5
Кристо едет верхом на новом пегом скакуне к перевалу, топот ведомого им отряда слышится как барабанный бой. Конь нервно ржет. Потеряв Голубку, Кристо поклялся, что отомстит американцам за гибель любимой лошади.
Там, вдалеке, за изгибом реки, бригада капитана Питера Мюррея, его заклятого врага. Костры привала мерцают, как далекие маяки, солдаты ходят между ними, ставят палатки, бегут за водой, готовят ужин. Сержант Лупас останавливает свою лошадь рядом с Кристо.
— Они ни о чем не догадываются, — говорит Кристо.
— Да, сэр. Но что будет с женщинами и детьми в деревне?
Кристо молчит.
— Людям неспокойно, капитан. Поговаривают, а не стоит ли нам сдаться.
Кристо вспыхивает, его голос понижается, становится резким:
— Они поговаривают? Или ты?
— Мне нет нужды доказывать вам свою преданность.
— Разве ты не понимаешь, Рикардо? Этого они и ждут. Америкосы решили, что смогут выставить кордон и запугать крестьян, чтоб они нас сдали.
— Наши запасы продовольствия истощились. Снабжение прервано. А с этим их кордоном… Кристо, крестьяне… женщины и дети голодают.
— Неужели мы сдадимся после трех лет войны? Неужели кто-то думает, что я не волнуюсь за свою жену и детей? Нет, Рикардо. Мы не станем играть врагу на руку. Только не сейчас. Помни, друг, когда мы победим, все эти заботы уйдут в прошлое.
— Они пришлют новые войска, капитан. А потом еще. Америка большая.
— Значит, по-вашему, сержант Лупас, мы уже проиграли, так?
— Нет, сэр.
— Как по-вашему, кто за кем охотится? Мы за ними или они за нами?
Лупас не говорит ни слова. Просто склоняет голову.
— Приготовьте людей к наступлению, — мягко говорит Кристо, — скажите им, что эта атака будет либо победной, либо последней.
Криспин Сальвадор, «Просвещенный» (с. 223)
* * *
Принимая на себя бремя отцовства, я руководствовался наилучшими намерениями. Полагаю, вначале я все делал правильно. Насколько это возможно в семнадцать лет.
Всякий юнец — герой и неудачник одновременно. С возрастом нам приходится выбирать себе место между этими крайностями. Я, наверное, уже выбрал. Но так было не всегда. Я помню, что облегчило мне первоначальный выбор. Анаис. Я встречал ее с занятий по живописи, ее живот явственно рос, ее одежда пахла льняным маслом. Я выслушивал ее грезы, как мы будем воспитывать нашего ребенка в Праге, Буэнос-Айресе, Антананариву. Как она восхищалась Ван Гогом, и э. э. каммингсом, и стихотворением про то, что любовь нежнее самых маленьких ручек. Вместе мы ходили на ультразвук и занятия по Ламазу. Вместе просматривали списки имен, пролистывая наше совместное будущее. Вместе занимались любовью, крепко держась за наши общие надежды, закрепленные плодом внутри ее. Ее служанка позвонила мне среди ночи и сказала, что у Анаис отошли воды и ее отправили в больницу. Роды были затяжные, я был рядом, она хватала губами ледяную крошку с моих рук, пока я тихонько говорил: «Дыши, дыши», и вот наконец Анаис повернулась ко мне и прошептала: «Люблю тебя». Прям как в кино. Потом пришел врач и сказал, что ребенок в опасности. Потом было кесарево сечение, пока я расхаживал по приемной из угла в угол. Когда мне дали подержать дочь, я понял, что детство кончилось, и бешено обрадовался. Девочка стоила любых жертв. Потом пошли подгузники, срыгивания, первые шаги и первые слова. Когда я принес свою крошку показать бабушке и дедушке, они ласкали ее и сюсюкали, а потом еще сфотографировались каждый с нею на руках. Позднее, уже наедине, обливаясь слезами, Буля говорила мне: «Вы как будто в дочки-матери играете». Потом была борьба за средний балл, позволявший не вылететь из университета. И, конечно, месяц, который я провел вдалеке от них, когда бабушка с дедулей отослали меня в Лондон, где Хесу оканчивал свой МВА, потому что ведь «большое видится на расстоянии». Анаис чувствовала себя покинутой, а может, она испугалась или просто была в такой же прострации, как и я. В общем, она сказала, что, если я не вернусь, она мне изменит. Тем же летом я вернулся, но было уже поздно: Анаис выполнила свою угрозу — она целовалась с другим. Так мне, во всяком случае, запомнилось. Давно это было.
Я пытался вернуть любовь Анаис ради нашей семьи, ради маленькой дочки. Но измена разделяла нас, как колючая проволока. Я бросил ее, а она бросила меня, и каждый ждал, что другой еще пожалеет об этом. Анаис, как и я, была ребенком с ребенком. Она попросила прощения, и я знал, что раскаяние было искренним. Но вот почему я не мог простить ее, я не знаю. Расхаживая по дому, я прикидывал, где он мог ее целовать, и потом старался обходить эти места стороной. От мысли, что он брал мою дочку на руки, внутри у меня все сжималось. Я все время представлял себе, как она смотрит на него, когда они стоят, обнявшись у дома, возле выращенных ее мамой орхидей, там, где мы с ней раньше обнимались и где изо всех сил старались обняться теперь. Какие планы они строили? Какими обещаниями успели обменяться? И что Анаис должна была сделать теперь, когда сделала все, что могла, — извинилась, расцеловала меня, постаралась ободрить? Признаваясь во всем этом, я не рассчитываю на прощение.
Однажды утром я симулировал сумасшествие. Возможно, сама симуляция говорила о том, что со мной и вправду не все в порядке. Я смотрел в пустоту и шептал Анаис:
— Меня преследует Жак Ширак. Слышишь? Это он! Нам нужно спрятаться. — И полез под диван.
Анаис схватила меня за руку. Она поверила. Коктейль успеха, злобы и недоверия туманил мне голову. Поверила ли? Не говоря ни слова, она обняла меня.
— Бойся Жака Ширака! — воскликнул я.
Анаис обхватила мою голову, посмотрела мне прямо в глаза и спокойно сказала:
— Жак Ширак во Франции.
Потом она расплакалась. Я тоже рыдал. Обо всем сразу.
Периоды моего отсутствия становились все дольше, пока однажды я не исчез совсем.
* * *
На второй военный Новый год дядя Джейсон поднял бокал сакэ и произнес тост за неувядающую любовь и заботу о своем брате, невестке и их детях. После чего исчез. «Только что был здесь, — вспоминал Криспин в „Автоплагиаторе“, — а когда мы переобнимались все с надеждой, в тот Новый год, граничившей с отчаянием, дядюшки Джейсона уже не было. Я был безутешен. Еще долго это оставалось для нас непостижимой загадкой. Только после войны мы наконец узнали, что с ним произошло. Его жизнь и истории, которые он мне потом рассказывал, во многом определили решения, которые я принял в молодости».
Из готовящейся биографии «Криспин Сальвадор: восемь жизней» (Мигель Сихуко)
* * *
Из заведений выкатывается публика, люди смотрят на дождь, прохлаждаются под навесом ТЦ «Гринбелт». В кафе толкотня, в магазинах суета — и все это почти невыносимо. Рождественские песенки действуют как пыточные механизмы. Это похоже на сон, когда ты приходишь в школу, а там все на тебя пялятся. Проверяю ширинку. Ускоряю шаг. Люди отворачиваются к своим чашкам, смотрят на неоновые вывески.
В клубе «Coup d’Etat» жарко и сумрачно, яркие лучи прорезают туман непролазного техно. Бас пробирает до костей; мелодии бодрящие, неуловимые. На танцполе светомузыка вспыхивает красным, зеленым, потом синим, желтым и снова красным. Вечеринка обозначена как «Олдскульный транс». Когда это транс успел стать олдскульным? Место совсем не изменилось, только я почти никого не знаю. Все такие юные. Танцуют со знанием дела, влажные от усилий. В темно-синем неоновом свете у входа вспышка срабатывает как молния: шарообразный Альбон Анг пробирается сквозь толпу, делая снимки для своей колонки «Альбонанса» в «Газетт»; фотографируемые позируют, как удачный улов. В темных углах по плюшевым диванам размазало тех, кто почутче. Парочка пытается жахнуться по-сухому, и, чтоб никто не заметил, они, как скромные собачки, прибились к раструбу кондиционера. Танцовщик совсем мальчишеского вида, играя со светящимися палочками, рисует в воздухе простые круги. Меня подмывает взять у него палочки и показать, как надо. Как странно быть взрослым, когда твои фантазии и мечты более не направлены исключительно в будущее! В кармане вибрирует телефон. Эсэмэска от Габби, моего старого друга. Как узнал, что я здесь? Прямо сейчас начинается Эдса-5. На эти выходные запланированы массовые выступления против администрации Эстрегана! Держим связь. Нам нужен каждый голос.
Наверху вышибалы преграждают мне вход в зону ВИП. Внутри старый знакомый замечает меня и чуть не подпрыгивает на месте. Я безуспешно пытаюсь вспомнить его имя. Он был сильно моложе, учился в Международной школе, когда я уже был студентом колледжа, и, помню, он мне не сильно нравился. Он говорит вышибалам, что я свой. Они впускают, оглядывая меня с сомнением. Внутри старые друзья подхватывают меня в свои объятия, лупят по спине, жмут руку, как будто я что-то выиграл. «Когда ты вернулся?» — спрашивает Мико, перекрикивая шум. Он пытается засунуть мне в рот таблетку. Я сжимаю губы. Улыбаюсь, мотаю головой. И обнимаю его с благодарностью. Вся банда в сборе.
Талс (с теплотой):
— Как делишез, бро?
Митч (посматривая через мое плечо на стайку студенток):
— Чувак, зацени телочек.
Эдвард:
— Ну и где ты прятался, нигга? За границей? И давно?
Анхела:
— А сигаретку можно стрельнуть?
Е. В.:
— Явился, значит, посмотреть на закат Римской империи.
Пип:
— О! Ну и чё?
Риа:
— Я не слышала о тебе с тех пор, как ты перестал обновлять свой «Френдстер».
Чуко (яростно потряхивая руку):
— Вот это пацан, это паре, наш пацанчик!
Роб (не слишком искренне):
— Чувак, мы едем на другую вечеринку, ты с нами?
Триша:
— Ну его на фиг, транс этот гребаный.
