ПРОЛОГ
Ягуар не таится боле в тени изгнания; он вернулся на родину на вечный покой. На могиле, как он и завещал, начертано лишь его имя.
Из неподписанного некролога,
The Philippine Gazette, 1 марта 2002 г.
Когда безвестным февральским утром литературная жизнь нашего автора, как и его жизнь в изгнании, достигла своего незапланированного финала, он заканчивал работу над весьма противоречивой книгой, публикации которой мы все ждали с нетерпением. Учитывая некоторые обстоятельства, такой конец был вполне подходящим, поскольку на тот момент автор снова стал погружаться в пучину забвения.
Дрейфующее по волнам Гудзона тело выловил китайский рыбак. Автор лежал, раскинув изуродованные руки навстречу девственному восходу. Как Иисус, пошутил один филиппинский блогер. Прохудившиеся трусы и брюки Ermenegildo Zegna болтались на лодыжках. Обе ноги босы. Кровавый венец украшал высокий лоб, размозженный арматурой, или об ферму моста, или о лед на замерзшей реке.
В тот вечер, точно во сне, я стоял на хрустящем морозе за желтой полицейской лентой, огораживающей вход в квартиру моего покойного учителя. Уже ходили слухи: полиция Нью-Йорка обнаружила в доме беспорядок; детективы в штатском насобирали в пакеты для улик целый ворох загадочных предметов; соседи показали, что ночью из дома доносились крики; старушка из ближайшего дома утверждала, что ее кошка залезла под кровать и ни за что не хотела оттуда вылезать. Она особенно налегала на то, что кошка у нее черная.
Вскоре следствие объявило об отсутствии состава преступления. Вы, может, вспомните, сюжет промелькнул в новостях, но, поскольку случилось это вскоре после 11 сентября 2001 года, продержался он там совсем недолго. Много позже, в период новостного затишья, западные медиа несколько полнее высказались по поводу кончины Сальвадора — появилась короткая заметка в книжном разделе New York Times, статья в Le Monde о борцах с колониальными режимами, нашедших временное пристанище в Париже; да короткое упоминание в Village Voice в конце материала о знаменитых самоубийцах Нью-Йорка. На этом все.
Однако дома, на Филиппинах, внезапное усмирение Сальвадора мгновенно принялись препарировать по обе стороны политического водораздела. The Philippine Gazette и Sun обменялись выпадами с печатавшей Сальвадора The Manila Times, полемизируя о литературном и не менее значимом социальном значении автора для нашей утомленной родины. Times, конечно же, объявили своего колумниста разбитой надеждой на ренессанс национальной литературы. В Gazette возразили, что Сальвадор не был «настоящим филиппинским писателем», поскольку писал в основном по-английски и не «жарился под тем же солнцем, что народные массы». По мнению Sun, Сальвадор был слишком посредственным автором, чтобы из-за его писанины кто-то пошел на убийство. Все три издания сошлись на том, что в сложившейся ситуации самоубийство было вполне подходящим для него решением.
Известие об исчезнувшей рукописи окончательно вывело участников дискуссии из равновесия. Легенда о незаконченной книге ходила уже лет двадцать, и ее утрата вызвала даже больший резонанс, нежели смерть автора. Блогосфера радостно запузырилась гипотезами о ее местонахождении. Литераторы, и главным образом журналисты, позабыли о всякой объективности. Многие сомневались в самом существовании рукописи. Те же, кто верил в ее наличие, порицали книгу как сущий яд и для общества, и для человека. Почти все сходились на том, что сюжет был основан на жизни самого Криспина. Поэтому любая пикантная или вовсе пустяковая подробность, выявленная в ходе расследования, воспринималась как нечто чрезвычайно важное. Так, по литературной среде вихрем пронесся слух, будто, когда в дом явилась полиция, трубка Сальвадора еще дымилась. Ходила молва, что давным-давно он стал отцом, но бросил ребенка и мучившие его всю жизнь укоры совести свели его с ума. В одном авторитетном блоге, в посте, озаглавленном «Anus Horribilis», сообщалось, что из заднего прохода трупа сочилось оливковое масло. Другой блогер ставил под сомнение саму смерть Сальвадора. «Живой или мертвый, — читаем у Plaridel3000, — да какая разница?» Никто из коллег и знакомых Сальвадора — а друзей у него действительно не было — не усомнился, что это было самоубийство; и после двухнедельных гаданий все были рады позабыть эту историю.
