Пейзаж с рыбацкой лодкой
Я работаю почтальоном двадцать восемь лет. Обратите внимание на первое предложение. От того, как просто и кратко оно написано, может создаться впечатление, что сам факт моей столь долгой работы почтальоном очень важен, но я понимаю, что он не имеет вообще никакого значения. В конце концов, не моя вина, что он может показаться таковым, потому что я изложил его без затей. Но я не знаю, как это сделать по-другому. Если бы я начал использовать длинные и сложные слова, которые разыскал в словаре, я бы вставлял их слишком часто, без конца вкрапляя в текст и в лучшем случае разделяя их несколькими предложениями. Так что я не хочу, чтобы то, что я собираюсь написать, выглядело по-дурацки из-за мудреных слов.
Женился я тоже двадцать восемь лет назад. Этот факт очень важен и не зависит от того, как о нем пишешь и под каким углом зрения его рассматриваешь. Получилось так, что я женился, как только нашел постоянную работу, и первым приличным местом стала почта (до того я был курьером и рассыльным). Мне пришлось жениться, как только я получил работу, потому что я обещал, а моя невеста была не из тех, кто позволил бы мне забыть об этом.
Вечером того дня, когда я получил первую получку, я зашел к ней и предложил:
– Не хочешь прогуляться по Змеиному лесу?
Я был глуп и не чуял под собой ног от счастья, и оттого, что забыл о нашем уговоре, ничуть не удивился, когда она ответила:
– Ладно, давай.
Помню, стояла поздняя осень, и листья уже присыпало снежком. Сверху их прихватило морозом, но снизу они были еще сырыми. Дул легкий ветерок, сияла полная луна, и мы прогуливались под руку по вишневому саду, довольные и счастливые. Внезапно она остановилась, повернувшись ко мне – коренастая девушка с хорошей фигурой и довольно миловидным лицом – и спросила:
– Хочешь зайти в лес?
Могла бы и не спрашивать. Я рассмеялся в ответ:
– Ты же знаешь, что хочу. А ты?
Мы пошли дальше, и через минуту она сказала:
– Я тоже. Но ты ведь знаешь, что мы должны сделать теперь, когда у тебя есть постоянная работа?
Мне стало интересно, к чему она клонит, хотя я почти догадался.
– Пожениться, – признался я и добавил, чуть подумав: – Ты же знаешь, на мою зарплату не очень-то совьешь семейное гнездышко.
– А по-моему, вполне хватит, – ответила она.
Вот так оно и случилось. Она одарила меня лучшим в моей жизни поцелуем, а потом мы пошли в лес.
Она была с самого начала недовольна нашей совместной жизнью. И я тоже, потому что очень скоро она начала твердить мне, что все ее друзья – а больше всего ее семейство – неустанно повторяли, что наш брак не продержится и дня. Я не особо возражал, потому что через несколько месяцев убедился, насколько все они правы. Не то чтобы меня это очень беспокоило, поскольку я не из тех, кто кипятится по любому поводу. Если честно – а в этом, похоже, немногие готовы признаться – сам факт моей женитьбы означал лишь то, что я поменял один дом и маму на другой дом и мамашу. Даже мои доходы остались прежними: каждую пятницу я отдавал получку и получал пять шиллингов на табак и на один поход в кино. Это был такой брак, где стоимость церемонии и банкета служат первоначальным платежом, а потом ты продолжаешь каждую неделю отстегивать взносы, оставляя что-то себе на жизнь. По-моему, так родилась идея покупки в рассрочку.
Однако наш брак продержался куда дольше одного дня, как это все предсказывали. Он продолжался шесть лет, и ушла она от меня, когда мне было тридцать, а ей тридцать четыре. Штука в том, что когда мы ссорились – а скандалили мы по полной: с криком, руганью и битьем посуды – я очень из-за этого переживал. И в разгар каждого скандала мне казалось, что с той самой минуты, как мы впервые увидели друг друга, мы только тем и занимаемся, что скандалим и переживаем без передышки, и что так будет продолжаться все время, пока мы вместе. Главное же, как мне сейчас представляется – и временами я понимал это даже тогда – что наша жизнь, по большому счету, была нескучной.
Незадолго до того, как она ушла, я предчувствовал, что нашей семейной жизни скоро конец, потому что однажды мы поругались так, как никогда до этого не цапались. Как-то вечером мы сидели дома за столом друг напротив друга. Мы поужинали, попили чаю, так что для последовавшего скандала не было никакого повода. Я погрузился в книгу, а Кэти сидела просто так. Вдруг она сказала:
– Я так тебя люблю, Гарри.
Я не расслышал ее слов, что часто случается, когда читаешь. Потом она продолжила:
– Гарри, посмотри на меня.
Я поднял глаза, улыбнулся и снова вернулся к чтению. Наверное, я поступил неправильно, надо было что-то сказать, но книжка попалась очень интересная.
