Книга: Лавкрафт: Живой Ктулху
Назад: Глава двенадцатая. Гуннар в яме со змеями
Дальше: Глава четырнадцатая. Взбунтовавшийся супруг

Глава тринадцатая. Живой Ктулху

Меня не тянет к нынешним вещам,
Ведь прежде видел свет я в граде старом,
От моего окна где крыши валом
Спускались в гавань, давшей дом мечтам.
И улицы, заката где лучи
Оконца красили дверей резных,
И шпили с блеском флюгеров златых —
Все это в детстве снилось мне в ночи.

Г. Ф. Лавкрафт «Истоки»
Лавкрафт взял с собой роман, чтобы почитать в поезде до Провиденса, но виды Новой Англии в окне так взволновали его, что читать он не смог.
Прибыв поздно вечером 17 апреля 1926 года, он обосновался в своем новом доме. Это был большой деревянный дом в викторианском стиле на Барнс-стрит, 10–12, в трех кварталах к северу от городка Университета Брауна. Лавкрафт и его тетя заняли часть половины дома под номером 10. Лавкрафт поселился на нижнем этаже, а Лилиан Кларк, которая пока еще не въехала, на верхнем. Энни Гэмвелл жила тогда в Провиденсе где-то в другом месте, в качестве компаньонки слепой женщины.
Через несколько дней Лавкрафт все еще распаковывал и разбирал вещи с помощью служанки Лилиан Кларк Делайлы. В. Пол Кук заглянул к нему и нашел, что Лавкрафт «…был без всяких сомнений счастливейшим человеком, которого я когда-либо видел: он мог бы позировать для картинки „После приема“ рекламы медикаментов… Его прикосновение было ласковым, когда он расставлял вещи по местам, а когда выглядывал в окно, его глаза сияли подлинным светом любви. Он был так счастлив, что мурлыкал – будь у него необходимый орган, он еще и урчал бы».
Сообщения Лавкрафта о возвращении домой были полны восторгов: «…Поезд набирал скорость, и я испытывал тихие приступы радости возвращения шаг за шагом к бодрствующей и трехмерной жизни. Нью-Хейвен – Нью-Лондон – а затем старомодный Мистик с его колониальным склоном холма и закрытой скалистой бухточкой. И наконец воздух наполнился безмолвным и неуловимым волшебством – благородные крыши и шпили, над которыми поезд невесомо мчался по высокому виадуку – Уэстерли – к Провинции РОД-АЙЛЕНД и ПЛАНТАЦИЯМ ПРОВИДЕНСА Его Величества! БОЖЕ, ХРАНИ КОРОЛЯ!.. Я неловко возился с чемоданами и пакетами, безнадежно пытаясь выглядеть спокойным – ЗАТЕМ – бредовый мраморный свод за окном – шипение пневматических тормозов – снижение скорости – волны восторга и падение завес с моих глаз и разума – ДОМ – УЗЛОВАЯ СТАНЦИЯ – ПРОВИДЕНС!!!! Что-то щелкнуло – и все фальшивое исчезло. Больше не было ни волнения, ни чувства странности, ни ощущения периода времени, прошедшего с тех пор, когда я последний раз стоял на этой священной земле… То, что я видел во сне каждую ночь после того, как покинул ее, теперь стояло предо мной в прозаической реальности – точно такое же, черта в черту, деталь в деталь, доля в долю. Просто я был дома – и дом был таким, каким он всегда и был со времени моего рождения тридцать шесть лет назад. Другого места для меня не существует. Мой мир – Провиденс».
Он добавил, что «моя жена будет здесь либо постоянно, либо наездами, в зависимости от достигаемых в данный момент деловых договоренностей». Он заглянул к семье Эдди: «Мы узнали об этом, когда однажды вечером в наших дверях раздался звонок… и там стоял Лавкрафт! Выглядел он вытянувшимся и исхудалым… а его руки были холодны как лед, когда он протянул их для дружеского рукопожатия!»
Переезд Лилиан Кларк был отложен на несколько недель из-за приступа невралгии. Когда же она переехала, для заключения определенных долговременных соглашений прибыла Соня. Она вспоминала: «Затем у нас была встреча с тетушками. Я предложила, что сниму большой дом, обеспечу хорошую служанку, оплачу все расходы, и обе тетушки будут жить с нами без каких-либо затрат или, по крайней мере, будут жить лучше с небольшими затратами. ГФ и я действительно договаривались о сумме арендной платы за такой дом с правом его покупки, если он нам понравится. ГФ использовал бы одну его половину в качестве рабочего кабинета и библиотеки, а в другой я бы вела свои дела. На это тетушки спокойно, но твердо уведомили меня, что ни они, ни Говард не позволят себе, чтобы жизнь в Провиденсе обеспечивала работа его жены. Так оно и было. Теперь я понимаю, на чем мы все стояли. Гордость предпочитала страдать молча – как их, так и моя».
Для Лавкрафта было приемлемо жить на заработок жены в Нью-Йорке, но в Провиденсе, где их знали и где им необходимо было подчеркивать свое социальное положение, это было невозможно. Если уж на то пошло, приличной замужней женщине с трудоспособным мужем не должно было работать за жалование совсем.
Интересно было бы узнать чувства Лавкрафта, которые он испытывал, пока эти женщины занимались перетягиванием каната. Но во всех своих письмах за этот период он благоразумно замалчивает данную тему. Очевидно, склонный поначалу согласиться с предложением Сони, он неожиданно изменил свое мнение и принял – хотя бы и молчаливым согласием – точку зрения тетушек. В Нью-Йорке он изливал похвалы Соне за ее «изумительно благородное» отношение. Он заявил, что после того, что она сделала для него, он никогда ее не покинет: «Я надеюсь, что она не воспримет переезд чересчур уныло либо как нечто достойное осуждения с точки зрения верности и хороших манер».
«Отношение СГ во всех подобных вопросах такое доброжелательное и великодушное, что любой замысел долго временной изоляции с моей стороны показался бы едва ли не варварским и совершенно несовместимым с нормами хорошего тона, которые побуждают ценить и уважать самую бескорыстную и исключительную преданность».
Более того, он торопил Соню с приездом в Провиденс. Когда же наступил критический момент, он, в сущности, все-таки порвал с ней. Лавмэн заметил: «Лавкрафт обращался с ней – сознательно или же нет – бессердечно». Можно понять, почему Лавкрафт так и не обсуждал этот эпизод.
Возможно, уступчивость Лавкрафта по отношению к тетушкам была не просто слабостью в его намерениях, но выходом его собственного желания. Его замечание годичной давности о проживании в Провиденсе – «если я когда-либо заработаю денег, чтобы жить там как подобает члену моей семьи» – подразумевает, что он разделял мнение своих тетушек о подобающем для Филлипсов образе жизни на этой священной земле.
Такой человек будет либо содержать жену, либо же обходиться без нее. Находиться у нее на содержании – позор для имени семьи. Поскольку Лавкрафт не мог обеспечивать Соню и даже вносить свою долю в их совместные расходы, он спокойно позволил тетушкам прогнать ее. Таким образом, он уклонился как от супружеских обязанностей, так и от какого-либо чувства вины за их невыполнение.
Со стороны Лавкрафта положение было нелегким. Это происходило задолго до движения за освобождение женщин. Распространенное мнение, будто глава семьи должен приносить весь – или, по крайней мере, большую его часть – семейный заработок, было гораздо устойчивее, нежели сейчас.
Лавкрафт никогда не прикидывался тем, кем он не был. Соня взяла на себя инициативу в ухаживании, хотя он и пытался предупредить ее о том, во что она ввязывается. И если после рассматриваемого события он едва ли выглядел героем, то его стать не стала бы величественней, продолжай он позволять Соне его содержать.
Пять лет спустя Лавкрафт писал Дерлету: «Моя собственная авантюра с супружеством закончилась бракоразводным процессом по причинам на 98 процентов финансовым». Эта оценка не учитывает других весомых факторов, таких как его топомания (его фантастическая привязанность к определенному месту), ксенофобия и сексуальное подавление. Тем не менее вполне вероятно, что эти другие преграды могли бы быть преодолены, если бы Лавкрафт смог достойно зарабатывать на жизнь. В последний год своей жизни он написал более взвешенный отчет: «Я горячо одобряю гармоничное супружество, но принял внешнее сходство за сущностное. Маленькие сходства не выросли, как ожидалось, больше – да и маленькие различия не стали, как ожидалось, меньше. Вместо этого в обоих случаях произошло обратное – не без помощи, несомненно, финансовой ненадежности, неизменно являющейся врагом семейного регулирования. Стремления и внешние предпочтения расходились все больше и больше – пока наконец – хотя и без действительных упреков или даже горечи с какой-либо стороны – Высшему суду округа Провиденс не позволили осуществить его исправительные и разводящие функции, и Старый Джентльмен не был вновь возведен в строгий холостяцкий сан».
Соня изложила свою точку зрения на фиаско в статье, написанной после смерти Лавкрафта для провиденсской газеты: «Я верю, что он любил меня настолько сильно, насколько только можно любить с тем характером, что у него был. Он никогда не упоминал слова „любовь“. Обычно он говорил: „Моя дорогая, ты даже не знаешь, как высоко я тебя ценю“. Я пыталась понять его и была благодарна за любые крохи, что слетали с его губ в мой адрес… Я разглядела в Говарде сократову мудрость и гений. Я надеялась со временем смягчить его больше, вытащить его из бездонных глубин одиночества и психических комплексов при помощи подлинной, супружеской любви. Боюсь, мой оптимизм и чрезмерная самонадеянность ввели нас обоих в заблуждение. (Его любовь к сверхъестественному и таинственному, я уверена, произошла от полнейшего одиночества.)
Другими словами, я надеялась, что мои объятья превратят его не только в великого гения, но также в любовника и мужа. Но в то время как гений развивался и выбирался из куколки, любовник и муж отступали на задний план, пока не превратились в призраков и наконец не исчезли совсем».
Бедная энергичная, щедрая, руководящая, любящая Соня! Мораль представляется следующей: девушки, не выходите замуж за мужчину с мыслью «сделать из него человека» или как-то по-другому радикально изменить его нрав. Не получится. Принимайте его таким, какой он есть, либо не принимайте совсем.