Маркус счастлив:
— Приехал!
— Нет, — кричу я в ответ, — еще только въезжаю!
Мы обмениваемся добродушными колкостями. Он пихает мне в карман мешочек. Я всовываю тот обратно ему в руку, но он уже сжал ее в кулак.
— Подарок. С возвращением! — кричит он, улыбаясь; я в шутку обзываю его наркоманом. Он говорит: — Чувак, тот наркоман, у кого запасы кончились.
Вот уже девять месяцев я не пополнял своего запаса. И пять месяцев вообще к этому дерьму не прикасался. И мне не хочется возвращаться к этому зыбкому бодрствованию, к обостренному чувству прекрасного и не нуждающейся в обосновании уверенности — ко всему тому, что должно проявляться и без этого, но что-то никак не проявляется. Как это было секси, когда Мэдисон, проснувшись на выходных, перекатывалась, ловко обернувшись в простыню, и говорила: «Давай-ка вставимся». Как просто было, свернув пятидесятидолларовую купюру, взять трубку, позвонить в «аренду машин» и сказать оператору, что нам нужен «кадиллак» — кокаин, «мерседес» — марихуана, «брабус» — барбитура, или попросить водителя привезти с собой зонтики, потому что, кажется, дождь собирается, притом что на самом деле мы хотели взять грибов, чтобы ожили животные в Музее естествознания. Проще, чем заказать пиццу, и чаевых давать не надо. Да и жить с кокаином было легче. Нам не нужно было готовить, мы никогда не уставали и не мучились от собственного несовершенства. Кокаин давал мне сил на творческие марафоны, когда я за ночь мог написать рассказ страниц на двадцать, переполняемый уверенностью в собственном таланте, которая в итоге начинала убывать, но легко возвращалась, как только я поднимал голову от зеркала на кофейном столике и утирал нос. Я был лучшим писателем в Колумбийском университете. Лучшим писателем Нью-Йорка. Лучшим писателем на земле. Я был тайной за семью печатями в ожидании своего часа. Господь призвал меня, чтоб я говорил от лица своего народа. Мэдисон шутила, что зеркала в этом деле нам нужны, чтобы видеть, какие мы дураки. Потом мы делали еще несколько дорожек, и у нас был превосходный секс, который мы ошибочно принимали за любовь. Когда подступала тревога, что было неизбежно на отходах, достаточно было выпить еще или проглотить таблетку и отрубиться. Сон у меня тогда был крепкий и восстанавливающий.
Засовывая пакетик обратно в карман, я слышу, как мой нью-йоркский аналитик доктор Голдман вещает со своего кресла: «Это первый шаг к пропасти». Но от такого дорогого подарка просто некрасиво отказываться. Нюхать-то меня никто не заставляет. Да и сколько времени прошло. Ну юзну немного. Понюшку-две. Ну дорожку или пару маленьких. Ну или полпакетика, а остальным поделюсь с друзьями. А если я прям все употреблю, никто и не заметит. К тому же я дома, и мне хорошо и отрадно находиться в давно знакомом месте. Мне дико приятно это бурное веселье по поводу моего возвращения, и все ведут себя так, будто я совершил что-то выдающееся. А всего-то и надо, что уехать на подольше.
* * *
Бедняга Бобби стал жертвой экономического спада. Он потерял работу в больнице и связался с дурной компанией филиппинских рэперов, разъезжающих на «субару» с низкой посадкой. Однажды Бобби арестовывают и он оказывается в суде по обвинению в изнасиловании (сводил, называется, девушку на «С широко закрытыми глазами»). Его кузен Эрнинг, конечно, сидит рядом, оказывает моральную поддержку и тайком фотографирует его на свой новый мобильный, чтобы отослать родственникам, но в объектив попадает только его затылок. Подходит пристав и грозиться конфисковать телефон.
Начинается судебное заседание. Прокурор спрашивает жертву насилия:
— Джанель, прошу вас, не могли бы вы описать суду человека, который подверг вас сексуальному насилию.
Истица, чуть не плача, говорит:
— Кожа очень темная. Маленького роста. Волосы черные, жесткие. Глаза узкие. Уши мясистые. Нос широкий, с плоской переносицей.
Эрнинг вскакивает и возмущенно кричит:
— Хватит делать из моего брата посмешище!
* * *
— Не говори со мной в таком тоне, — сказала Мэдисон.
— В каком тоне?
— В таком.
— Мэдисон, я просто разговариваю.
— Но почему со мной нужно разговаривать именно так?
— Но, Либлинг, милая моя Мэдисон, как?
— Это все из-за зубной пасты?
Мы с Мэдисон давно не проводили время вместе, и я пригласил ее на обед. Мы пошли в ее любимый веганский ресторанчик в Челси и взяли лесные бургеры. Хозяйничали здесь двое рассеянных хиппи, и еда была так себе, но Мэдисон испытывала слабость к бедствующим заведениям. Тяжко видеть, как люди выпускают даже синицу из рук, говорила она. На десерт мы взяли кекс из плодов рожкового дерева на двоих и, взявшись за руки, отправились в музей. По дороге мы зашли снять наличных, и на стенах закутка, где стоял банкомат, Мэдисон увидела давно уже развешенные сведения о пропавших без вести. Собрав с полу опавшие листки таких же объявлений, она снова прилепила их к стенке. Потом вышла и ждала меня на улице. Когда мы пришли в МоМА, она была уже заметно не в настроении.
— Зубная паста тут ни при чем, — сказал я.
— Тогда что это была за истерика, когда я не переключила программу?
— Либлинг, прошу тебя, не повышай голос.
— Неужели это из-за передачи про принцев Уильяма и Гарри?
— С чего бы это?
— Не надо было тебе рассказывать.
— О чем?
— Что я раньше от них фанатела.
— Ну и что? А я фанател от Фиби Кейтс. Все равно я не понимаю, чего ты в них нашла. Принцы как принцы.
— Трагически потерявшие мать.
— Как и я.
— О своих родителях ты вспоминаешь, только когда тебе нужно. Я так и знала, что это из-за Уильяма и Гарри. Или из-за пасты тоже? Почему ты так не любишь все органическое? Мне казалось, что судьба матери-земли тебе небезразлична.
— Небезразлична. Я только не понимаю, почему теперь все должны плясать вокруг нее. Ладно, улыбнись, крошка. Это ж когда было — еще утром. Я спросил, зачем ты купила эту пасту, а ты сказала…
— Нет. Сначала я такая — сюрприз! Смотри, что у меня есть. А ты такой… помнишь, что ты сказал?
— Нет, все не так. Я сказал, крошка, если будешь заваривать чай, сделай мне ройбуш. А ты говоришь…
— Не, не так все было. Сначала ты такой…
— Мэдисон, я отлично помню, что я говорил.
— Так чем тебе паста не угодила?
— Ты знаешь, какой у нас долг по кредитке.
— И это ты говоришь мне? Если бы ты не тусовался каждый уик-энд, у нас бы уже были сбережения.
— Мне казалось, ты поддерживаешь мои писательские амбиции.
— Поддерживаю.
— Я должен реализовать свою мечту. А ты твердишь про голодных детей в Тасмании.
— В Танзании. Видишь? Ты замкнулся в своем мирке. А я хочу, чтоб мы сделали что-то хорошее. Кроме того, я не разделяю твоей одержимости Криспином.
— Пойми, эта ссора из-за пасты утром… я только хотел сказать… да ладно, забудь.
— Отлично. Забуду, не переживай. С удовольствием тебя забуду. Сколько же ты времени проводишь в библиотеке? С памятью о мертвом друге.
— Это работа. Если я найду «Пылающие мосты», это будет прорыв. Неужели ты не понимаешь? Это искусство. Искусство — это важно.
— Пижня это.
— Лучше мертвый Криспин, чем живая ты.
— Хватит уже сцен, — сказала Мэдисон и стала медленно и глубоко дышать, чтобы восстановить равновесие. — Мигель, я люблю тебя. Но почему тебе всегда чего-то не хватает? Я изо всех сил стараюсь… — Голос ее оборвался, и она с отвращением замотала головой. — Ты даже не слушаешь. Да пошло оно все!
И она отошла и встала перед огромным Поллоком. Она всегда терпеть не могла Поллока. А мне он очень нравился, особенно эта работа. Там как будто одновременно запустили все фейерверки мира. Мэдисон смотрела на полотно, как маленькая девочка на салют в День независимости. Я раздумывал, стоит ли мне подойти и взять ее за руку. Может, и стоило. Но я был в растерянности. Как можно доверять истеричке? Когда даже по голосу можно догадаться о ее скрытых мотивах?
Люди ходили по зале, как обычно передвигаются в присутствии безоговорочных шедевров. Как зомби. Я должен был подойти к Мэдисон, но вместо этого направился к синему полотну Ива Кляйна в надежде, что его океанское электричество забальзамирует то, что росло внутри меня. Подошла туристка — ее толстые лодыжки чуть не дрожали под тяжестью лет и мешков с сувенирами «I ♥ NY» — и сказала что-то по-русски своей спутнице помоложе. Они прозомбировали поближе и встали рядом со мной. Пожилая русская внимательно изучала картину, очевидно зачарованная ее подавляющей красотой. Потом повернулась к своей спутнице и, указывая на полотно, с сильным акцентом произнесла: «Блю Мэн Груп». После чего они присоединились к Мэдисон и Поллоку.
* * *
Из блога Марселя Авельянеды «Дело на одну трубку»,
4 декабря 2002 г.:
Сегодняшняя тема для разговора в курилке: в администрации президента сообщили — американские, израильские и австралийские эксперты сошлись во мнении, что взрывы, происшедшие 19 ноября в ТЦ «Маккинли-Плаза», не были результатом халатности или несчастного случая. На сегодня это последний выпад в поединке между администрацией, стремящейся сохранить статус-кво («Экономика падает! На улицах взрывы! — кричат они. — Лошадей на переправе не меняют!»), и корпорацией Лупасов («Причиной взрыва послужил брак в цистернах со сжиженным газом, поставленных корпорацией „ПерГенКорп-Газ“, — заявил Артуро Лупас. — Наша служба безопасности работает как надо, и мы не взрываем сами себя, чтобы получить страховку: наша фамилия Лупас, а не Чжанко. Мы не ставим, как другие, дымовую завесу, чтобы за ней прятался Эстреган»).