– Уверена, что всеми этими книжками ты портишь себе глаза, – заметила она, вновь оторвав меня от путешествия по жаркой Индии.
– Не порчу, – ответил я, не поднимая глаз. Она оставалась молодой и все еще миловидной женщиной чуть за тридцать с неплохой фигурой, которая не давала мне шансов избежать ее приступов упрямства и раздражительности.
– Мой папа говорил, что книжки читают только дураки, потому что им надо много чему научиться.
Ее слова очень меня покоробили, так что я не смог промолчать и ответил, не поднимая глаз:
– Он говорил так только потому, что не умел читать. Если хочешь знать, он просто завидовал.
– Нечего завидовать тому, что ты забиваешь себе башку всякой ерундой, – медленно произнесла она, чтобы убедиться, что до меня дошло каждое слово. Читать дальше не было смысла, ведь надвигался скандал.
– Слушай, дорогая, может, и тебе взять книжку? – Но она никогда бы этого не сделала, она ненавидела книги, как ядовитых змей.
– Я поумней тебя, и дел у меня по горло, – фыркнула она.
Тут я было взвился, но старался не выходить из себя, потому что еще надеялся, что она не разойдется, и я смогу дочитать главу.
– Слушай, дай почитать спокойно, а? Книжка интересная, да и устал я.
Но эта просьба лишь раззадорила ее пуще прежнего.
– Устал? Вечно ты устал! – громко рассмеялась она. – Усталый Тим! Лучше бы нашел настоящую работу вместо того, чтобы разгуливать по улицам с этой дурацкой почтовой сумкой!
Дальше я промолчу и не стану повторять ее слова. Да и не было особо много слов, прежде чем она выхватила книгу у меня из рук.
– Червяк ты книжный! – завизжала она. – У тебя, урода, только книжки да книжки на уме! – Потом швырнула книжку на кучу горящих углей, глубже и глубже заталкивая ее кочергой в их пылающее нутро.
Тут я не выдержал и врезал ей разок, не сильно, но врезал. Книжка была хорошая, к тому же я взял ее в библиотеке. Пришлось бы покупать новую. Она выбежала из дома, саданув дверью, и явилась домой лишь на следующий день. Я не очень-то убивался, когда она ушла. Надоело мне. Единственное, что скажу: слава богу, что у нас не было детей. Пару раз она беременела, но ничем хорошим это не заканчивалось. И всякий раз из нее вытягивалось больше желчи, чем накапливалось за проходившие между этими событиями несколько месяцев. Наверное, лучше бы она родила, хотя – как знать.
Через месяц после того, как она сожгла книгу, она сбежала с маляром. Все прошло очень мило. Не было ни криков, ни потасовки, ни разбития счастливого семейного очага. Просто однажды я пришел с работы и увидел рядом с часами на каминной решетке записку: «Я ухожу и больше не вернусь». Никаких расплывшихся капелек слез – просто шесть слов, написанных карандашом на вырванном из страховой книжки листке. Я до сих пор ношу его в бумажнике, бог знает зачем.
Маляр, к которому она ушла, жил один в доме где-то по соседству. Несколько месяцев он сидел на пособии по безработице, а потом, как мне позже сказали, вдруг нашел работу в местечке километрах в тридцати от города. Соседям, похоже, не терпелось мне рассказать – конечно, после того, как они уехали, – что они примерно год крутили шуры-муры. Никто точно не знал, куда они отправились: наверное, думали, что я ринусь вслед за ними. Но это мне и в голову не приходило. В конце концов, что бы я смог сделать? Отделать его и притащить Кэти за волосы назад? Ну уж нет.
Даже теперь бесполезно твердить самому себе, что этот жизненный поворот меня никак не огорчил. И вправду скучаешь по женщине, с которой прожил шесть лет под одной крышей, как бы вы там ни ругались. Хотя, скажу я вам, хорошее у нас тоже было. После ее внезапного ухода дом как-то переменился, все в нем стало по-другому: стены, потолок и прочее. Во мне тоже что-то изменилось, хотя я и пытался внушить себе, что все идет по-старому и что уход Кэти вообще ничего не меняет. И все же сначала время тянулось медленно, и я чувствовал себя так, словно учусь ходить на протезе, но потом начались бесконечные летние вечера, и был счастлив почти вопреки своей воле, слишком счастлив, чтобы терзаться грустью и одиночеством. Земля продолжала вертеться, и я, похоже, продолжал жить.