Однако для меня вопрос оставался открытым. Мне было известно то, чего не знал никто. Запланированное им возвращение на олимп не состоялось; книга, которая должна была восстановить его среди небожителей, непостижимым образом исчезла. Мертвый груз противоречий был похоронен вместе с телом, и осталась обычная для таких случаев суета, что охватывает семью и друзей покойного после похорон, — бумаги сложить в коробки, коробки набить бумагами, скопившимся за всю жизнь барахлом, которое не выставишь на улицу, как мешки к приезду мусоровоза. В поисках рукописи «Пылающих мостов» я едва не перевернул вверх дном его квартиру. Я-то знал, что она существует. Я лично видел, как он увлеченно печатает за столом. Он неоднократно с заметным ехидством упоминал о ней.
— Чтобы дописать ПМ, мне нужна свобода — вот в чем причина моей затянувшейся эмиграции, — сообщил мне Сальвадор в тот первый раз, сплевывая косточки от куриной лапки в подвальном ресторанчике на Мотт-стрит. — Не кажется ли вам, что есть вещи, о которых нужно наконец заявить открыто? Вывести их на чистую воду. Всю эту кондиционированную аристократию Форбс-парка. Этих цепляющихся за власть жуликов, позабывших свои корни. Попов-попочников и их погрязшую в ханжестве Церковь. Даже нас с вами. Все должны испить из этой чаши.
Однако от рукописи остались лишь крохи: титульный лист да пара разрозненных страниц с накарябанными от руки тезисами, сложенных вчетверо и забытых им в рассыпающемся томе «Тезауруса Роже». Исчез итог двадцатилетнего труда — подобно сталактиту, по капле прираставшему исследованиями и их письменным изложением, — в котором распутывалась и выставлялась на обозрение многолетняя, затронувшая не одно поколение филиппинских элит связь с кумовством, незаконным игорным бизнесом и преступным использованием природных ресурсов, похищениями людей, коррупцией и всеми сопутствующими грехами.
— Все грехи человеческие, — говорил Сальвадор, сплевывая кость в образовавшуюся на его тарелке горку, — это лишь разные грани воровства.
Я решительно убежден, что очевидное отсутствие основных улик вызывает куда большие подозрения, нежели беспорядок в доме, который загадочным образом лишился хозяина. Лезвие Оккама затупилось. Мысль, что Сальвадор покончил с собой, противна каждой частице моего существа: его зеленый ундервуд был в полной боевой готовности и заправлен чистым листом бумаги; все предметы на письменном столе разложены в предвкушении работы. Как мог он оказаться у реки и не одуматься, проходя мимо отражения в венецианском зеркале, что висит у него в прихожей? Он не мог не увидеть, что у него есть еще дома дела.
Чтобы покончить с собой, Сальвадору не хватило бы духу, впрочем и малодушием он не отличался. Единственное правдоподобное объяснение состоит в том, что ягуар филиппинской литературы был жестоко убит. Но окровавленный канделябр так и не нашелся. Есть лишь неоднозначные намеки на оставшихся от рукописи страницах. На тех двух листках упомянуты следующие имена: промышленник Диндон Чжанко-младший; литературный критик Марсель Авельянеда; первый мусульманский лидер оппозиции Нуредин Бансаморо; харизматичный проповедник преподобный Мартин; и некая Дульсинея.