Что же это делается, правоверные? Чем занимается администрация Эстрегана — отвлекает внимание от реальных проблем, чтобы удержаться у власти? Или же они делают вид, что отвлекают внимание от реальных проблем, тем самым демонстрируя, что контролируют ситуацию, и оправдывая постепенную узурпацию власти? Или же сам досточтимый Жирный Кот делает вид, что отвлекает внимание от проблем, которых на самом деле НЕ СУЩЕСТВУЕТ? Или же — наиболее зловещая версия — Эстреган и его кошачий помет активно создают эти проблемы, дабы оправдать расширение своих властных полномочий? Закусить перед военным положением не желаете? Хм… Но не слишком ли это похоже на трюк из арсенала Маркосов? Или же очевидность этого и есть дымовая завеса? Друзья мои, до выборов остается меньше двух лет, и — при выборе между пластами лжи, полувымыслов-полуправды и скрытой правды — действительности легко может соответствовать все вышеперечисленное.
Однако над делом уже пыхтят наши неусыпные блогеры, с трудом вырывая реальность из пасти дезинформации. Monkey see указывает на бреши в версии «бракованных цистерн со сжиженным газом», которую правительство отрицает. Неподражаемый Рикардо Рохас IV в «Витаминах каждый день» недоумевает, почему представителям местных медиа не позволили взять комментарии у пресловутых западных специалистов. Wasak же задается сколь неуместным, столь и правильным вопросом, насколько это касается каждого из нас. «Кто бы ни был у власти, — пишет он, — на проблемах нашей с вами жизни это мало отразится». В калейдоскопе пересекающихся и конфликтующих интересов различных элит — при условии, что взрывы на юге страны устроили боевики-исламисты, — один теракт остается без очевидного получателя. Кому был адресован взрыв на заправке «Шелл» у Форбс-парка? Мм? Ясен перец, Шерлок. Копайте глубже, Ватсон. И последнее на сегодня — читаем расшифровки выступлений за и против дерзкого поступка бывшего охранника Вигберто Лакандулы: против, от сенатора Нуредина Бансаморо, вы найдете здесь; за высказался пожилой, но велеречивый, как прежде, салонный конгрессмен Респето Рейес.
И будет уже болтать! До скорого, правоверные.
Из комментариев к посту:
— Противостояние Лупасов и Чжанко переходит все границы, мы оказались зажаты меж двух огней (
[email protected]).
— Вау, Марсель, ваще выдал нам весь рсклад. Я ващета тоже так думаю. Эстреган ваще не знает, че делает, но чета точно делает. ИМХО, он пытается убедить нас, что он рулит ситуацию. И значит нифига он не рулит (
[email protected]).
— А зачем они привезли заграничных экспертов, когда наши ничуть не хуже, если не лучше? (
[email protected])
— А может, Бансаморо играет на две стороны, чтобы самому прийти к власти? Это просто догадка! (
[email protected])
— Bayani, иностранных экспертов привлекли, чтобы результаты расследования были более объективны, (
[email protected])
— Если Эстреган уйдет, то все программы, которые хоть как-то работают, сразу прекратятся, и кому это надо? Он такой же, как все они, так, может, на нем и остановимся? Для процветания этой стране нужна умеренная диктатура. Посмотрите на Сингапур! (
[email protected])
— Я уверен, что взрыв на заправке Shell устроили исламисты. Кто может быть уверен, что в этом не замешан сенатор-мусульманин? Конечно, есть презумпция невиновности, но лучше подумать о безопасности, чем потом жалеть. Да защитит нас Святой Дух! (
[email protected])
* * *
Во время прояпонской Второй филиппинской республики Младший сделал стремительную карьеру, однако в атмосфере окружающего насилия не чувствовал себя в безопасности. Всякий раз, когда дела требовали его присутствия в столице, он настаивал, чтобы Леонора с детьми отправлялась с ним. «Он решил, что так нам будет безопаснее. Возможно, он был не прав и подвергал нас риску, но он предпочитал обманываться, держа нас при себе, нежели бояться, что с нами что-то случится в его отсутствие. Таково, полагаю, трагическое заблуждение всех отцов», — писал в своих воспоминаниях Сальвадор.
Оккупационная власть крепчала, как сохнущий бетон, и параллельно возникало новое социальное устройство, во многом, впрочем, напоминавшее старое. В те годы юный Сальвадор сам видел, какие привилегии его семье давал пост, занимаемый отцом в коллаборационистском правительстве. Так он проглотил, первый раз в своей молодой жизни, соблазнительно эффективную пилюлю обязательного лицемерия.
Резиденция Сальвадора возле церкви Малате казалась трем его отпрыскам раем по сравнению с тем, что происходило прямо за воротами их особняка. Именно в этом доме в 1943 году юный Сальвадор познакомился с человеком, биография которого внесла серьезные коррективы в его представление о патриотизме. Артемио Рикарте, уже старик, несколько раз приходил к Младшему домой. В третий его визит, когда мужчины удалились в кабинет для разговора, Нарцисито прибежал наверх и прошептал младшему брату на ухо: «Он снова пришел, змий у нас дома!» Братья на цыпочках спустились вниз и стали ждать у дверей кабинета, чтобы хоть одним глазком посмотреть на старого полководца.
Подпольная кличка генерала Рикарте El Víbora по-испански значит Гадюка; он прославился тем, что воевал сперва против испанцев, а потом и против американцев и единственный из всех побежденных революционеров отказался присягать на верность Соединенным Штатам. За свое инакомыслие Рикарте был объявлен вне закона и в 1903 году был вынужден бежать в Гонконг, где намеревался продолжить борьбу. Впоследствии его товарищ генерал Пио дель Пилар, известный как Генерал-мальчишка, предал его. Рикарте посадили, однако его легендарная стойкость вызвала уважение даже таких высокопоставленных американцев, как президент Теодор Рузвельт и вице-президент Чарльз Фербенкс, и каждый из них удостоил его визитом. В 1910 году Рикарте освободили, однако он снова отказался присягать Соединенным Штатам, и его снова депортировали в Гонконг. В итоге он с женой поселился в Йокогаме. Когда началась Вторая мировая, он вернулся на Филиппины уже вместе с японцами. На родине старого генерала ждал триумф, хотя уровень американизации Филиппин его неприятно поразил. Задача Рикарте заключалась в том, чтобы убедить филиппинцев: новые азиатские оккупанты много лучше западных империалистов. Когда президент оккупированных Филиппин запретил японцам призывать филиппинцев в армию, Рикарте подбил Сальвадора организовать про-японское антипартизанское движение под названием «Макапили».
Совещания Рикарте и Младшего затягивались далеко за полночь. Нарцисито и Криспин как сидели, так и заснули у дверей кабинета. В «Автоплагиаторе» Сальвадор вспоминает: «Разбудил меня сам Гадюка! Добрый старик семидесяти семи лет склонил над нами свой негибкий стан и обеими руками трепал нам волосы. „Будь вы постовыми, пришлось бы отдать вас под трибунал“, — сказал он. Затем вздохнул, покачал головой и поковылял к дивану в гостиной; мы с братом забрались справа и слева от него, чтобы послушать истории о войнах, в которых он сражался бок о бок с нашими кумирами. Но ярче всего мне запомнился отец, который, сидя в кресле перед диваном, смотрел на нас, своих сыновей, с нескрываемой гордостью».
Из готовящейся биографии «Криспин Сальвадор: восемь жизней» (Мигель Сихуко)
* * *
— Чувак, это надо было видеть, — говорит Митч.
Он подергивается, расхаживая взад-вперед перед нашей компанией, расположившейся у входа в туалет. Здесь Маркус, Е. В., Эдвард, Митч и я. В уголках рта у Митча пузырится пена.
— Короче, мой дом, он типа в самом конце Форбса, и прям за оградой нашего заднего двора эта, значит, «шелловская» заправка. Да-да, точно! Я ж знаю! Та самая заправка. Меня-то дома не было, но служанки говорят, что родительский антикварный фарфор чуть не вылетел из застекленных шкафчиков. Но, чувак, чувак, ты послушай. Короче, мы с брателло возвращаемся под утро после тусыча. И мы еще все в колесах, и первый нормально так кроет. И вот мы с Мелвином курим, короче, джойнт на заднем дворе. Ну, чтоб зарубиться можно было спокойно, да? Потому что мама всегда чует, если мы курим в доме. А это доказательство, что она тусанула в свое время и знает, что к чему. Короче, мы с Мелвином сидим на скамейке возле маминого фонтана, с этим, как его, писающим мальчиком. Смотрим наверх, любуемся на небо, где растворяются последние тени гребаной ночи…
— Да ты, блин, поэт, — встревает Е. В.
— Сесибон, епта, — говорит Митч. — Короче, Мелу взбрело в голову, что нужно искупаться. Но наш привратник, когда открывал ворота, сказал, что в бассейн залили каких-то химикатов и что весь день им нельзя будет пользоваться. Я такой: Мел, ты что, думаешь, он гонит? А Мел на меня смотрит такой — гонит? А я такой — да с какой стати? А Мел — ну фиг знает, может, и гонит. Ну и мы смотрим на привратника, который в дальнем углу сада подстригает живую изгородь здоровыми такими ножницами. А он как будто и впрямь что-то мутит. Типа он не видит, что мы его заподозрили. И я такой: точно, он гонит. А Мел такой: не, ну с чего бы ему нам врать? А я: да ты только посмотри на него. Мел, короче, посмотрел и такой: значит, думаешь, хер с ним, нужно просто пойти и купануться? И я типа: ну да. А Мел уже снимает рубашку, стоит в одних трусах. И подходит такой ко мне: а ты? А я: да не, я чего-то не хочу, короче. И Мел уже на полпути от фонтана к бассейну, в котором, может, все эти гребаные химикаты таки плавают, бежит такой в боксерах с гондонами — узор такой, короче, — и тут спотыкается прямо на лужайке. Падает, короче, катится, как гребаный комик какой-то. Ну и мы, короче, давай угорать. И вот я подхожу к нему помочь подняться и вижу, обо что он споткнулся. А это гребаная голова. Настоящая голова! Да, одного из копов. И врубись — нас-то еще экстази шпилит, кислота и все такое, ну и мы, конечно, неслабо удивились, но шока не было. Мы с Мелом просто смотрели на нее. И была в ней даже какая-то красота. Оторванная шея спряталась в траве, и можно было подумать, что у нашей лужайки типа выросла репа, ну и сейчас она типа спит. Не, мы понимали, что это полный привет, но жутко не было. Ну, это вроде как жизненный цикл, что ли.
