Книга: Стингрей в Стране Чудес
Назад: Глава 10 Свет яркой звезды
Дальше: Глава 12 Стингрей

Глава 11
Красота в чудовище

– Hey, I am a British tourist!
Впервые я увидела Бориса нервничающим, чуть ли не в панике. На выходе из отеля рядом с Невским проспектом, пока мы спокойно обсуждали возможность публикации его музыки на Западе и организации гастролей Боуи в России, его внезапно остановили двое мужчин в темных костюмах и со злыми глазами. К тому времени я уже обратила внимание, что в поездках по городу за моей прокатной машиной неизменно следует «хвост», и несколько раз меня даже останавливали за какие-то якобы нарушения, которых я на самом деле не совершала. Я пыталась убедить себя в том, что у меня паранойя и все это я себе придумываю, но вид теряющего самообладание моего учителя и оплота в России стал для меня отрезвляющим душем. Я вдруг со всей остротой осознала, что я чужак в этом месте, казавшемся мне Страной Чудес.
Я быстро привыкала к России, к пестрой, прекрасной, одухотворенной семье музыкантов и художников, наполнявших мое пребывание там своим приподнятым духом и мрачноватым юмором. Мне нравилось находиться рядом с ними в одном морозном воздухе, писать вместе песни, обмениваться идеями, куртками и поцелуями и по-детски самозабвенно играть и дурачиться. Всякий раз, садясь в самолет, чтобы лететь обратно в Америку, я чувствовала себя опустошенной. Меня стал тяготить Лос-Анджелес, в котором я вдруг оказалась чужой, не способной в полной мере убедить остальных в реальности моей чудесной, далекой планеты. Я не могла смириться с тем, что мои друзья живут в своей Северной Венеции без меня, без меня проводят ежевечерние посиделки в своих коммунальных квартирах, без меня веселятся на своих подвальных концертах. Я терзала себя мыслью о том, не злятся ли они на меня за то, что я могу легко, в любой момент прыгнуть в самолет, уехать из России и променять холод и темноту на вечное солнце и холодный лимонад на краю бассейна.
Советский Союз радикально отличался от всего, с чем я росла и к чему привыкла в своей прошлой жизни. Но он все настойчивее и все плотнее забирал меня в свои объятья, как вьющийся виноград обвивает ствол дерева, и я все больше и больше проникалась любовью к населявшим мой мир там невероятным персонажам. Меня восхищало, с каким спокойствием и комфортом русские воспринимают сами себя и свое существование; никто не стремился казаться лучше, чем он есть, никто не хвастал, чтобы выставить себя или других в лучшем свете.
«Дочка у вас просто красавица», – помню, сказала я как-то в гостях у знакомой пары. Мать всегда учила меня не скупиться на комплименты, культура комплиментов была неотъемлемой частью нашего калифорнийского обаяния, обрамлявшей чувство превосходства и непрекращающуюся гонку друг за другом, что скрывались за ней.
«Нет, – спокойно отвечают мне. – Она не красавица, но она очень умная, способная и веселая девочка».
Перед русскими женщинами я просто преклонялась. Все они работали, ухаживали за детьми и мужьями, и в доме у них всегда была еда, чтобы накормить любое количество гостей. Я же даже картошку запечь была не в состоянии. Несмотря на все эти заботы, русские женщины отнюдь не выглядели изможденными и неряшливыми, себя и свое тело они несли с уверенностью и гордостью. Даже те, кто явно страдал избыточным весом, облачались в сексапильные наряды и отплясывали на вечеринках так, будто закон тяготения им не писан. Подперев стенку и наблюдая за ними в своей футболке на два размера больше и мешковатых джинсах, я не могла отделаться от мысли: а я, американка, чувствую ли я себя так же свободно, как эти женщины? У них, быть может, меньше денег, но явно меньше и социальных предрассудков, и их явно меньше терзают мысли о том, что о них могут подумать другие.
«Ну ты и толстушка!» – не раз приходилось слышать нам с Джуди в свой адрес в России. Я от таких слов приходила в отчаяние, но для этих женщин они не были оскорблением. Это была констатация факта, а вовсе не удар по самоощущению.
Мужчины были смелее и откровеннее в проявлении чувств друг к другу: отец мог без стеснения держать за руку сына-подростка, близкие друзья при расставании целовали друг друга в губы. Эти мужчины были настолько уверены в своей мужской сущности, что не чувствовали столь характерного для мужчин в Америке смущения в общении друг с другом.
В то же время на улице наиболее агрессивно и дерзко вели себя вовсе не мужчины, а старушки, по-хозяйски разгуливающие по району с авоськами и внуками.