* * *
Если имя Сальвадора вам ни о чем не говорит, то это лишь следствие его глубочайшего падения. Наверное, время, когда его скапливается достаточно, способно стереть любые достижения. И это притом, что в годы своего зенита, растянувшегося на двадцать лет, он был олицетворением филиппинской литературы, хотя она и не оставляла попыток стряхнуть с себя прилипчивую пену этого образа. Он подпалил филиппинскую литературу и, горящую, волоком протащил ее по всему миру. Льюис Джонс из The Guardian однажды написал: «Проза Сальвадора, прикрываясь лиризмом рококо и декадентской атмосферой, представляет болезненно-честную картину психологической и социальной жестокости, прямого физического насилия и высокомерия, так остро ощущаемого у него на родине… Его полные жизни произведения останутся в веках».
В период расцвета жизнь Сальвадора озарял незаурядный талант, интеллектуальная раскованность, склонность к иконоборчеству и стремление к безоговорочной честности в самые смутные времена. До самой смерти от него ждали, что он «вот-вот прогремит», — и превозмочь эти ожидания он так и не смог. «С детства, сколько я себя помню, мне говорили, что у меня дар, — писал он в своих мемуарах „Автоплагиатор“. — Всю оставшуюся жизнь я потратил на то, чтобы оправдать надежды — свои и чужие».
Под давлением больших ожиданий и твердо намеренный прожить жизнь, достойную пера, Сальвадор сменил много ролей и пережил много приключений. Мемуары его так напоминали справочник «Кто есть кто на Олимпе искусства и политики», что читатели спрашивали, не художественное ли это произведение. «Я прожил почти все девять жизней», — писал Сальвадор. В своем творчестве он свободно черпал особый колорит каждой из этих жизней: детство отпрыска богатого филиппинского плантатора, сентиментальные воспоминания об учебе в Европе, средиземноморские вечера, проведенные в гусарских похождениях с Порфирио Рубиросой или за стаканчиком зивании с Лоренсом Дарреллом, сенсационные репортажи, принесшие славу молодому репортеру, военная подготовка в коммунистическом партизанском отряде в джунглях Лусона, ссора с семейством Маркос во время ужина в президентском дворце. Арт-группа «Пятеро смелых», которую Сальвадор основал вместе с несколькими влиятельными художниками, долгие годы господствовала на филиппинской сцене. Жестокие междоусобицы среди филиппинских литераторов и привели к тому, что о Сальвадоре стали ходить самые невероятные слухи. Несколько примеров: он оставил шрам на лице критика Марселя Авельянеды во время дуэли на опасных бритвах; сильно пьяный, он умудрился незаметно наблевать в кастрюлю с супом из морепродуктов на вечеринке у Джорджа Плимптона в Ист-Хэмптоне; в Яддо он голым танцевал танго при лунном свете с (партнеры меняются в зависимости от того, кто об этом рассказывает) Жермен Грир, Вирджи Морено или портняжным манекеном на колесиках; Сальвадору также приписывают личное оскорбление, нанесенное дирижеру Георгу Шолти после концерта в Опера Гарнье (говорят, что, пожимая маэстро руку, он по-приятельски проронил: «Смазал слегка в начале Второй рахманиновской, с кем не бывает». Примечание. Мне так и не удалось найти документальных подтверждений, что Шолти давал Вторую Рахманинова в Гарнье).
Раннее творчество Сальвадора — и с этим мало кто спорит — отличается удивительной нравственной мощью. По возвращении из Европы в 1963 году он стал завоевывать популярность репортажами из жизни беднейших слоев, публикуя материалы, в корне расходившиеся с философией его отца, считавшего, что политическое приспособленчество есть наивысшее благо для общества. В 1968-м Сальвадор заявил о своих притязаниях на место в мировой литературе, выпустив дебютный роман Lupang Pula («Красная земля»). Книга, главный герой которой — волевой фермер по имени Мануэль Самсон, примкнувший к коммунистическому восстанию Хук 1946–1954 годов, получила неплохие отзывы и позднее была переведена на Кубе и в Советском Союзе. (В действительности первой книгой Сальвадора был роман «Просвещенный». Изданный в Соединенных Штатах тремя годами ранее, тот получил несколько премий еще до публикации, но баснословной шумихи не вызвал. Сальвадор надеялся, что роман, рассказывающий о роли его деда в филиппинской революции 1896 года и последующей войне против американских захватчиков, будет забыт навсегда. Однажды он сказал мне, что задуманный им портрет деда оказался ему не по плечу, как «пиджак на несколько размеров больше».)