Другими словами, мне удалось жить, довольствуясь маленькими радостями, которые, помимо всего прочего, включали хороший обед в столовой каждый день. На завтрак я варил себе яйцо (по воскресеньям жарил яичницу с беконом), а на ужин брал что-нибудь холодное, но сытное к чаю. И оказалось, что это вполне сносная жизнь. Конечно, бывало одиноко, но, по крайней мере, мне жилось спокойно, и в конечном итоге я так или иначе смирился с подобным житьем. Я даже перестал чувствовать себя одиноким, отчего сразу после ее ухода мне в голову лезли всякие ненужные мысли. А потом я и думать об этом забыл. Во время своих дневных хождений я видел достаточно людей, чтобы смог скоротать вечера и выходные. Иногда я играл в клубе в шашки или заходил в паб по соседству, чтобы не торопясь выпить полпинты пива.
Так продолжалось десять лет. Как я узнал позже, Кэти со своим маляром все эти годы жила в Лестере. Потом она вернулась в Ноттингем. Как-то в пятницу вечером, в день получки, она пришла навестить меня. С ее точки зрения, как выяснилось, лучшего времени для визита нельзя было и придумать.
Я стоял на заднем дворе, прислонившись к калитке, и курил трубку. Выдался трудный день, к тому же очень шебутной. Мне то и дело возвращали письма, говоря, что люди съехали, а куда – никто понятия не имел. Кому-то требовалось целых десять минут, чтобы подняться с постели и расписаться за заказное письмо. И теперь я чувствовал двойное облегчение, потому что наконец-то был дома и курил трубку на заднем дворе на закате осеннего дня. Небо было чистого желтого цвета, переходящего в зеленый над крышами домов с радиоантеннами. Из труб начинал струиться уютный дымок, и большинство фабрик уже затихли. Откуда-то издалека доносились крики игравших около фонарных столбов ребятишек и лай собак. Я уже собрался выколотить трубку, вернуться в дом и снова взяться за книгу о Бразилии, которую начал вчера вечером.
Я узнал ее, как только она завернула за угол и пошла через двор. Я мысленно усмехнулся: за десять лет человек не меняется до такой степени, чтобы его было не узнать, но этого срока достаточно, чтобы заставить тебя приглядеться повнимательней: он ли это. И в эти доли секунды тебя словно бьют в живот. Она шла без прежней уверенности, что все и вся принадлежит только ей. Она двигалась медленнее, чем в последний раз, когда я ее видел, словно за эти десять лет успела налететь на стену, и не шагала, как раньше, с таким видом, будто она пуп земли. Она пополнела и не казалась такой самоуверенной, одетая в поношенное летнее платье и расстегнутое зимнее пальто. Волосы она осветлила, а ведь раньше они были красивого каштанового оттенка.
Увидев ее, я не испытал ни радости, ни счастья – наверное, из-за легкого потрясения, потому что ее появление меня удивило. Не то чтобы я не ожидал снова увидеться с ней, но вы же знаете, как это бывает: я просто о ней забыл. Чем дольше она находилась где-то далеко, тем быстрее наша с ней семейная жизнь сжималась до года, месяца, а потом и до почти мгновенной вспышки света, иногда мелькавшей передо мной в темный предрассветный час. За десять лет память о ней отодвинулась в самые дальние закоулки сознания и осталась там не более чем сном. Как только я привык жить один, то позабыл о ней.
Хотя походка у нее и изменилась, я все еще ждал, что она скажет что-нибудь язвительное вроде: «Ты ведь не ждал, что я так быстро вернусь на место преступления, да, Гарри?» Или «А ты думал, неправду говорят, что фальшивая монета всегда возвращается, так ведь?»
Но она просто стояла.
– Здравствуй, Гарри, – произнесла она, ожидая, пока я отойду чуть в сторону от калитки, чтобы дать ей пройти. – Давненько мы не виделись, да?
Я открыл калитку, спрятав в карман пустую трубку.
– Здравствуй, Кэти, – ответил я и пошел через двор, чтобы она могла идти следом за мной. Когда мы зашли в кухню, она застегнула пальто, словно выходила из дома, а не только что вошла туда.
– Как твои дела? – спросил я, встав у камина.
Она стояла спиной к радиоприемнику, и казалось, что ей не хочется смотреть на меня. Может, ее внезапное появление все-таки сбило меня с толку, и я, сам того не зная, как-то показал свою растерянность, потому что сразу же набил трубку, чего я обычно не делаю. Перед очередной набивкой я всегда даю трубке остыть.
– Нормально, – только и ответила она.
– Что же ты стоишь, Кэти? Присядь, я сейчас разожгу огонь.
Она продолжала смотреть в пол, словно не смея оглянуться вокруг и увидеть вещи, которые после ее ухода практически оставались на своих местах. Однако она увидела достаточно, чтобы заметить:
– Неплохо живешь.
– А ты чего ожидала? – спросил я безо всякой язвительности. Я заметил, что у нее накрашены губы, чего я раньше никогда не видел, а на лице лежали румяна, может, даже еще и пудра, отчего она выглядела даже старше, чем если бы у нее на лице вообще не было косметики. Это был наивный прием, однако достаточный для того, чтобы скрыть от меня – а возможно, и от нее самой – ту женщину, которой она была десять лет назад.