 

Лишь только обосновавшись в Провиденсе, Лавкрафт вернулся к своему старому обычному распорядку. Он мало ел, не ложился почти всю ночь, днем спал. Он проводил время за чтением, писанием и прогулками. За исключением более поздних путешествий, он, по существу, так и провел остаток своей жизни.
Лавкрафт заявил: «Если бы я мог получать материал для переработки в избытке, то больше не писал бы рассказов для этих дешевых торгашеских поставщиков. Публика из безвольных недоумков, стоящая над душой, пока пишешь, портит стиль». Он полагал, что его стиль был чем-то редким и ценным, что переделка под коммерческие требования «испортила» бы. В действительности же его стиль оставляет желать лучшего. В значительной степени вдохновленный По, большей своей частью он относится к тому типу, что ныне считается напыщенным, многословным и громоздким, со множеством длинных предложений, характерных для немецкого языка. В последующие годы он отчасти улучшил его.
Лавкрафт передал некоторые из своих заказов на переработку Клиффорду Эдди, работавшему билетным агентом Гудини. Последний занял место Дэвида Буша как самый крупный и хорошо платящий клиент Лавкрафта по «призрачному авторству». Когда Гудини выступал в Провиденсе в начале октября 1926 года, он пригласил Лавкрафта и семью Эдди на свое шоу, а затем и на ужин со своей женой Беатрис.
Гудини заплатил Лавкрафту семьдесят пять долларов за статью, разоблачающую хитрости астрологии. Он хотел, чтобы Лавкрафт написал для него еще одну, о колдовстве, и приехал в Детройт для сотрудничества. Опасаясь новой ссылки, Лавкрафт отделался от Гудини. Следующее, что он о нем услышал, была его неизлечимая болезнь.
Одним из новых корреспондентов Лавкрафта был крепкий белокурый юноша из Саук-Сити, штат Висконсин, Август Уильям Дерлет (1909–1971). Первокурсник Висконсинского университета, Дерлет был немецкого происхождения и, по его словам, изначально вел род от французского дворянина – эмигранта графа Д’Эрлетта. Обладая литературными устремлениями, 16 июля 1926 года он написал Лавкрафту. С тех пор они поддерживали еженедельную переписку на протяжении десяти лет.
Другие корреспонденты рассказали Лавкрафту, что Клуб Кэлем провел собрание в честь своего убывшего члена. Лавкрафт был польщен, что они скучают без него, но скромно отказался от их похвал: «Правда состоит в том, что я действительно самый что ни на есть не-интеллектуал, если не почти безусловный антиинтеллектуал. Я не переношу математику, не испытываю интереса к подвигам интеллектуальной живости, не обладаю особой быстротой в понимании и, безусловно, совершенно не отмечен способностью удерживать в голове множество одновременных нитей сложного вопроса… Это правда, что я восхищаюсь и уважаю интеллект чрезвычайно, но неправда, что я им обладаю».
Лавкрафт писал, что «Нью-Йорк был кошмаром» и что «Америка проиграла Нью-Йорк полукровкам, но солнце сияет все так же ярко над Провиденсом, Портсмутом, Салемом и Марблхедом – я потерял 1924 и 1925 года, но рассвет весеннего 1926–го так же прекрасен, как я и видел его из Род-айлендских окон!»
На своих длительных прогулках он обнаружил, что знает Провиденс не так хорошо, как предполагал. Он открыл, что в нем есть «самые отвратительные трущобы, какие только может представить человечество», населенные «слизнеподобными существами… которые кишат повсюду и хрипят в едком дыму, выходящем из проходящих мимо поездов… или тайных подземных алтарей».
Он исследовал гору Плезант, Дэвис-Парк и Федерал-Хилл «и был поражен великолепными итальянскими церквями». Монумент Бенедикта Музыке в Парке Роджера Уильямса привел его в исступленный восторг: «Все видимые объекты – мягкий вычищенный дерн, пронизывающая синева неба и воды, блестящая и немного красноватая белизна самого вздымающегося храма – в сочетании с задним фоном леса за озером, теплом и волшебством разгара весны создают атмосферу неповторимого очарования и даже своего рода языческой святости».
Вопреки обету никогда не покидать Род-Айленд вновь, сентябрь застал его в Нью-Йорке, в квартире Кирка. Он присутствовал на собрании ожившего Клуба Кэлем и совершил короткую поездку с Соней, приехавшей из Кливленда. Несмотря на его протесты, она настояла на оплате его еще одной экскурсии по старине Филадельфии.
В октябре Лавкрафт и Энни Гэмвелл совершили автобусную поездку по родовым местам западного Род-Айленда – городкам Фостер и Мусап-Велли. Они искали дома предков, а также дальних родственников: «Единственный изъян в картине – недавний социально-этнический, ибо ФИННЫ, будь они прокляты вовеки веков, купили дом старого Джоба Плейса! Эта финская чума поразила Северный Фостер лет десять назад, но едва ли добилась настоящего устойчивого положения в Мусап-Велли, где лишь две семьи портят в остальном прочную колониальность. Их редко слышно или видно – но все-таки у меня мурашки по телу бегают при мысли об этой коровьей деревенщине в доме, где родилась жена моего двоюродного дедушки, – и топчущей древнее кладбище Плейсов!»
Тот факт, что финны, хотя и не говорящие на индоевропейском языке, в основном относятся к нордическому расовому типу, их не пощадил. Письмо, написанное Лавкрафтом Лонгу в августе, по сути, содержит одну из его самых вопиющих вспышек против национальных меньшинств – в тираде, против которой вряд ли возразил бы Гитлер: «И, конечно же, проблему монголоидов Нью-Йорка нельзя рассматривать спокойно. Город осквернен и проклят – я покинул его с чувством, что замарался от соприкосновения с ним, и какому-нибудь растворителю для забвения потребуется много времени, чтобы очистить меня!.. Как, во имя Неба, восприимчивый и обладающий чувством собственного достоинства белый человек может продолжать жить в мешанине азиатских отбросов, в которую превратилась эта территория – с отметинами и напоминаниями о нашествии саранчи со всех сторон, – совершенно выше моего понимания… Здесь серьезная и огромная проблема, по сравнению с которой негритянский вопрос – просто шутка, ибо в этом случае нам приходится иметь дело не с невинными полугориллами, но с желтыми, бездушными врагами, чьи омерзительные туши вмещают опасные душевные машины, бескультурно извращенные в единственной жажде материальной выгоды любой ценой. Я надеюсь, что концом будет война – но не раньше того времени, когда наши умы полностью освободятся от гуманистических барьеров сирийского суеверия, навязанного нам Константином…
…В Новой Англии у нас собственные местные напасти… в виде обезьяноподобных португальцев, неописуемых южных итальянцев и тарабарящих франко-канадцев. В общих чертах, наша напасть – романская, так же как ваша – семито-монголоидная, в Миссисипи – африканская, в Питсбурге – славянская, в Аризоне – мексиканская, а в Калифорнии – китайско-японская».
По крайней мере, Лавкрафт был беспристрастен к неанглосаксам. Он ненавидел их всех. Могу лишь заметить, что обвинение иностранца в «тарабарщине» – одно из любимых слов Лавкрафта уничижительного значения – всего лишь другой способ сказать, что обвинитель не понимает его языка. Незнание иностранного языка хотя и простительно, но едва ли является разумным предметом гордости.
Теперь Лавкрафт говорил меньше о превосходстве нордической расы над другими европеоидными расами и больше о несовместимости культурных принципов. В то время как большинство американских интеллектуалов отказывалось от своих национальных фобий, он продолжал за них цепляться – прямо как Коттон Мазер в старости, жаловавшийся, что, кажется, уже никто не воспринимает колдовство всерьез.