Мы все так внимательно слушаем, что даже не замечаем, что туалет освободился. Парень позади нас что-то говорит, и все мы заходим в кабинку и запираем дверь. Парень бросает на нас подозрительный взгляд. На секунду мне становится слегка не по себе. Ровно на секунду. Потом я вспоминаю, что это Манила. Как приятно вернуться домой!
В туалете по рукам идет пара пакетиков, и мы делаем понюшки с кончиков ключей. Свой пакетик я не вытаскиваю. Порошок доходит до меня, я нюхаю и передаю Митчу. Он черпает кончиком специально отращённого на розовом мизинце ногтя.
— Это все этот мудак Нуредин Бансаморо, — говорит Е. В., постукивая по пакетику, чтобы понять, сколько у него еще осталось, — я вам говорю. Он копает под правительство. Все, что он делает, — это для отвода глаз. Это как, помните, на литературе: «Ведь князь потемок — тоже дворянин».
— Да ни фига подобного, флигга, — говорит Маркус. — Это мусульмане. «Абу-Сайяф».
— Ага, только Бансаморо и «Абу-Сайяф» — тема монопенисуальная, — не унимается Е. В.
— Узко мыслишь, чувак, шаблонно, — разъясняет Маркус. — И те и другие поклоняются Аллаху, но это не значит, что они заодно.
— Говорят, — встревает Эдвард, — что все это из-за любовного треугольника между гребаным Эстрогеном и этой телочкой Витой Новой.
— Президент Эстроген — вот это кора! — прыскает Митч.
— Любовный треугольник, — говорю, — движущая сила любой истории.
— Все дело в сиськах Эстрогена, — говорит Эдвард, — страх отрастить сиськи — движущая сила любого мужчины.
— Вита Нова, — припевает Митч и крутит бедрами, — а-йе! Поскорей бы она опубликовала эту запись. Чувак, с которым я играю в бейсбол, — сержант морской пехоты Джоуи Смит — все приговаривает: конфетка такая, что слюни текут, четкая ТМДЕ. Чувак, эта Вита знает код запуска моей межконтинентальной баллистической ракеты.
— А что такое ТМДЕ? — спрашиваю я.
— Темнокожая машинка для ебли, — поясняет Е. В.
— Не гони, флигга. Это «Абу-Сайяф», стопудово, — настаивает Маркус. — А есть еще нюхнуть?
— Что еще за флигга?
— Филиппинский негр, — говорит Е. В.
— Так и что было дальше? — говорит Маркус.
— С чем? — не понял Е. В.
— С головой, — уточняю я.
— А дальше то, — продолжает Митч, — что мы подзываем привратника. Вот кто удивился так удивился. Этот гондон делает шаг назад, поворачивается и выблевывает весь свой завтрак. Метра на два. Я только в «Экзорцисте» и видел, чтоб так далеко блевали. Но мы-то с Мелом на него гоним, так? Мы-то думали, что он нам мозг вынимал с этим бассейном. А теперь решили, что это он голову оставил специально, чтоб мы ее нашли. И приказываем ее убрать. А он такой стоит и пялится на нас. Потом приходит с нашим водителем. Сам тащит сачок для бассейна, у водителя — обувная коробка. И давай запихивать голову в коробку, но эта хрень там не помещается. Они ее крутят то так, то этак, а голова на них такая смотрит: типа чё за нах? Они, значит, идут обратно в дом, а когда возвращаются, за ними семенит стайка служанок, но те останавливаются на лестнице и ближе подходить не хотят. Привратник несет мамину шляпную картонку. Они сачком запихивают голову в картонку — и она-то как раз подходит идеально. Тут мы с Мелом идем в нашу комнату и вырубаемся. И самое смешное, что уже днем мама приходит в нашу комнату и будит нас: типа надо идти в церковь. Мел потом сказал, что вовсю уже отдался Маше Кулачковой и был уже готов прыснуть и тут вваливается маман. А она злая как черт, орет на нас в потемках. И такая: ну почему нельзя было взять полиэтиленовый пакет или еще что-нибудь? Это ж от Бергдорфа картонка! Мы с Мелом, короче, такие спрятались под простынями и хихикаем. Ну, маман, короче, врубает свет и сруливает, оставив дверь открытой, чтоб кондиционированный воздух уходил. Сучка.
* * *
Среди музыки, темноты и огней наш протагонист стоит в окружении знакомых голосов. Когда его друзья улыбаются или смеются, он тоже смеется, даже если не слышал шутку. И по первому же призыву поднимает стакан. Он быстро допивает, чтобы был предлог удалиться к бару. Привычная уже тактика чревата тем, что он напивается раньше всех. Сегодня все происходит еще быстрее. Он снова идет к бару.
Бармен наливает уже тепленькому протагонисту односолодовый «Лагавулин». К нему подходит женщина с короткой стрижкой, старая институтская подруга. «Привет, Сара», — говорит он и протягивает руку. Они тихонько переговариваются. Когда она уходит, он оставляет нетронутый виски на стойке и незаметно сливается. Он проталкивается сквозь толпу на входе, раздвигая людей, как занавески. На него удивленно оглядываются.
Он едет в гостиницу на такси, ложится в кровать, погруженный в мысли. Пакетик кокаина на столе. Однажды он сказал своему психоаналитику, что хочет избавиться от зависимости ради Мэдисон. Но это было не совсем так. Он никогда не говорил доктору Голдман, что у него есть ребенок. Он думает о том, что ему рассказала Сара. И проговаривает все, что должен был сказать в ответ. Он вспоминает, как однажды наблюдал Криспина за работой; под молоточками пишущей машинки из букв получались слова l'esprit de l’escalier. Он часто вспоминает это выражение. Ощущение, складывающееся из текстуры дверной ручки, звона ключей, движения защелки, стука каблуков по лестнице, отражающегося эхом, как смех, — ха, ха, ха, ха. Все оставленные без ответа вопросы, уверения, извинения, пикировки. Он боится, что, когда придет время платить по счетам, ему нечего будет сказать.
Он берет мешочек, подносит к унитазу и говорит вслух: «Какой смысл?» После чего нарезает несколько дорог прямо на столе, где они смотрятся как стрелы, указывающие в разных направлениях.
Потом у него появляется ощущение, будто за ним следят. О нем говорят, осуждают. Где-то вдалеке кричит петух, небо начинает светлеть. Его сердце стучит в такт дешевому настольному будильнику. Потом сердцебиение замедляется до нормального. Время как будто бы тоже снизило темп. Свет уходит из мира.
Он сидит за ундервудом и увлеченно печатает. Потом это уже не пишущая машинка, а ноутбук, он собирает материал для рассказа о распятии и тут натыкается на незнакомое имя. Архиепископ Нижегородский Иоаким был распят возле Царских врат в севастопольском соборе в 1920 году. Пораженный не столь далекой датой, он решает справиться в «Википедии», где обнаруживается следующий текст: «Он был большой и толстый лучший драг Сатанана жрак детак, вот обезьяны его и распяли». Дальнейшие изыскания показали, что это неправда. Распяли его большевики. Он выходит из кабинета, идет по коридору и видит, что синяя дверь раскрыта настежь, а за ней пыльная, залитая слепящим солнцем Джейн-стрит. Мужчина волочит по земле тело, как мусорный мешок. «Ты опоздал», — говорит он, отпустив безжизненную кисть. Это труп Криспина. Мужик толкает его в толпу, где с него срывают одежду. Он видит свою эрекцию, и ему становится ужасно стыдно. Охранник в синей форме кладет ему на плечи тяжелый брус. «Это называется патибулум, — шепчет ему на ухо какая-то женщина. — Ты найдешь своего ребенка, если сможешь высвободиться». Его толкают, и, присоединившись к процессии, он доходит до вершины холма. В толпе слышен трескучий транзистор, играют Air Supply. Это сон. Если постараюсь, я смогу его контролировать. Его кладут на спину и вколачивают семидюймовые гвозди между пястными костями. Патибулум поднимают и крепят на вертикальный столб. В плюсны ног вбивают еще один гвоздь. Он видит отвращение и жалость на лицах в толпе и тогда только чувствует боль. Становится нечем дышать. Он подтягивается на пронзенных ладонях, чтобы вдохнуть воздуху. Я могу убежать. Языки пламени вздымаются к его ногам. Он сникает. Снова подтягивается, чтобы выдохнуть. Я могу сойти прямо сейчас. Чем больше он свыкается с болью, тем сильнее она становится. Солнце жжет еще безжалостнее. Женщины проходят мимо, обмахиваясь пластиковыми веерами с изображением его деда. «Смотри, какая у него сморщенная пиписька», — говорит Анаис. «А эти его куриные ножки», — вторит ей Мэдисон. Доктор Голдман, поглядывая на часы, напоминает: «Остерегайтесь ситуаций, которые могут привести к поражению». Подходит Роберт Де Ниро в роли Аль-Капоне, во фраке, поигрывая бейсбольной битой. Вдруг он становится президентом Эстреганом, в боксерском халате зеленого шелка. Два элегантных взмаха битой — и его ноги сломаны. Ему не на чем держаться, он задыхается. А ведь я еще многого не успел сделать. Гул толпы напоминает морской отлив. По обеим сторонам от него к патибулумам прибиты двое воров. Он слышит удары, как будто кто-то стучит на пишущей машинке в соседней комнате. Он вдруг садится в кровати и смотрит на телевизор, в окно, смотрящее на другие окна, на чайные пакетики возле электрического чайника на столике. Несколько секунд он полностью потерян. Потом дождь за окном напоминает ему, где он находится.
* * *
Льет проливной дождь, такси везет меня на север. Я еду на поэтические чтения и презентацию книжки, где соберутся местные литераторы, которых я надеюсь расспросить о Криспине. Мужчины в желтых пластмассовых касках, стоя на стремянках, развешивают рождественские фонарики и цветочные гирлянды по фонарным столбам вдоль улицы. Поток бьет по крыше такси, как гравий, и я удивляюсь, как это они не падают. Стрелки на моих часах движутся быстрее, чем поток машин. Таксист матерится, открывает дверцу и мощно отхаркивается.