– Говорят, война скоро будет, – сказала она, лишь бы только не молчать.
Я отодвинул от стола стул.
– Садись же, Кэти. В ногах правды нет. – Сам не знаю, почему мне на ум пришло это выражение, которое мы в свое время часто использовали. – Нет, я бы не удивился. Этому Гитлеру надо всадить пулю в лоб, да и многим из немчуры тоже.
Я поднял глаза и заметил, что она, не отрываясь, смотрит на висевший на стене пейзаж с рыбацкой лодкой: побуревшей, ржавой, со спущенными парусами на фоне бледного рассвета, стоящей недалеко от берега, по которому шла женщина с корзиной рыбы на плече. Это была одна из трех картин, подаренных нам на свадьбу братом Кэти, две других мы разбили, когда в очередной раз ругались. Он ей очень нравился, этот пейзаж с рыбацкой лодкой. Последней из флотилии, как мы ее называли в периоды примирения.
– Как у тебя дела? – поинтересовался я. – Все хорошо?
– Хорошо, – ответила она.
Мне все не давало покоя то, что она была не такой разговорчивой, как раньше, что голос ее звучал тише и ровнее, без издевки. Возможно, она чувствовала себя не в своей тарелке, после всех этих лет снова увидев меня в том же старом доме, где все осталось так, как в тот день, когда она ушла. Теперь у меня был радиоприемник, вот и вся разница.
– Работаешь? – спросил я. Казалось, она боялась сесть на придвинутый мной стул.
– У Хоскинса, – ответила она. – В Амбергейте. В кружевной мастерской. Платят неплохо – сорок два шиллинга в неделю.
Она села и застегнула последнюю пуговицу на пальто. Я увидел, что она снова смотрит на пейзаж с рыбацкой лодкой. Последней из флотилии.
– Да ничего хорошего. Всегда платят столько, чтобы с голоду не умереть, и никогда не прибавят, по-моему. А где живешь, Кэти?
Поправив волосы с пробивавшейся у корней сединой, она сказала:
– У меня дом в Снейтоне. Маленький, но обходится всего в семь шиллингов и шесть пенсов в неделю. Шумно там, но мне нравится. Я ведь всегда любила, когда кругом бурлит жизнь, ты же знаешь. Ты всегда говорил: «Пинта пива и кварта шума», так ведь?
– Здорово, что ты помнишь, – улыбнулся я. Однако она не выглядела наполненной жизнью. Ее глаза утратили тот озорной блеск, который часто служил предвестником веселого смеха. Морщинки вокруг глаз теперь говорили лишь о возрасте и ушедших годах. – Рад слышать, что у тебя все нормально.
– Ты ведь всегда был квелым, да, Гарри?
– Да, – честно ответил я. – Не очень-то прыгал.
– А ведь мог бы и попрыгать, – сказала она каким-то безразличным тоном. – Может, тогда бы и жизнь у нас заладилась.
– Что теперь-то говорить, – ответил я как можно более серьезно. – Ты ведь знаешь, что все эти ссоры и скандалы – не по мне. Я человек миролюбивый.
– Прямо как Чемберлен! – пошутила она, и мы оба рассмеялись. Потом она поставила тарелку на середину стола и положила локти на скатерть. – Я последние три года живу одна.
Один из моих недостатков – это то, что иногда я становлюсь любопытным.
– А что случилось с твоим маляром? – Вопрос прозвучал вполне естественно, потому что мне казалось, что мне не в чем ее упрекнуть. Она ушла, ну и все на этом. Она же не оставила мне кучу долгов или чего-то еще. Я всегда позволял ей поступать так, как ей нравится.
– Вижу, у тебя много книжек, – заметила она, увидев одну рядом с бутылкой с соусом и еще две на буфете.
– С ними время быстрей проходит, – ответил я, чиркнув спичкой, потому что у меня погасла трубка. – Я люблю читать.
Она помолчала. Как сейчас помню – три минуты, потому что я смотрел на стоявшие на комоде часы. По радио должны были передавать новости, и я пропустил самое интересное. Когда надвигается война, начинаешь интересоваться новостями. Мне оставалось только о чем-то думать и ждать, пока она заговорит.
– Он умер, отравившись свинцом, – сказала она. – Он сильно мучился, а было ему всего сорок два. За неделю до смерти его увезли в больницу.
Не скажу, что я огорчился, хотя зло на него держать у меня особых причин не было. Я ведь вообще его не знал.
– По-моему, у меня здесь нет сигарет, чтобы тебя угостить, – произнес я, оглядывая каминную полку, словно мог бы там их найти, хотя и знал, что не найду. Когда я встал, чтобы поискать в другом месте, она двинулась в сторону, царапнув стулом по полу. – Нет-нет, сиди. Я пройду.