И хотя потом были еще разоблачительные репортажи о зверствах полиции во время Кулатинганской резни, за которые он единогласным решением жюри получил наивысшую награду Манильского пресс-клуба «Золотое манго», самая бурная дискуссия разгорелась вокруг эссе «Нелегко полюбить феминистку», опубликованного в номере «Филиппинской свободной прессы» от 17 января 1969 года. К удивлению автора, публикация вызвала такой резонанс, что он немедленно стал фигурантом филиппинской поп-культуры. В радиопередачах, транслировавшихся на всю страну, звучал его голос с академически правильным выговором, с которого он сбивался всякий раз, когда, начиная заводиться, повышал голос; на телеэкранах то и дело мелькала его худощавая фигура; он сидел, беспечно поджав под себя одну ногу, черные напомаженные волосы были тщательно расчесаны на пробор, и указывал пальцем на других участников круглого стола, наугад выбранных из сонма женоподобных научных сотрудников и массивных активисток феминистского движения. Он энергично дискутировал с феминистками по радио, заходясь в обличительных речах настолько, что требовалось вмешательство ведущего. Сальвадор защищал свою статью, утверждая, что в ней «нет и тени шовинизма, а лишь реалистичный взгляд на страну, где имеются проблемы куда посерьезнее тех, что обсуждались на недавнем симпозиуме „Changing History into Herstory“». В октябре 1969 года в том же журнале Сальвадор публикует эссе «За что всемилостивый Господь заставляет нас пердеть?», вызвавшее ярость Католической церкви и укрепившее его скандальную славу.
Сальвадор покинул Манилу в 1972 году, за день до объявления Маркосом военного положения. Он рассчитывал сделать себе имя в Нью-Йорке. Однако путь к успеху оказался более извилист, нежели ему хотелось или чем он привык. Жил он в Чертовой кухне, в студии без горячей воды, «такой убогой, что даже гудящая за моим окном неоновая вывеска перегорела». Чтобы как-то свести концы с концами, он устроился на работу в булочную «Сладкая крошка» в Гринвич-Виллидж. По ночам он писал короткие рассказы, некоторые из них печатались в малотиражных журналах типа Strike, Brother! и The Humdrum Conundrum. Следующей вехой в его карьере стала публикация рассказа «Матадор» в журнале The New Yorker от 12 марта 1973 года. Этот текст, как говорили, «весьма устроил» редактора. То была антинеоколонизаторская аллегория, в которой Сальвадор — черпая вдохновение в воспоминаниях о юных годах, когда, будучи в Барселоне, он подвизался бандерильеро, — представлял Соединенные Штаты матадором, а Филиппины — храбрым, но обреченным на гибель быком по кличке Питой Гиганте. Сальвадор надеялся, что после этого успеха для него откроются все двери, однако на запросы его агента издатели по-прежнему не спешили отвечать и после долгих колебаний, как правило, интересовались, нет ли у него, случаем, романа. Он приступил к работе над новой рукописью. То был опыт препарирования одиночества, сюжет же строился вокруг гибели близкого друга, который утонул без свидетелей, и реакции на случившееся семьи Сальвадора.
