Книга: Тысяча жизней
Назад: 1. Мадлен или воля
Дальше: 3. Что-то от клоуна

2. Свободные силы

Небо кишит самолетами, тянутся белые следы, сверкают молнии. Похоже на семейную сцену между богами, оспаривающими друг у друга право остаться в тучах. Зрелище одновременно завораживающее и жуткое.
Монументальная водонапорная башня, хорошо видная с неба, высится всего в нескольких километрах от нашего дома в Клерфонтене и служит ориентиром, с одной стороны, немецким самолетам, штурмующим «летающие крепости», с другой – американским бомбардировщикам, летящим на Берлин.
Нередко случается, что немцы подбивают наших друзей, и тогда следует страшное пике штопором и посадка на брюхо (часто роковая) в лесу Рамбуйе.
Я люблю играть в разведчика и от всего сердца надеюсь, что случай однажды приведет мой велосипед к одному из этих раненых героев, застрявшему в остове своего полусгоревшего самолета. Я тогда в свою очередь спасу ему жизнь, вытащив его из стальной могилы, а потом буду лечить и кормить каждый день в укрытии, которое построю ему из веток и папоротника. К нему постепенно вернутся силы, и вскоре он достаточно оправится, чтобы заговорить, и расскажет мне обо всех своих подвигах. А потом, когда выздоровеет окончательно, он даже научит меня водить самолет и стрелять из пистолета, револьвера и автомата. Мы станем друзьями, и, когда закончится война, он велит наградить меня американской медалью за его спасение от страшной смерти. Мои родители будут мной гордиться, и я смогу сказать, как Гийоме в коротких штанишках сказал Сент-Экзюпери: «Ей-Богу, я такое сумел, что ни одной скотине не под силу».
Увы, мне ни разу не посчастливилось встретить американского пилота живым. Провидение не всегда сговорчиво. Летчики, упавшие в лес, исчезали, прежде чем я успевал их найти, спасенные другими героями, которые, надо признать, были настоящими профессионалами.
Партизаны имели опыт операций спасения: они быстро забирали американца и прятали его в надежном месте. Прежде чем увести его, они давали себе труд прибрать место падения, да так чисто, что, кроме сломанных веток и обгоревших кустов, не оставалось и следа аварии.
Только иногда валялись забытые гильзы, присыпанные землей. Я искал их среди листьев, комьев и камней. И бережно хранил, как военные трофеи, воображая себе жизнь этих героев, которые бьются во мраке за освобождение Франции.

 

Да, живых пилотов-ветеранов я встречал мало, зато мертвых – полным-полно. Моя бабушка по материнской линии, очень верующая, поручила мое воспитание кюре Клерфонтена, и в силу этой связи с Церковью я и встретился со смертью. Святой отец регулярно берет меня с собой, чтобы рыскать по лесу в поисках убитых солдат. Аббат Грацциани принимает очень близко к сердцу эту миссию, которую, вероятно, подсказал ему его патрон, там, наверху; так он учит нас уважению к мертвым, принесенным в жертву на алтарь нашей свободы. Мы с другими мальчуганами прилежно учимся, хотя смех, немного нервный, одолевает нас время от времени – как правило, в торжественные моменты, требующие от нас самого почтительного поведения.
Чтобы эти американцы упокоились с миром в могиле, приходится много повозиться и попотеть. Труднее всего поднять тело, тяжелое, как ствол дерева, и положить в ожидающий его деревянный гроб. Я всегда удивляюсь, как аббату удается добывать ящики нужной длины. Парни все больше высоченные, и у меня всегда перехватывает дыхание, когда мы укладываем тело. Не будут ли торчать ноги? Нет. Все по мерке.
Потом надо вырыть яму в саду за маленькой церквушкой Клерфонтена. Дело это довольно тяжкое. Мы копаем вчетвером, но мы ведь только дети и не можем захватить на лопату много земли. Но мотивируют нас в этой неблагодарной работе, однообразной и грязной, карманные деньги, которыми нас щедро вознаграждает аббат Грацциани.
И потом, конечно же, удовлетворение от выполненной работы, глубина ямы, которую мы вырыли, и авиаторские очки на гробу, с которыми мы хороним пилота, – они еще были на нем, когда его нашли. Мы маленькие, но эти очки, когда мы думаем, что они отправятся с летчиком на небеса, волнуют нас до глубины души.

 

Я не знаю, боюсь ли я умереть. Когда ты ребенок, смерть – дело иное. Знаю я, что бомбы пугают меня до жути. Они падают куда попало. Они нечестные, удары наносят случайно и вслепую. Они падают на тех, кто этого не заслужил, – и это мне отлично известно. Я знаю, что они убивают детей, стариков, всех тех, кто окружает меня и кто не на фронте.
И потом, есть еще рев самолетов. Беспощадный стрекот их пулеметов. И этого, всего этого, да, я тоже боюсь.

 

Когда эти звуки совсем близко, в Клерфонтене, мама уводит нас в подвал.
Однажды я бежал недостаточно быстро и замешкался у двери на лестницу. Я делаю, что могу, чтобы избежать опасности, но «кукушка» уже близко, и пулемет стрекочет. Самолет совсем рядом, я даже вижу лицо пилота. Я ору и в конце концов, скатываюсь в подвал. Даже в укрытии мне так страшно, что я продолжаю кричать еще добрых пятнадцать минут.
Мама пытается меня успокоить, но нет слов, которые могли бы заглушить мой страх.