– Ничего-ничего, – ответила она. – У меня тут есть… – Она полезла в карман и вынула оттуда смятую пачку. – Закуришь, Гарри?
– Нет, спасибо. Я двадцать лет не курю сигареты, ты же знаешь. А ты помнишь, как я начал курить трубку? Это когда мы еще встречались. Ты подарила трубку мне на день рождения и сказала, чтобы я ее курил, потому что она добавляет мне солидности! Вот с тех пор я ее и курю. Я очень быстро к ней привык, и мне нравится. На самом деле, я и дня без нее не могу прожить.
Все было как будто вчера! Наверное, я слишком заболтался, потому что мне показалось, что она нервничает, прикуривая сигарету. Не знаю, по какой причине, потому как ей совершенно не обязательно было находиться у меня дома.
– Знаешь, Гарри, – начала она, глядя на картину с рыбацкой лодкой и кивнув в ее сторону, – мне хотелось бы ее иметь. – Сказано это было таким тоном, словно ей в жизни ничего так не хотелось.
– Неплохая картинка, да? – помнится, ответил я. – Хорошо, когда на стене висят картины, не для того, чтобы специально на них смотреть, а чтобы просто не скучать. Даже если их не рассматриваешь, всегда знаешь, что они рядом. Но эту можешь взять, если хочешь.
– Серьезно? – спросила она таким голосом, что мне впервые стало ее жаль.
– Конечно. Забирай. Мне она ни к чему. В любом разе я могу купить другую, если захочу, или повешу карту военных действий.
Это была единственная картина на стене, за исключением нашей свадебной фотографии, стоявшей внизу на буфете. Но о фотографии я не хотел ей напоминать, боясь, что она вызовет у нее неприятные воспоминания. Оставил я ее не из-за сантиментов, так что, может, лучше было бы ее выкинуть.
– У тебя есть дети? – спросил я.
– Нет, – равнодушно ответила она. – Но я не хочу вот так просто забирать у тебя картину, и, наверное, не надо бы, если она тебе дорога.
Мы долго сидели, глядя куда-то в пустоту. И тут я подумал: что же за эти десять лет случилось такого, что она с такой грустью говорит о картине? На улице темнело. Отчего бы ей не заткнуться и не взять эту чертову мазню? Я снова предложил ей забрать ее и, чтобы покончить с этим делом, снял пейзаж с гвоздя, смахнул тряпкой пыль, завернул в коричневую бумагу и перевязал сверток прочной бечевкой.
– Вот, держи, – сказал я, отодвинув в сторону кастрюли и положив картину на стол рядом с ней.
– Ты очень добр ко мне, Гарри.
– Добр, во как! Какая разница – есть в доме картина или нет? И что я в ней вообще нашел?
Теперь-то я понимаю, что мы с ней обменивались ударами, да такими сильными, каких в нашей совместной жизни и не видали. Я включил лампочку под потолком. Но мне показалось, что ей стало не по себе, когда в комнате все так ярко высветилось, так что я предложил выключить ее.
– Нет, не надо. – Она встала и взяла со стола сверток. – По-моему, мне пора идти. Может, как-нибудь еще увидимся.
– Заходи, когда захочешь. – Почему бы и нет? Мы же с ней не враги. Она расстегнула две верхние пуговицы пальто, словно это могло придать ей раскованности и уверенности, после чего помахала мне рукой:
– Пока.
– Спокойной ночи, Кэти.
Меня поразило то, что она ни разу не улыбнулась и не рассмеялась за все то время, что пробыла у меня, и поэтому я сам улыбнулся ей, когда она стояла в дверях. Ответом мне стала не широкая и открытая улыбка, когда-то мне знакомая, а кривое, неловкое движение губ, дежурная дань вежливости. «Да уж, поломала ее жизнь, – подумал я. – К тому же ей уже за сорок».
Вот она и ушла. А я, недолго думая, вернулся к своей книге.
Через несколько дней я шел по улице Святой Анны и разносил письма. Дело не спорилось, потому что мне приходилось задерживаться чуть ли не у каждого заведения. Моросил мелкий дождь, с плаща стекала вода, брюки промокли почти до колен. Я хотел поскорей вернуться, заскочить в столовую, чтобы выпить кружку горячего чая, и надеялся, что они хорошенько растопили печку. Если бы я так не припозднился на участке, то зашел бы в кафе и пропустил чашечку чего-нибудь согревающего.
Я занес пачку писем бакалейщику и, выходя на улицу, заметил в витрине стоявшего по соседству ломбарда пейзаж с рыбацкой лодкой, тот самый, который я отдал Кэти несколько дней назад. Это точно был он, притулившийся среди древних ватерпасов, моделей самолетов с обломанными винтами, ржавых молотков, мастерков и футляра для скрипки с оборванным ремешком. Я узнал картину по сколу в левом нижнем углу деревянной позолоченной рамки.