 

Лавкрафт признался Кларку Эштону Смиту, что не читал «Серебряного жеребца» Джеймса Бранча Кабелла, добавив: «Ирония интересовала меня раньше, когда я был моложе и более впечатлен бренностью вещей, которые она высмеивает… Я бесконечно предпочитаю Кабеллу Дансейни – он обладает неподдельным волшебством и свежестью, которых, судя по всему, утомительному софисту недостает».
Даже Дансейни, считал он, «уже не пишет тот материал, что писал двадцать лет назад». Из рассказов Дансейни он предпочитал ранние – из «Богов Пеганы» (1905) и еще семи сборников, что были изданы до 1919 года. Поздние же его работы Лавкрафт порицал в основном за то, что Дансейни увлекся юмором. Хотя и отнюдь не лишенный чувства юмора в письмах и разговорах, Лавкрафт осуждал его в художественных произведениях. Он полагал, что юмор портит любой жуткий эффект, который мог бы быть в рассказе, а сверхъестественный эффект был как раз тем, что Лавкрафт ценил более всего.
Рассказы, которыми Лавкрафт восторгался более всего, были из тех, что вызывали у него frisson своим эффектом потусторонности. Этот эффект, утверждал он, лучше всего достигается «мощным воздействием временного прекращения действия законов природы и близкого присутствия невидимых миров или сил». Он больше не почитал фантастику Герберта Уэллса, поскольку его «фантазия слишком рассчитана и научна, а скрытая тенденция к социальной сатире принижает ее убедительность».
Среди работ По Лавкрафт не любил «Колодец и маятник» – в основном потому, что ужасы этого рассказа «слишком явно физические». Он считал «Падение дома Ашеров» лучшим из произведений По.
Он был знаком и с современной реалистической художественной литературой – и даже называл Теодора Драйзера «великим художником», несмотря на топорность его прозы. Но Лавкрафта не интересовали вещи, о которых Драйзер писал. Не увлекала его и «сентиментальность Диккенса, героическая помпезность обоих Дюма или слащавость Виктора Гюго». Подлинная фантазия, как у Дансейни и Кларка Эштона Смита, говорил он, «обладает правдивостью, достоинством и значительным местом в эстетике, которых… нет в сентиментальном светском романе».
Любимой повестью Мейчена у Лавкрафта была «Холм грез» (1907). В этом небольшом романе рассказывается об английском мальчике, сыне сельского священника. Герой, обладающий поэтическими наклонностями, уезжает в город, все бьется и бьется, становится наркоманом, сходит с ума и заканчивает жизнь самоубийством. История из того рода, что были популярны в девятнадцатом и начале двадцатого веков – о сверхчувствительном художнике, ненавидимом и гонимом обывателями жестокого и грубого мира. «Холм грез» содержит автобиографические черты – хотя сам Мейчен, которому пришлось побороться, дожил до почтенных лет.
Особенно Лавкрафту нравились в этом произведении сны, в которых герой Мейчена переносится в Британию римских времен. Лавкрафт обожал атмосферу, даже чересчур приукрашенную, как в данном случае, а «Холм грез» просто пропитан атмосферностью. Но это не для тех, кто в своих произведениях предпочитает развитие событий. Для Лавкрафта же произведения с действиями относились к литературному «дну».
Лавкрафт признавал еще одного мастера фантастики – Уолтера де ла Мара, чей роман «Возвращение» (1911) очень его привлекал. Он повествует о человеке, которым пытается завладеть дух давно умершего французского колдуна. Однако дух добивается цели лишь частично: он изменяет внешний вид этого человека до похожего на колдуна, но ему не удается овладеть его разумом. Так что герой пробуждается и обнаруживает, что у него другое лицо, ко вполне понятному ужасу своей жены.
Лавкрафт чувствовал, что его собственные произведения ухудшаются: «Моя техника, я полагаю, лучше той, что была в моей молодости. Но всегда подозреваешь, что вопреки техническому улучшению может быть и параллельное ослабление напряженности и живости твоей работы, по мере того как незаметно переходишь от насыщенной и всему удивляющейся юности к бесстрастному и циничному среднему возрасту».
В ответ на колонку «Почему я люблю Провиденс» в «Провиденс Санди Джорнал» Лавкрафт написал в газету длинное письмо, призывая к защите колониальных зданий, восстановлению старых строений и запрету небоскребов: «Эти замечания вызваны волной увлечения заменой зданий, которая как раз захлестнула наш город… Никто, и это правда, не огорчен лицезрением конца или его ожиданием таких викторианских язв, как Биржа Батлера, Зал Пехоты и чудовищное здание Высшего суда, но когда сносится гармоничное георгианское строение вроде старого особняка Батлера рядом с Галереей, казалось бы, самое время задаться вопросом, является ли эта перемена действительно гражданской необходимостью или же это лишь проявление грубого, неугомонного коммерческого авантюризма…
Сокровища, подобные этим, слишком драгоценны, чтобы терять их без борьбы, и заслуживают всех усилий и финансирования, которые могут быть затрачены на помощь им против вторжений обывательщины разрастающегося города. Любой быстро растущий нефтяной центр может иметь яркие огни, небоскребы и многоквартирные дома, но лишь горячо любимое прибежище веков безупречного вкуса и утонченного стиля жизни обладает увенчанными вазами и увитыми плющом стенами, видами с остроконечными крышами и шпилями, непредсказуемыми изгибами мощеных дворов и аллей и всеми прочими разнообразными штрихами старинного пейзажа, что означают Провиденс для тех его подлинных уроженцев, кто в нем вырос и кто лелеет каждое его настроение и вид, лето и зиму, солнце и дождь».
Когда Лавкрафт писал это, викторианская архитектура и мебель считались проявлением самой что ни на есть безвкусицы, и выражение «викторианское уродство» было расхожим клише. С тех пор викторианские постройки поднялись в глазах общественности. Их выдающиеся образцы оберегаются. По прошествии времени, возможно, викторианские реликты будут считаться такими же ценными, каковыми были колониальные во времена Лавкрафта. Но сам Лавкрафт никогда объективно не рассматривал эти приливы и отливы вкусов. Ибо его веком был восемнадцатый, и по определению произведения этого периода были навсегда выше остальных.