– Эй, чего расселись на газоне?! – заорала на нас одна из них, когда, присев в парке на траву после фотографирования в черно-белых футболках магазина Guitar Center, мы стали петь We Are the World. Ей все это было явно не по нраву.
– Пошли, пошли отсюда! Быстро!
Извечно миролюбивый Борис стал подниматься, остальные, однако, так быстро сдаваться не хотели.
– We do not speak your language! – прокричал ей в ответ по-английски с сильным русским акцентом Африка.
– Тоже мне, выдумали! – не успокаивалась бабуля. – У себя в стране, небось, так себя не ведете! А что если все будут на траве валяться! – Даже когда мы уже постепенно стали подниматься, она продолжала нас подгонять и, не переставая, причитала: «Никакой травы в парке не останется!».
И что вы думаете? Дюжина крутых рокеров послушно отступила под натиском одной недовольной бабушки.
Еда была для меня, конечно, совершенно непривычная. Всю жизнь я питалась батончиками Snickers или пересоленными полуфабрикатами, которые оставляла нам с сестрами мать, убегая на очередное свидание с нашим будущим отчимом. Со временем, однако, я полюбила простую русскую еду: картошка, морковка, борщ и самый вкусный на свете черный ржаной хлеб. Булочные встречались в Ленинграде на каждом шагу. Невозможно было пройти по улице не почувствовав густой пряный запах испеченного по старинным рецептам хлеба. Перебивал его лишь запах мяса, которое люди вывешивали у себя на служивших холодильниками балконах. Буханка хлеба весила не меньше килограмма, а двух ломтей вполне хватало, чтобы наесться. Только в России я поняла, какую чушь нам в Америке подсовывают под видом хлеба. Мне стало очевидно, что хлеб Wonder никакого отношения к чуду не имел.
С едой, однако, в России была одна проблема – ее приходилось постоянно добывать. У меня складывалось ощущение, что матери и жены чуть ли не всю свою жизнь проводят в попытках купить еду. Зимой, на трескучем морозе, очереди в продуктовые магазины растягивались на сотни метров, а попав наконец в магазин, люди набивались как сельди в бочке, отчаянно пытаясь пробиться к прилавку. Время от времени стоящий по ту сторону прилавка человек просто исчезал, как раз в тот момент, когда к нему собирался обратиться наконец-то добравшийся до вожделенной цели покупатель. Оставшаяся без продавца перегретая толпа нервно переминалась с ноги на ногу, толкая друг друга. Пошел ли он за чем-то? Или исчез уже до конца дня? Такое происходило сплошь и рядом. Весь процесс напоминал работу скульптора, медленно, терпеливо высекающего молотком и зубилом нужную форму – и все ради буханки хлеба. У уличных киосков очереди были не меньше, а что тебе, в конечном счете, достанется и достанется ли что-нибудь вообще, было совершенно не очевидно. Сначала простоишь бог знает сколько времени в очереди, затем под грузом многочисленных сумок с хлебом, овощами, фруктами тащишься на автобусную остановку, потом опять тащишь эти сумки уже домой. Спортом этим людям заниматься уже было не нужно.
Лечиться русские предпочитали народными средствами. К врачам обращались редко, но зато существовал огромный арсенал методов народного лечения. Помню, как Борис вдруг посреди разговора потянулся за головкой чеснока, очистил ее и начал грызть.
– Что ты делаешь?! – с изумленным смехом спрашиваю я.
– Да я чувствую, что заболеваю, а чеснок в этом смысле помогает.
– Бог мой, Борис, какая гадость!
И таких средств, каждое из которых оказывалось чудодейственным, было множество. Но даже чеснок по универсальности воздействия уступал водке. Как человек, единственным приемлемым напитком для которого была холодная вода, я постоянно сталкивалась с проблемами. Воду кипятили, что придавало ей отвратительный резкий привкус и странноватый запах. Пить это я отказывалась, бежала на кухню или в ванную и, подставив ладошки под струю воды, пила прямо из-под крана.
– Нельзя пить воду из-под крана, – убеждали меня все. – Она не очищенная.
Молодость придавала мне ощущение неуязвимости, и я пила ее все равно.
Одним из главных приключений каждого дня было посещение туалета. Большинство людей вместо туалетной бумаги использовали клочки газеты, которые прятались где-то между трубами, как застрявший на дереве глупый кот. Газета была жесткой и практически ничего в себя не впитывала, но вскоре я поняла, что и газета может быть роскошью, – во всяком случае, это лучше, чем вообще отсутствие какой бы то ни было бумаги. В особенности на рейсах «Аэрофлота», где в туалетных кабинках очень редко можно было найти туалетную бумагу или бумажное полотенце. Хорошо еще, если туалет вообще работал. На некоторых рейсах сиденья были сломаны и назад не откидывались. Большинство пассажиров курили и пристегиваться даже не думали. Обстановка была в высшей степени неформальной, в десяти тысячах метров от ближайшего работающего туалета. Контраст с американскими авиакомпаниями с их непререкаемым девизом «безопасность превыше всего» был разительным.