В мае 1973 года у него завязался страстный роман с Анитой Ильич, белорусской балериной, королевой танцпола и одной из первых принципиальных свингерш. Ненастным осенним утром после вечеринки в клубе «Лофт», влюбленные — оба, как сообщалось, под воздействием бесчисленных «буравчиков» и таблеток метаквалона — сошлись в опереточной сцене ревности прямо на Бродвее возле дома Дэвида Манкузо. Сальвадор, уверенный, что это всего лишь очередная размолвка, вернулся домой после успокоительной прогулки и обнаружил, что все его вещи выброшены на улицу. Среди прочего под дождем мокли уже полупрозрачные, расползающиеся страницы почти законченного романа. Тем же вечером Сальвадор сменил Нью-Йорк на Париж, город, в котором он часто бывал во время учебы. Зарекшись встречаться с женщинами и заниматься литературой, он поселился в Маре и устроился помощником ассистента кондитера. Клятву по части воздержания от слабого пола он нарушил довольно быстро, а вот литературой не занимался полных два года. В конце концов нищета и неугомонный дух заставили его вернуться к писательству; он стал внештатным корреспондентом The Manila Times и International Herald Tribune и начал работу над принесшим ему успех «Европейским квартетом» (Jour, Night. Vida, Amore). Написанные одна за другой с 1976 по 1978 год книжки повествуют о приключениях молодого бродяги, метиса, в Париже, Лондоне, Барселоне и во Флоренции 1950-х. В трех странах романы стали бестселлерами для домохозяек.
Публикация романов настолько укрепила позиции Сальвадора, что он стал наездами бывать на Филиппинах, проводил исследования, участвовал в круглых столах и предвыборных кампаниях, вступал в альянсы с другими деятелями искусств. В 1978 году он взялся писать «Войну и жир» — колонку в The Manila Times, которая просуществовала много лет. Его уже давно не переиздававшийся путеводитель «Мои Филиппинские острова» (с 80 цветными иллюстрациями) был, несмотря на беззастенчивую субъективность, рекомендован в Publisher's Weekly как «самая достоверная книга о филиппинском [sic] народе… занимательная и смелая, под завязку набитая живыми картинами и анекдотами, поведать которые может лишь рассказчик, слишком хорошо знакомый с материалом… Автор представляет свою тропическую родину в контексте всего остального мира, стараясь избавить ее от культурной изоляции и распространенного взгляда на Филиппины как на страну сугубо экзотическую». Позднее, в 1982-м, Сальвадор выпустил «Фили-что?», сатирический путеводитель, в котором отслеживалось падение его родины с положения «ворот в Азию» и гордой американской колонии до плутократии под властью «деспота с недержанием». На Филиппинах книга была запрещена режимом Маркоса, вследствие чего весьма неплохо разошлась за рубежом.
В 1980-х, когда мировые фондовые рынки росли на дрожжах жажды наживы, а матроны с пышными прическами еженедельно ходили на тренировки по методу Джейн Фонды, на Филиппинах произошла народная революция Корасон Акино, обозначившая новый виток развития. Именно в этом климате нравственных противоречий Сальвадор наконец обрел уважение и вес, к которым так стремился. Он печатался много и часто. Пик его карьеры пришелся на 1987 год, когда вышел роман Dahil Sa’yo («Из-за тебя») — монументальная сага о Маркосах, обличающая приспособленцев и оппортунистов, ответственных за установление, а затем и падение семейной диктатуры, выведенных в образе Диндона Чжанко-младшего. Ту бурную эпоху Сальвадор воспроизвел при помощи сложного коктейля из газетных вырезок, записей радио- и телепередач, аллегорий, мифов, писем и коротких сцен, увиденных с разных точек зрения, разными персонажами, реальными и вымышленными, введенными в книгу с целью представить все слои филиппинского общества. Две недели книга продержалась в хвосте списка бестселлеров New York Times, трижды переиздавалась и была переведена на двенадцать языков. Роман получил признание за рубежом, а соответственно, и на Филиппинах; писатель был включен в лонг-лист Нобелевской премии за 1988 год (впоследствии он часто говорил: «Я первый и единственный филиппинец, вступивший в спор за такую пустяковину, как Нобелевская премия по литературе». Премию тогда получил Нагиб Махфуз.