 

В мае Хеннебергер предложил, что он попробует продать собрание рассказов Лавкрафта. Это было первое из ряда подобных предложений, но все они так ни к чему и не привели.
В двадцатых годах двадцатого века еще не существовало небольших, полупрофессиональных издательств, специализирующихся на научной фантастике, книги в бумажной обложке также не выпускались. Бульварные романы в мягкой обложке были популярны среди юных читателей Америки до Первой мировой войны, но вышли из употребления в Соединенных Штатах. Вторая мировая война, с ее нехваткой бумаги и грузового пространства, воскресила бумажные обложки.
Во времена Лавкрафта единственным книжным рынком, который предлагали издатели, был рынок книг в переплете из материи. И тогда, и сейчас подобные издатели обычно считаются со сборниками рассказов только признанных писателей. Опубликовать такой сборник неизвестного автора означает возможную потерю денег. Неизвестный писатель, создавший хороший роман, как правило, может продать его, но сборник рассказов ему удается продать лишь изредка.

 

Летом 1926 года у Лавкрафта начался один из его величайших всплесков художественной производительности. Период с сентября 1926–го по июль 1927–го лицезрел написание шести рассказов, включая и некоторые из его главнейших работ.
За сентябрь и октябрь он написал «Зов Ктулху», который набросал еще перед отъездом из Нью-Йорка. Эта повесть в двенадцать тысяч слов продемонстрировала развитие лавкрафтовской прозы.
В своих ранних рассказах Лавкрафт вводил элементы, которые позже сформировали часть так называемого Мифа Ктулху. Термин означает художественный фон примерно дюжины его рассказов, построенный на едином вымышленном окружении и наборе положений.
Рассказы Мифа Ктулху не образуют последовательного целого, так как Лавкрафт не проработал в деталях свои положения. Каждый рассказ – независимая часть, разделяющая элементы с другими рассказами, но не согласующаяся с ними полностью.
В «Ньярлатхотепе» (написанном в 1920 году) Лавкрафт впервые ввел самого Ньярлатхотепа. В «Безымянном городе» (1921) он привнес Абдула Аль-Хазреда и его загадочное двустишие. В «Гончей» (1922) он упомянул шедевр Абдула, проклятый «Некрономикон». В «Празднике» (1922) он вывел на сцену «Некрономикон» (вместе с другими оккультными книгами, настоящими и вымышленными) и позволил своему герою процитировать кое-что из его прозы, напоминающей Ницше. Также в «Празднике» вводятся вымышленные города Новой Англии Кингспорт и Аркхэм, художественные дубликаты Марблхеда и Салема соответственно, и Мискатоникский университет в Аркхэме.
Идеи Мифа Ктулху используются в рассказах Лавкрафта в различной степени. Иногда они центральные в рассказе, а иногда лишь упоминаются. Поэтому существуют разногласия касательно того, какие рассказы следует относить к Мифу. (Название «Миф Ктулху» никогда не использовалось самим Лавкрафтом, а было придумано после его смерти. Порой он шутливо говорил об этих рассказах как о своих «Ктулхуизме или Йог-Сототике».)
«Зов Ктулху» – главный рассказ этого цикла. В нем впервые была полностью использована концепция, которую Лавкрафт описывал так: «Все мои рассказы основаны на фундаментальной предпосылке, что всеобщие человеческие законы и чувства не действенны или же не значимы в неограниченном космосе… Чтобы добиться сущности подлинного внешнего… необходимо напрочь забыть, что существуют такие вещи, как органическая жизнь, добро и зло, любовь и ненависть и все подобные местные черты незначительной и временной расы, именуемой человечеством».
Рассказы цикла предполагают, что Землей некогда правила раса сверхъестественных – или, по крайней мере, сверхчеловеческих – могущественных существ – Великих Древних или Древних. В некоторых рассказах они – сверхъестественные существа, обладающие полубожественным могуществом, в других же выступают как пришельцы или захватчики с другой планеты. В одних случаях они были парализованы безликими космическими силами, в других – разгромлены, изолированы или изгнаны в борьбе с другими внеземными существами. Древние, однако, борются за возвращение владычества над Землей. Безрассудные смертные нарушают изоляцию Великих Древних, которые вследствие этого начинают ужасающе себя проявлять. Иногда Древние уязвимы перед магическими заклинаниями, иногда перед более материальным оружием, а иногда и ни перед чем, что смертные могли бы применить против них.
Как и большинство рассказов Лавкрафта, «Зов Ктулху» ведется от первого лица. Он начинается: «Самой милосердной вещью в мире, я полагаю, является неспособность человеческого разума соотносить между собой все его содержимое. Мы живем на безмятежном островке неведения посреди черных морей бесконечности, и нам не было предначертано отправиться в далекое плавание. Науки, каждая из которых простирается в своем собственном направлении, до настоящего времени причинили нам немного вреда, но однажды знание, объединенное из разрозненных частей в одно целое, раскроет такие кошмарные перспективы реальности и наше ужасающее положение в ней, что мы либо сойдем с ума от этого откровения, либо укроемся от смертельного света в покое и безопасности нового средневековья».
После дальнейшей лекции о «странных пережитках запретных эпох» начинается собственно рассказ: «Мое знакомство с событиями началось зимой 1926–1927 годов со смертью моего двоюродного деда Джорджа Гэмвелла Энджелла, заслуженного профессора в отставке, изучавшего семитские языки в Университете Брауна, Провиденс, штат Род-Айленд».
Двоюродный дед со старым добрым Род-айлендским именем внезапно умирает в девяносто два года после «столкновения с негром, похожим на моряка», на улице Провиденса. В качестве наследника и душеприказчика Энджелла рассказчик просматривает его личные вещи. Среди них пластина из обожженной глины размером с маленькую книгу с нанесенным непонятным текстом и барельефом гротескной фигуры. Хотя в некотором роде и человекоподобная, фигура эта обладает чешуйчатым телом, длинными когтями, крыльями и головой, с лица которой свисают щупальца, как у осьминога.
Два года назад эту вещь, созданную по увиденному в снах, подарил профессору нервный молодой художник по имени Уилкокс. Он рассказал Энджеллу о своих снах об «огромных циклопических городах из титанических блоков и взметнувшихся к небесам монолитов, покрытых сочащейся зеленой тиной и зловещих своим скрытым ужасом». В этих снах Уилкокс слышал некий голос, говорящий на неизвестном языке, из которого он разобрал только «Ктулху фхтагн».
Лавкрафт объяснил эту груду букв попыткой отразить звуки нечеловеческих голосовых органов, которые нельзя точно отобразить на письме. Он говорил, что «Ктулху» («Cthulhu») равным образом можно было бы представить как «Хлул-хлу» («Khlul-hloo», «и» как в «full») или «тлу-лу» («tluh-luh»).
В 1908 году инспектор полиции из Нового Орлеана, Джон Р. Леграсс, принес на антропологическую конференцию статуэтку похожего кальмароголового чудовища, напоминавшего также и идола культа одного вырождающегося племени эскимосов. Леграсс разогнал сборище подобного культа, практиковавшего человеческие жертвоприношения. Плененный приверженец этого культа по имени Кастро объяснил: «Были эры, когда другие Твари правили Землей, И у Них были огромные каменные города. Их остатки… все еще можно найти в виде циклопических камней на островах в Тихом океане. Все Они умерли за множество эпох до появления человека, но существуют искусства, которые могут Их воскресить, когда звезды вновь займут необходимое положение в цикле вечности. Они действительно явились со звезд, и Они принесли с Собой Свои изваяния.
Эти Великие Древние, продолжал Кастро, не состоят всецело из плоти и крови. У Них есть форма – разве не доказывает этого сей идол со звезд? – но форма не образована материей. Когда звезды находятся в надлежащем положении, Они могут нырять через небеса из мира в мир, когда же положение звезд иное, Они не могут жить. Но хотя Они больше и не живут, Они не могут по-настоящему умереть. Все Они лежат в каменных домах в Своем огромном городе Р’лие, оберегаемые заклинаниями могущественного Ктулху для славного воскрешения, когда звезды и Земля еще раз будут готовы для Них».
Поскольку для оживления Им нужна была посторонняя помощь, Они телепатически переговорили с восприимчивыми людьми и организовали культ для проведения надлежащих ритуалов, когда придет время.
Заключительная часть головоломки – газетный очерк об обнаружении судна с одним живым моряком на борту. Этот живой моряк, Йохансен, был единственным уцелевшим из отряда, высадившегося на неизвестном острове, поднявшемся из океана.
Рассказчик отправляется в Норвегию встретиться с Йохансеном, но выясняет, что тот совсем недавно умер. Йохансен оставил воспоминания, которые его вдова передает герою рассказа. На острове отряд подвергся нападению самого Ктулху – огромного студенистого существа. Йохансену удалось спастись. Рассказчик уверен, что Энджелл и Йохансен умерли, потому что «знали слишком много», и опасается разделить их судьбу.
«Зов Ктулху» – превосходный рассказ в своем роде, написанный в основном простой репортерской прозой. Более того, Лавкрафт впервые собрал свои концепции в связное целое.
При первом представлении Фарнсуорт Райт – как он обычно и поступал с потрясающе новыми идеями – забраковал «Зов Ктулху». Следующим летом, однако, он попросил взглянуть на него снова. Лавкрафт представил его с двумя другими рассказами и одним из своих пораженческих писем. Он поносил традиционные межпланетные рассказы вроде сказок Берроуза о Джоне Картере (которые в юности он любил) с их доблестным человеческим героем, влюбившимся в прекрасную инопланетную принцессу: «Если бы я писал „межпланетный“ рассказ, то он имел бы дело с существами, организованными весьма отлично от земных млекопитающих и руководствующихся мотивами, совершенно чуждыми всему, что мы знаем на Земле, – точная степень чуждости зависит, конечно же, от места действия рассказа – либо находящегося в Солнечной системе, либо еще дальше в совершенно непостигаемых безднах… Я лишь подступил к этому в „Ктулху“, где тщательно избегал земного в некоторых лингвистических и терминологических образцах из Вне, которое я показываю. Все очень хорошо – но стерпят ли это читатели? И это все, что они, вероятно, получат от меня в будущем – за исключением случаев, когда я буду затрагивать явно земные сцены, – и я последний, кто будет убеждать принять материал сомнительной ценности для особого предназначения журнала».
Вопреки неумению Лавкрафта преподносить материал, Райт купил рассказ за сто шестьдесят пять долларов. Он был напечатан в «Виэрд Тэйлз» за февраль 1928 года.