Перелеты были далеко не единственным транспортным подвигом, который нам приходилось совершать. В первые годы моего пребывания в Ленинграде ни у кого из моих друзей собственных автомобилей не было, как не было их у большинства русских. Передвигались мы либо на метро, либо на трамвае, либо, как это было принято, «ловили» машину, выйдя на обочину дороги и протянув поперек движения вытянутую руку. Если машина останавливалась, ты говорил в открытое окошко, куда тебе нужно ехать, и молил всех кривых, горбатых и вечно ворчливых богов, собиравшихся на низких ленинградских облаках, чтобы водитель согласился тебя взять. По прибытии на место ты платил водителю какую-то номинальную сумму, причем все, казалось, прекрасно понимали, сколько стоит та или иная поездка. Это был Uber 80-х.
Трудностей в жизни хватало, но мои друзья с легкостью прощали и принимали свою суровую и нередко немилосердную родину. Всякий раз, уезжая из России и вплоть до возвращения туда, я превращалась в миссионера, проповедующего российский андеграунд. В 1985 году я сумела организовать встречу с Энди Уорхолом в Нью-Йорке в его Factory и показывала ему фотографии «Новых художников» и их работы. Уорхол к тому времени был уже подавленным, малоактивным человеком с тихим голосом, прозрачным, как призрак, с похожими на изморозь светлыми волосами и в очках с ярко-желтой оправой. Разговор поначалу шел вяло и принужденно. Но, просматривая фотографии, он оживился, заинтересовался и даже увлекся. Я объяснила ему, кто эти художники, и, жадно проглядывая одну за другой фотографии, он сказал, что и представить себе не мог такого, – где-то на другом конце света люди создавали искусство в стиле граффити, подобное тому, что делали Кит Харинг и Баския. Я подарила ему две работы – коллаж Тимура Новикова и коллаж Олега Котельникова. Уорхол, встретивший меня вялым рукопожатием, крепко схватился за эти работы, не желая упускать доставшийся ему кусочек Страны Чудес.
Я рассказала, как хорошо его знают в России, каким кумиром он был для многих художников, и спросила, согласится ли он подписать для моих друзей несколько банок супа Campbell, если я выскочу и куплю их в ближайшем магазине. Через пятнадцать минут я уже сидела рядом с Уорхолом, скрестив ноги под мерцающим индустриальным освещением его мастерской, и диктовала ему по буквам имена художников и музыкантов, которые он старательно выписывал на бумажных этикетках консервных жестянок. Он держался молодцом, посмеиваясь над тем, с каким трудом ему давалось правописание иностранных имен. Прощаясь, он попросил меня не пропадать и держать его в курсе того, что происходит с «ребятами». В тот день Уорхол сделал обыденное экстраординарным – полный изящества человек с чутьем на прекрасное и оставшимся с ним новым видением Советского Союза.
И опять советский аэропорт, опять таможенники-медведи, которым на сей раз я рассказывала о своих пищевых аллергиях и о том, что единственная еда, которой я могу спасаться, – консервированный суп Campbell. Я протащила эти банки через два континента и океан у себя в рюкзаке, отказываясь сдавать их в багаж и не расставаясь с ними ни на секунду, чтобы не отдать их на съедение этим ужасным нахальным медведям.
Все мои друзья от банок с автографом Энди Уорхола были в неописуемом восторге. Меня стали шутливо называть «Санта-Клаус».
– Привет, Санта-Клаус! – приветствовал как-то меня Густав, как только я, раскрасневшаяся с мороза, зашла в квартиру.
– Привет! – говорю. – Чем это у вас вкусным пахнет?
На столе стоит банка супа с автографом Уорхола, но, подойдя ближе, я вижу, что она пуста. Густав ловит мой удивленный взгляд.
– Мы хотели попробовать, каков на вкус американский суп.
Уорхол умер довольно скоро после этого. Все мы чувствовали с ним связь, и даже запах томатного супа не мог перебить ощущение горечи от потери. Сергей и Коля отправили мне телеграмму, которую я передала в Factory. Вот что написал Сергей: «С момента, когда я услышал об Энди, я мечтал познакомиться и поработать с ним. И хотя знакомство наше так и не произошло, смерть его для меня – личная потеря».
Такие у меня были русские. Полные грез, чувств и размышлений, которыми они не боялись делиться друг с другом, со мной и с остальным миром. Если это не есть свобода, то я никогда не пойму, что это есть.
Назад: Глава 10 Свет яркой звезды
Дальше: Глава 12 Стингрей