Сальвадор, как и многие плодовитые авторы широчайшего охвата, был хорошо знаком с разочарованиями, о чем свидетельствуют многие публикации, заставлявшие литературное сообщество усомниться в его способностях. О наименее успешных его работах критики отзывались как о произведениях многоречивых, мессианских и вторичных. (Авельянеда так высказался относительно его творчества: «выгребная яма, полная бесформенного поноса. Говоря объективно, такой кал заставляет лишь опасаться вспышек амебной дизентерии».) Наиболее существенные из этих приснопамятных работ: эссе «Тао» («Народ») в 43 950 слов, которое Сальвадор замыслил как «запечатление и воспевание великого разнообразия нашего народа, наших богатых традиций и наших прекрасных женщин»; «Филиппиниана» — эпическая по размаху и субъективная по содержанию антология филиппинской литературы на английском, содержащая главным образом труды Сальвадора и лишь по одной работе других авторов; ранняя, но от того не менее объемистая эпическая поэма, повествующая о магеллановском картографе и переводчике Антонио Пигафетте и названная «Ученый трофей». Попытки претворить это произведение в диско-оперу «Вокруг света» обернулись провалом и банкротством предприятия.
Но что раздражало его больше всего — сильнее даже, чем слова Авельянеды, который объявил его жизнь за границей «метафорой смерти в безвестности», — это когда критики называли роман «Из-за тебя» его лебединой песней. Так появились слухи о «Пылающих мостах» — большом романе, над которым он работал с начала 1980-х. Однако следующей публикацией Сальвадор удивил всю страну; новая книга расширила его читательскую базу и отчасти подтвердила упреки местных критиков в «зыбкости литературного стиля». Главным героем «Манильского нуара», самого популярного из его детективов, стал Антонио Астиг, лихой писатель-приключенец, расследующий совершенные местным Джеком-потрошителем убийства трущобных красоток (в 1986–1987 годах реальные убийства подобного рода взбудоражили страну: официальным результатам полицейского расследования никто не поверил, так как убийцей, по слухам, был некий «убежденный холостяк» из видных политиков). Пятисотстраничная приключенческая сага «Кровавое море», в которой подлому китайскому пирату Лимахону противостоит бесстрашный испанский капитан Хуан де Сальседо в декорациях Филиппин начала XVI века, пользовалась невероятным успехом на родине и в Англии. (Помимо нескончаемых слухов о готовящемся сиквеле или приквеле, «Кровавое море» вызвало, к радости Сальвадора, публичную отповедь Патрика О’Брайана.) Для филиппинцев помоложе Сальвадор написал трилогию «Kaputol» («Братья»); эти книги для юношества, в духе Франклина Диксона, с легким налетом мистики, повествуют о приключениях и взрослении трех подростков в Кесон-Сити эпохи военного положения. Трилогия оказалась самым долговечным его наследием, новое поколение читателей ее помнит и любит.
То был плодотворный период, однако избыток успеха не мог компенсировать Сальвадору недостаток авторитета. Все это привело к глубокой депрессии, выражавшейся, в частности, в грубых нападках, жертвами которых мог стать кто угодно. Впрочем, и на волне успеха, и в полном забвении манеры Сальвадора всегда провоцировали едкие насмешки. Из-за плохо контролируемой тяги к собирательству его дразнили «подковерным буржуем». Курьезную известность приобрели также его послания, писанные пурпурными чернилами, напыщенным слогом и галантерейным почерком. С появлением электронной почты Сальвадор, сделавшись ее ранним и ярым адептом, принялся рассылать по газетам пространные тирады, пытаясь таким образом обойти тесные рамки, установленные редакторами его колонки в The Manila Times. В прицел его красноречия попадали такие явления, как культурная завистливость филиппинцев, или надежды, что покинувшие страну филиппинцы скорее помогут родине, нежели откажутся от нее, или же плохое обслуживание в одном из старейших ресторанов «Аристократ», обозначившее, по его мнению, конец благовоспитанного общества. Издания отказывались печатать эти пространные послания, и тогда он опубликовал их самостоятельно в сборнике «Новости, которые боятся печатать газеты». Кроме того, его изощренные манеры возбуждали слухи о гомосексуализме, и это наряду с обвинениями в излишнем женолюбии, которому он «отдавался со сластолюбием попа-расстриги». Ему так и не удалось загладить последствия телевизионной рекламы 1991 года, где он предстает за ужином в заставленном книгами кабинете и, полив блюдо соусом, поворачивается к камере и произносит ставшие уже крылатыми слова: «Соевый соус „Серебряный лебедь“, выбор просвещенных».