 

Согласно списку, который Лавкрафт вложил в более позднее письмо, рассказом, последовавшим за «Зовом Ктулху», был «Холодный воздух» (три с половиной тысячи слов). Этот пустячок – традиционные ужасы с небольшой долей научной фантастики, явное подражание рассказу По «Правда о том, что случилось с мистером Вальдемаром».
Герой рассказывает, как, проживая в пансионате в Нью-Йорке, он знакомится с жителем того же дома доктором Муньосом. Этот пожилой врач – испанец живет в комнате, в которой холодильной установкой поддерживается низкая температура. По прошествии времени установка ломается. Муньос умирает и тотчас распадается на то, что По в похожем рассказе назвал «полужидкой омерзительной гниющей массой». Муньос в действительности был мертв уже восемнадцать лет, но сохранялся в живом виде при помощи передовой медицинской техники и холода.

 

Во время посещения Бостона Лавкрафт осмотрел квартал очень старых домов в Норт-энде. Он слышал о тоннелях, соединяющих подвалы домов, предположительно использовавшихся контрабандистами в колониальные времена, и это предание положило начало рассказу «Модель Пикмана» объемом в пять тысяч слов.
«Модель Пикмана» – более традиционный рассказ для «Виэрд Тэйлз», нежели большинство произведений Лавкрафта. Герой рассказывает своему другу Элиоту об эксцентричном бостонском художнике Ричарде Аптоне Пикмане. Происшествие, связанное с Пикманом, закончилось для него нервным потрясением, из-за которого он теперь не может заходить в бостонскую подземку. Сам же Пикман исчез.
Художник, по словам рассказчика, обосновал свою студию в подвале одного из старинных домов Норт-энда. Там он писал вселяющие ужас картины пиршествующих гулов. На особенно жутком полотне приколота фотография, на которой изображена чудовищная модель картины, из-за нее-то рассказчик (подобно многим героям Лавкрафта) заходится криком и убегает: «… Ей-богу, Элиот, это была фотография с натуры».
Рассказ относится к среднему разряду лавкрафтовских произведений или даже несколько ниже, поскольку проявляет свою эффектность слишком рано. При последующем посещении Бостона Лавкрафт к своему ужасу обнаружил, что древние дома, на которых был основан его рассказ, были все снесены в развитии недвижимости.

 

Позже в 1926 году Лавкрафт написал еще два коротких рассказа: «Серебряный Ключ» и «Таинственный дом в туманном поднебесье». «Серебряный Ключ» (пять тысяч слов) – еще один рассказ, погруженный в дансейнинский сновиденческий мир Лавкрафта, или, скорее, это рассказ о Рэндольфе Картере, когда он больше не может попадать в сны: «Когда Рэндольфу Картеру исполнилось тридцать лет, он потерял ключ от ворот снов. До этого времени он компенсировал прозаичность жизни еженощными путешествиями в удивительные и древние города за пределами пространства и в прекрасные, неслыханные края садов за неземными морями. Но когда его сковал средний возраст, он почувствовал, что эти привилегии мало-помалу ускользают от него, пока наконец он не лишился их совсем. Больше не плыли его галеры по реке Укранос мимо позолоченных шпилей Франа и не ступали его караваны слонов через благоухающие джунгли Кледа, где позабытые дворцы с растрескавшимися колоннами из слоновой кости спали, прекрасны и нетревожимы, под луной».
Для Лавкрафта было типично определять средний возраст начиная с тридцати. Друзья Картера пытаются убедить его в важности реального мира: «Поэтому Картер старался делать то же, что и другие, и притворялся, будто банальные события и чувства приземленных умов важнее фантазий редкостных и утонченных душ».
С грустью размышляя о том, «как пусты, ненадежны и бессмысленны все человеческие устремления», Картер пробует религию, науку, оккультизм, путешествия и писательство – но все напрасно. Он находит лишь «боль, уродство и отсутствие гармонии… нужду и лишения». На протяжении нескольких страниц Лавкрафт распространяется о том, как Картер страдает от «суетности и тщетности реальности».
Наконец, Картер вспоминает о фамильной ценности в виде большого серебряного ключа. Он возвращается в пристанище детства близ Аркхэма, при помощи ключа вновь становится мальчиком и исчезает из реального мира. Рассказчик полагает, что Картер использовал ключ для возвращения в свой мир снов: «Я спрошу его, когда увижу, ибо я ожидаю вскоре встретить его в неком сновиденческом городе, который мы оба раньше посещали. В Ултаре, что за рекой Скай, ходят слухи, что новый король восседает на троне Илек-Вада, этого легендарного города над пустотелыми скалами из стекла, возвышающимися над сумеречным морем, в которых бородатые гнорри с плавниками создают свои необыкновенные лабиринты…»
Как и в большинстве поздних рассказов Лавкрафта, стиль «Серебряного Ключа» весьма искусен. Но Рэндольф Картер – это второе «я» Лавкрафта, и автор просто погряз в оргии нарциссизма, пронизанного жалостью к себе. Он воображает, что его обладание «редкостной и утонченной душой» дает ему право на жизнь в вечном эстетическом наслаждении, выше потребностей обыкновенных болванов.
Как-то Лавкрафт раскритиковал свою раннюю фантазию «Белый корабль» как «крайне слащавую и жеманную». Мне же кажется, что такая критика более заслуженно подходит к «Серебряному Ключу», который не понравился многим читателям «Виэрд Тэйлз».

