Глава седьмая
Другая жизнь
1
Даже в самых искренних наших порывах, даже в самых решительных наших поступках непременно присутствует элемент позы… Да, я изрядно намучался с тех пор как дантист «бесплатно» вставил мне временные протезы: укушу яблоко или хлебную корку – больно, каждая ложка горячего супа – боль… Да, действительно: для того, чтобы снова ощутить себя полноценным человеком, мне необходимы были деньги. Но разве я погибал? С первых же дней работы в гаражном кэбе стало ясно, что я избрал неподходящий, какой-то чересчур «драматический» способ оплатить счет зубного врача. А уж возвращаться в такси теперь, когда на моем счете в банке собралось свыше тысячи долларов, – и вовсе не было никакой необходимости. Брайтон Бич буквально кишел дантистами-эмигрантами, которые, как и мой знакомый Доктор, не осилили пока американский экзамен и были бы рады вставить мне зубы не за четыре тысячи долларов, а за две, и притом охотно согласились бы получить свой скромный гонорар и в рассрочку. Мы с женой не раз обсуждали этот вариант. Русский «подпольщик», безусловно, выполнит работу хуже; но разве наш жизненный опыт приучил нас пользоваться вещами или услугами непременно высшего класса? И тем не менее я не спешил расстаться с деньгами, которые достались мне так тяжело…
2
Как блудный сын к отцовскому очагу, вернулся я на русский «пятачок». Пока я работал в гараже, у меня не было ни времени, ни сил фланировать после захода солнца по деревянной набережной в толпе эмигрантов. Теперь старые знакомства восстанавливались. Будущий миллионер Миша попрежнему продавал сосиски, но уже поостыл, не рвался штамповать золотые медали. Он стал человеком серьезным: подыскивал рыбный магазин.
– Он сам не знает, что он ищет. Над ним же все смеются! – Мишину супругу душила зависть. – Скажите, Володя, я говорю неправду?
– Кто смеется?
– Наша жидовня! Пока он хлопает глазами, люди – торгуют!
Недели две назад на Брайтоне с большой помпой открылся магазин «Дары океана», где за стеклом витрины-аквариума плавали ленивые карпы, и с этого дня Мишина жизнь превратилась в сплошной кошмар…
– Ничтожество! – свербела Роза. – Я его, Володя, теперь иначе и не называю: «Мое ничтожество!»
Миша смотрел на жену, сосредоточенно размышляя: дать ей по морде сейчас или – потом? Разумница Роза однако не стала дожидаться решения, и ее словно ветром сдуло…
Полоса прибоя, шурша о песок, подкрадывалась к набережной; мы остались на лавочке вдвоем.
– Она еще прибежит и скажет: «Ой, знаешь, ты-таки был прав: они сгорели!» – пророчествовал Миша, глядя вслед удалявшейся супруге.
– О чем это ты? Кто сгорит?
– «Дары океана». Как они его открыли, так они его и закроют…
Тихо плеснула в темноте невидимая волна.
– Рыбный магазин, чтоб ты знал, Володя, нужно брать в черном районе…
– Почему непременно в черном?
– Негры покупают много дешевой рыбы.
Губы Миши дрогнули:
– Я нашел магазин!
Но в голосе слышалось не торжество, а страдание.
– Дорого просят?
– Не в этом дело. Хозяин хочет двадцать тысяч – «под столом».
– Этому человеку можно доверять?
– Человеку? Разве это человек? Это форменный Гитлер! Обобрал родного брата, которому восемьдесят лет, снял со старика последнюю рубашку…
– Как же можно давать ему двадцать тысяч под честное слово?
Миша запрокинул голову и поглядел в небо:
– Вот это самое говорит и мой адвокат…
Над нами горели бруклинские звезды.
– Но я дам ему деньги, Володя! Пусть она кричит, что я сумасшедший. Слушай: а вдруг это – мое? Понимаешь: мое счастье!..
На русском «пятачке» я чувствовал себя, как выброшенная на песок рыба. Я тосковал о желтом кэбе. Так заключенные, выйдя на волю, тоскуют по лагерю…
3
В нашем сложном мире порой случается, что события, которые происходят вдали от тех мест и даже от той части света, где мы живем, события, в которых мы ни прямого, ни косвенного участия не принимали, вдруг оказывают на наши судьбы куда более действенное влияние, чем все наши самые старательные потуги чего-то добиться в жизни или хоть как-то пристроиться. Отдаленной волной именно таких, то есть никакого отношения ко мне не имевших событий – толкнуло в конце концов с тропинки, по которой я шел, и меня… И случилось это, наверное, года через два после того, как однажды в Москве, на квартиру к бывшему генералу, давно лишенному советским правительством и генеральского звания, и боевых орденов, и пенсии, – к известному диссиденту явился незнакомый посетитель.