 

Где бы мы ни находились, всегда есть подвал, чтобы укрыться, когда начинается бомбежка. Только надо успеть туда вовремя. В начале войны по совету друга моих родителей, владельца типографии, мы бежали в Крез, в Гере. Там мы жили в красивом отеле с другими пансионерами-беженцами. Все было хорошо, пока не раздавался рев «кукушек» с неба.
Представьте, директор отеля, человек заполошный, которого, похоже, смуты войны повергли в полный раздрай, предлагает собравшейся в холле клиентуре спуститься в подвал отеля через указанную им дверь. Ключ в его руке ходит ходуном – так он дрожит. Пот крупными каплями выступает над бровями и стекает по вискам. Беспорядочные движения бедняги гротескны, а его недостаток хладнокровия начинает действовать на остальных, которые теряют доверие.
В холле над нами огромный стеклянный потолок, великолепный, но опасный: мы видны, как рыбки в аквариуме, и, главное, стекло, под которым мы все готовы удариться в панику, под всеми этими пулями и бомбами может расколоться, как сухарь, и тогда острые осколки обрушатся на нас одиннадцатой казнью египетской.

 

Эта перспектива отражена во взглядах собравшихся, и все неотрывно смотрят на директора, который очень плохо справляется с таким давлением. Бедолага сознает, что он – кто-то вроде Моисея, способного спасти всех нас, и эта непомерная для него ответственность мешает ему как следует вставить ключ в замочную скважину двери подвала. Он так трясется, что не владеет руками, и этой паузы в несколько секунд достаточно, чтобы клиентов охватила паника.
За оцепенением – глаза прикованы к стеклянному потолку или дергающимся рукам директора, – следует беспорядочное бегство: спасайся кто может! Кто-то кричит, кто-то плачет; одни пытаются добраться до выхода, другие теснятся вокруг незадачливого спасителя, пытаясь вжаться в дверь. Все это плохо кончится. Если мы не умрем, изрезанные осколками стекла, нас просто затопчут в этом гостиничном холле, превратив в персидский ковер.
Сцена короткая, но бурная. Она прекращается только тогда, когда кто-то наконец замечает, что сверху наступила тишина. Самолеты улетели, и опасность миновала.

 

Иногда тревоги длятся гораздо дольше, вынуждая нас часами таиться в недрах дома или города, например Парижа.
В октябре 1942-го мы вернулись с мамой в нашу квартиру на улице Виктор-Консидеран в четырнадцатом округе. Нередко здесь звучат сирены, сообщая о бомбежках. Как и все окрестные жители, мы бежим к станции метро «Данфер-Рошро», имеющей то преимущество, что она очень глубокая.
Станция стала мышеловкой. Некоторые парижане, похоже, навечно поселились в переходах метро, на платформах и даже на рельсах. Повсюду пестрыми пятнами спящие люди. Всякий раз меня поражает это зрелище. В деревне война совсем другая. Здесь – еще и нищета. Еще и люди, которым некуда пойти, кроме как на рельсы, у которых нет Клерфонтена.
И на дорогах страны я был свидетелем исхода, видел эти длинные беспорядочные колонны, в которых смешались люди, мебель, домашний скот, машины, грузовики, куры, пешеходы, велосипеды… Издалека они кажутся пестрым, но мрачным серпантином. Все эти люди идут медленно, тяжело. Многие уже ссутулились из-за длительной ходьбы и тревог.
И потом, война путает карты. Не знаешь, что думают люди, по какую они сторону баррикад. В Клерфонтене, например, капитан пожарной команды кажется мне мутным. Он носит нарукавную повязку Внутренних войск Французских Вооруженных сил, когда ему это нужно, и снимает ее, когда она некстати. Прямо скажем, он старается дружить со всеми. Вот только это невозможно, если все друг друга ненавидят.
Когда идет война, надо выбирать, на чьей ты стороне. Но некоторые, чтобы выжить, явно готовы вообще не иметь никакого мнения, не принимать ничью сторону. Когда все закончится, они без колебаний будут маршировать с американцами, хотя всего несколько лет назад присягали маршалу Петену. Двурушничество часто сопровождает известная дерзость, даже наглость.

 

Мне, в конце войны двенадцатилетнему мальчугану, не в чем себя упрекнуть. Ну, по большому счету.
Была эта мелкая спекуляция, естественным образом возникшая с нашими освободителями: мы меняли на жевательную резинку и сигареты «Честерфилд» корзинку помидоров или (дело более скользкое) бутылку старой сливовой, стянутую из погреба. Как только союзники стали лагерем между Клерфонтеном и Рошфор-сюр-Ивелином, мы с братом начали околачиваться рядом. Эти экскурсы из развлекательных становятся выгодными, когда мы познаем практику меновой торговли. На обратном пути мы со старшим братом счастливы, что провернули сделку, как мужчины с мужчинами: маленькие французы с большими англичанами (или американцами). И импортные товары – жвачка и сигареты – в наших карманах наполняют нас мощной энергией.
Так что, хоть я и не хвалюсь этими сделками, вины за них тоже не ощущаю. Мы как-никак пережили шесть долгих лет лишений.
Назад: 1. Мадлен или воля
Дальше: 3. Что-то от клоуна