На 2 июня 1994 года Сальвадор запланировал презентацию своей новой книги в манильском магазине «Солидарность». Подробности держались в строжайшем секрете, и заинтригованная публика надеялась, что это будут «Пылающие мосты». Однако Сальвадор представил «Автоплагиатора», еще одну самостоятельно изданную книгу. В автобиографических мемуарах преломилась история Филиппин от начала Второй мировой войны до конца тысячелетия. 2572-страничный том — пожалуй, самое амбициозное и однозначно самое личное из его произведений — получил разгромные отзывы. «Поскольку эдипов комплекс был ниспослан ему свыше, он [Сальвадор] решил трахнуть отца и убить мать», — писал один местный критик. Другой вторил: «Лучше бы старый добрый Криспин перестал разоряться на этот счет, а взял бы да очистил Дымящуюся гору [свалка мусора]». Заграничный литагент Сальвадора не смог продать «Автоплагиатора» ни одному издательству, что привело к разрыву их профессионального сотрудничества. Хуже того, откровенность, с которой были написаны мемуары, окончательно разрушила и так уже непрочные отношения с его родственниками и друзьями на родине. Он вдруг стал настоящим изгнанником.
— Вам повезло, что ваши родители уже умерли, — сообщил он мне однажды. — Любящие люди, — продолжал он, берясь за слона, чтоб съесть мою королеву, — видят лишь недостатки твоей работы. Так проявляется сила хорошей литературы и слабость человеческой натуры. Любовь плохо сочетается с честностью. Быть честным писателем можно лишь вдали от дома и в полном одиночестве.
Оборвав концы, Сальвадор поселился в Нью-Йорке, где его неминуемо постигло полное забвение. Он забросил газетную колонку. Он вообще перестал писать. Тот факт, что он приобрел известность как педагог, свидетельствует об устойчивости к ударам судьбы, которую филиппинцы считают важной чертой своего национального характера. Как он неоднократно писал в своей колонке, «если жизнь преподносит вам лимоны, велите кухарке приготовить из них лимонад».
Житие Сальвадора полно апокрифов, поэтому достоверность нижеследующего тоже может вызывать сомнения. И тем не менее, вырезав последнюю разгромную рецензию на «Автоплагиатора» и вклеив ее в специальный альбом, Сальвадор пошел на берег Гудзона и сжег этот альбом вместе с дневниками в уличном контейнере для мусора. Дело было летом, на рассвете. Проходившие мимо двое полицейских задержали его, когда он мочился на костер. «Я просто хотел его затушить», — оправдывался он. Сальвадора отвезли в участок и оштрафовали за мелкое хулиганство в пьяном виде и мочеиспускание в публичном месте. История как-то просочилась в манильские газеты, вызвав привычные усмешки у тех, кто его еще помнил.
Однако именно через это пламя, говорил мне Сальвадор, он вспомнил, каково это — опьянеть от собственного гнева и найти утешение в разрушении. На следующее утро он принялся за работу с пугающей энергией. Из запертого отделения стола он вынул три ящика черного картона с неоконченной рукописью «Пылающих мостов».