– Я украинский писатель из Киева, – представился он и назвал свое, ничего ие говорившее хозяевам дома имя. – Никаких рекомендаций у меня нет. О вас обоих (то есть, о генерале и его жене) я слышал и читал то, что вы написали… Я подумал, что если приду к вам сам по себе, вы меня не прогоните…
«В этих словах, – вспоминали впоследствии диссидент и его жена, – было столько обаяния и простоты, что мы сразу же прониклись к незнакомцу доверием. Долго сидели и разговаривали…»
Гость вручил подарок – рукопись своей книги. Однако подарком не обошлось, была у гостя и просьба: хозяева насторожились…
Писатель из Киева был ясноглаз и русоволос, просьбу свою – устроить ему встречу с иностранными корреспондентами, с которыми он намерен говорить о политическом положении в стране, – излагал настойчиво, и у старого генерала, который когда-то гнал в атаки, на смерть, тысячи и тысячи таких же ясноглазых, русоволосых, – дрогнуло что-то внутри, и он сказал, что содействовать не станет:
– Последствия такого поступка непредсказуемы…
Так выговаривал искателю приключений человек, который уже прошел и аресты, и тюрьмы, и годы, годы истязаний в психушках, где врачи «лечили» его разлагающими сознание инъекциями.
– Вернитесь в Киев, – посоветовала, смягчая отказ, жена диссидента. – Постарайтесь еще раз обдумать свое решение, посоветуйтесь с людьми, которым доверяете. Как знать, может, со временем вы будете благодарны за то, что получили сегодня такой ответ.
С тем гость и ушел, а рукопись – осталась…
4
Грубый генерал-каторжанин, в облике которого и Академия Генерального Штаба не вытравила в свое время примет мужицкого сына, читал подаренный ему экземпляр и все ниже опускал своевольную, обритую наголо голову.
«Не сразу решился я передать рукопись этой книги для издания за границей. Существовало два варианта. Первый: выехать на Запад самому (есть такая возможность) и, уже находясь там, издать книжку. Второй: остаться на родине и передать рукопись за рубеж.
Я понимал: если останусь, то – по всем данным, исходя из опыта поведения властей моей отчизны, – буду арестован и осужден…
Но я выбираю второй вариант: остаюсь. Прошу тебя, читатель, когда услышишь, что меня судят, не интересуйся слишком дополнительной информацией через слухи… а знай заранее, что я сказал на суде то, что ты сейчас прочитаешь…
А „сказал“ – скажу! – я на суде так:
– Граждане судьи!.. Я переслал на Запад рукопись своего произведения потому, что когда литератор напишет вещь, он хочет (и должен) выстраданный труд свой держать в руках книжечкой, изданной многими экземплярами, которые дошли бы до многих читателей. У себя на родине я этого не мог – издать и держать в руках книжечку. А я ее писал и считал нужной людям…
Так бы я сказал на суде…
Но, возможно, до суда и не дойдет. Даже и до закрытого. Просто меня заберут, и я исчезну…»
Жена генерала тоже читала эти строки и, позволю себе такой домысел, плакала. Умным своим сердцем, которому довелось выстрадать много горя, она угадывала, что писатель из Киева – вернется, и тогда ей с мужем придется исполнить то, чего он от них добивался: помочь ему погубить себя – окончательно, бесповоротно!
И он вернулся…
5
Тот год, когда происходили события, о которых идет речь советские газеты обозвали «Годом Конституции», поскольку на исходе этого года должен был вступить в силу новый свод основных брежневских законов. В течение уже нескольких месяцев телевидение и печать рассказывали о небывалом энтузиазме трудящихся, которые вовсе и думать забыли о временных трудностях: о том, что в магазинах по-прежнему нет ни муки, ни картошки, а только радовались, что мудрая партия придумала для них новую Конституцию!.. И потому, когда генерал и его жена, уже не пытаясь отговаривать вновь приехавшего к ним автора изданной за рубежом книги, оповестили западных корреспондентов, что в такой-то день, в такое-то время у них на квартире некий гражданин СССР, писатель, намерен в порядке обсуждения высказать свои критические замечания по поводу Конституции, то, рискуя быть высланными из страны, на созванную без ведома властей пресс-конференцию помчались двадцать зарубежных репортеров!