Я с полминуты стоял, не в силах в это поверить, я не мог сообразить, как этой пейзаж туда попал, а потом вспомнил первый день семейной жизни и буфет с грудой подарков, среди которых выделялся этот единственный уцелевший из комплекта пейзажик, теперь глядевший на меня из-за осколков чужих жизней. «Вот, – подумал я, – картина превратилась в хлам». Скорее всего, она продала ее в тот же вечер по пути домой: по пятницам ломбарды всегда открыты допоздна, чтобы женщины могли выкупить костюмы мужей из залога на выходные. Или же она могла продать пейзаж сегодня утром и опередила меня всего на полчаса, пока я обходил свой участок. Наверное, она и вправду на мели. «Бедная Кэти, – подумал я. – Почему она не попросила у меня взаймы пару шиллингов?»
Я не очень-то раздумывал над тем, что собираюсь сделать дальше, как и всегда. Я вошел внутрь и встал у прилавка, дожидаясь, пока седой трясущийся скряга разбирает какие-то узлы в присутствии двух женщин с изможденными лицами, нависших над ним и пытавшихся убедить его, что принесли закладывать превосходные вещи. Я начал терять терпение. После свежего дождичка мне в нос ударила вонь старой одежды и заплесневелого барахла, к тому же я жутко выбился из графика обхода. Столовая закроется до моего возвращения, и я останусь без чая.
Наконец, старикашка приковылял ко мне, протянув руку.
– Мне письмо?
– Вовсе нет, папаша. Я хотел бы взглянуть на картину, что стоит у вас в витрине, ту, с кораблем.
Женщины вышли, пересчитывая несколько шиллингов, которые он им дал, а сам старик вернулся, неся картину с такой осторожностью, словно она стоила пять фунтов.
То, что она и вправду продала пейзаж, было для меня потрясением, но во мне еще жили остатки веры, так что я хорошенько рассмотрел картину, чтобы убедиться, что это действительно она. Цена на обратной стороне читалась не очень хорошо.
– Сколько вы за нее хотите?
– Отдам за четыре шиллинга.
Прямо сама щедрость. Но я не люблю торговаться. Я мог бы сбавить цену, но лучше переплатить шиллинг, чем потратить пять минут на пустую перебранку. Так что я отдал деньги и сказал, что зайду за картиной попозже.
Четыре жалких шиллинга, говорил я себе, продираясь сквозь дождь. Вот гад. Он наверняка дал за нее бедной Кэти не больше полутора шиллингов. Три пинты пива за пейзаж с рыбацкой лодкой.
Не знаю почему, но на следующей неделе я ждал, что она зайдет снова. Она появилась в четверг в то же самое время и одета была так же: в летнее платье под синим пальто, пуговицы которого она все время теребила, по чему я понял, что она сильно нервничает. По дороге она пропустила пару рюмочек, и прежде чем войти в дом, зашла в туалет на улице. В тот день я припозднился с работы и еще не допил чай, поэтому и предложил ей чашечку.
– Что-то не хочется, – последовал ответ. – Я недавно уже пила.
Я высыпал в камин уголь из ведерка.
– Садись поближе к огню. Нынче что-то подморозило.
Она согласилась, а потом посмотрела на висевший на стене пейзаж с рыбацкой лодкой. Я ждал этого и все гадал, что же она скажет, когда его увидит, но она не удивилась, обнаружив его на прежнем месте, что немного сбило меня с толку.
– Я ненадолго, – всего-то и сказала она. – У меня еще встреча в восемь.
Ни слова о картине.
– Да ничего. Как дела на работе?
– Хуже некуда, – равнодушно ответила она, словно мой вопрос пришелся не к месту. – Меня уволили за то, что сказала бригадирше, куда ей уматывать.
– Ой! – сказал я, что делаю всегда, когда хочу скрыть свои чувства, однако в большинстве случаев «Ой!» вырывается у меня тогда, когда больше сказать-то и нечего.
Я вдруг подумал, что она, возможно, захочет опять пожить у меня дома, потому как потеряла работу. Если бы захотела, то я бы не возражал. И она не побоялась бы попросить об этом, даже теперь. Но я не хотел заводить об этом разговор первым. Может, я тогда ошибся, хотя уже никогда не узнаю точно.
– Жаль, что тебя уволили, – вставил я.
Она опять, не отрываясь, смотрела на картину, а потом спросила:
– Ты можешь одолжить мне полкроны?
– Конечно, могу, – ответил я, выгреб из кармана мелочь, нашел полкроны и протянул ей. Пять пинт пива. Она не нашлась, что сказать, а только шаркала ногами по полу в такт какой-то звучавшей у нее в голове мелодии. Наконец, она произнесла:
– Большое спасибо.