В колонках сквозь помехи тарахтит джингл, предваряющий новости на «Бомбо-радио». Голос хрипит по-тагальски: «Соотечественники, оставайтесь с нами, чтобы быть в курсе последних новостей этого часа: новые наводнения из-за ливневых дождей; содержащемуся в Кэмп-Крейм преподобному Мартину отказано в выходе под залог; активисты международных организаций по защите окружающей среды пикетируют завод в Сан-Матео, принадлежащий Первой генеральной корпорации; отряду особого назначения доставлен таран для штурма дома, где Лакандула по-прежнему удерживает заложников; и наша радость и гордость Эфрен „Бата“ Рейес снова стал победителем чемпионата мира по американскому бильярду. Подробности в трехчасовом выпуске». И пошли аккорды глэм-роковой баллады — «Every Rose Has Its Thorn» от Poison.
Вчерашний вечер и сегодня все утро я приходил в себя после кокаинового загула. Моя связь с внешним миром ограничивалась десятками эсэмэсок, в которых незнакомые мне люди требовали, чтоб я отнес еду и воду протестующим возле дома Чжанко. А я сидел в кровати с книжками, снова и снова просматривая мемуары, дневники и прочие записи Криспина, надеясь обнаружить в них факты, подтверждающие его отцовство. Ничего конкретного я не нашел, зато каждый текст наполнился вдруг особенным смыслом — в каждом положительном герое раскрылась компенсаторная подоплека, в каждой утрате виделась метафора, каждое упоминание отца с ребенком стало значить больше, чем когда-либо прежде. Разложив все его произведения веером на кровати, я стал смотреть на это как на пазл: картинка угадывается, только когда все части сложены в нужном порядке. Моя единственная ниточка — это мисс Флорентина. Еще какие-то сведения могут быть только у кого-то из писателей на презентации.
Шофер поворачивает направо и выезжает на Эдсу. Движение снова замедляется и останавливается. Неужели трассу где-то затопило? Вдруг дождь как будто выключили. Таксист вырубает дворники. Ветер сдувает оставшиеся за пределом досягаемости дворников капли в горизонтальную линию через все лобовое стекло. Водила все посматривает на меня в зеркало заднего вида. Молодой парень с прической, похожей на морского ежа. Он с пониманием кивает в такт балладе, губы шевелятся, вторя тексту. В итоге он произносит: «Дождь-то кончился», ухмыляясь, будто это его заслуга. «Меня зовут Джо», — ни с того ни с сего представляется он.
Машины движутся по коридору из нарисованных вручную киноафиш; возвышаясь на три этажа, они загораживают трущобные районы, подобно потемкинским деревням из целлулоидных фантазий. Метафора не слишком натянутая. Кто-то из киношников говорил мне, что филиппинская киноиндустрия четвертая по масштабу в мире после Болливуда, Голливуда и нигерийского Нолливуда. «Фолливуд», — сказал он и недобро засмеялся. Эти рекламные щиты — вершина айсберга местной мелодраматической традиции, объединяющей всевозможные жанры: «Манильские разборки — 4»; «Беги, пока живой — 9: Господи, помилуй»; «Жду тебя на небесах»; «Уберите руки, господин учитель»; «Школьные загулы». Слегка выцветшие под солнцем, аляповато выписанные акриловой охрой лица артистов лезут ввысь, подобно их эго. Канули в Лету кумиры моего детства — добела вымытые подростковые принцессы и смелые герои восьмидесятых: кто-то уже на том свете, другие ушли в поднебесные сферы политики или же в чистилища несчастных браков с сыновьями магнатов.
По давно установившейся традиции актеры нового поколения в качестве псевдонимов взяли себе знакомые фамилии представителей местной элиты: Лиса Лупас, Рет-Рет Ромуальдес, Черри-пай Чжанко, Поги-бой Прьето, Харт Акино. Другие предпочитают ассоциироваться с американской культурой: Пепси Палома IV, Киану Ривз, Майк Адидас. Однако самая выдающаяся из них — это все та же Вита Нова, с выдающейся грудью, чья грация вывела ее из жалкой деревушки в Пампанга на главную сцену «Одноклассниц» — нового стрип-клуба, где танцовщицы наряжаются (чтобы потом раздеться) в формы католических женских школ. В газетах отмечают, что ее первым прорывом было участие в видео для караоке на песню «Unchained Melody», где она прохаживалась вдоль бассейна, и ее тоска по прикосновениям любимого смотрелась очень круто. Теперь, на платформах успеха ее танца «Мистер Секси-Секси», весьма удачно распорядившись своим пышным капиталом, Вита стала суперзвездой. Плакат сообщает, что это «ее самая важная роль и мировой дебют на большом экране». Возможно, это не совсем так. Если верить слухам, все лавры могут достаться кассете, которую она нашла у себя в спальне. При условии, что там действительно записаны посткоитальные разговоры по телефону, публикация которых должна привести к импичменту Эстрегана. В народе уже говорят про Сексисексигейт.
Таксист Джо резко крутанул рулем, едва не столкнувшись с эскортом автомобилей. Перекрестившись, он кричит: «Мать твою растак!» Кавалькада («форд-эксплорер», лимузин «БМВ», «тойота» с открытым верхом, набитая хмурыми головорезами) разрезает движение воем сирен. Машины неохотно уступают. «Думает, он король», — объясняет Джо, чьи глаза в зеркале заднего вида настойчиво требуют моего внимания. Я улыбаюсь и, наморщив лоб, даю понять, что разделяю его возмущение. Таких автоколонн тут по пять штук на светофоре. Но этот «БМВ» кажется мне знакомым. Или, может, знакомо мне в нем лишь чванство, присущее всякой люксовой машине. А может, у меня опять разыгралась паранойя. Бэха проносится мимо. На бампере наклейка: «ПРО — оружие: Проверенные Разумные Ответственные владельцы оружия», рядом другая — «ПРО — Бог: Почитание, Религия, Община — Бог». Я как угорь соскальзываю по сиденью, прячу лицо и отворачиваюсь. На правом заднем крыле крошечная отметина. Много лет назад я оставил такую же, когда учился парковать свою «короллу» в нашем тесном гараже. На заднем стекле — китайский болванчик с головой президента Эстрегана, которого я подарил деду много лет назад, на его семидесятилетие.
Джо бросает на меня сочувственный взгляд.
— Не бойся, паре, — говорит он. — БМВ: Борова Можно Возить. Они нас больше боятся, чем мы их. У них земля из-под ног уходит. Они на плаву, потому что говно не тонет.
Он сам смеется шутке, врубает передачу, машина, гордо взревев, устремляется по полосе, оставленной эскортом.
— Нет! — кричу я неожиданно для себя.
Довольный возможностью продемонстрировать свою таксистскую удаль, Джо не обращает на меня внимания. Мы летим за эскортом, пробивающим себе дорогу по запруженной улице. Потом он беспрепятственно проезжает блокпост и скрывается вдалеке, подобно призраку прошлого.
* * *
Тогда, в клубе, я подошел к стойке заказать глоток односолодового и увидел свою старую институтскую подругу Сару. Не знаю, зачем я об этом рассказываю. Мы не говорили уже много лет, с тех пор как я воспрянул после расставания с Анаис. Сара по-новому, коротко, постриглась, и я даже не был уверен, что это она. Она была из компании Анаис. Наверное, мне стыдно, но я не готов признаться даже себе, как часто думаю о дочери. Сара встретила меня тепло. Мы повспоминали немного. «Ты не в курсе?» И как ни в чем не бывало она рассказала мне, что Анаис вышла замуж и со своей новой семьей переезжает в другой город. Но дочь хотела перед этим повидаться со мной. У нее будет новая школа, все новое, и это шанс заполнить лакуну и оставить меня в прошлом раз и навсегда. Это моя девочка так придумала. Я никогда не сомневался, что вопрос, встретимся ли мы, не стоит, неизвестно только, когда это произойдет. Но Анаис сказала, что лучше нам не видеться.
«Если твоя дочка все-таки решится, как с тобой связаться?» — спросила Сара. Я не знал, что сказать. «По мейлу, наверное». Прозвучало это странно, по-дурацки как-то. По мейлу? Как только Сара ушла, мне пришло на ум сто более уместных ответов. Я оставил свой скотч и уехал в гостиницу. Лег, но почему-то никак не мог заснуть. Где-то пропел петух, небо стало светлеть. Мое сердце билось в такт дешевому будильнику у кровати.
Да, я подавлен бесчисленностью вариантов восстановления отношений с дочерью. Каждый я мысленно обмусолил, как монашеские четки для молитв. Мы с ней в кафе, у нее дома, на парковке возле ее школы, случайно встречаемся взглядами, стоя на эскалаторах, идущих в разные стороны, в книжном магазине во время автограф-сессии, в претенциозном ресторане по моему выбору, на несвежей постели моего смертного одра. Она обнимет меня, или ударит, или заплачет, и я пойму, что надеяться не на что, или вздохнет, и я пойму, что у меня еще есть шанс. Она ледяным тоном произнесет «отец», или «Мигель», или, сразу, «сволочь». Моя девочка удивленно посмотрит на преподнесенный ей подарок и расскажет, как она меня ненавидит. Она отведет взгляд и скажет, что хочет попробовать простить меня. Или, поигрывая чайной ложечкой, не скажет ничего. Моя малышка посмотрит мне в глаза и спросит: «Почему? Как ты мог? Разве ты не любил меня?» И, несмотря на все репетиции, я не найдусь что ответить. Если она убежит, стану ли я догонять ее, продираясь сквозь толпу, или оставлю в покое? Если она меня пошлет, склоню голову и тихонько удалюсь поплакать в туалете или останусь на месте и, скрестив руки, продемонстрирую, что теперь я пришел надолго? Могу ли я сказать, что люблю ее, притом что мое поведение в прошлом всегда будет бросать тень сомнения на посулы относительно будущего?
Да, я признаю: бесчисленность вариантов моего возвращения из небытия приводит меня в ступор. Позвонить ей прямо сейчас? Через месяц? Или когда я наконец стану человеком, которым она сможет гордиться? Отправить ей письмо? Сочинить мейл ее матери? Как такие простые действия могут составлять такой сложный выбор? Послать ей подарок на шестнадцатилетие? Написать книгу со скрытым посланием, в котором я признаю свою вину, принесу извинения и скажу, что жду ее сегодня, завтра, всегда?
* * *
В самом конце войны Ятаро снова спас нас, хоть и не лично, а, скажем так, косвенно. Япошки бесславно драпали, оставляя за собой выжженную землю, и наше семейство предпочло переждать в сравнительной безопасности поместья Свани. Однажды вечером трое японских пехотинцев, оторванные от отступивших дальше основных сил, набрели на наш дом — их привлек свет и позвякивание серебряных приборов о тарелки, слишком приветливо звучавшее средь громкого жужжания насекомых в густых уже сумерках. Оркестр цикад на закате всегда напоминает мне об этой истории. Когда солдаты подошли к дому, их встретила моя мать. Она уже слышала о зверствах в других городах, о брошенных на штыки младенцах, о женщинах, пристреленных там же, где их насиловали. Худшего времени для вторжения они найти не могли: отец и все мужчины отправились в поле откапывать припрятанное еще до оккупации оружие.