 

«Таинственный дом в туманном поднебесье» (три тысячи восемьсот слов) находится в Кингспорте, месте действия «Страшного старика». Лавкрафт почерпнул идею утесов, что фигурируют в рассказе, во время своей поездки с Соней в Марблхед. На одной из этих скал, возвышающихся над морем, стоит дом, в который невозможно проникнуть со стороны моря, если только не умеешь летать. Но единственная дверь в дом располагается как раз на этой стороне, и стена там стоит вровень с отвесным склоном утеса.
Некий философ, Томас Олни, проводит лето в Кингспорте «с полной женой и шумливыми детьми». Испытывая любопытство к странному дому, Олни продирается через лес под ним и стучит в его окна. Чернобородый мужчина в старинном костюме помогает ему перелезть через подоконник и радушно его принимает. Мужчина рассказывает Олни сказки об Атлантиде, Иных Богах и подобных чудесах.
В дверь со стороны моря раздается особый условленный стук. Входят Нептун со свитой тритонов и нереид и «убеленная сединами ужасная фигура древнего Ноденса, Повелителя Великой Бездны». Это Старший Бог, упомянутый где-то еще в Мифе Ктулху. Ноденс помогает Олни войти в огромную раковину, в которой он ездит, и увозит его на прогулку. На следующий день Олни возвращается домой, но в таинственном доме в поднебесье он оставил частицу своей души, и поэтому он уже никогда не будет таким, как прежде. Эта очаровательная сказка относится как к дансейнинскому циклу, так и к циклу Мифа Ктулху.
Оба рассказа были отосланы Райту вместе со вторым предложением «Зова Ктулху», но тот отверг их. Как это уже бывало, позже он передумал и купил оба. Он заплатил за «Таинственный дом в туманном поднебесье» пятьдесят пять долларов.

 

В ноябре 1926 года Лавкрафт принялся за сновиденческую фантазию в дансейнинском стиле. Он писал Дерлету: «Я уничтожил множество рассказов как лежащие ниже даже моих самых снисходительных критериев, и я не уверен, что подобная судьба не постигнет объемистую фантазию, что я стряпаю в данный момент».
По мере продвижения с повестью он становился мрачнее: «Остается только представить себе, насколько удачной может быть эта причудливость, растянувшаяся до размеров романа. Сейчас я на 72–й странице своей сновиденческой фантазии и весьма опасаюсь, что приключения Рэндольфа Картера, возможно, достигли той точки, когда окажутся утомительными для читателя, или же само изобилие сверхъестественных образов разрушило силу любого из образов, должных производить желаемое впечатление странности… Возможно, работа в целом займет около ста страниц – маленькая книжка, – и маловероятно, что она когда-либо увидит свет в напечатанном виде».
Его перо неутомимо летало, и примерно в конце января 1927 года он закончил повесть. При своих тридцати восьми тысячах слов «Сновиденческие поиски Кадафа Неведомого» были самым длинным произведением из когда-либо им написанных.
Лавкрафт считал, что повесть «не очень-то хороша, зато дает полезную практику для дальнейших и более достоверных проб в форме романа». Фрэнку Лонгу придется приехать в Провиденс, чтобы взглянуть на нее, ибо «перепечатка манускриптов подобного объема совершенно не по силам немощному старому джентльмену, теряющему всякий интерес к рассказу в тот момент, когда он его заканчивает».
Лавкрафт действительно так и не перепечатал этот труд. К счастью, его любительское отношение к своим произведениям все-таки не лишило нас этой замечательной, хотя и забракованной повести. После смерти Лавкрафта Барлоу передал рукопись Дерлету, который и опубликовал ее.
Повесть в том виде, в каком мы ею располагаем, является черновиком, который так и не был доработан. Трудно предположить, купил бы ее Райт для «Виэрд Тэйлз». Однако, если бы Лавкрафт дожил до появления журнала «Анноун» («Неведомое») в 1939 году, «Сновиденческие поиски Кадафа Неведомого», должным образом отредактированные, были бы весьма подходящими для него.
В этом произведении описываются приключения Рэндольфа Картера, лавкрафтовского ученого холостяка из Бостона, в краю снов его ранних дансейнинских рассказов. Этот край, более или менее соразмерный с явным миром, существует в другом измерении. Повесть начинается: «Трижды Рэндольф Картер видел во сне тот чудесный город, и трижды его вырывали оттуда, когда он в безмолвии замирал на высокой террасе над ним. Прекрасный, весь в золоте, сверкал он в лучах заходящего солнца – со стенами, храмами, колоннадами и арочными мостами из мрамора с прожилками, фонтанами в серебряных чашах, радужно переливающимися на просторных площадях и в благоухающих садах; и широкими улицами, стелющимися между изящными деревьями, полными цветов вазами и статуями из слоновой кости, выстроившимися в мерцающие ряды, – а на его крутые северные склоны взбирались ярусы крыш из красной черепицы и старых остроконечных фронтонов, скрывающих узкие дорожки с пробивающейся меж булыжников травой…
Когда и в третий раз он проснулся, так и не спустившись по тем пролетам и так и не побродив в тишине того заката, он долго и истово молился скрытым богам снов, что капризно нависают над облаками Кадафа Неведомого, по холодной пустоши которого не ступала нога человека. Но боги не дали ответа и не смягчились, и не выказали они хоть какого-то знака расположения, когда молился он им во сне и заклинал их жертвоприношениями при помощи бородатых жрецов Нашта и Каман-Та, чей подземный храм с огненной колонной располагается недалеко от ворот в бодрствующий мир…
Наконец, изведенный желанием сверкающих в закате улиц и скрытых меж древних черепичных крыш дорожек на холме… Картер решился отправиться с дерзкой просьбой туда, куда не доходил прежде человек, и бросить вызов ледяным пустыням во тьме и добраться до того места, где Кадаф Неведомый, окутанный облаками и увенчанный невообразимыми звездами, тайно в ночи хранит ониксовый замок Великих.
В легкой дремоте спустился он по семидесяти ступеням в огненную пещеру и поговорил о своем замысле с бородатыми жрецами Наштом и Каман-Та. Жрецы же покачали увенчанными пшентами головами и возвестили, что это будет смертью его души… Подобные путешествия содержат неисчислимые повсеместные опасности, равно как и ту ужасающую конечную угрозу, что бессвязно бормочет-то, о чем нельзя говорить, – за пределами упорядоченной вселенной, куда не достигают сны; ту окончательную бесформенную гибель из предельного хаоса, что богохульствует и пузырится в самом центре бесконечности, – безграничного султана демонов Азатота, чье имя не осмеливаются произнести вслух ни одни уста и который жадно гложет в непостижимых, лишенных света покоях вне времени среди приглушенного, сводящего с ума боя мерзких барабанов и пронзительного монотонного завывания проклятых флейт, под чьи отвратительные отстукивания и плач медленно, неуклюже и нелепо танцуют гигантские Конечные Боги – слепые, безголосые, мрачные и бездумные Иные Боги, чья душа и посланник есть крадущийся хаос Ньярлатхотеп».
Не смутившись предостережениями жрецов, Картер «отважно спустился по семистам ступеням к Вратам Глубокого Сна и вступил в Зачарованный Лес». Там он держит совет со своими старыми друзьями – маленькими, покрытыми мехом зугами. Далее он идет в Ултар и советуется со старым жрецом Аталом, который сопровождал Барзая Мудрого во время злополучного для него восхождения на Хатег-Кла. Когда же ни Атал, ни Пнакотические манускрипты, ни Семь Тайных Книг Хсана не могут сказать ему, как добраться до Кадафа Неведомого, он опаивает Атала, и тот направляет его к горе Нгранек на острове Ориаб на юге. (Если сопроводительная карта и не согласуется с произведениями полностью, то и сами произведения не согласуются друг с другом.)
С Картером происходит еще множество приключений – с ночными мверзями, чудовищами с Луны, дхолами, гулами, гагами и гастами. (Названия вроде «зуги» и «гаги» придают повести ребячливый налет; Лавкрафт, возможно, изменил бы их при переработке.)
Картер взбирается на гору Нгранек и добирается до недоступного плато Ленг – которое, судя по всему, является не частью бодрствующего мира, как это было в «Гончей», но сновиденческой версией Тибета. Наконец Картер предстает перед самим Ньярлатхотепом, в его замке на вершине Кадафа Неведомого. Ньярлатхотеп говорит ему: «Да будет тебе известно, что твой чудесный город из золота и мрамора – лишь итог того, что ты видел и любил в юности. Это великолепие бостонских крыш на склонах холмов и западных окон, пламенеющих в закатных лучах; благоухающего цветами Коммона, величественного купола на холме и разбросанных в беспорядке фронтонов и труб в фиолетовой долине, где сонно течет Чарльз, перекрытый множеством мостов. Это и видел ты, Рэндольф Картер, когда твоя няня впервые вывезла тебя в коляске весенней порой, и это будет последним, что предстанет пред твоим взором в воспоминаниях и любви».
Ньярлатхотеп отправляет Картера в путь к его волшебному городу на спине шантака – огромной чешуйчатой птицы с лошадиной головой. Он пытается обмануть исследователя, но Картер отвечает его же оружием и просыпается в своем родном Бостоне.