…Потом, возвратясь через месяцы или через годы домой, – в кабинете ли редактора, за столиком ли в Клубе журналистов, в собственной ли спальне будут они рассказывать, сколько мужества требовалось иной раз, чтобы просто войти в подъезд обыкновенного московского дома, и будут с горечью чувствовать, что рассказ неуклюж и что им – не верят… Потому что – ну, как это высказать? – не в том же заключалось самоесамое, что могли набить морду, отнять магнитофон, растоптать фотокамеру. Чем отличалась московская жизнь от привычной? Среди бела дня на улице прекрасного города тебя вдруг окутывала атмосфера ужаса от сознания того, что в любой момент с тобой может случиться неизвестно что и все что угодно… Кирпич с крыши?.. Нападение «хулиганов»?.. Арест по обвинению в шпионаже?..
В диссидентскую квартиру входили взволнованные, с чувством исполненного журналистского долга. Мужчина лет пятидесяти, тот самый, суждениями которого их собирались угостить (имя, отчество, фамилию записывали в блокнотах печатными буквами, чтобы не перепутать: Gely Ivanovich Sneqirey), в прошлом – член коммунистической партии, член Союза советских писателей и Союза кинематографистов поднялся со стула и прочел вслух заранее приготовленный текст:
«Настоящим заявлением я отказываюсь от советского гражданства. Такое решение я принял в те дни, когда правительство проводит обсуждение новой Конституции. Газеты, радио, митинги кричат о единодушном восторженном одобрении. В ближайшее время проект станет законом под всеобщее громкое „Ура!“…
Ваша Конституция – ложь от начала до конца. Ложь, что ваше государство выражает волю и интересы народа… Ложь и позор ваша избирательная система, над которой потешается весь народ, ложь и позор ваш герб, колосья для которого вы импортируете из Соединенных Штатов…»
Умолк…
В комнате было тихо.
Даже иностранцы поняли, что произошло: этот человек, несомненно, отдававший себе отчет в своих действиях, вполне сознательно переступил роковую черту, будто шагнул – в зону жесткого облучения.
Ни вспышки, ни звука. Голова, руки, ноги – все на месте Но человек обречен. И нельзя предугадать, что с ним случится: может, завтра его задавит автомобиль?.. Может, его вышвырнут на ходу из поезда «грабители»? Может, его объявят душевно больным?..
6
О событиях этих, происходивших за тридевять земель от Нью-Йорка, я, разумеется, и слыхом не слыхал до тех пор, пока из Мюнхена, из штаб-квартиры «Радио Свободы» в наш ньюйоркский филиал не переслали «Заявление об отказе от советского гражданства» и пока аккуратная сотрудница библиотеки, размножив документ на копировальной машине, не положила на всякий случай одну из копий в ящичек с надписью «Lobas» – для внештатного обозревателя.
Так в мою убогую жизнь вошли совершенно особые пятницы. Теперь из студии записи я выходил окрыленным, и все предупреждения редактора о том, что своевольничество неминуемо приведет к потере работы, казались мне не заслуживающей внимания ерундой… завтра в длинных и злых очередях к пустым прилавкам продовольственных магазинов будут люди шепотком повторять лихую концовку моей программы!
«ЛОЖЬ И ПОЗОР ВАШ ГЕРБ, КОЛОСЬЯ ДЛЯ КОТОРОГО ВЫ ИМПОРТИРУЕТЕ ИЗ СОЕДИНЕННЫХ ШТАТОВ».
Во, какая у меня сегодня концовка! Эти слова я помню наизусть; они жгут: это мои слова, это мои мысли!.. Разве еще задолго до того, как уехать, не примерялся я в душе тысячу раз сказать именно это, именно так – открыто! – но не смел. И оправдывал себя тем, что миллионы других людей, которые копошились вместе со мной в той, советской, жизни, порывались сказать то же самое и тоже – не смели.