– Не за что, – улыбнулся я и вспомнил, что купил пачку сигарет на случай, если ей захочется покурить, что говорит о том, как я ждал ее прихода.
– Закуришь? – предложил я, и она взяла сигарету и чиркнула спичкой о подошву, прежде чем я успел дать ей прикурить.
– Я отдам тебе полкроны на следующей неделе, когда мне заплатят.
«Забавно», – подумал я.
– Когда меня увольняют с одной работы, я тут же нахожу другую, – не успел я и рта раскрыть, как она добавила, словно прочитав мои мысли. – Прямо сразу. Можно на военный завод пойти, там сейчас работы много. И деньги хорошие платят.
– По-моему, скоро все фирмы перейдут на военные заказы.
Мне вдруг пришло в голову, что она могла бы потребовать у меня какие-то деньги на содержание – ведь официально мы все еще были женаты – вместо того, чтобы просить взаймы полкроны. Это ее право, и мне не было нужды ей об этом напоминать. Если бы она начала настаивать, я бы не сильно разорился. Я жил один – можно и так сказать – так много лет, что мне удалось кое-что отложить.
– Ну, мне пора, – сказала она, вставая и застегивая пальто.
– Ты точно не будешь чай?
– Нет, спасибо. Хочу успеть на троллейбус до Снейтона. – Я сказал, что провожу ее до калитки. – Не беспокойся, все нормально. – Она стояла и ждала, пока я оденусь, глядя на висевший над буфетом пейзаж. – Хорошая там у тебя картина. Она всегда мне очень нравилась.
– Да, но она последняя из флотилии, – вспомнил я старую шутку.
– Вот потому-то и нравится.
Ни слова о том, что продала ее за полтора шиллинга.
Я проводил ее, теряясь в догадках.
Она приходила ко мне каждую неделю, пока шла война, всегда вечером по четвергам примерно в одно и то же время. Мы немного болтали: о погоде, о войне, и ее работе и о моей. В общем, ни о чем. Мы часто сидели в разных концах комнаты и долго глядели на огонь, я – у камина, а Кэти – из-за стола, словно только что поужинала. Мы оба молчали, но не чувствовали никакой неловкости. Иногда я наливал ей чашку чая, иногда нет. Теперь, когда я это вспоминаю, мне кажется, что надо было бы к ее приходу брать пинту пива, но тогда мне это не приходило в голову. Да и не думаю я, что ей хотелось выпить у меня, потому что она никак не ожидала увидеть у меня в доме выпивку.
Она не пропустила ни одного раза, хотя зимой часто простужалась, и ей было бы лучше отлежаться. Затемнения и бомбежки ее тоже не останавливали. Как-то потихоньку, исподволь мы привыкли к этим радостным вечерам и оба ждали новой встречи. Возможно, в жизни каждого из нас это были лучшие времена. Эти встречи очень помогали скоротать долгие и однообразные вечера во время войны.
Она всегда одевалась в то же коричневое пальто, становившееся все более потрепанным. И она не уходила, не заняв несколько шиллингов. Вставая, она просила: «Э-э… одолжи полдоллара, Гарри». Я давал, иногда подшучивая: «Только не напивайся, ладно?» Она никак не реагировала, как будто шутить на эту тему невежливо. Обратно я, конечно, ничего не получал, но не очень-то и жалел об этой мелочи. Я ни разу не отказал ей в просьбе, а когда пиво поднялось в цене, «пособие» выросло до трех шиллингов, потом до трех с половиной и, наконец, незадолго до ее смерти, до четырех. Я радовался, что могу ей помочь. «К тому же, – говорил я себе, – у нее никого нет». Я никогда не спрашивал, где она живет, хотя она пару раз и обмолвилась, что по-прежнему где-то в Снейтоне. И я ни разу не видел ее рядом с пабом или кинотеатром, ведь Ноттингем – во всех смыслах большой город.
Приходя ко мне, она каждый раз время от времени поглядывала на висевший над буфетом пейзаж с рыбацкой лодкой, последней из флотилии. Она частенько говорила, какая это замечательная картина, как она мне дорога, как здорово на ней сочетаются восход, лодка, женщина и море. Через несколько минут начинались намеки, как бы хорошо ей получить эту картину, но, зная, что она отправится в ломбард, я делал вид, что намеков не понимаю. Я лучше бы одолжил ей пять шиллингов вместо полукроны, чем отдал бы картину, но ей в первые годы, казалось, вполне хватало этой полукроны. Я как-то предложил, что мог бы давать ей больше, если она захочет, но она не ответила. Мне казалось, что картина нужна ей не для того, чтобы продать и получить деньги, а лишь затем, чтобы получить удовольствие от ее заклада, чтобы ее купил кто-то еще, и она больше не принадлежала бы никому из нас.