 

Мнения об этой повести различны. Некоторые, вроде профессора Сент-Арманда, считают ее лучшим произведением Лавкрафта, другие же – Джеймс Блиш, например – худшим. Сам Лавкрафт называл ее «бледным вторичным дансейнизмом». В повести слабы сюжет и словесные портреты, а также видна ее недоработанность.
Тем не менее я нахожу, что это зловещее сюрреалистическое сновиденческое повествование увлекает и одной лишь изобретательностью автора. Лавкрафт расточителен на оригинальные, красочные и занятные идеи. Эта повесть принадлежит к тому же разряду сновиденческих произведений, что и «Фантастес» и «Лилит» Джорджа Макдональда и книги об Алисе Льюиса Кэррола.
Параллели между поисками Рэндольфа Картера своего волшебного города, обретением его в родном Бостоне и отъездом Лавкрафта из Провиденса и возвращением обратно весьма трогательны. Лавкрафт тоже был «изведен желанием» своего родного города, даже если некоторые и сочтут подобное чувство непостижимым.

 

После «Сновиденческих поисков Кадафа Неведомого» Лавкрафт написал «Цвет из космоса» – рассказ в двенадцать тысяч слов, один из лучших из цикла Ктулху. Он начинается: «К западу от Аркхэма вздымаются холмы первозданной дикости, да простираются долины с густыми лесами, коим неведом топор. Есть там темные узкие лощины меж холмов, по которым причудливо взбираются деревья, и струятся там ручейки, на которые никогда не падал луч света…
Старожилы покинули те края, а иностранцам жить там не нравится. Пытались там обосноваться и франко-канадцы, и итальянцы, приезжали поляки – тоже уехали. И это не из-за того, что можно увидеть или потрогать, но из-за чего-то такого, что воображается. Места те отнюдь не благоприятны для фантазий и по ночам не приносят спокойных снов…»
Рассказчик объясняет, что в этой местности находится «окаянная пустошь», медленно разрастающаяся вокруг бесплодного участка. Он выведывает всю историю у одного из немногих оставшихся старожилов.
В 1882 году в центре района упал метеорит. Это был крайне необычный метеорит, состоящий из кожистой субстанции, которая сбила с толку лаборатории Мискатоникского университета своим убыванием и последующим исчезновением.
Затем все живое в округе поразили загадочные болезни. Растения и животные обезображивались и умирали. Члены семьи с ближайшей фермы один за другим сходили с ума и тоже умирали. Как обнаруживается, инопланетный пришелец, что прибыл с метеоритом, – газообразное существо неземного цвета…
Рассказ написан в простой, вялой повествовательной манере без каких бы то ни было ярких отрывков. Но читатель легко может представить себя в одном из этих холмистых районов юго-востока Новой Англии, где заброшены все фермы, за исключением небольшого числа, и местность возвращается к природной дикости.

 

В 1904 году в Нью-Йорк приехал молодой изобретатель по имени Хьюго Гернсбэк. Он родился в Люксембурге и получил образование в Германии. Гернсбэк основал «Электро Импортинг Компани» и через четыре года начал выпуск журнала «Модерн Электрике» («Современное электрооборудование»). Это был первый из ряда журналов, издававшихся Гернсбэком, – таких как «Электрикэл Икспериментер» («Электрический экспериментатор») и «Сайэнс энд Инвеншн» («Наука и изобретение»). В некоторых из этих журналов Гернсбэк публиковал научно-фантастические рассказы, написанные им самим или же фантастами того времени.
Гернсбэк верил, что научная фантастика вызовет у молодежи интерес к науке и ознакомит с ее основами. По его мнению, научно-фантастические рассказы должны предсказывать устройства, которые однажды действительно могут войти в употребление. Гернсбэк изобрел слово «телевизор» еще задолго до того, как аппарат с таким названием стал реальностью.
В 1926 году Гернсбэк начал выпуск первого журнала, посвященного исключительно научной фантастике, – «Эмейзинг Сториз» («Удивительные рассказы»). Через два года он обанкротился и лишился руководства журналом, но вскоре вернулся с другим – «Уандер Сториз» («Рассказы о чудесах»). Через несколько лет этот журнал постигла та же участь.
В течение этих лет Гернсбэк, как и множество издателей, обходившихся малыми средствами, был щедр на обещания своим авторам, но частенько не выплачивал им обещанного. Флетчер Прэтт, трудившийся с Гернсбэком над «Уандер Сториз», переводил европейские научно-фантастические романы, которые впоследствии печатались по частям. Когда несколько частей такого романа были опубликованы, Прэтт принуждал Гернсбэка выплатить ему долг, угрожая оставить перевод незаконченным.
Сомневаясь, что Фарнсуорту Райту понравится «Цвет из космоса», Лавкрафт отправил его в «Эмейзинг Сториз». В июне 1927 года он узнал, что рассказ принят. Он был должным образом напечатан в сентябрьском выпуске.
Однако получение платы за него оказалось проблемой. Лишь в следующем мае, после множества настойчивых писем Лавкрафта, журнал выслал ему чек на двадцать пять долларов. Это составило пятую часть цента за слово – смехотворная цена.
Впоследствии Лавкрафт упоминал Гернсбэка как «Хьюго-крысу». Как правило, он отказывался слать рассказы в другие журналы кроме «Виэрд Тэйлз», хотя некоторые платили и лучше, ибо, по его словам, они были слишком «коммерческими». Возможно, он был озлоблен своим опытом сотрудничества с Гернсбэком.

 

В 1927 году Лавкрафт говорил о других произведениях, которые намеревался написать. Одним из них был роман объемом с книгу, разворачивающийся в «более естественной обстановке, в которой некоторые ужасные нити колдовства тянутся из веков на мрачном и изводящем воспоминаниями фоне древнего Салема». В апреле он писал: «Прямо сейчас я при помощи карт, книг и рисунков досконально изучаю Лондон, дабы получить фон для рассказов, содержащий побольше старины, нежели может предоставить Америка… Набросок, отслеживающий историческое развитие города от крытой соломой кельтской деревни на сваях… То, что я пишу, возможно, начинается во времена Рима…»
В ночь на 31 октября Лавкрафту приснился сон о Древнем Риме. Он читал перевод «Энеиды», и в сочетании с Хэллоуином это породило следующий сон: «В небольшом провинциальном городке Помпело, у подножия Пиреней в Испании Ближней, пламенел закат, день заканчивался. Это, должно быть, была эпоха поздней республики, ибо провинция все еще управлялась сенатским проконсулом, а не преторианским легатом Августа, день же был первым перед ноябрьскими календами. К северу от небольшой равнины поднимались холмы, все в алых и золотых красках, и закатывающееся солнце таинственно озаряло красным необработанный свежий камень и оштукатуренные здания пыльного форума и деревянные стены цирка, располагавшегося неподалеку на востоке. Группы горожан – широкобровые римские колонисты и жестковолосые романизированные аборигены вместе с явными гибридами обеих пород, все одетые в дешевые шерстяные тоги, – а также несколько легионеров в шлемах и чернобородых варваров в грубых одеждах из близлежащей Гаскони заполонили немногочисленные мощеные улицы и форум, движимые какой-то смутной тревогой. Сам я только сошел с носилок, которые носильщики-иллирийцы, судя по всему, спешно принесли из Калагурриса, что южнее в Иберии. Оказалось, что я был квестором провинции по имени Л. Целий Руфий и что я был вызван проконсулом, П. Скрибонием Либо, приехавшим из Тарраго несколькими днями раньше. Солдаты были пятой когортой Двенадцатого легиона под командованием военного трибуна Секстия Аселлия…»
Собрание касается Очень Древнего Народца с холмов, «маленьких желтых косоглазых» людей, которые ежегодно похищают кого-нибудь из местных жителей для использования в своих зловещих обрядах. В этом году никто из крестьян не исчез, и это породило убеждение, что Очень Древний Народец затевает нечто особенно жуткое.
После долгих споров Скрибоний Либо направляет когорту – вместе с рассказчиком – остановить надвигающийся шабаш. С холмов раздается зловещий бой барабанов. Свет меркнет, наступает холод, появляются громадные скачущие формы, легионеры сходят с ума от ужаса…
Более года Лавкрафт забавлялся идеей сделать из этого сна рассказ. Наконец в феврале 1929 года он уведомил Фрэнка Лонга, что охотно позволяет ему использовать сон, поскольку сам потерял всякий интерес к этой идее.
Так Лонг написал новеллу – «Ужас с холмов». Он перенес сон Лавкрафта в современность и ввел в него существо из четвертого измерения, Шогнара Фогна, как одного из Великих Древних, ответственного как за уничтожение римской когорты, так и за ужасающие деяния в современном мире. Лонг выполнил работу со знанием дела, но нельзя не сожалеть о том, что Лавкрафт так и не довел до конца свой изначальный замысел.