Трое солдат встали как вкопанные, увидев маму, вышедшую навстречу с дедушкиной крупнокалиберной, на слона, двустволкой «Холланд и Холланд», — ничего другого она просто не нашла. Она наставила на них ружье и прицелилась. Ружье дало осечку, и они со смехом двинулись к ней: один — опуская штык, другой — вытаскивая саблю, третий — расстегивая ремень. Пока Лена и Нарцисито выглядывали из открытой двери, я выпрыгнул и, протиснув свое девятилетнее тельце между мамой и солдатами, прокричал по-японски слова, которые сами как-то вылетели у меня изо рта: «Ягатэ сини / кэсики ха миэдзу / сэми но коз!» Двое засмеялись, но шага не сбавили. А третий, с саблей, вдруг призадумался и что-то им рявкнул. После чего они вдруг развернулись и ушли, исчезли в густом лесу позади дома. И только много лет спустя я вспомнил в этих словах хайку Басё, которому меня научил в детстве Ятаро: «По пенью цикад / и не скажешь, что скоро / им умирать!»
Криспин Сальвадор. «Автоплагиатор» (с. 1063)
* * *
Возьмем, к примеру, шамана. Он владел всеми тайными знаниями своего племени, а когда его дети переехали в город и стали швейцарами, осветителями или лабухами, он утратил голос, а потом тихо завял в своей хижине. Когда он умер, вместе с ним ушла одна из версий бытия.
Из эссе Криспина Сальвадора «Тао» («Народ», 1988)
* * *
Наверху кто-то дурным голосом поет «Total Eclipse of the Heart». Я вливаюсь в людской поток, движущийся к конференц-залу Филиппинского университета. Построенное в псевдонациональном стиле двухэтажное многоцелевое здание гудит от поздравлений и веселого смеха. Дождь настолько сильный, что его приходится перекрикивать. На столах пачки свежеотпечатанных экземпляров книги «И налетела саранча: социально-политическое значение мелодрамы в филиппинской англоязычной литературе». Певицу, заканчивающую выступление под жидкие аплодисменты, сменяет фоновая электронная музыка. Гости стоят кружками, уминая овощи с лапшой. Они шутят, болтают, набивают щеки едой, чтобы не упустить возможности высказать мнение, перебить собеседника или вставить острое словцо. Вот они, филиппинские литераторы: веселые, добродушные, дюжие представители среднего класса, практикующие роскошь литературы на языке избранных. Многие из них — бывшие маоисты. Я надеюсь встретить здесь и критика Авельянеду.
Возле устроенного в углу помоста я замечаю писательницу, которая много лет назад, на первом институтском семинаре, так обозначила свои впечатления о моем рассказе — «тоска мещанская». Она потягивает бесплатное игристое, предоставленное, судя по растяжке, «Книжным фондом „Лупас-Лендкорп“». Краснолицый автор презентуемой книги принимает почитателей под высокой пальмой в кадке. Внимая ему, молодые студенты кивают, как будто высказываемые им мысли на самом деле принадлежат им.
— Конечно, нам необходимо выйти на мировую аудиторию, — заявляет он. — Если они думают, что мы — это экзотика, так дайте же им экзотики. Но не забывайте о своей обязанности описывать суровые реалии нашего общества… — он рассеянно отмахивается от пальмовой ветви, щекочущей ему ухо, — и жизненные архетипы. К примеру, нищета — богатейшая тема. Парень теряет девушку, потому что не может прокормить ее и себя. Любимый буйвол погибает от неизвестной болезни, а может, и под колесами дорогого автомобиля. Из-за ежегодных наводнений все приходится восстанавливать заново. А тут еще… — и он возносит руки, как священник перед евхаристией, — и налетела саранча.
Я здороваюсь с группой признавших меня писателей. Они скопились в углу, как последние шоколадные шарики в миске с молоком. Сколько лет, сколько зим! — восклицает первый. Ты сюда надолго? — спрашивает второй. На неделю, отвечаю я. Всего? — говорит третий. И чем ты занимался все эти годы? — спрашивает четвертый. Книгу писал, говорю. Они поднимают брови и наклеивают улыбочки. И о чем книга? — интересуется пятый. «Это роман о молодом писателе, который тонет во время наводнения и гибель которого настолько потрясает учителя, что он решает восполнить бессмысленную утрату и написать книгу, изложив в ней альтернативные варианты развития событий». Очаровательно! — снисходит шестой. А где все это происходит? «На Филиппинах». Но что ты знаешь о Филиппинах? — спрашивает седьмой.
Из неловкой ситуации меня спасает прыщеватая дамочка, взобравшаяся на фанерный помост. «Раз, раз!» — рявкает она в микрофон, подключенный к допотопному переносному караоке размером с чемодан, который, в свою очередь, сам эластичным шнуром пристегнут к ручной тележке. Женщина похожа на Элис Б. Токлас, только еще страшнее. На ней белая сорочка с принтом филиппинского флага, поверх которого нанесено название феминистской организации «Фем-Азия». Смахнув с плеч ротанговый рюкзак, она вынимает оттуда блокнот. Она услаждает наш слух стихотворением, растягивая окончания слов, как изрекающий заклинание маг. Кто-то внимает, большинство притворяется, рассматривая присутствующих, несколько групп беспардонно продолжают разговор, учтиво перейдя на шепот. Я плыву к столу с напитками.
В углу возле бокалов, нарезанного кубиками сыра и свернутых кусочков ветчины на зубочистках я завожу беседу с двумя писателями, которые когда-то чуть было не стали моими наставниками. Фурио Альмондо — писака широчайшего профиля, с отполированной лысиной, неувядающим самомнением альфа-самца всея Филиппин и пролетарской гордостью с забористым телесным ароматом. Вся его проза несет на себе печать магического реализма и бравады выжившего узника маркосовских застенков. Из всех его работ больше всего мне понравилась недавняя поэма в прозе, написанная в стиле репортажа и озаглавленная «Борхеса разочаровал интернет». Рядом с Альмондо, на обонятельно безопасном расстоянии, стоит мусульманская поэтесса из Минданао, чьи брови так же тонки и тщательно выписаны, как и ее произведения, а в щедром макияже чувствуется почерк женщины, когда-то бывшей почти роковой красавицей, до сих пор смакующей веселые воспоминания об этом «почти». Ее литературная слава зиждется на пяти стихотворениях, написанных в 1972, 1973 и 1979 годах.
Я спрашиваю их о Криспине.
— Какой еще Криспин? — переспрашивает Фурио, глядя на меня с недоумением.
— Ну ты шутник! — смеется Рита, похлопывая его по плечу.
Фурио выдавливает смешок:
— Любой из здесь присутствующих был бы рад ввернуть ему в жопу кран и слить говно, как говорится.
— Но ни у кого не хватило ни духу, ни способностей, ни решимости, — говорит Рита и добавляет заговорщицким шепотом: — И вот что я вам скажу: ему просто завидовали, почти все.
— Только не я, — запротестовал Фурио, — чему там завидовать?
Рита:
— Нам просто хотелось, чтобы наиболее заметный на мировой сцене филиппинский писатель был чуть более филиппинским.
Фурио:
— Чтоб писал на тагалоге или одном из диалектов.
Я:
— Но Криспин был филиппинцем до мозга костей.
Фурио:
— Ну не скажи…
Рита:
— После его автобиографии многое изменилось безвозвратно.
Я:
— А причина скандала в Культурном центре — тоже зависть?
Рита:
— Нет. Мы должны признать, что жаловаться — это наш национальный спорт. Вот и Криспину пришел черед жаловаться. Все мы, как крабы, тянем друг друга обратно в кастрюлю, только Криспин думал, что он лобстер.
Я:
— Значит ли это, что кто-то все-таки его сварил, если можно так выразиться?
Фурио:
— Едва ли кто-то из присутствующих. — Он обводит зал рукой, шевеля пальцами.
Рита:
— Я тут ни при чем.
Я:
— Ха-ха. Я тоже. Но может, кто-то из фигурантов книги…
Фурио:
— Эти мифические «Пылающие мосты»? Ты так и не понял, паре? Да на хрен никому не сдался этот Криспин!
Рита:
— Мой коллега просто пытается донести до вас нехитрую мысль, что писатели в этой стране большого значения не имеют.
Фурио:
— Нет. Я именно хочу сказать, что этот хер позолоченный никому был не нужен.
Рита:
— Только Криспин и, пожалуй, Авельянеда верили, что писатель способен преобразить эту страну.
Фурио:
— А потом бабу не поделили. Обычная история.
Рита (бросив на Фурио возмущенный взгляд):
— Не хотелось бы все упрощать, но, откровенно говоря, эти двое были последними бойцами на покинутых позициях. Саму передергивает от этих слов, но писать рассказы, сидя дома… — она поднимает бровь, — это роскошь! А писать по-английски… — покачивает головой, — это верх высокомерного роскошества! Но сидеть в своем пентхаусе в Гринвич-Виллидж, проматывая наследство Сальвадоров, и писать по-английски о Филиппинах иностранцам на потеху… — она закатывает глаза, — такую гнусность не смогут адекватно обозвать даже присутствующие здесь молодые писатели.
Фурио:
— Это верх паскудства.
Я:
— Но у Криспина не было наследства, и он жил не в…
Фурио:
— Пожалуй, даже гнусного паскудства.
Поэтесса заканчивает свое выступление, все аплодируют. Я тоже хлопаю — хорошо, что стихи кончились. Она сходит с помоста, и вместо нее водружается толстый мужчина в такой же блузе. Он хлопает себя ладонями по груди и в том же возвышенно-тягучем стиле читает белый стих о сварщике в Абу-Даби, который продал душу йеменскому предсказателю в обмен на певческий талант. Придя в барак, сварщик поет своим товарищам по работе песни о родине, по которой все они тоскуют. И слова этих песен так ранят их сердца, что они перерезают ему горло. И поэт склоняет голову, как будто ему перерезали горло. Стоящая сбоку троица в таких же блузах с надписью «Фем-Азия» хлопает с особым энтузиазмом. Где-то в конце зала мобильный оповещает о поступившем SMS. Поэт поднимает глаза к потолку и, прищелкивая пальцами, начинает читать следующий стих о праздношатающихся влюбленных.