Но, в конце концов, она прямым текстом попросила у меня пейзаж, и я не видел причины ей отказывать, раз уж ей так хотелось его заполучить. Как и шесть лет назад, когда она впервые пришла ко мне, я вытер с картины пыль, аккуратно завернул ее в несколько слоев коричневой бумаги, перевязал почтовой бечевкой и вручил Кэти. Взяв ее под мышку, она сделалась такой счастливой, ей словно не терпелось поскорей от меня уйти.
И тут повторилась старая история, потому что через несколько дней я снова в витрине ломбарда увидел пейзаж, стоявший посреди годами пылившегося там хлама. На этот раз я не стал заходить и пытаться выкупить его. Мне по-своему жаль, что я этого не сделал, потому что тогда Кэти, возможно, избежала бы несчастья, случившегося с ней через несколько дней. Хотя – как знать. Если не это, то что-то другое обязательно бы произошло.
Живой я больше ее не видел. В шесть вечера ее сбил грузовик, и когда полицейские доставили меня в центральную больницу, она уже умерла. Ее всю перекорежило, и она практически истекла кровью еще до того, как ее довезли до больницы. Врач сказал мне, что на момент происшествия она была не совсем трезва. Среди прочих ее вещей мне показали пейзаж с рыбацкой лодкой, но картина была настолько изорвана и заляпана кровью, что я едва ее узнал. В тот же вечер я сжег ее в жарко пылавшем камине.
Когда ушли два ее брата с женами и детьми и унесли с собой витавшее в воздухе чувство вины за смерть Кэти, которую они относили на мой счет, я стоял у края могилы, думая, что я один, в надежде, что хоть тут-то выплачусь. Но как бы не так. Подняв голову, я вдруг заметил человека, которого раньше никогда не видел. Стоял солнечный зимний день, очень холодный, и первое, что смогло отвлечь меня от раздумий о Кэти, была мысль о том, что это бедняга-могильщик, которому пришлось вгрызаться в окаменевшую землю, чтобы вырыть яму, где она теперь покоилась. И тут появился этот незнакомец. Слезы текли по щекам мужчины лет за пятьдесят, одетого в хороший серый костюм с черной повязкой на рукаве. Он шевельнулся только тогда, когда вконец измученный могильщик положил ему руку на плечо (а потом и мне) и сказал, что церемония окончена.
Мне не хотелось спрашивать, кто он такой. И правильно. Когда я приехал к дому Кэти (и его тоже), он собирал вещи, а чуть позже уехал на такси, не сказав ни слова. Но вот соседи, которые всегда все знают, рассказали мне, что они с Кэти жили вместе последние шесть лет. Ничего себе, а? Я лишь надеялся, что с ним она жила счастливее, чем раньше.
Прошло уже много времени, а я так и не удосужился повесить на стену новую картину. Возможно, там появится карта военных действий. Стена пустует, и я уверен, что скоро пустота исчезнет по милости какого-нибудь правительства. Честно говоря, теперь туда вешать ничего особо не нужно. Ту часть комнаты занимает буфет, на котором все так же стоит свадебная фотография, которую она так и не надумала у меня попросить. Перебирая в памяти несколько старых картин, я начал понимать, что мне не надо было с ними расставаться, как мне не надо было отпускать Кэти. Внутренний голос говорил мне, что я был полным идиотом, что это допустил, и так уж распорядилась злодейка-судьба, что от «полного идиота» у меня в мозгу засело слово «идиот». Оно и теперь там торчит, как рыбья кость в горле, едва не сводя меня с ума, когда мне не спится по ночам, и я лежу и думаю.
Я начал верить в то, что в моей жизни нет никакого смысла, что теперь я не смогу даже удариться в религию или начать пить. Зачем я жил? Неизвестно. На ум ничего не приходило. Какой во всем этом смысл? И все же, в самые жуткие минуты, когда в полночь я чувствую страшную пустоту внутри, я думаю не о себе, а о Кэти, и убеждаюсь, что она страдала куда больше, чем я. И тут я понимаю, что цель моей жизни состояла в том, чтобы хоть как-то помочь Кэти. Но это понимание длится столько же, на сколько аспирин облегчает непроходящую головную боль.
Я неустанно твержу себе, что родился уже мертвым. Что все мертвы. Мертвы, повторяю я, вот только большинство об этом не знает, а я начинаю это понимать. И весь стыд в том, что это наконец-то начало до меня доходить тогда, когда я не могу почти ничего с этим поделать, когда уже слишком поздно, и остается лишь смириться с горькой судьбой.
И тогда из тьмы, как рыцарь в доспехах, появляется оптимизм. Если ты любил ее… (конечно же – да!)… тогда вы оба сделали единственно возможное, чтобы это можно было воспринимать как любовь. Разве не так? Рыцарь в доспехах возвращается во тьму. Да, кричу я, но никто из нас не попытался что-то изменить, вот в чем беда.