 

В 1927 году Лавкрафт был ободрен сообщением, что «Кошмар в Ред-Хуке» будет переиздан в антологии «Не ночью!». Он отредактировал книгу посредственных стихов «Белый огонь» одного любителя, Джона Рейвенора Буллена, и написал предисловие к ней. Работа была «кошмаром», но поклонник Буллена заплатил за нее.
Кук наконец-то напечатал «Риклуз» с трактатом Лавкрафта «Сверхъестественный ужас в литературе». Лавкрафт подумывал о расширении этого труда до размеров книги, как его убеждал друг по переписке Роберт Э. Говард, но так и не сделал этого.
Фарнсуорт Райт все говорил об издании сборника рассказов Лавкрафта. Однако в 1927 году он напечатал книгу, в которую вошел небольшой роман об опасности восточного оккультизма – «Лунный ужас» А. Г. Бёрча, – дополненный рассказами Райта и других. Райт пережил тяжелые времена, распродавая весь тираж, и годами позже все еще рекламировал «Лунный ужас». Ничтожный результат этой книги свел на нет идею сборника Лавкрафта.
Лавкрафт был весьма занят «призрачным авторством». Он обзавелся двумя новыми клиентами, одним из которых был бывший дантист, журналист и консул Соединенных Штатов по имени Адольф де Кастро. Де Кастро (урожденный Данцигер) сотрудничал с Амброзом Бирсом и извлекал из этого факта выгоду с самого исчезновения Бирса в Мексике в 1913 году. (Существует, однако, предание, согласно которому при их последней встрече Бирс ускорил отъезд де Кастро, сломав трость о его голову.) Де Кастро описывали как добродушного парня, не лишенного обаяния и образованности, но немного жуликоватого. Возможно, это и не совпадение, что арестованный полицией словоохотливый приверженец культа в «Зове Ктулху» носит имя Кастро.
Другим клиентом была миссис Зелия Б. Рид, привлекательная вдова на четвертом десятке, обеспечивавшая себя и сына на Среднем Западе журналистикой и сочинением рассказов. С Лавкрафтом ее познакомил Сэмюэль Лавмэн. И де Кастро, и миссис Рид в избытке обеспечивали Лавкрафта работой, но оказалось, что получить с них деньги было не так-то легко.
Когда миссис Рид упала духом после критики Лавкрафта ее скромных литературных способностей, он писал ей длинные непринужденные письма, чтобы ободрить ее. Он рассказал ей о своих фантастическом, научном и поэтическом периодах; «…теперь же, когда мне тридцать семь, я мало-помалу берусь за чистое изучение старины и архитектуру и совершенно отдаляюсь от литературы!».
Псевдонимы, говорил он, есть дело вкуса. Можно даже начать ревновать к собственному псевдониму, которому приходится быть верным, когда он укоренился: «Мое главное возражение против псевдонимов заключается в том, что они имеют свойство подразумевать у их обладателя некую разновидность самосознания или самоинсценировки, что до некоторой степени чуждо для процесса безличного, безучастного художественного творения. Они подразумевают, что их обладатель держится на расстоянии и думает о себе как об авторе, вместо того чтобы настолько погрузиться в свое эстетическое видение, что совсем не считать себя личностью».
Это весьма показательный совет, поскольку исходит от человека, пользовавшегося в юности дюжиной псевдонимов.
Лавкрафт также убеждал миссис Рид в собственном антикоммерческом, «искусство-ради-искусства», взгляде на литературу. Никто, говорил он, не может написать из коммерческих соображений что-либо «стоящее» или обладающее хоть какой-то «глубиной». Единственным правильным мотивом для сочинения «…является тот род возвышенного видения, что придает вселенной незнакомые краски и который окружает маскарад жизни мистическим обаянием и скрытой значимостью так остро и убедительно, что ни один взор не может созерцать его без непреодолимого желания ухватить и сохранить его сущность; удержать ее для будущего и разделить с теми, кого можно побудить рассмотреть ее с родственной точки зрения».
Нужно уметь получать такое чувство от вида «крыш и шпилей, рощ и садов, полей и террас, стриженых лужаек и покрытых рябью прудов с лилиями». Другими словами, если вы реагируете на красивый пейзаж также эмоционально, как Лавкрафт, и если вы хотите писать, как По, Дансейни и Мейчен, – что ж, превосходно; если же нет – забудьте об этом.
Для гения, который может преодолеть все преграды, или для того, кто имеет независимый доход, это могло бы быть хорошим советом. Но для молодой женщины со скромными способностями, пытающейся зарабатывать на жизнь при помощи пишущей машинки, совет был ужасным. Лавкрафт всегда призывал Зелию «писать литературу как противоположное занудной каше и явному буржуазному фуражу ходовых известных романистов», тогда как на самом деле те способности, которыми она обладала, как раз и были предназначены для производства «буржуазного фуража».
Друзья Лавкрафта получали схожий совет. Он говорил, что пишет «исключительно для собственного наставления, поскольку переложение на бумагу моих снов совершенствует и кристаллизует их». «Литератор действительно должен быть независимым в финансовом отношении», – говорил он, добавляя: «Я больше уважаю честного водопроводчика или водителя грузовика, который пишет для собственного удовольствия в свободное от работы время, нежели литературного поденщика, уничтожающего собственную личность в презренной уступке пустым и поддельным требованиям невежественной толпы». Дерлету следует «напрочь позабыть о моде и писать то, что находится в нем». Увлечение сексом в художественной литературе в двадцатых годах было «мимолетной стадией культурного упадка». (Лавкрафту следовало дожить до семидесятых!)
Замечания Лавкрафта о литературе отражаются и на его суждениях о других людских делах. Его интеллект был чрезвычайно высок, но из-за его отшельнической, книжной индивидуальности и специфического воспитания его развитие в чувствах и суждениях было очень замедлено.
Детский, незрелый или простодушный ум склонен разделять явления на несколько классов, проводить непреложные различия между этими классами и выносить скорые, крайние суждения о членах каждого класса. По мере взросления он начинает понимать, что эти классы – лишь человеческие искусственные признаки, достаточно полезные, но не стоящие слишком серьезного восприятия, и что – особенно среди людей – члены какого-либо класса выказывают бесконечное многообразие и их должно судить по их индивидуальным качествам.
Как Лавкрафт классифицировал людей на простые группы по национальностям, расам и культурам и преувеличивал различия между ними, так он и разделял художественную литературу на маленький класс «настоящей литературы», которая «обладает какой-то глубиной», и много больший класс «популярной халтуры» и «стряпню поденщиков». Он полагал, что несколько ценителей вроде него самого воспринимают первый класс, второй же привлекает только «невежественную толпу». Он выстроил теорию, что «настоящая литература» создается лишь немногочисленными гениями, которым, подобно Дансейни, не приходится продавать свои рукописи, дабы заработать на жизнь.
Назад: Глава двенадцатая. Гуннар в яме со змеями
Дальше: Глава четырнадцатая. Взбунтовавшийся супруг