* * *
В конце первой недели февраля Сальвадор впервые за долгие годы прибыл в Манилу на вручение присужденной ему премии за вклад в национальную литературу имени Диндона Чжанко-старшего, или, как ее часто называют, премии ВНАЛИДЧС. По прилете Сальвадор отобедал в ресторане «Аристократ», после чего отправился в комнату отдыха, чтобы переодеться. Оправив ворот официального баронга, он отрепетировал речь перед зеркалом. За окном шел сильный дождь, поэтому он вызвал такси. На церемонию в Филиппинский культурный центр пришла старая гвардия, в основном члены и служащие ФОЛИ — Филиппинского общества литературы и искусств. Они благодушно ухмылялись, откинувшись на спинку пластиковых стульев, спокойные и удовлетворенные, как на давно ожидаемых похоронах. (Так сложилось, что премия ВНАЛИДЧС вручается писателям на самом закате карьеры.) Сальвадор резво поднялся на сцену, обменялся рукопожатиями, сфотографировался с заместителем вице-президента ФОЛИ Фурио Альмондо и подошел к кафедре. Он с восхищением посмотрел на врученную ему золотую медаль — кружок из чистого серебра филигранной чеканки. Налил стакан воды. Выпил. И наконец заговорил.
— Литература, — начал он, — есть этический рывок. Это моральный выбор. Рискованное упражнение в непрерывных фиаско. В литературе должно чувствоваться недовольство, ведь и в реальности его предостаточно. Давайте говорить начистоту, ведь все мы здесь делаем одно дело. Вы недовольны мной, вы считаете, что я потерпел фиаско. Но ведь мой провал случился лишь потому, что я расширил свои границы до пределов, о которых никто из вас даже не помышлял.
Внезапно послышалось шиканье, затем неодобрительный гул достиг дикого крещендо, как при распятии.
— Я принимаю эту награду, — кричал Сальвадор, чтоб его услышали, — авансом за будущие достижения! В следующем году я опубликую свою долгожданную книгу! И тогда вы узрите правду о наших общих грехах.
Гул неодобрения сменился смехом.
— Историю делают мученики, которые не боятся говорить прав…
Микрофон отключили.
Писатель прошел через зал и покинул здание ФКЦ. Выйдя из поля зрения, он стремглав побежал под проливным дождем. Тем же вечером он успел на обратный рейс — прямо перед началом не по сезону мощного тайфуна, залившего просторы города, он улетел через Нариту, Детройт и Ньюарк. Я видел его утром, сразу по прилете, накануне Валентинова дня, когда прибежал к нему под предлогом доставки студенческих эссе, сданных за время его отсутствия. Он сидел в кабинете, весь в грязи, но сиял от счастья и не отрываясь колотил по клавишам. Треск стоял такой, будто кто-то палит из автомата. Он даже не удосужился сменить свой загубленный баронг. Перед ним лежал вчерашний выпуск The Philippine Sun, раскрытый на странице объявлений о рождении и смерти. И хотя на сайте уже вывесили опровержение, где причиной была названа ошибка стажера, случайно вставившего некролог Криспина из заранее заготовленной подборки, в порывах западного ветра почти улавливалось довольное хихиканье недоброжелателей. Не имея представления, как он это воспринял, я спросил у Криспина, как он долетел. И тут все, что было у него на душе, вдруг прорвалось. «Смерть в Маниле, — сказал он. — Мне, похоже, нечего больше терять».
Это была наша предпоследняя встреча.
Затем забвение — слишком скорое для человека, чьим злейшим врагом было именно забвение.
Если наш самый сокровенный страх — кануть в Лету, то неумолимость, с которой время стирает память о нас, сильнее всяких мутных вод. Эта книга берет на себя тяжкое бремя — проследить утраченную жизнь и исследовать всевозможные соблазны, которые несет в себе смерть. Вашему вниманию предлагаются разрозненные факты; собранные вместе, они напоминают разбитое зеркало, в поверхность которого я вдавливаю последний недостающий осколок.
Мигель Сихуко, по дороге в Манилу, 1 декабря 2002 г.