Поэт:
— Там, в торговом центре «Лупас-Ленд»…
Рита (лишь слегка приглушив голос):
— Дорогой мой, неужели вы думаете, что писатель, обличающий коррупцию, способен ее искоренить?
Поэт:
— …у мужского туалета…
Фурио:
— От книги про секс не забеременеешь. Видишь ли, паре, дело тут не в этих несчастных «Мостах». Это могло быть сколь угодно яркое разоблачение, да только всем уже давно известно, что мы живем в феодальном государстве.
Поэт:
— …у витрины с твоими туфлями…
Рита:
— Я искренне считаю, что Криспину это было нужно, чтобы оправдать свою эмиграцию, чтобы убежать от здешних реалий.
Поэт:
— …у веселой пчелки…
Фурио:
— Все дело в — кавычки — ли-те-ра-ту-ре — конец цитаты. Она ни на что не способна. Мы должны перековать свои перья на орала, а орала на мечи.
Поэт:
— …у сочных фруктов…
Рита:
— Прием! Специально для Фурио последние известия с планеты Земля: сегодняшние революции вершатся в интернете. Семидесятые закончились, товарищ. Преподобный Мартин воскресил Господа. Красные книжечки мы повыбрасывали много лет назад, чтоб дети случайно не прочли.
Поэт:
— …у ледяного круга для катанья…
Рита (продолжая):
— Теперь мы платим за ипотеку, частную школу и уроки балета. Диктатура Эстрегана долго не продержится. Память о Маркосе заморожена и при первом же отключении электричества окончательно растает. Может, в виде медузы…
Поэт:
— …где каждого парнягу гнет…
Фурио:
— Ну не знаю! Фердинанд Маркос-младший и прочее маркосовское отродье сегодня на самом верху. О чем ты говоришь, если Имельда была членом конгресса. Мы слишком быстро позабы…
Поэт:
— …в кабинке, как в гробу…
Рита:
— Что мы забыли? В сегодняшней «Газетт» Бансаморо говорит, что экономический бум не за горами.
Поэт:
— …мужского одиночества…
Фурио:
— Бансаморо хочет установить свою династию. Бум искусственный и держится на переводах от гастарбайтеров. Третий мир жирует на доллары первого.
Поэт:
— …как бабочка в стеклянном коконе…
Я:
— Я не был здесь несколько лет, но заработки иностранных рабочих, похоже, действительно стимулируют инвестиции.
Поэт:
— …пивной бутылки…
Рита:
— У Вигберто Лакандулы не срослось.
Поэт:
— …на моей тарелке…
Фурио:
— Бедняга стал рабом на очередной пирамиде Хеопса.
Поэт:
— …мой рот — моя ложка. Мой член — трепетный нож.
Рита (повышая голос, чтобы заглушить поэта):
— Вот что, дорогой, я не престарелый бунтарь, как наш добрый Фурио. На самом деле, чтобы писать правду, чтобы проливать свет, нужно быть журналистом. С тех пор как Мутю Диматахимик зарезали возле редакции в восемьдесят первом, у нас так и не появилось бескомпромиссных правдолюбов…
Фурио:
— Это было в восемьдесят втором. Я до сих пор уверен, что это был заказ Маркоса. Старик Авельянеда так и не оправился после потрясения. Если б не ребенок, за которым надо было присматривать, он пошел бы по той же дорожке, что и этот пидор Криспин.
Рита:
— Раньше я думала, что Мутя погибла напрасно. Ведь журналистов до сих пор отстреливают. Но это естественно, когда в бесправной стране есть какая-то свобода прессы. Что касается Криспина… Ну кто поедет в Штаты убивать всеми забытого старика, пишущего книгу, которую никто не видел? Как только киллер доберется до Штатов, ему снесет голову распродажами от производителя, и только его и видели.
Фурио:
— Обнаружен в Западном Голливуде, работает распорядителем в закусочной, грин-карта, все дела.
Рита:
— Если кто и хотел убить Криспина, то только сам Криспин.
Фурио:
— А в определенный момент и каждый из здесь присутствующих. В «Автоплагиаторе» он хорошенько по всем прошелся…
Рита:
— Правда глаза колет.
Фурио:
— Но только Криспину хватило бы злости убить человека. Себя в том числе.
Рита:
— В особенности себя.
Фурио:
— У каждого свой предел падения.
Я:
— Вы правда считаете, что это было падение? Но он лауреат многих премий. Благодаря ему мир обратил внимание на нашу национальную литерату…
Фурио:
— Премии — это литературная лотерея, паре. Премия не сделает тебя пилотом. А если по счастливой случайности ты и оказался у штурвала, вовсе не обязательно быть таким гондоном.
На сцену выходит третий стихотворец и начинает читать на тагалоге. Рубашка на нем такая же, плюс на голове повязан плетеный аборигенский шарфик. Его стихи оказываются переводами из Эмили Дикинсон. Он сердито выкрикивает каждое слово, правой рукой, как львиной лапой, акцентируя рифмы.
Я:
— А может, его беспокоило что-то, помимо творческого кризиса?
Рита:
— Знаете, с кем вам нужно переговорить? С Марселем Авельянедой. Если кто что-то и знает, то это он.
Фурио (ухмыляясь):
— Да, удачи тебе. Ты сначала попробуй его разговорить, а потом остановить его разглагольствования о том, каким никчемным писакой был Криспи.
Я:
— А вам нравится что-то из его произведений? Например, его шедевр — «Из-за те…»
Фурио:
— «Дахил Са’Йо»? Не хватает подлинности. Он не смог ухватить суть филиппинского характера.
Рита:
— Проблема этой книги в том, что при всех потугах стать новым словом в литературе на самом деле она весьма старомодна.
Фурио:
— Когда он честно старался добиться признания, мне он был симпатичнее.
Я:
— А «Европейский квартет»?
Фурио:
— Элитизм чистой воды.
Я:
— Трилогия «Капутоль» была довольно…
Рита:
— Ну что вы! Слишком манилоцентрично.
Я:
— А «Красная земля»? В конце концов, это книга про крестьян-марксистов…
Фурио:
— Слишком провинциально.
Рита:
— И спорно.
Я:
— «Просвещенный»?
Рита:
— Фу! Постколониальный мачизм.
Я:
— Полагаю, «Автоплагиатор» вам тоже не понравился.
Фурио:
— Это как раз было в тему.
Рита:
— И то только потому, что хуже некуда. Позлорадствовать мы все любим.
Фурио:
— Нет, сестренка. Криспин действовал от души и без оглядки. Но если уж собрался высказать всю правду сильным мира сего, важно, чтоб они не заскучали. Пусть лучше смеются.
Рита:
— Проблема «Автоплагиатора» в том, что это книга в большей степени о филиппинцах, чем для филиппинцев.
Фурио:
— Из тех книжек, что так любят американцы и так ненавидим мы. Мы должны писать для своих сограждан.
Рита:
— Согражданок.
Я:
— Почему ж тогда за границей ее никто не хотел издавать?
Фурио:
— А почему филиппинцев вообще так мало печатают? Вот потому же.
Я:
— Была ли у Криспина тайна, что-то, о чем он сожалел или…
Рита:
— Я же говорю — спросите Марселя. Когда еще в семидесятых распались «Пятеро смелых», Криспин сильно изменился. Из-за этого он и уехал в Штаты.
Фурио (глядя на выступающего поэта):
— Я-то всегда считал его скрытым педерастом. Они с Авельянедой были любовниками. Потому так и разосрались.
Рита:
— Довольно гомофобии! У нас всегда так, когда есть чему завидовать.
Фурио:
— Да брось! Даже свою кончину он срежиссировал в типично пидорской эстетике. Раскинув руки. Только креста и не хватало.
Рита:
— Или пентаграммы.
Фурио (хихикая):
— Вот это была бы тема.
Рита:
— Избитая тема. В каждом бестселлере есть пентаграмма.
Фурио:
— Чуешь зловещую закономерность? А ты свою душу заложила б?
Рита:
— За что?
— За деньги, — говорит Фурио, — чтоб на виллу в Италии хватило. Виллу Гора Видала видала?
— Ах ты, старая продажная рожа! — Рита похлопывает Фурио по плечу.
— Было б что продавать! — улыбается Фурио.
И они смотрят друг на друга, довольные собой.
— Ты на ужин собираешься? — спрашивает она, как будто меня уже нет.
— He-а, у меня праздник в Форбс-парке. Устроился литературным негром — пишу историю семейства Лупас. Там подают канапе и «Блю-лейбл».
Я допиваю шампанское и поднимаю пустой бокал. Фурио и Рита вскидывают брови и отработанным движением поворачиваются ко мне спиной — оба решили найти себе нового собеседника. На сцену выходит четвертая поэтесса — долговязая пацанка. Я поспешно ретируюсь.
Захожу в книжный этажом ниже посмотреть книги Криспина или о Криспине. В проходах между полками никого. Пахнет клеем и средством от комаров. Книги толково разнесены по категориям, хотя толпа, налетевшая перед презентацией, и переставила все как попало. Некоторые тома стоят корешками внутрь, с других сорвана полиэтиленовая оболочка. Безвкусно одетая продавщица сидит за прилавком и, строча эсэмэски, недовольно поглядывает на меня, как будто это я ее здесь держу. Сверху бормотанием доносятся стихи. Потом голос поэтессы тонет в аплодисментах, сливающихся со звуками дождя. Какой-то мужчина выкрикивает: «Добро пожаловать на презентацию моей книги! Благодарю за мужество, с которым вы встречаете конец света!» Смех и возгласы одобрения.
Единственный экземпляр «Просвещенного», разделяя два ряда книг, стоит ко мне корешком. Когда я протягиваю руку, книжка буквально отпрыгивает. Ряды книг заваливаются.
— Эй! — возмущаюсь я.
«Просвещенный» тем не менее исчезает. Слышно движение. Я выглядываю сквозь щель. Оттуда с неменьшим любопытством на меня глядит симпатичный глаз, полуприкрытый темным локоном. Глаз мигает. Рука заправляет локон за ушко (я замечаю бриллиантовый гвоздик). Позвякивает золотой браслет с брелоками (стремя, подкова, седло, сапожок). Глаз косится. Смешок.
— Бля! — произносит она, как ребенок, только что выучивший это слово. — Пардон!
