Им хотелось броситься к паломникам, прикоснуться, получить благословение. Ограда слишком высокая, не перелезть, поэтому они продвигались – возбужденно, но упорядоченно, – к открытым раздвижным дверям, ведущим к диспетчерской башне, к таможенным барьерам, к самому самолету. Они уже видели, как в те двери вошел малаец.
Китаец, худой, нервный, в белом, в фуражке с козырьком, преградил им дорогу, сказав:
– Тидар ди-бенар масок. Нельзя туда входить. – Малайцы поднажали. Китаец сказал: – Уйдите, пожалуйста. Запрещено, – и попробовал плотно задвинуть дверь. Тон его совсем не был властным, он нервничал из-за кампонгских малайцев: кое-кто уже прорвался, дверь закрывать нельзя. Теперь Краббе отошел от стойки, сам нервничая, ибо самолет должен был доставить из Сингапура драгоценный, по его мнению, груз. Попробовал срезать путь сквозь толпу, мягко и довольно вежливо сопротивлявшуюся. Будучи выше всех в толпе ростом, он вполне отчетливо видел, как служащий аэропорта, китаец, совершил глупый поступок: слабо толкнул первого мужчину; коснулся мусульманина оскверненными свининой лапами. Сияние Мекки уже отражалось на простых малайцах. Передовые ряды уже видели просторные арабские одежды, бедуинские головные уборы, тюрбаны выходивших из самолета паломников, готовые приветствовать и благословлять руки, пусть даже державшие кастрюли и свертки. Народ кампонга не потерпит ни одного неверного между собой и сиянием славы. Служащий отлетел к стене в позе распятого. Его коллега бросился на помощь из-за стойки для проверки документов с криком:
– Назад! Назад! – запутался среди малайцев, и какой-то рыбак откинул его в сторону, как занавеску. Бармен помчался за полицейским. Краббе теперь оказался в толпе и тоже кричал. Вреда ему не причинят – англичанин, хотя и неверный, все-таки принадлежит к расе бывших окружных начальников, судей, врачей, мужчин, которые в свое время были, возможно, полезнее прочих, могущественных, но кротких. Самые рьяные люди кампонгов уже приближались к паломникам с громкими религиозными приветствиями, остальная толпа следовала за ними, а перед пилигримами шел паренек-китаец с кейсом, которого пришел встречать Краббе. Они сметут его с пути, сшибут, затопчут, могут пинком отшвырнуть кейс, и он потеряется, будет украден. Краббе побежал, задыхаясь от среднего возраста, оттащил молодого китайца от паломников, от встречавших, приветствовавших, обнимавших, в безопасную нишу у подножья лестницы диспетчерской башни. Испуганный юноша спрашивал:
– Что это? Что происходит? – Но Краббе слишком запыхался.
Суматоха впереди, испуг, злоба, радость, а теперь суматоха сверху и позади. Сеид Омар был спущен с лестницы доктором Сундралингамом, громко пищал Арумугам. Видишь столько насилия на экране, читаешь в газетах, признаешь неотъемлемым элементом общей картины, но всегда заново ошеломляют аспекты, которых сообщения не улавливают: запах пота, кровь, текущая по лицу, хриплое дыхание, надтреснутые голоса, выговаривающие непонятные слова. Сундралингам почти без рубахи, у Сеида Омара волосы дыбом, одна сандалия потерялась. Но голливудская кинозвезда все так же позировала с томной улыбкой, и статья про День благодарения не пострадала. Сеид Омар лежал, закрыв руками голову, как погонщик верблюдов в песчаную бурю. Паломники проходили мимо него, некоторые улыбались серьезно, считая эту позу экстравагантным знаком почтения. Сундралингам и Арумугам поднимались обратно по лестнице, возможно, лечить раны Маньяма; Арумугам пронзительно верещал, Сундралингам пыхтел и бурчал.
Толпа рассеивалась. Прибыла полиция, малайская полиция, робко стояла, ничего не делала. Служащие-китайцы пили бренди в конторе, возмущенно отрывочно квакая. Инцидент – если был инцидент – исчерпан.
– Ну, ведь так не годится, – сказал Краббе, – вообще никуда не годится.
Сеид Омар сел со стоном. Лоб в синяках, губа распухла. Он методично ощупывал зубы один за другим, пошевеливая их большим и указательным пальцем.
– Не годится, правда? – твердил Краббе. Сеид Омар издал гортанный животный звук. – Пойди еще бренди выпей.
Малайцы быстро исчезали из помещения: паломники прибыли, скоро пора в мечеть. В баре остались немногочисленные пассажиры, а также эмир Джалиль с астмой, но в благоприятном расположении духа, и Розмари Майкл, надутая и несчастная. Краббе поздоровался, держа юношу-китайца за локоть. Следом шел Сеид Омар, подкручивая глазной зуб, как скрипичный колок.
– Драка была, – сказал Джалиль. – Мы пропустили крупную драку. – Розмари надула губы. – Она не очень счастлива. Думала, он кольцо прислал, а он кольцо не прислал. Вообще ничего не прислал.
– Ох, заткнитесь, Джалиль. Заткнитесь, заткнитесь. – Розмари тихо заплакала в свой джин. Джалиль тихо фыркнул.
– Какие мы все несчастные, – сказал Краббе. Но юноша-китаец не казался ни несчастным, ни счастливым. Он ждал, вежливый, с кейсом под мышкой.
– Свинья, – сказала Розмари, безобразная в гневе, словно гаргулья, – свинья чертова. Хотел сделать мне больно, и все. – И заплакала: – Смотрите, – крикнула она, – а я думала, это кольцо. – И горько заплакала. Сеид Омар со стоном пристраивал спину в ревматической позе. Краббе осмотрел предмет, самодовольно торчавший из скомканной упаковочной бумаги. Это была жуткая металлическая модель Блэкпулской башни с облезшей серебряной краской. Записка гласила: «Думаю здесь о тебе, Розмари. Отлично провожу время в колледже. Мужчины не оставляют меня в покое! Дженет».
– Дженет да Силва, – сказал Краббе. – Как мило с ее стороны.
– И таможенная пошлина два доллара, – завывала Розмари. И вдруг прекратила выть, с каким-то ужасом взглянув на Краббе. – Ох, – сказала она, – мне тут нельзя оставаться. Люди будут судачить. Отвезите меня домой, Виктор. Вам можно домой меня отвезти. Джо сам сказал. – И снова заплакала, вымолвив это имя. – А я думала, обручилась. Как было бы хорошо, если бы обручилась.
– Останься тут, – мягко посоветовал Краббе. – Выпей хорошенько с Джалилем и с Омаром. Они за тобой присмотрят. Нам с Робертом надо поговорить.
– Виктор, отвезите меня домой! Некоторые пассажиры начинали с любопытством
и с завистью поглядывать на Краббе.
– Нет. Ты останешься здесь. Джалиль тебя домой отвезет. Ну, Роберт, нам лучше идти.
Джалиль смотрел, как они вместе уходят. И сказал:
– Он уже больше женщин не любит. Только мальчиков любит.
– Ох, заткнитесь, Джалиль.
– Любит китайских мальчиков. А я женщин люблю.
Назад: Посвящается
Дальше: Глава 2