Даже здесь, в тихой заводи, живя в Нью-Йорке, в Вашингтоне, в Мюнхене, многие из нас, сотрудников вещавших на Союз станций, вели передачи под псевдонимом, как и я. Осторожность в отношениях с КГБ всегда разумна. Но этот человек, швырнувший им: НЕ ХОЧУ БЫТЬ ГРАЖДАНИНОМ СССР! – этот автор, которого я цитировал, находился по ту сторону стены и за псевдонимом не прятался. Свое открытое письмо советскому правительству он подписал полным именем и указал адрес: «Киев, улица Тарасовская, 8, кв.6». Он преодолел страх…
Политический отдел «Радио Свобода», запрещавший своим сотрудникам любое антисоветское высказывание, пропускал в эфир публицистику Гелия Снегирева. Джентльмены детанта все-таки уважали чужую храбрость, они понимали, что этого автора ждет. И тем сильнее завидовал я – ему, что не в острословии мы с ним состязались. Суть вещей, по-видимому, заключалась в том, что он и я были сделаны из разного человеческого материала. Ибо я не чувствовал себя свободным – здесь, а он был беспредельно свободен – там!.. И еще: для меня его имя не звучало неким абстрактным символом, как имена Сахарова или генерала Григоренко, которых я никогда не видел. Его, Снегирева, я знал, помнил. Мы с ним много лет копошились рядом. И называть его я привык не по фамилии, и уж никак не Гелием Ивановичем, а по кличке, распространенной среди его приятелей – «Гаврилой»…
7
Я не был его другом. Мы были знакомы постольку, поскольку Гелий тоже был киношником: сценаристом, режиссером, а одно время ходил даже в киноначальниках. Он жил в центре города, в лучшей, чем я, квартире: имел такие, что мне и не снились, связи и вообще был одним из тех, о ком говорят: ну чего еще ему не хватает?..
Однажды он всех удивил: олимпийский, недосягаемый для посредственностей «Новый мир» напечатал его рассказ. Вещичку взяли у, Гелия небольшую, но это была настоящая проза и, прочитав, я больше не хмыкал про себя, дескать, как профессионал, как кинематографист, он куда слабее меня… Он был слабее потому, что был непутевым. Голова его была постоянно забита чем угодно, только не сценарными ходами, не поводами для кинонаблюдения, не спровоцированными ситуациями… Как-то по пьянке, уж и не помню, у кого из общих знакомых пили, Гаврила отвел меня в сторону:
– Сделай одну вещь…
Я удивился: у Гаврилы было достаточно близких приятелей, которых он мог бы попросить об одолжении.
– Вкатили паразиты четвертую группу…
Я рассмеялся. Каждому советскому фильму специальная оценочная комиссия присуждает группу качества. Оплата режиссерской работы производится по этой оценке. Только за самую откровенную халтуру можно было в те годы схлопотать четвертую группу, и тогда режиссеру не платили ни копейки, что, по-моему, правильно: в кино работают по призванию, халтурить в кино – стыдно.
По советским, однако, нормам поведения не полагалось взвешивать – справедлива ли дружеская просьба? Правило действовало одно: можешь помочь – помоги… У Гелия, как всегда, был роман. На этот раз – с высоченной, как баскетболистка, студенткой… Я спросил, что нужно сделать?
– Написать статью…
– О чем?
Прямые волосы свисали на взмокший лоб, пьяные глаза смеялись:
– О праве режиссера на поиск…
До меня дошло: бегая за своей «баскетболисткой», Гаврила сварганил картину левой ногой (что и прежде с ним случалось), но, если в печати промелькнет, что фильм был задуман как-то там особенно, а режиссера, «ищущего в своем творчестве новых путей», постигла неудача, то разве не следует рассматривать ее как своего рода «почетное поражение»? Оценочная комиссия не может, как правило, игнорировать мнение прессы, и после рецензии группу качества, скорее всего, переправят с четвертой на третью, и хоть половину постановочных Гаврила получит…
Я позвонил номенклатурному приятелю, члену редколлегии, рассказал, в чем дело: хороший парень, любовь – по большому счету, а денег, как у всех у нас, – нет…
– Ай-яй-яй! – сказал член редколлегии.
– Надо сделать, – неискренне канючил я: мне так не хотелось писать о каком-то страхолюдном фильме, которого я не смотрел.
– Папа! – сказал газетчик, который всех своих знакомых мужского пола называл «папами», – ответь честно: пусть уж не фильм, но по крайней мере бабу этого режиссера ты видел? Баба наших усилий стоит?