Иду до конца прохода и выглядываю из-за угла. Передо мной стоит девчонка — пальчики оближешь и, улыбаясь, протягивает мне книгу.
— Ты первый дотронулся, — говорит она.
Крошка, лет двадцать с небольшим, наматывает на палец локон длинных волос. На ней длинные шорты цвета хаки и футболка с принтом, изображающим фрак.
— Нет-нет, — говорю, — ничего страшного. Это не лучший его роман. Пожалуй, даже вторичный.
— Вот здорово! Спасибо.
Она проводит рукой по рисованной обложке с изображением всадника во главе небольшого отряда. На заднем плане есть даже выбеленный солнцем череп, тень которого складывается в одну из букв названия.
— Приятная обложка, — говорит она.
— Это ранняя работа. Я бы посоветовал более поздние книги.
Она изображает кривую ухмылочку:
— Да я бы с удовольствием. Я пишу по нему диплом. Еще один семестр — и свобода! Йу-ху!
— Я знал его лично. Ну то есть Сальвадора. И читал все его книги. Он был вроде как мой наставник. В Нью-Йорке.
— Так ты из Нью-Йорка? Круто! И правда с ним знаком?
— Правда, угу. Ну то есть вообще я отсюда. Но несколько лет прожил на Манхэттене. Магистратура.
— Правда? И где?
— А, в Колумбийском. А ты — писатель?
— В мечтах! Ну, я пробую писать стихи. И рассказы. Но писателем себя назвать еще не могу. Пока что. Надо пожить сначала.
— А я пошел в магистратуру на писательское мастерство. — (Ладошки вспотели; она смотрит на книгу.) — А вообще я пишу его биографию. Я, наверное, мог бы помочь с дипломом.
Неужели она покраснела?
— Тебе точно не нужна эта книга? Я могу и в библиотеке взять. Я покупаю книжки только потому, что это условно оправданная трата денег — такая же приемлемая форма шопинг-терапии, как покупка си-ди с классикой. Одни девочки покупают туфли, другие — книги. Так родительскую кредитку и просаживаю. — (Неужели она нервничает?) — У меня даже не до всех руки доходят. Но книги — это еще и лучшая деталь интерьера. И еще очень круто знать, что они у меня есть. Это как бескрайние возможности, понимаешь? Вот почему книжные магазины стали такими популярными. Это консьюмеризм, за который не стыдно. — И снова эта кривая ухмылочка.
— Да, я понимаю, о чем ты. Я точно такой же. — (Ну не задрот ли?) — Слушай… э-э…
— Сэди. Сэди — это я.
— Сэди. Круто! А почему ты по нему решила диплом писать?
— Господи, это долгая история. Мои родители. Даже скорее мама. Он ее любимый писатель. Прикол, да? Кого читают мамы? Ну, Даниэлу Стил. В лучшем случае — Джейн Остин. А я выросла на его детских книжках, ну знаешь, трилогия «Капутоль» про эту пацанку Дульсе и ее команду? Потом перешла на его детективы и с ума сходила по Антонио Астигу. Да так долго, что стыдно сказать. Я хотела стать детективом, как он. Обожала его «миднайт спешл» с перламутровой рукояткой, навороченные баронги и клеша и еще эту его фразу: «Oh, pare, akala mo astig ka? Ästig ako!» Это же как «Грязный Гарри» с Иствудом. «Ты думаешь, ты крутой? Крутой — это мое второе имя!» Хе-хе. Я тут недавно перечитала все это. И поразилась: как я могла не считывать все, что там скрыто между строк? Все это метаповествование. Родители хотели, чтоб я читала филиппинскую литературу. Национальное самосознание. Ничего не поделаешь — семидесятые.
— Мои-то… хм… были более консервативные. К сожалению.
— У тебя здесь семья или ты просто приехал на время из Большого Яблока? — Произнося «Большое Яблоко», она сложила ручки, как в танце шимми.
— Нет, семьи нет. Приехал на время, да.
— А почему Нью-Йорк — это Большое Яблоко? И правда, что это город, который никогда не спит? Слушай, а ты куришь? Ну, сигареты то есть. Ха. Может, выйдем на улицу на минуту? В дождь красиво.
— А ты разве не на презентацию пришла?
— Не, я уже отстрелялась. Я пришла только к своему преподавателю поэзии. Не, ну не то чтобы… Ха-ха! Еще подумаешь, что я Лолита какая-нибудь.
— Ло-ли-та. Свет моей жизни, огонь моих чресел.
— Мм? Это типа цитата? В Атенео я тоже на писательском мастерстве. Папа, конечно, был в шоке. Но знаешь, как это бывает: читать мне нравится, так, может, писать тоже не скучно. Путь наименьшего сопротивления. Подожди, тебя-то как зовут?
— Да, прости. Я — Мигель. Мигель Астиг. Шутка.
Она сдержанно смеется. Я рассчитывал на большее. Мы идем к кассе, она расплачивается за книгу. Выходим, стоим под навесом. С углов беспрерывным потоком льет вода. Границы света и тени в прямоугольном пространстве создают ощущение, будто мы находимся в картине Эдварда Хоппера. Сэди отдает мне книгу, вставляет мне в рот «Мальборо» и щелкает зажигалкой «Зиппо» с пин-ап-девицей на боку. Мне нравится курить, но как следует я никогда не затягивался. Поэтому, наверное, вопреки своей увлекающейся натуре, заядлым курильщиком так и не стал. Мне просто нравиться делать что-то, ничего при этом не делая. Но ей я говорю совсем другое:
— Знаешь… э-э… Сэди, Джон Чивер уделял внимание деталям — в частности, как люди курят. В одном из интервью он вспоминал, как на похоронах его друга молодая вдова «курила так, будто сигареты были тяжелые». Мне это как-то врезалось в память.
— Да, круто, — говорит она.
Она пытается изобразить курение тяжелой сигареты, медленно поднося ее ко рту слегка дрожащей рукой.
— А ты в курсе, что имя Сэди…
— Ага, песня «Битлз». Только не пой. Я, кстати, довольна, что они распались. Иначе Джон не написал бы свои главные песни.
— Да нет, я хотел сказать, что Сальвадор…
— Знаю. У него есть персонаж по имени Сэди. В «Европейском квартете». Моя мама его обожает. Она читала всю серию в последние месяцы беременности и прикололась от Сэди, какая она своевольная и дерзкая. Я почти уверена, что меня и назвали в честь этой распутницы. Когда я вылезала из утробы, то выла, как подстреленная собака. Папа, правда, говорит, что имя от «Битлз». Ну, по крайней мере, в честь святой меня не назвали. Бля, пардон. Я просто того… атеистка.
— Слава богу, — смеюсь я. — Меня «Мигель» вполне устраивает. Меня назвали скорее в честь пива, нежели в честь архангела. Как это: «Нет Бога, и Мария мать Его»?
Сэди улыбается и покачивает головой.
— Кто ж это? Сантаяна, по-моему, верно?
— Гитарист? «Ойе комо ва», — напевает Сэди.
— Нет, да бог с ним. Бог умер, да и был ли Он когда-нибудь? Ты наверняка еще и веган и кофе покупаешь только тот, что выращен свободными тружениками, без эксплуатации. А такое слыхала: «Компромисс — это когда все остаются недовольны»?
— Не-а.
— На самом деле у Криспина была девушка по имени Сэди. Сэди Бакстер, американский фотограф. У нее есть очень крутые работы, на самом деле. — Начинаю повторяться. — Можешь на самом деле посмотреть в интернете, набери «Сэди Бакстер». Он так сильно ее любил, что это подорвало их отношения. Красиво, на самом деле.
Она кивает и поджимает губки. Ей, вообще, интересно? Она куда милее Мэдисон. Она миниатюрнее, ее можно было бы схватить по-мужски в охапку и унести куда-нибудь. Кроме того, она, очевидно, более начитанна. Но, черт побери, почему я всегда западаю на девушек, с которыми у меня нет шансов?
— Бля! — Сэди встрепенулась, как будто кто-то кольнул ее сзади. — Не знаешь, который час? Я должна быть дома к ужину в семь.
— Без десяти семь. Интересный маневр.
— Как ты меня раскусил!
Она бросает сигарету и тушит, наступив модным шлепанцем с филиппинским флагом. Мой взгляд останавливается на ее ножке. Ногти аккуратно выкрашены в поросячье-розовый, ступня нежная, как у кролика, совсем не такая, как у Мэдисон. Я теряю дар речи.
Сэди ловит ртом мятный леденец.
— Удивительно сильная штука. Бля, прости. Это последний, а родители… сам понимаешь. Они не курят. Ну то есть официально папа тоже не курит. Да и кто сейчас вообще курит?
— Я — нет, — говорю я, бросив окурок на дорогу.
— Вот и я тоже. Ну, приятно было познакомиться. Мне пора скипать.
Она раскрывает зонтик с фрагментом Сикстинской капеллы с внутренней стороны, выбегает в темноту и исчезает. Стихает шлепанье ее вьетнамок. Я поднимаю ее растоптанный окурок и смотрю на фильтр. От ее губ остался след бальзама. Принюхиваюсь — вишневый.
Да, знаю, я облажался. «Sexy Sadie, — тихонько напеваю я, пытаясь подражать Леннону, — oooh, what have you done?» Спешить особо некуда, смотрю на дождь.
Вдруг рядом притормаживает машина. Что за нафиг? Сердце начинает колотиться. Черный «лексус». Бежать? Стекла затонированы в ноль. Звать на помощь? Боковое стекло опускается. Из салона доносится древний хип-хоп. За рулем Сэди, она улыбается, лицо мягко подсвечено приборной панелью.
— Эй, нигга, — говорит, — я кое-что забыла.
Уф, отлегло, но я стараюсь не показывать виду и развязно улыбаюсь:
— Когда это ты успела?
— Ну как — у тебя моя книга.
Смотрю на «Просвещенного» у себя в руках и передаю его в приоткрытое окно.
— Прости, забыл.
— Интересный маневр.
— Но ты меня раскусила.
В мягком свете Сэди очень привлекательна, ее лицо блестит от капель, упавших в то неловкое мгновение, когда закрываешь зонтик и прыгаешь в машину. Я чувствую смешанный запах кожаного салона, мятного леденца и ее ванильных духов.
— Слушай, Мигель, родственников у тебя здесь нет, да и выглядишь ты как-то потерянно, так, может, поедешь со мной поужинать? Давай. Наш повар готовит такое адобо, оно изменит твою жизнь.