– Стоит, – «объективно» сказал я. Блондинка, студенточка. – И не упустил позлословить: – Это, несомненно, лучшее, что ему удалось в кино!
В трубке послышался хохоток:
– Папа, такие режиссеры – безусловно! – имеют право на поиски и ошибки. Да, да, да! Именно такие ошибки и делают нашу жизнь прекрасной! Твоя статья уже запланирована на понедельник. Обнимаю! – он бросил трубку.
После выступления партийной газеты оценку повысили, знакомые смеялись, мы славно пропили мой газетный гонорар, но Гелия я с тех пор так и не видел…
Мы не были настолько близки, что я должен был разыскать его и попрощаться – перед отъездом. Я вообще забыл о нем, и лишь прожив несколько лет в Нью-Йорке, сняв как-то с полки очередной номер «Континента», вдруг увидел знакомое лицо. Я решил, что обознался, так нет же! Радом с портретом был напечатан текст:
«Зреет во мне ощущение, рождается надежда, что мне суждено стать первой ласточкой. Той, которая возвестит весну свободы моей Родины. Гелий Снегирев».
Я остолбенел: это тот Гелий? «Гаврила»? шумный выпивоха? член Союза писателей? член партии?..
Я начинял свои передачи отрывками из его открытых писем, очерков и рассказов, которые шли и шли на Запад неведомыми путями, и все переспрашивал самого себя: так это тот самый Гелий?..
Еще вчера он был нуль, простой советский человек, которого можно сгноить в лагере или уничтожить в «психушке» – кто там хватится?!.. Но Гелий как-то сразу чересчур широко шагнул. Изо дня в день его имя повторяли и «Би-Би-Си», и «Немецкая волна», и «Голос Америки», и «Свободная Европа».
«Ваша конституция – ложь от начала и до конца»! – кто решался так разговаривать с ними…
Это было невероятно, непостижимо: Гелий ходил на свободе. Они явно не знали, что с ним делать. Я иной раз думал: может, они и не станут его сажать? Может, они объявят его евреем?.. Гелия Ивановича?.. Но разве отчество для них – помеха? Скажут – «Исакович» – и вышвырнут в Израиль.
8
Может, так и случилось бы, но он перешел последнюю грань. Новое письмо было адресовано Генеральному Секретарю, лично. «Вы политический деятель образца тридцать седьмого года…» Тех, кто затронул генсека, не выбрасывают в Израиль.
У нас, на «Радио Свобода», где за мою бытность они и пальцем не тронули ни одного сотрудника, появился – в качестве гостя – болгарский писатель Георгий Марков, политический эмигрант, постоянно работавший в Лондоне, для «Би-Би-Си». Главной мишенью радиопередач Георгия Маркова был Тодор Живков. Вскоре после возвращения в Лондон – 7 сентября 1978 года (в день рождения болгарского фюрера и, видимо, в подарок ему – от любящей госбезопасности) в сутолоке на мосту Ватерлоо «случайный прохожий» задел Георгия Маркова зонтиком. Охнул Марков: что-то кольнуло в бедре…
Он скончался на четвертые сутки. При вскрытии из верхней части бедра была извлечена крошечная – 1,7 миллиметра в диаметре – металлическая ампула с ядом «рицин».
И другой корреспондент «Свободной Европы», Владимир Костов, тоже писавший о своем генсеке, прогуливаясь как-то по Елисейским полям, вдруг почувствовал укол в спину. Костова, однако, удалось спасти. Желатиновая «пробка», закупоривавшая металлическую ампулу с рицином, – извлеченную хирургом и показанную на телеэкранах доброй дюжины демократических стран, – оказалась дефектной. Она не растаяла полностью при температуре человеческого тела, как это должно было произойти (и произошло при убийстве Маркова), а только подтаяла, и в организм Костова попала лишь незначительная доза ада, содержавшегося в микроампуле.
Я читал письмо, посвященное Брежневу: «Ваша карьера возникла на крови… Ваши руки в крови…» – и хотелось кричать: нельзя! Гелий, этого писать нельзя!..
Но разве я жил неотступной мыслью о Гелии?.. Я жил своей жизнью, заботами и дрязгами. Орал на сына из-за тройки по химии: «Ты живешь в эмигрантской семье и обязан учиться блестяще! Такси захотелось водить??..»
Когда пришла весть о том, что Гелий арестован, я воспринял ее, как мы обычно воспринимаем новость о том, например, что кто-нибудь из наших знакомых, будучи неизлечимо больным, попал в клинику, из которой ему, наверно, уже не выбраться… Жаль, конечно. Но ведь иначе и быть не могло…
9
Недооценивая нашей госбезопасности, я думал, что на допросах Гелия будут бить. Но кроме того, что он арестован, мы ничего не знали. Не знали о том, что в его камере сверкает паркетный пол, что его сытно кормят, что тюремщики исключительно вежливы с арестантом, а за состоянием его здоровья следит специальная медицинская бригада…
Не знали мы и такой подробности: с десятого по двадцать седьмой день голодовки заключенного искусственно не кормили, а когда наконец накормили по всем правилам – с выламыванием рук, наручниками и хрустом крошащихся зубов – он почувствовал в шее – иглу – и потом, уже мечась на койке в бреду, кричал: «Шприц!.. Январь!.. Японский укол!..» – а по ногам, вверх от носков медленно полз паралич…
Радиостанции передавали последнее открытое письмо Гелия:
«Леонид Ильич, вы старый человек. Смерть уже задевает вас своим крылом, от вас не отходят врачи… Всю свою жизнь вы прожили ложью. Не в мелочах – соседу и жене вы лгали. Лгали народам – своему и всего мира. Неужели вы так, во лжи, и умрете?..»
Но Брежнев в тот год еще не собирался умирать, а Бог не принимал молитв Гелия, который уже просил смерти…
Всего этого мы не знали.
10
Очередную программу «Хлеб наш насущный», уже записанную на пленку, не пропустили в эфир. События, как это иногда бывает, опередили мой комментарий, и теперь в него необходимо было внести поправки. Телетайп отстукивал экстренное сообщение из Мюнхена:
«В газете „Литературная Украина“ напечатана за подписью Гелия Снегирева статья „Стыжусь и осуждаю“, в которой, в частности, говорится: „В процессе следствия у меня была возможность всесторонне проанализировать свою преступную деятельность, которая, как я теперь глубоко осознал, нанесла серьезный ущерб моей стране… Из отдельных, связанных с темпами развития нашего общества недостатков, я сделал неправильный вывод о несостоятельности советской системы…“»
«Учитывая чистосердечное раскаяние Г.Снегирева,
– продолжал строчить телетайп, –
следствие по его делу прекращено и заключенный из-под стражи освобожден, так как не является более социально опасным…»
Амбициозному баловню захотелось «стать первой ласточкой, той, которая возвестит свободу»… Слава Богу, легко отделался. Раньше они ведь действительно убивали за такое. Но времена меняются, помягчел режим. Понемногу и они втягиваются в детант. Вот, пожалуйста: обезоружили противника и отпустили с миром…
С такими мыслями я отправляюсь в библиотеку.
– Ага, вот ты где! Давай три доллара…
Передо мной хорошенькая кокетливая москвичка. Здесь работает дикторшей.
– А почему это ты даже не спрашиваешь, для чего я требую у тебя деньги?
– А с какой стати я должен спрашивать? Захочешь – скажешь.
– Нет, серьезно. Разве ты не слыхал?
– Что такое?
– Никиту уволили…
Она закончила в Москве театральный институт, год или два играла на московской сцене, но ее литературное русское произношение, как и мое, шлифовал – Никита.
Конечно, увольнение для него не трагедия. Он будет получать приличную пенсию; да и «ушли его» в общем-то по объективной причине: радиостанции опять срезали бюджет; ведь у нас – детант…
– Здесь нечем дышать из-за этих «объективных причин»! – говорит актриса, и только теперь я замечаю, что она выглядит как-то не так, что в ее почти юном лице зловеще проглядывает старуха: ее мать? ее бабка? или, может, то была уже поджидавшая ее за углом кокаиновая американская смерть?
– Уходи из этого болота, – советует мне актриса.
– Куда?
– Думаешь, я – не знаю? Тебя видели. Я так обрадовалась, когда мне сказали…
– Чему? Грязная, унизительная работа.
– А эта – не унизительная?
По длинному коридору, приближаясь к нам, идет «один влиятельный американец». Это наш босс, мистер Т. Я гляжу на него и думаю, что, хотя это нехорошо, неприлично и вообще «так нельзя», у меня не хватит душевных сил, чтобы с ним поздороваться…